II
15 февраля 2024 г., 23:29
Душа моя, ты был в своём письме непростительно лаконичен после всего, что я написал тебе в прошлый раз. Впрочем, я бы удивился, будь оно иначе. Благодарю тебя за рисунки из гробниц. Я вижу, дело с раскопками у твоих друзей движется быстро, а ты не позволишь им упустить из виду ни единого камня.
Ты ничего не сказал о строительстве часовни. Напиши мне в следующий раз, как там подрастает твоё творение. Отсюда, издалека, я думаю о нём с нежностью. Часовня вышла из-под твоей руки не посвящением Богу или, тем более, покойной моне Катерине, но маленькой частью Пиктаринтума, твоего фантастического города, проникшей в наш мир.
Кто-то должен расписать её стены, и это заставляет меня снова думать о возвращении в Рим. Мне невыносима до боли в груди мысль о том, что кто-то третий приложит руку к нашей часовне. Не знаю, что будет хуже: если посторонний вторгнется в нашу работу или если ты посвятишь его в те идеи, что принадлежат нам с тобой двоим.
Однако погода портится, и в ближайшие три месяца я точно не решусь на путешествие. Маэстро Коппола кажется совсем здоровым, но я думаю, что долгая дорога быстро разрушит эту иллюзию. Мы подождём до весны. Спокойная жизнь, работа для самого себя и моё общество, которое радует старика после долгих месяцев одиночества, укрепят его. К весне силы его будут те же, что и прежде, а я до тех пор успею поразмыслить и решу окончательно: уезжать или остаться.
Маэстро дописал свои "Семь смертных грехов". Можешь себе представить? Помню, мне казалось, он будет работать над ними вечно, и всегда в дальнем углу мастерской будут стоять семь недописанных холстов, к которым он возвращается в произвольном порядке.
Маэстро выкопал целую гору старых эскизов – с лицами прошлых учеников, которых мы с тобой не застали. Может, некоторых из них уже и в живых нет, кто знает. Мне кажется, эскизы нужны были ему только для того, чтобы оживить собственную память: в лицах Грехов я вижу то, чего никогда бы не угадал в старых маленьких портретах, и вместе с тем характер каждой его аллегории достоверен и человечен. Не могу сказать, откуда я это знаю, но ты бы понял меня, если бы видел их.
Я узнаю и наши с тобой лица – и вспоминаю о том, как мы нарекли друг другу смертные грехи.
Ты помнишь? Мы с тобой не были ещё друзьями, а Коппола почти дописал Алчность и Чревоугодие, но мучительно не мог выбрать, чьи лица присвоить прочим грехам. Моё лицо было ему нужно. Я терпеть не мог ему позировать, и мы ругались всякий раз, когда маэстро того требовал. Когда же он сказал, что сделает моё лицо лицом Похоти, я ужасно разозлился на него. Выбежал из мастерской, хлопнув дверью, как всякий раз во время ссор, и пропадал на улицах до поздней ночи.
Мною двигало, конечно, не оскорблённое самолюбие (иногда я думаю, что самолюбия мне печально недостаёт), но жгучий стыд. Мне представилось, что маэстро всё понял обо мне. Я ведь пропадал из мастерской в воскресные вечера, и меня видели в злачных местах, но, возвращаясь домой к утру, а то и к полудню, я никогда не был пьян. Ты застал эту мою привычку и наверняка помнишь. Я искал не выпивки, а встречи с путешественниками, обычно иностранцами – с теми, кому отплывать на следующий день, кто не знает меня и не вспомнит моего имени после. Я научился определять среди них тех, кто не откажется провести ночь с мужчиной.
Забавно: почти всегда я мог сказать открыто, чего хочу, используя очевидные иносказания, и почти всегда товарищи моего путешественника не понимали того, что слышали. Они просто не думали о том, что заботило меня и его. Люди очень легко не замечают того, что их не волнует.
– Вы, должно быть, объездили столько стран, что мне и не вообразить, – говорил я, подперев голову ладонью и рассматривая его лицо. – А во Флоренции вы бывали?
Кто-нибудь из соседей по столу давился смешком.
– Мы бывали в местах подиковиннее Флоренции, уж поверь!
Мой путешественник щурился, осенённый смутной догадкой, но вторил товарищу:
– В самом деле, почему ты спрашиваешь?
– Я ученик художника, а во Флоренции работают мастера, у которых учиться было бы счастьем, – я чуть наклонялся к нему через стол и улыбался в глаза, не оставляя сомнений в том, что в словах моих есть двойное дно. – Я увидел вас и мне подумалось: вот бы этот господин рассказал мне, как там живётся.
– А ты сам там не был? – путешественник неловко пытался подыграть моим словам, а сам тем временем оглядывался по сторонам в поисках предлога удалиться от своих спутников вместе со мной.
– Нет, но многие думают, что я оттуда родом, – смеялся я, и мы уходили вдвоём.
Мы расставались утром: он – довольный тем, что провёл ночь весело и бесплатно, я – злой на себя и не способный смотреть на него без отвращения. Это было как похмелье. Я клялся себе, что больше не сделаю ничего подобного, но через неделю меня снова будто черти раздирали изнутри, и я отправлялся на поиски нового путешественника, как пьяница – на поиски новой бутылки.
Вряд ли маэстро Копполе приходило в голову, что я провожу время с мужчинами. Это я понимаю сейчас. Но когда он сказал, что будет писать с меня Похоть, мне подумалось, что он знает всё. Обычный страх для преступника, а я чувствовал себя преступником.
Вскоре после этого я случайно увидел твои рисунки, изображающие Пиктаринтум. Они поразили меня, обожгли своей силой, своей непохожестью на всё, что я знал прежде. Помнишь, как я хотел показать их маэстро, а ты не позволил? Сколько я старался разозлить тебя с того момента, как ты появился в мастерской – и только тогда наконец удалось!
Ты выхватил у меня те два листа, которые я стащил у тебя и нёс к старику. Я никогда не видел, чтобы ты двигался так быстро, и от неожиданности выпустил рисунки. А ты разорвал их в клочья раньше, чем я успел прийти в себя. У меня перед глазами потемнело от злости на это двойное кощунство. Сначала ты притворяешься простым слугой, скрывая удивительный талант, а потом уничтожаешь без тени сомнений свою работу – работу, которая мне далась бы часами мучительного труда и на которую я боялся бы дышать, если бы она была так же хороша, как твоя!
Мы сцепились, как взбесившиеся коты. Я был зол – но в то же время какое удовлетворение я испытал, когда ты ответил на мои тумаки! Наконец-то, наконец-то ты перестал делать вид, будто благодарен мне всякий раз, когда я срываю на тебе раздражение.
Маэстро разнял нас, окатив водой, и, сам того не зная, уничтожил остатки твоих порванных рисунков.
Мы сидели на полу, злые и мокрые, выслушивая ругань Копполы, и тут взгляд мой упал на эскизы с твоим лицом.
– Маэстро, вы что же, собираетесь писать с Нетти Уныние?
Старик до того не ожидал этого вопроса, что смолк и уставился на меня сердито.
– Тебе что с того?
Я засмеялся.
– С него нужно писать Гордыню.
Маэстро нахмурился, но вместо того, чтобы снова выругать меня, обратил к тебе внимательный взгляд, склонив голову набок. Хмыкнул что-то про себя.
Ты посмотрел на меня испуганно, и я ощутил вторую маленькую победу. Думаю, Коппола тоже заметил твой взгляд – и только потому согласился со мной. Вслух он этого, впрочем, не признал. Старик обратился к тебе, состроив сварливую мину:
– Может быть, и ты хочешь посоветовать, кого мне писать с Иво?
Твоё лицо уже приняло обычное непроницаемо-скорбное выражение.
– Ревности, к сожалению, нет среди Семи грехов, но Зависть тоже подойдёт.
Я одновременно испытал облегчение, будто ты заступился за меня перед Копполой, и тупое замешательство, как от неожиданной пощёчины.
Маэстро к нам прислушался. Теперь работа окончена. У Гордыни твоё лицо, душа моя. У Зависти – моё. Мы разгадали друг друга, хотя ты тогда не знал моей истории, а я – твоей.
Ревность и зависть шли в моём сердце рука об руку. Оба эти греха – как и большинство своих грехов, кроме разве что гнева – я впервые узнал в доме Дезидери.
Я рассказывал тебе: Джакомо требовал, чтобы я завтракал вместе с ним, его супругой и сестрой. Госпожа Летис долго оставалась для меня самым загадочным членом их семьи. Пока Джакомо с Консолеттой трещали и пересмеивались, я слушал их, открыв рот и напрягаясь изо всех сил, чтобы понять, о чём речь, а Летис глядела в сторону, и лицо её выражало отчаянную скуку.
Я думал, Летис не замечает моего присутствия, пока за одним из завтраков она вдруг не остановила на мне холодные светлые глаза. Тогда уже я был любовником Дезидери, и он не скрывал нашей близости: велел сесть ближе, то и дело прикасаясь к моим рукам, лицу и волосам, не прерывая разговора. Летис долго смотрела на нас и ничего не ела. Под её взглядом я сидел как на иголках и тоже не мог проглотить ни кусочка, но отстраниться от Дезидери не нашёл бы в себе сил.
Джакомо, видимо, заметив настроение жены, обратился к ней с каким-то невинным вопросом.
– Что тебе за интерес? – отозвалась она вместо ответа. Я впервые услышал её голос – низкий и очень тихий.
– Интерес в чём? – засмеялся он, но Летис в ответ на его улыбку презрительно вскинула подбородок.
– Что за интерес в мальчике, вот о чём я спрашиваю. Как скоро ты с ним наиграешься? И что будешь делать, когда он тебе наскучит?
Я и подумать не мог, как справедливы окажутся слова Летис. Я верил словам Дезидери о том, что наши души созданы друг для друга. Всё, о чём я подумал: этой злой молодой женщине я чем-то не угодил. Чем же, если мужа она, кажется, не ревнует?
Дезидери, посерьёзнев, сцепил в замок прозрачные пальцы.
– Моя дорогая Джуд, может быть, нам с тобой стоит этот разговор продолжить наедине?
– Зачем? – дёрнула она бровью. – Коко всё узнает от меня, а мальчик… пусть слушает, всё равно ничего не поймёт. Разве ты не видишь: он едва улавливает, о чём ты говоришь! Сколько ему лет? Пятнадцать? Спроси, чем занимаются его соседи-ровесники. Думаю, они работают наравне со взрослыми мужчинами. А чем заняты его мысли? Он даже не ребёнок, он полузверушка.
Я вжал голову в плечи. Дезидери натянуто засмеялся.
– Ты слишком много от него хочешь, моя дорогая Джуд. Он всего лишь сын портного, но он очень талантлив.
– Он просто умеет то, чему его учили: работать руками. Для тебя это удивительно, потому что ты ничего подобного не умеешь и не должен уметь. Но что касается ума – посмотри на него. Он очень мал и вряд ли ещё вырастет. Он очевидно неразвит, и ум его так же отстаёт от сверстников, как тело, иначе его занимали бы совсем иные мысли.
Дезидери нетерпеливо вздыхал, ожидая, пока она закончит говорить. Лицо его начало слегка подёргиваться, как всякий раз в моменты душевного волнения.
– А я говорю тебе, что он видит и понимает больше, чем положено ребёнку ремесленника, и оставить его среди этих твердолобых мужланов было бы преступлением с моей стороны.
– Не зовите меня ребёнком, господин Джакомо, – встрял я, не в силах больше терпеть молча.
Летис тихо засмеялась, прикрыв губы ладонью, будто мои слова подтверждали её правоту. Джакомо бросил на меня раздражённый взгляд, под которым я совсем сник. А потом примирительно улыбнулся Летис.
– Кто укажет на ошибки мужа, если не жена? Пожалуй, ты права: его ум не разовьётся и таланты пропадут зря, если я не стану его учить. И я обещаю тебе, что через год ты сама возьмёшь свои слова обратно.
– Год – очень долгий срок, а работа учителя требует большого терпения, которым никто из нас не отличается, – она умела говорить с насмешкой в голосе, когда на лице её не было ни тени улыбки.
Есть разница между знанием, что ты глуп, и знанием, что ты недостаточно умён для людей, к которым стремишься. Второе обиднее первого. В тот день мне пришлось осознать, что пропасть, разделяющая меня и Дезидери, – следствие не его достоинств, а моих недостатков.
Дезидери действительно взялся учить меня – с тем же чрезмерным увлечением, с каким принимался за всякую новую идею. Для него это было ещё одним лекарством от скуки. Для меня – вопросом жизни и смерти. Я старался прыгнуть выше головы, и мне это удалось.
Первым делом Дезидери научил меня читать. Благодаря моему рвению это заняло у нас около месяца – довольно мало. Благодаря тому же рвению меня тошнило от книжек, и долгое время я читал только для того, чтобы угодить Дезидери, медленно и мучительно. Писать я научился примерно в тот же срок – когда понял, как из букв складывать слова. Гораздо больше времени потребовалось, чтобы я перестал делать по три ошибки в каждом слове.
Дезидери не был терпеливым учителем. Он садился заниматься со мной с ласковой улыбкой, но уже через полчаса досадливо вскрикивал над каждой моей ошибкой и бранил меня почти теми же словами, что и Летис.
С арифметикой дела обстояли проще: моё ремесло требовало кое-как считать. Впрочем, Дезидери недолюбливал точные науки и не слишком старался меня им обучить. Убедившись, что я способен досчитать до тысячи, а также сложить и вычесть два числа, он от меня отстал.
Зато Джакомо читал мне настоящие лекции по истории и философии. Я не мог записывать за ним, потому что выводил буквы слишком медленно. Так он сильно развил мою память, не стремясь к тому нарочно. Это помогло мне, когда через полгода Дезидери начал понемногу учить меня другим языкам. Сначала латыни, потом немецкому, испанскому и английскому. Его система обучения была беспорядочна, я путал слова, грамматика не давалась мне вовсе. Но что-то осталось с тех пор в моей голове, и я могу внятно изъясниться на испанском и немецком. С английским дела остались плохи. Что до латыни – мои познания в ней состоят из афоризмов и школярских шуток, и порой я могу разобрать несколько строк текста на этом языке, если встречу там знакомые слова.
Я уставал так, как никогда мне не приходилось уставать в отцовской мастерской. Утром, пока не проснулись хозяева, я работал в саду. После завтрака, с перерывом на послеобеденный отдых, я учился под руководством Джакомо. Вечерами же он преподавал мне совсем иные уроки, которые затягивались за полночь, и времени на сон у меня оставалось немного. Голова шла кругом от количества знаний, которые я пытался в неё втиснуть. Когда Джакомо казалось, что я плохо стараюсь, он запрещал мне приходить к нему вечером, и, право, лучше бы он меня бил. Так я ему и сказал однажды, на что он сначала рассмеялся, а потом заявил, что поднять на меня руку с его стороны было бы отвратительно.
За один год мир в моих глазах вырос из одного маленького города до целой вселенной – Дезидери, если тебе интересно, сторонник идеи, что вселенная бесконечна, и я сам, пожалуй, тоже. Я ощутил себя без малого учёным мужем. Но судьбе было угодно показать мне, чего я стою на самом деле.
Я до сих пор не знаю в точности, что тогда случилось. Абстрактные знания не могли помочь мне разобраться в делах Дезидери. Кажется, кто-то лишний прознал о преступлении Летис, и в то же время Джакомо, обратившись за помощью к друзьям, получил надежду выйти из отшельничества. В эту надежду он вцепился зубами и когтями. Он стал приглашать в гости друзей, которые могли быть ему полезны. Молодые (а порой и не слишком молодые) люди приезжали в усадьбу развлечься, а Дезидери просил у них помощи в обмен на гостеприимство.
При гостях Джакомо запрещал мне работать в саду. Он звал меня не садовником, а своим воспитанником. Это льстило мне только поначалу, пока я не понял, что перед знакомыми он стыдится наших отношений.
Среди гостей были близкие друзья Дезидери, знающие о его пристрастиях. Они догадались, на каких правах я живу в графском доме, и тем любопытнее им было рассмотреть меня со всех сторон. Дезидери велел мне сидеть в комнате, когда они приезжали, но порой гости требовали, чтобы я пришёл к ним. Они угощали меня вином, изо всех сил стараясь напоить, и разговаривали со мной, как с глупым ребёнком. Я то терялся так, что не мог двух слов связать, то безуспешно пытался умничать, показывая, чему научил меня Джакомо, и оттого казался им ещё смешнее.
Итак, я увидел людей, которые считаются ровней господину Джакомо, а иные из них стоят выше него. И я понял, что в их глазах остаюсь туп и жалок, несмотря на все мучительные старания последнего года.
Тогда же я узнал, подслушивая разговоры, что у наших отношений с Дезидери есть иные названия – к примеру, “содомия” и “мужеложство”, и что это грех. Гости не сплетничали о Джакомо. Напротив, они ему в глаза и вместе с ним шутили довольно кощунственные шутки. Но мою святыню низвергли, и я ужаснулся.
Всё это было бы терпимо, если бы Дезидери оставался так же ласков со мной, как прежде. Но он на меня не смотрел. Звал к себе пару раз в неделю, когда ему того хотелось. Почти не разговаривал со мной, не считая скупых просьб доставить ему удовольствие. После того, как эти просьбы я исполнял, он отсылал меня в мою комнату.
Одно воспоминание, повторявшееся из раза в раз, до сих пор мучает меня. Я выхожу из спальни Дезидери. Закрываю за собой дверь и сползаю на корточки, прижавшись спиной к резному дереву. Я одет, потому что и не раздевался полностью, но чувствую, как чужое семя стекает по моим ногам. Мне гадко внутри во всех возможных смыслах. Я хочу выбежать в сад и бежать до нижней террасы, перемахнуть через ограду, вернуться домой и больше никогда не возвращаться. Но не двигаюсь с места, потому что надеюсь, что господин Джакомо сжалится и позовёт меня обратно.
Я знал, что Лоренцо, один из давних друзей Джакомо, тоже спит с мужчинами. В том же я подозревал каждого нового красивого юношу, который показывался в нашем доме. Сейчас я знаю, что ревновал напрасно. Дезидери мнителен, он трудно сходится с людьми, и любовников у него за всю жизнь было только трое, считая меня. (Интересно, что бы он сказал, если бы узнал, что я пишу тебе об этом?)
И всё же ревновал я мучительно. Я ненавидел каждого гостя. Никакие увещевания Джакомо не могли заставить меня строить перед ними любезное лицо. Их это только забавляло.
Я превратил себя в злого шута. Эти молодые благородные люди, выпив, дразнили меня – почти беззлобно, но я мгновенно вспыхивал и отвечал остротами, порой далёкими от изящества. Джакомо перестал со мной разговаривать – и потому я делал всё, чтобы разозлить его, чтобы он хотя бы накричал на меня. Однажды я поджёг рукав какому-то смазливому юнцу, с которым Дезидери, как мне показалось, слишком долго беседовал. Будто бы случайно подвинул локтем свечу – никто не угадал моего злого умысла, кроме Джакомо. В другой раз Лоренцо, потешаясь надо мной, сделал вид, что хочет поцеловать меня – а я притворился, что поддаюсь, и, как только наши лица сблизились, прыснул вином ему в лицо. Лоренцо был великодушен и смешлив, моя выходка показалась ему забавной, и он упросил Дезидери не наказывать меня.
Я стал открыто препираться с Дезидери у гостей на глазах. Он бросил воспитывать меня при них. Зато, когда мы оставались наедине, хватал меня за плечи и кричал мне в лицо. Я кричал на него в ответ.
Помню, он попытался отвесить мне пощёчину. Я перехватил его руку, не задумываясь, потому что был очень зол, и остановил удар. Тогда я впервые осознал себя сильнее его. Я был слаб в сравнении с братьями, я был ниже ростом, чем Дезидери, но в его изнеженном тонком теле не было и половины той силы, что в моём. Я почувствовал это – и отвёл его руку в сторону, а потом грубо поцеловал Джакомо в губы, оттолкнул его от себя и убежал в сад.
В один день он велел мне убираться. Мне и в голову не приходило, что такое наказание возможно. Несмотря на все обиды, мысль о том, чтобы покинуть его, привела меня в ужас. Я ползал перед ним на коленях, ловил его за рукава и целовал его руки, умоляя не выгонять меня. Я впервые за долгое время плакал перед ним. Джакомо не смягчился. Я клялся, что люблю его, но он парировал:
– Если бы любил – понял бы, что я в беде. Я об одном тебя просил: держаться подальше от моих гостей. Самой простой просьбы, какую только можно представить, ты не выполнил. Моему терпению конец. Ты мне не нужен.
И я вернулся в дом своих родителей, но пробыл там недолго. Старые знакомые теперь были мне невыносимы. Они казались невозможно глупыми и скучными, ограниченность их мыслей вызывала во мне презрение. И мне было так скверно на душе, что никого не хотелось видеть. Прежде я любил играть с младшими братьями и племянниками – теперь грубо отталкивал их. Прежде был приветлив с тётками и соседями – теперь старался не заговаривать ни с кем, пока не окликнут в упор. За пять дней все сошлись на том, что графский дом меня испортил. Мать пыталась образумить меня, но я едва слышал её слова. Чёрное отчаяние переполняло меня, не оставляя места иным чувствам.
Мой любимый старший брат Игнацио однажды растолкал меня ночью. Он сказал, что я мечусь во сне и зову мужское имя – разумеется, то было имя Джакомо. Он очень добрый, мой дорогой брат, добрее всех в нашей семье. Я был сильно к нему привязан, и, кроме того, ужасно истосковался по человеческому теплу. Я обнял его и прерывающимся шёпотом рассказал всё, что произошло со мной в доме Дезидери.
За год в обществе Джакомо я позабыл, как смотрела на мир моя простая, богобоязненная родня.
Мой рассказ привёл Игнацио в ужас. Он счёл, что я должен раскаяться, иначе потеряю навеки свою бессмертную душу. Потому рассказал обо всё матери и отцу. Слухи уже наутро поползли среди соседей – не знаю, откуда, должно быть, кто-то из племянников не спал и подслушал наш разговор.
Я не стану писать тебе о том, что произошло дальше. Я хочу забыть, как проклинал собственную семью, потому что боль разрывала мне грудь и самые ужасные слова не приносили облегчения.
Я вернулся в поместье Дезидери, зная, что больше мне некуда идти. Стоял перед ним, не в силах поднять глаза. Из всех унижений за всю мою жизнь это – самое большое, и худшего я себе вообразить не могу.
Он пожалел меня, а я за каплю ласки простил ему всё на свете, и некоторое время мы снова были нежны друг с другом. Ему приходилось брать меня с собой, когда он уезжал из поместья. И в путешествиях всё повторялось: Джакомо отстранялся, я совершал отвратительные выходки, мы ссорились, примирялись, клялись друг другу не повторять подобного никогда и повторяли на следующий день. Это изматывало нас обоих, а Джакомо был слабее меня и силы его иссякли раньше. Всë закончилось так, как должно было закончиться, и последствия ты видел.
Представь теперь, душа моя, что я почувствовал, когда ты появился на пороге нашей мастерской и попросился в услужение к Копполе. В надёжный приют, которым стал для меня дом маэстро, вдруг проник второй такой же несчастный бродяга, как я. Только ты был бродяга другого толка – это я понял, как только ты произнёс несколько слов, и как только я взглянул на твои руки – грязные после долгого пути, но всё ещё недостаточно грубые. Я сразу понял, что по рождению ты ближе к Дезидери, чем к нам.
Что я почувствовал, если не ревность?
И представь, каково мне было, когда я понял, насколько ты, ко всему прочему, талантлив! Я из кожи вон лез, чтобы получить от маэстро хоть слово одобрения. А ты прятал свои рисунки, хотя они были лучше всего, что я видел когда-нибудь, и не желал учиться, довольствуясь ролью слуги. Я ненавидел тебя за это, душа моя, но твоё искусство я полюбил с первого взгляда и безрассудно.
Вообрази, что я почувствовал, когда снова встретился с Дезидери, и когда он признал твой талант и поставил его много выше моих способностей. Вообрази, душа моя.
Дезидери говорит, ревность и зависть – несхожие чувства, но я не согласен с ним. В моей душе, по крайней мере, они проросли из одного зерна. Я хотел восхищения. Я знал, что не заслуживаю его. Я ненавидел тех, кто был восхищения достоин. Тебя больше всех. Я не искоренил это чувство до конца и не знаю, смогу ли искоренить, хотя ты стал мне дорог.
Моё письмо снова печально. Прости меня за это, душа моя. Никому, кроме тебя, я не мог бы подобного написать.
Не забудь же рассказать мне о часовне и о том, как поживают мои цветы. Не забыл ли ты заботиться о них? Если цветы увяли, пожалуй, лучше бы тебе солгать.
Будь здоров, душа моя. Мне не хватает твоего голоса.