* * *
В Кремле оказалось непривычно людно для январских праздников — явились, на удивление Маши, почти все. Куда большее удивление она испытала, конечно, от факта того, что Саша после утреннего эпизода не только остался живым, а ещё и сохранил возможность функционировать, но многолюдность удивила не меньше. Голова продолжала болеть и страшно гудела, шея от ощущения гигантского чемодана сверху избавляться не собиралась, а настроение, судя по всему, улетело ночью вместе с одеждой. Кто вообще придумал работать первого января? Посмотреть бы в глаза этому человеку… Хотя, не человек он вовсе после подобного решения. Сам, небось, работать сразу после праздника не выходит, только смотреть на страдания, девятому кругу ада подобные, других горазд. Как же раздражает… Вот вроде и хочется казаться в глазах других милой и доброй девочкой с розовыми очками на носу, которая весь мир любит и души в людях не чает, а с другой стороны, горишь желанием пожелать ему какой-нибудь несусветной гадости. Чтоб он сам работал каждый день. Без выходных и перерывов. Пока не ослабнет совсем, пока с ума не сойдёт, пока не… — Привет, солнце! Маша от такого неожиданного взрыва рядом с собой едва заметно дёргается, однако даже при лучшей подруге не желая показывать крайнюю степень своего удивления, спокойно вздыхает. — Привет, Ками. — Как ты? — спрашивает девушка, усаживаясь в соседнее кресло. — Как-то неважно выглядишь, тебе нехорошо? — Неужели так заметно? — с немым отчаянием в упор смотрит на неё. — Ну… Да, есть немного. — Я вообще ничего не помню, — признается. — Ничего, заканчивая боем курантов. Казань заливисто смеётся, чем заставляет подругу невольно поморщиться. Во-первых, ничего смешного в её текущем положении нет, и такая ситуация могла произойти абсолютно с каждым! Имеет она, в конце концов, право хотя бы раз по настоящему оторваться на Новый Год?! А во-вторых… Обязательно так кричать? Голова, вообще-то, всё ещё болит. — Так это ж хорошо! Значит, отметили хорошо. Как там говорилось: «Мы вчера нормально посидели»! — Смешно. — Да всё, ладно, не дуйся, — улыбается. — Во всем надо плюсы искать. Ты, вот, сердишься, а у ребятишек, может, и ещё кто помладше появится! — С ума сошла?! Окстись! Куда уж младше Насти! — А что в этом такого? Алкоголь, Машенька, хорошо по мозгам ударить может — так что… Бледная, как мел, кожа задетой за живое Маши вмиг окрасилась в оттенок красного, и девушка, предвкушая следующую фразу подруги, кричит едва ли не на весь зал, чем заставляет обернуться почти половину из присутствующих: — Ками! — О, как голос прорезался! — смеётся Камалия. — Ладно, не злись. Лучше признавайся, ты уже фильмы новогодние выбрала? — Да какие там фильмы, ничего нового нет, всё старое… — Не старое, а классическое! — Без разницы, — фыркает Маша. — Моя единственная любовь — Иван Васильевич. — Прямо-таки единственная? — Саша не в счёт. — Другое дело. Кстати про Ивана Васильича… Давно тебя спросить хотела. Кое-что... деликатное. Маша заинтригованно склоняет голову на бок, означая готовность слушать, и только после этого Камалия позволяет себе продолжить. — Вот представь, что у тебя появилась возможность попасть в прошлое… Что бы ты изменила? — Хорошо же тебе в голову после вчерашнего ударило... — Марусь! — хмурясь. — Я серьезно! В голове одно за одним ярче новогодних огней вспыхивают сотни воспоминаний, многие из которых больно бьют в ранимое сердце девушки. Камалия, глядя на это, на несколько мгновений теряется, решая, что подобный вопрос здесь неуместен, и задавать его с её стороны было крайне неправильно, однако лучшая подруга быстро приходит в себя. — Ничего, — пожимая плечами. Она теряется ещё больше. — Почему? Разве бы ты не хотела... избежать многого из того, что было? Маша отрицательно мотает головой. — Наверное, переживаешь, что не ты бы тогда столицей стала, а? — шутит и легко пихает подругу в плечо. — Нет, Ками, не в этом дело, — улыбается. — А в чем?* * *
Босые детские ножки до крови исцарапаны мелкой каменной крошкой. Тело противно ноет от тяжести чего-то невообразимо громадного, привязанного к поясу. На шее жжет кожу твердая толстая верёвка, а воздух и свет перекрывает нечто, похожее на грязный изношенный мешок, в котором, судя по исходившему от ткани ужасному запаху, раньше хранили лошадиное мясо. Сколько они так уже идут? День, два, неделю? Без понятия. Она устала. Устала идти, не видя ни конца дороги, ни проблеска солнечного света. Да и есть ли он вообще — этот свет? — в этих краях солнце жаркое, жгучее, кожу неприятно колет каждый раз и больно-больно голову нагревает так, что, того глядишь, рухнешь посредь степи. Но падать нельзя, как и останавливаться, иначе будут сечь. Сечь так, что мало не покажется — кнутом и плетью, много-много раз, пока сама не поднимешься. И только попробуй звук издать или, того хуже, заплакать — монголы слёзы любят, пуще прежнего лупить начнут, пока без чувств не свалишься, и никакие мольбы не помогут. Что им твой Бог, когда у них — свой повелитель? — веры ему нет, ровно как и тебе покоя. Веревка на шее грубо тянет назад, и девочка машинально ручками обожженными к лицу тянется — хоть немного воздуха глотнуть, душит же, окаянная! Слышится нерусская речь, за которой ухо отчётливо улавливает: — Стоять. Ждать. Скудный запас, но даже его хватило, чтобы вогнать крохотное тельце в дрожь. Ей не нужно быть семи пядей во лбу, дабы всё понять — сейчас снова придёт Он. Будет проверять, всю ли дань довезла да не посмела ли душонка её себе грош лишний отсыпать — будто есть, на что… — а дальше… Дальше — как повезёт. Смрад вокруг стоит ужасный. Она готова поклясться, что в жизни такого не чувствовала, даже когда месяц на пепелище своей вырезанной деревушки лежала, собственной кровью давясь. Страшно, дрожью леденящей насквозь пробирает — шелохнуться боязно и вдох лишний сделать, — вдруг, сечь начнут? Они начнут. Всегда начинают, с безумным упоением во взгляде наблюдая, как она от боли извивается и ручками, от копоти чёрными, личико тщетно закрыть пытается — удар приходится и туда, плетью, прямо по щекам, да так, чтоб взвизгнула, чтоб слёзы горькие из глаз прыснули. Слышатся голоса, за которыми следуют тяжёлые грубые шаги. Это Он. Останавливается позади и что-то говорит — судя по всему, пересчитывает. В монгольском она всё ещё слабовата, но проблески есть. Особенно знакомо злющее, до безумия громкое: « — Дуугүй бай!», стоит ей только пискнуть от обжигающего тело касания плети. Верёвку грубо оттягивают назад, отчего она отшатывается, вскинув голову — кажется, будто шея сейчас сломается, как тоненькая веточка. Не та, которой её излупила Тверь — она крепкая, размашистая, такую просто так не разломить, — а маленькая и хрупкая, как на молоденьких деревцах в её Москве. Как же хочется назад… К теплому, заботливо, до забавных веснушек греющему личико солнышку, голубому небушку, где облака большие и белые-белые плывут, к речушке игривой, прохладной водицей омывающей её деревушку, к людям своим — родным и любимым, — которые и в избу пригласят, и чаем напоят, — в прятки-салочки с детворой поиграть… Домой хочется. Там уютно и хорошо, летней свежестью пахнет. Там ждёт её любимица-кошка, с шерсткой белой и пушистой-пушистой, что носик приятно щекочет — плутовка-озорница, с ней и игра в приключение превращается. Она надеется, с ними всеми всё хорошо. Правда ведь? Шею освобождают от мучительных оков. На узенькую талию ложатся грубые руки. Блуждают долго, и от прикосновений этих грязных противно до ломоты становится. Вырваться хочется и убежать куда подальше — да разве ж отпустят? — зажали намертво. Не за всех дань ты отдала, Москов. Пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста… Чувство тяжести опадает на землю вместе с тугим канатом. Отвязали? Спасение?.. Грузная рука ложится на голову, вместе со смердящей тканью хватая и пшеничные волосы. Больно. Очень больно. Но виду подавать нельзя — высекут. В любом случае высекут — глупо на прощение надеяться, — да только, быть может, сделают это мгновением позже. Она хоть про себя помолиться успеет… Противный мешок слетает прочь. В глаза бьёт невыносимый яркий свет, а лёгкие заходятся в кашле — воздуха непривычно много, а гари в нём — ещё больше. Она вдох глубокий делает, пытаясь боль в груди унять, и ручки к себе прижимает, жмурясь. Не кричать. Терпеть. Это пройдёт. Пройдёт… В себя прийти не успевает, как тотчас её за волосы хватают и тащат куда-то вперёд. Пряди запутанные, кровью окропленные — собственной, чужой? — тянут неприятно, голову назад отклоняя. Её на землю швыряют, как котёнка. Виском больно ударяется — так, что искры из глаз и темнота пугающая. Тормошат, в чувство приводя — она сожалеет, что приводят. — прямо перед глазами алое пламя уходящего ввысь костра. — Где дань, Жигшүүрт хэрэг? Сердце удар пропускает. Неужели недостаточно?.. — Эт-то всё, что есть, — запинаясь и боязливо плечи поджимая. Сегодня сечь её будут пуще прежнего. — Где, Я спрашиваю?! От его грозного и непривычно, в этот раз, громкого голоса по телу дрожь ледяная пробегает. Это ведь правда всё, что есть — больше ничего. Ни монет, ни бусин. Всё с Руси оборвали, что смогли, даже есть не на что… — Отвечать не хочешь? — брезгливо. — Невелика беда… — грозный взгляд бросая, глазами чёрными, как ночь восточная, сверкает. — Высечь. Удар. Ещё один. Третий — по голове попадают. У неё дыхание спирает и слёзы из глаз сами бегут, и унять их она не в силах. Кровь свежая через лохмотья рваные проступает — шрамы затянуться не успели толком, а по ним бьют нещадно, даже не представляя, как это больно. Чертовски больно, лёжа на прогнивших досках, в спине выгибаться и от ран разрывающихся мычать, рот руками закрывая — только бы ухом чутким они не услышали стоны её. — сожгут ведь, живьём прямо… — Что, даже так молчишь? Пожалуйста, пусть это кончится… — Хорошо. Пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста… — Убить. Что?.. Она взглядом панически по ордынцам бегает, с ума сходя от страха, пока вдруг не слышит чудовищных криков. Молодую женщину швыряют совсем рядом и рассекают саблей в нескольких шагах от неё. Следом наступает участь её крохотного сынишки. Кровь обоих попадает на лицо. Особо крупные капли стекают по щекам и плюхаются на дрожащие руки. Тело колотит, в небесно-голубых, потухших в пепле пожарищ глазах застывает леденящий душу ужас. За что? За что, за что, за что?! — Ты — следующая, если не сознаешься. Она даже взгляда на него поднимать не хочет. Это даже не человек. Не зверь. Чудовище, самое страшное и жестокое чудовище — дьявол во плоти. Зря суда Божьего не боится. Придёт время — за всё ответит. За неё, за города русские, за жизни загубленные… Людские — детские… — У меня нет боле ничего, — почти шёпотом. Сил не хватает даже на простой ответ. — Всё мы отдали, что было… Богом клянусь — всё… Есугей зло ухмыляется. В мешках золота прилично не хватает, а значит, девчонка белокурая задержится здесь надолго. Пока последняя монета не будет отработана. В мыслях даже идея о повышении для них дани проскальзывает — чтоб силенок не было даже думать о том, как города восстанавливать. — а уж, в руинах лёжа, не посмеют на его богатства и власть зариться. А Москов за невесту сойдёт. Живьём, без выкупа — ужель кому в княжествах обескровленных нужна будет? — ни за что. Слышал он, какие нынче отношения между князьями и владениями. Прекрасно ужасные. И чем дольше таковыми будут — тем ему, хозяину мира, лучше. — Ты снова забыла одно наше правило, — тихо и вкрадчиво, чтоб мурашки побежали. — Нет мне дела до Бога вашего. И говорить на нашей земле тебе о нём не велено. Нет, пожалуйста… — Пора тебя наказать. — Не надо… Не надо, не надо! Она кричит. Зря. Удар плетью по золотым волосам. С правой руки срывают тряпку — единственное, что закрывало ужасный, длинный кровоточащий шрам, оставленный ими в последнем походе на её деревушку. Её грубо хватают у запястий, тянут крохотные ладошки прямо в костёр. Пламя больно жалит, сильно-сильно кожу жжёт, режет по живому, заставляя краснеть и кровью наливаться. Когда терпеть становится невыносимо — срывается в оглушительный крик. Отпускают на мгновение. Хватают за спутанные волосы — от длинных озорных косичек следа не осталось, всё распущено, кровью и грязью перемешано. Так, что от самой себя противно — трогать не позволяют, ведь такие, как она — без чести, — права не имеют ни на красоту, ни на жизнь. Тянут к алому зареву, лицо к самому огню подносят. — Хватит! Хватит, пожалуйста, хватит! Снова удар. Снова плетью. Слёзы брызнули из глаз, больно обжигая. Пожалуйста, пусть это закончится. Пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста… — Оставить. Что?.. Её швыряют прочь от огня, и она падает спиной на колючий песок. Дыхание сбивается, обожженные, измазанные кровью руки дрожат и невыносимо жгутся, и она не в силах остановить слезы. Страшно, до безумия страшно. Хочется кричать и о помощи просить. А кого? Владимир раны зализывает после пожарища, Тверь — всё отдаст, лишь бы тело её сожженное увидеть. Даже Митя сейчас так далеко, как никогда ещё не был. Не к кому ей в объятия прыгнуть, личико заплаканное в кафтане расшитом пряча, некого на помощь звать, некого о спасении умолять. Не придёт к ней никто. Никому она не нужна. Никому… Когда слезливая пелена спадает, она едва не лишается дара речи. Есугей совсем рядом — стоит возле неё на коленях, — и от его улыбки по телу холодок пробегает. Двигается ещё ближе и руками за рубашонку её длинную хватается. — Нет, нет… Пожалуйста, нет… Изношенная ткань надвое разрывается. Она кричит, брыкаться пытаясь, но по обе стороны оказывается крепко сжатой в грузных монгольских тисках. Детские ножки оказываются в Его грязных руках. Острые, обжигающие дыханием губы впиваются в хрупкую детскую шею. Мерзко. Гадко и мерзко. И не деться, не сбежать от этого никуда. Нет ей спасения. Не придёт никто. Никому она не нужна… Дикая степь необъятными просторами уходит далеко за высокие горы. Мёртвое спокойствие сотрясает оглушительный детский крик, переходящий в щемящий душу визг. Кроваво-красное солнце наливается алым и сияет ещё ярче.* * *
— Если бы я не пережила всего этого… — Маша улыбается и переводит взгляд, заставляя заинтригованную Камалию проделать то же самое. — То у меня не было бы мужа. Саша всё ещё немного сонный. Неторопливо перебирает надоедливые бумажки документов, рассеянно хмурится, пытаясь в полной мере понять написанное… Сонный — даже очки из дома взять забыл. И красивый. Каштановые пряди немного неряшливо и оттого невероятно мило вьются на затуманенной ночной выпивкой голове, тонкие изящные брови хмуро сдвинуты то ли от тщетной попытки сосредоточиться, то ли от ставшего привычным отсутствия настроения, а серебро его глаз чистым блеском сияет под светом высоких ламп огромного Кремлёвского зала. Серьёзные, живые, красивые глаза… Даже сейчас, когда он совсем далеко от родного края, их серый блеск напоминает гранитный след набережных, а глубина подобна тёмным пучинам вод царицы-Невы. Присущая с самого рождения французская изящность не позволяет ему устало лечь на манящий своей прямоугольной, похожей на подушку формой стол и заставляет держать спину прямо, демонстрируя окружающим идеально ровную осанку. Саша вообще всегда держал спину царственно прямо, позволяя себе расслабиться только ночью, однако в делах, касающихся самой Маши, все неудобства тут же уходили на второй план, давая свободу чувствам и… Минуточку. О чём это таком она задумалась? Уж не о том ли, за что только с утра его ругала? Кстати об этом… Как-то она перестаралась. Он ведь правда не смеялся, никаких плохих намерений в мыслях держать не собирался, да и сказать, что прошедшая ночь ей не понравилась, язык не повернётся, так что надо бы и извиниться. Да она его, в конце концов, чуть по носу не стукнула! Ни за что, фактически! — Ками, подожди меня, хорошо? До Саши добегу... — Как скажешь, кадерлем, — улыбается Камалия, прекрасно понимая, что подруга уже не вернётся и остаток рабочего дня проведет в окружении мужа, но рамки приличия все же решая соблюсти. Маша торопливо поднимается по ступенькам длинного зала и в считанные мгновения оказывается напротив заветного кресла. Умиленно и ласково улыбается, стоит ему развернуться и одарить её растерянным взглядом присущей ему медлительности. — Ну, здравствуй, Заря моя северная, — улыбается и легко треплет каштановые волосы. Зарывается маленькой ручкой в кудрявые пряди, заставляя их обладателя расслабленно опустить ресницы. — Как ты? Спишь ещё совсем? — С утра было намного лучше. Сейчас я как будто вообще не я… Привет, Маш. Она молчит, заставляя его вернуть взгляд в поисках причины затягивающейся тишины, совсем ей не свойственной. Вглядывается в его лицо, поглаживая пальцем бледную кожу. — Как же хорошо, что ты у меня есть, Сашуль. Петербург, как обычно, намек не разгадал, ограничившись полным непонимания взглядом, которым раззадорил жену ещё больше. — Люблю тебя, говорю, — тихо смеётся. — Очень, очень сильно люблю. — Я тебя тоже, — как можно более внятно старается произнести Саша, будучи с обеих сторон зажатым тёплыми женскими ладонями. — Ты такая тёплая… — Тебя согревать буду. Ты же всегда рядом, когда мне холодно… Моя очередь! Она и моргнуть не успевает, как он в одно движение притягивает её ближе к себе, удобно устраиваясь на груди. Мягкий белоснежный свитер куда больше походил на подушку, нежели дубовый стол, отчего глаза сами закрываются, а руки обнимают тонкую талию, притягивая ближе, а длинные золотые локоны сейчас походят на небольшое одеяло — теплое, приятно-колючее... Маша тихо усмехается. — И кто-то говорил мне, что не хочет выставлять напоказ наши отношения... — Плевать, — хмуро. — Всё стало настолько очевидным, что не заметит разве что только слепой... У нас целый взвод по дому бегает, смысл что-то скрывать? — Я же и не против, дорогой, — улыбаясь. Наклоняется ещё чуть ближе, стараясь головой прильнуть к упругим кудряшкам. — Кому надо — уже давно знает. — Ага... — с ехидцей в голосе. — И, судя по узорам на твоей шее, узнает кое о чем другом. Машу словно током прошибло. Одним рывком отстранившись, потянула ручки к шее. Неужели заметно?! Она же специально свитер с высоким горлом надела! Ну, Саша... — Ну ты... — Как Новый год встретишь — так его и проведешь! — смеется. — Не я придумал! Маша молчит. Сверлит его хмурым, напрочь лишенным всякой благоприятности взглядом, с которой ещё с минуту назад смотрела на него. Если его гуманитарные расчеты окажутся верными, то через несколько мгновений его ждет, если не удар чем-нибудь мягким по макушке, то точно недовольная моська и злобное фырчание. — Тебе повезло, что перерыв почти закончился. — Значит, хорошо год начался... Буду продолжать в том же духе. — Только попробуй! Саша громко смеется. Зал в недоумении оборачивается. Им часто приходилось становиться свидетелями распрей и выяснения отношений между столицами, но сейчас... мало того, что объятия устроили посреди всех — это ещё полбеды! — но...Романов умеет смеяться?!