5.
20 января 2025 г., 01:30
Примечания:
это по-тупому, но я плакала, пока рождала вот это.
часть текста писала под AURORA — Dreams.
и это почти всё.
остался эпилог — и пора прощаться с этои историеи.
Так непохоже ни на что губит недосказанность и незавершённость — медленно, почти ласково, полутонами. Играючи удушает, нежно вскрывает горло тонким лезвием, целует в лоб и, обнимая слабеющее тело, кладёт мягкую ладонь поверх мутнеющих глаз. И всё шепчет, шепчет над тобой что-то умиротворяющее, что-то невозможно светлое и доброе, вот только боли тебе от её слов куда больше, чем от перерезанного её же руками горла.
Улыбайся, умирая, — тебе не в первый раз.
За этой странной, неправильной ночью приходит день, сменяется другим. Ты живёшь с ней, засыпаешь и просыпаешься в её руках, сжимаешь её ладонь по дороге по очередным пустячным делам, целуешь её губы, плачешь в её плечо. Вы разговариваете, гуляете, занимаетесь любовью, ездите на студию и — обе, — делаете вид, что ничего не сломалось и вам не больно. Она старательно, до головной боли и ломоты и дрожи в пальцах, удерживающих микрофон, репетирует, оттачивая каждую ноту, ты — молчаливый свидетель.
Она играет концерт — свой первый сольный, — перед полупустым залом, вмещает всю себя в каждую песню, украдкой смахивает слёзы, стоя в лучах софитов, общается и шутит со зрителями — отчаянно, из последних сил, будто балансируя на тоненькой ниточке над бездной. А после, уставшая и разбитая тем, как несоразмерно мала её награда за все старания, мёртвые нервные клетки и бессонные ночи, до утра беззвучно хнычет, прижавшись к тебе. Она знает, что такова жизнь артиста — по кусочку отдавать себя миру во имя искусства, позабыв ожидать что-либо взамен, — но она едва родилась в этой ипостаси, и ей пока тяжело жить сценой.
И снова приходит день, вы летите в Марсель.
Солнце безжалостно обжигает плечи, слепят блики на солёной воде, вас старательно гипнотизирует уютное спокойствие курортного города, и вы всё ещё неразлучны. Только говорите теперь меньше, и занятие любовью оставляет за собой тревожный шлейф из чувства вины и лёгкой апатии. Ты понимаешь, что происходит, понимаешь с того дня, когда прилетела к ней в Париж, но не одна она не может подобрать слов и найти в себе сил, чтобы попрощаться. Она тянет время, будто пытаясь откупиться от пустоты этим совместным молчанием, тактильным контактом и бессмысленными прогулками, хочет поглубже вдохнуть, прежде чем…
— Моника, пойдём к морю? Закат посмотрим, я такое местечко знаю — совсем людей чужих не бывает.
Она не сможет — то ли печалишься, то ли торжествуешь, то ли просто констатируешь.
— Давай, почему нет?
И вправду — она не придумывает ничего иного, кроме как пойти слушать прибой и смотреть закат. Может, просто нет сил на что-то менее банальное, а может, такая она и есть — банальная?
Так или иначе, вы идёте, и закат действительно красивый, а на пляже — пустынном клочке песчаной косы, — никого, как она и обещала. Тёплый песок мягко перетекает под босыми ногами, а кроссовки вместе с пляжной сумкой остаются валяться у пирса, чуть поодаль — чтобы не промочило и смыло набегающей волной. Ты доходишь до воды, утопаешь по щиколотку в мелком ракушечнике и замираешь, глядя на постепенно прячущееся за ломаной линией гор на горизонте солнце.
Ты сентиментальна, но не романтична, и тебя давно не пленят такие закаты, но ты задерживаешь взгляд на нежно-акварельных лиловых облаках с золотой окаёмкой, просто проваливаясь внутрь самой себя — тишина и морской бриз слишком хорошее лекарство от невозможности думать о чём-то помимо насущного. Она робко обнимает тебя со спины, прижимаясь щекой к затылку, и отчего-то сейчас тебе вовсе не хочется отталкивать её, смахивая с талии тёплые руки. Ты закрываешь глаза и мелко касаешься её запястья. Переплетаешь пальцы.
— Ты ведь уедешь? — внезапно, но тихо, почти шёпотом. С надеждой не быть резкой. — Давно ведь этого хочешь… или я не права?
— Я и не хотела приезжать, Фати, — не лжёшь ли?
— Знаю, — рваный выдох. Осторожно гладит большим пальцем твою руку, ещё держащую её ладонь. — Знала ещё в Ливерпуле, хотя может и раньше. Наверное, я даже совсем заранее всё угадала?
— Но почему тогда звала? Почему ждала? — другая ты смеялась бы над тем, как нелепо нежны вы в момент, когда все струны так опасно натянуты, но то была бы совсем другая Моника. Быть может, неожиданно повзрослеть можно и на пару месяцев, и в тридцать один год. — Почему мы здесь?
— Я не знаю. Куда ты отправишься дальше? Лондон, Вильнюс, Каунас? Штаты, может быть?
— Португалия, пожалуй. Мало мне этого моря. Такое оно… особенное какое-то.
— Это правда. За это его и люблю, — вы обе синхронно вздрагиваете на слове «люблю», но своей дрожи не замечаете — только друг друга. — Так жестко просить об этом, но я не могу промолчать. Не забывай, пожалуйста, меня. Пожалуйста… я не прошу вспоминать добрым словом и совсем не хочу, чтобы у тебя были воспоминания, приносящие боль, не хочу, чтобы ты хоть как-то страдала от того, что у нас было и чего не случилось. Но просто помни, пожалуйста, что была такая… такая… я. Даже не придумала, кто я — тебе ли, в целом ли.
— Тебя забудешь, как же, — горькая усмешка.
— Дурочка, — ответный смешок. Беззлобный, усталый, ласковый.
— С кем повелась — от той и набралась.
Давай, Моника, сделай вид, что тебе всё равно, что тебе не больно, что ты не любила её, странно и по-своему, и не боялась потерять, что это не ты до последнего надеялась, что окажешься сильнее, чем эта глупая невозможность принять её любовь.
— Но кто я всё-таки тебе была? — была… — И хотя бы сейчас. Не ври себе, не ври миру вокруг тебя и не ври, пожалуйста, мне.
Молчишь. Она больше не ждёт.
Ты отпускаешь её руку, она разжимает объятие, вы становитесь лицом к лицу, смешные в том, насколько потеряны и печальны.
— Можно? — осторожно кладёт руку на твоё плечо и заглядывает в глаза. Тянется к губам.
Неуверенно киваешь, чем больше удивляешь её, нежели себя, но в последний момент…
— Нет, — слабо качаешь головой, делаешь попытку отстраниться. — Пожалуйста, — отодвигаешься, но она по инерции от твоего первоначального согласия всё ещё продолжает движение тебе навстречу. — Не надо, нет… больше никогда.
Нет.
Нет, больше никогда.
Она замирает, когда ты останавливаешь её лёгким толчком ладони в грудь. Ты смотришь, как её брови медленно ползут вверх, как дрожат плотно сжатые губы и широко раскрываются глаза. Так стремительно и незаметно ни для кого, помимо тебя, что-то в ней умирает, и ты никак не можешь помочь — только смотреть, как стекленеет от набегающих слёз взгляд, как лицо покрывает болезненная бледность, вдруг сменяющаяся пунцовым румянцем, когда к нему снова приливает на миг замедлившая свой бег кровь.
Тебе тревожно от того, как неистово сильно бьётся её сердце под твоей ладонью — словно в отчаянной попытке разбиться о рёбра. Словно ему, уставшему и истерзанному этой игрой в эмоциональные качели, больше незачем жить. Она чуть размыкает губы, рвано и глубоко вдыхая и, кажется, вот-вот попытается улыбнуться, накроет твою ладонь своей, прижмёт крепче к себе. Но она перехватывает тебя за запястье дрожащими пальцами и неожиданно сильно отталкивает твою руку, отшатываясь от тебя как от прокажённой.
Её глаза маленькие, с морщинками под ними — от постоянного подслеповатого прищуривания, — а ресницы жиденькие и совсем короткие — и как ты раньше этого не замечала? На щеках и широком носу цветут нелепые пятна-веснушки, пухлые губы сухие и в трещинках, и в пучок собирает она свои стриженые каскадом волосы с отросшими тёмными корнями совсем неаккуратно. Отчего же раньше ты не видела всего этого? Или из неё просто исчезло всё волшебство?
— Ты же будешь счастлива? — она улыбается, прикусывая нижнюю губу, прикрывает пальцами припухший красный нос, как будто то, каким жалким и безобразным стало её лицо, могло сделать всё ещё хуже. — Пообещай.
Видеть, как она разрушается перед тобой — пытка, но позволить себе разделить это разрушение вместе с ней — похоронить её заживо и стать её могильным камнем.
— Постараюсь, Фати.
— Я такая сопливая… — хихикает. И вряд ли ей сейчас по-настоящему смешно. — Знаешь, все эти сцены киношные, сцены с плачущими героинями, такой это всё пиздёж, Моника. Плачущие люди такие нелепые и дурацкие. Вот как я сейчас. Гадость такая — эти чувства.
Неожиданно начинает смеяться, так искренне и весело, что ты почти веришь ей, но потом срывается и рыдает — громко, в голос, истерически, цепко обняв сама себя и больше не стесняясь ни некрасивого заплаканного лица, ни всхлипов, ни сиплых подвываний. Ты отворачиваешься, чтобы не ранить сильнее — виноватым взглядом.
И как вы только здесь оказались?
— Прости меня, Моника.
Апрель, Амстердам, ливни; её старый заношенный свитер, длинная юбка и уродливые остроносые туфли; взгляд глаза в глаза, ощущение дома и такое огромное молчание.
«Знаешь, а бабочки больше никогда мне не снились», — и не видать её лица — только силуэт на фоне окна, окутанный вуалью табачного дыма, да на подкорке мысль — на годы запомнятся тебе только нежный разрез глаз да сцепленные замком пальцы, да это неясное молчание.
— Ты ни в чём не виновата.
— Даже если с самого начала знала, как всё будет?
Её ладони на твоих щеках — такие тёплые и нежные. Она целует тебя в лоб, надолго задерживая губы на твоей коже, и искренность этого простого жеста стискивает твоё горло мёртвой петлёй. Она утирает твои слёзы, помогая оставаться живой, а ты проникаешь ей под кожу и пытаешься взглянуть на жизнь её глазами, и тонешь в её рассказах о снах, в её доверии и преданном взгляде.
— И, знаешь, Моника, если вдруг будет нужно… ты всегда помнишь, где меня искать.
Возникает желание возразить, мол, уверена ли ты, что сама этого захочешь, но ведь такой уж она человек: раз так говорит — значит, для себя всё давно решила.
Май, Ливерпуль, всё те же ливни; перо и тушь, кляксы и каллиграфия и страницах записной книжки, и снова эта улыбка. Эта чёртова ласковая улыбка и этот пронзительный взгляд. Доверие, близость, вопрос без ответа — первое маленькое предательство.
«Я просто не хочу снова быть чьим-то временным лекарством, понимаешь? И снов с мотыльками я больше не вынесу».
— А если тебя там не будет? — спрашиваешь со сквозящей в голосе надеждой, под сенью которой, впрочем, к твоему же собственному удивлению, угадывается лёгкая паника.
Ночь, песни, напряжение; радость, праздник и музыка — громче мыслей в голове. Она танцует, кружится, её карие глаза тёмные, простые, в них нет романтики, и хитрости ты в них тоже не видишь; только сердце как на ладони — вся она, её вывернутая наизнанку душа и оголённые нервы. И всего одно пересечение взглядов — и она в мгновение превращается из непреступной Ля Зарры в твою нежную Фати. Только ты знаешь о таком превращении.
— Тогда я приду туда, где бы в тот момент ни находилась и какой бы мне ни предстоял путь. Ты только найди способ дозваться меня, — шмыгнув носом, она небрежно вытирает лицо краем футболки, а после обходит тебя, чтобы заглянуть в лицо. — Потому что это на крайний случай.
Июнь, Париж, добрый дождливый вечер, и её попытки дать тебе всё, что тебе нужно, и пьянящее счастье просто быть. Бег вдвоём по мокрому бликующему асфальту, развязавшиеся шнурки, она, стоящая на противоположной стороне проспекта — слишком символично, чтобы не ранить.
— Я тебя не понимаю, Фати, — честно.
— Ты и не поймёшь, — почти утешает. — Пока нет. Время не пришло. Может, и не придёт. Но если вдруг окажусь нужна — тебе всё станет ясно.
Она улыбается — как и не плакала, — вы зачем-то жмёте друг другу руки, и теперь как будто это она стоит на нижней ступени лестницы, а ты, разбитая и мудрая, смотришь на неё сверху вниз сквозь табачную вуаль и вечную усталость.
Ты хочешь забыть эти сны, этих мотыльков, слова «маленькая птичка» пляшущим округлым почерком, рассказы о песчаных барханах, ультрамариновом небе, цветастых платках и охристой вазе. Хочешь забыть день, когда рябила прохладная апрельская морось, короткую прогулку, чай на двоих в картонном стаканчике, сигаретный дым, силуэт на фоне большого окна. Забыть нежный разрез глаз, поцелуи в лоб, горбоносый профиль, сон в тёплых объятиях, убаюкивающее сердцебиение у самого уха. Руки, губы, голос, доверие, нервы, общие секреты, близость, чувства. И, пожалуй, ты хочешь забыть её отвратительное имя и глуповатое лицо.
— Так кем я всё же была тебе, птичка?