IV
20 февраля 2024 г., 00:01
Меня тревожит твоё долгое молчание, душа моя. Надеюсь, ты занят работой – рисуешь Пиктаринтум и слишком увлёкся, так, как бывало с тобой здесь, когда ты забывал спать по несколько ночей. Или на раскопках нашли что-то, целиком поглотившее твоё внимание. Мне было бы печально думать, что мои письма тебе наскучили, или что ты из лени не находишь времени ответить.
Может быть, твоё письмо уже в пути. Мне стоило бы его дождаться. И выждать хотя бы пару недель, прежде чем отправлять ответ.
Как я уже писал, мне печально не хватает самолюбия.
Оно, впрочем, и к лучшему. Мнимой справедливостью я доставил бы самому себе куда больше беспокойства, чем тебе. Когда я стараюсь не перечитывать твоих писем, не пересматривать твоих рисунков, не вспоминать о тебе – мне тоскливо и пусто, и мстительная гордость не утешает меня. Когда взбираюсь на чердак и сижу в пыльной тишине, воскрешая часы наших длинных разговоров, когда вылезаю на крышу через чердачное окно и обозреваю улицы, воображая тебя рядом, как прежде, – мне грустно, но тепло на душе.
Не писать тебе было бы правильно, но я пишу, потому что так мне спокойнее.
Маэстро совсем здоров, но не рвётся помогать мне с заказами. Не потому, что хочет и дальше наслаждаться покоем – этого я для него хочу. Заказчики, посылая к нам, называют теперь моё имя. Они хотят, чтобы портрет написал Иво, а не Джордано Коппола. И что за люди среди них бывают! Не один раз уже я вздрагивал, услышав имя, и думал: слишком оно на слуху, чтобы принадлежать живому человеку – а тем временем я должен буду посмотреть ему в лицо и увидеть его душу.
Такие люди, конечно, даже не приближаются к мастерской. Я гостил в богатых домах и мысленно благословлял уроки Дезидери, потому что без них вовсе не знал бы, как двигаться и дышать. Один раз меня увезли довольно далеко – в какую-то приморскую виллу, причём я был так озабочен работой, что толком не запомнил дороги. Там я провёл три недели (и каково мне было выяснить по возвращении, что писем от тебя так и не пришло!).
Если не брать в расчёт моего страха перед возможной неудачей, которого я никогда не могу отбросить, это довольно весело. Я вижу новых людей, часто очень умных и очень талантливых. Я всегда говорю с ними, прежде чем писать. Они относятся к моей просьбе о беседе снисходительно, но неизменно рассказывают больше, чем рассчитывали. Ты не представляешь, душа моя, что это за торжество – когда перед тобой открывается человеческая душа! Я видел счастливцев от рождения и истинных мучеников, людей добрых и людей жестоких. Дважды, кажется, я плакал, выслушивая их истории. Не все их поступки благородны, не все их намерения чисты, но в том и кроется их красота, так я думаю. Потому я и не люблю писать святых. Когда я пытался – маэстро либо звал меня богохульником, либо ругал за отсутствие жизни в лицах, и первое в сравнении со вторым было почти похвалой. Изобразить Богоматерь страдающей земной женщиной – хотя бы не ложь. Лишить всякого намёка на слабости лицо Той, Которая оплакивала единственного Сына – вот преступление. Святость не равнодушна к страданиям – святость поднимается выше страданий, а какая сила для этого нужна – достаточно выслушать истории несвятых людей, чтобы вообразить. Каждый стремится к добру, но почти каждый слишком слаб или слишком глуп, каждый ошибается, и каждая человеческая ошибка вызывает во мне необъяснимую нежность.
Кто умеет писать святых, так это маэстро Коппола. Сейчас он пишет Апостола Петра, который хочет идти по воде навстречу Христу. Этот образ мне особенно дорог – за его страстность и его ошибки. До окончания работы ещё далеко, но уже сейчас, глядя на лицо Петра в эскизах, я думаю, что молился бы усерднее, если бы фрески и статуи заключали в себе хоть половину той живой любви, какую изображает маэстро.
Коппола искренне радуется моим успехам, а я порой чувствую вину перед ним. Я не думаю, что превзошёл его. Моя живопись стала сильно отличаться от его живописи, будто я неосознанно стремлюсь к тому, чтобы нас трудно было сравнить. Но его мастерство по-прежнему оставляет для меня загадки. Несправедливо, что маэстро Коппола не получил признания до сих пор – и не знаю, что тому виной: простое невезение или его неловкая грубость в обращении с людьми. Умом я понимаю, что маэстро никогда не стал бы завидовать мне, не самому талантливому, зато самому неразумному из его учеников. Но порой мне неловко перед ним, будто я краду у него что-то. И я спрашиваю себя: в самом ли деле понимаю, что чувствует Коппола, когда в его мастерскую приходят заказчики и называют с порога моё имя?
Может быть, мелочность моей души рождает эти размышления, а маэстро подобные мысли никогда не приходят в голову. Может быть, это я мучаюсь, а не он. Мучаюсь всякий раз, когда понимаю, что моё мастерство никогда не превзойдёт его мастерства – как и твоего.
Маэстро не спрашивает, когда мы поедем в Рим. Тем временем истекло более половины срока, который я дал себе на раздумья: возвращаться или нет. Всё больше я склоняюсь к мысли, что мне нечего там делать. Даже если Дезидери я там не встречу – в Риме будешь ты. Горечь разлуки, горечь от того, что чужая кисть прикоснётся к стенам твоей часовни, не мешают мне писать, а пожалуй и помогают. Твоя же близость всегда поднимала всё худшее со дна моей души, так было с самого начала, и так осталось, несмотря на мою любовь к тебе.
Мы с Дезидери говорили о тебе тогда, в Риме. Мне хочется пересказать некоторые из этих разговоров, хотя после я, возможно, о том пожалею.
За день до первой из тех бесед я узнал, как обошёлся с тобой Амадео Канту: как присвоил твой труд и выставил тебя перед Кваттрокки ничтожным дураком, ничего не смыслящим в деле, для которого он тебя нанял. Ты помнишь, как я ругался и пинал камни, выслушав твой рассказ – на меня оборачивались прохожие, а я больше всего на свете хотел подобрать один из булыжников и разбить им голову Канту. Ты был спокоен, найдя утешение в своей философии мнимого смирения. “Это и есть та несправедливость, которую до́лжно принять. Разве не в этом была цель?” – говорил ты, чем злил меня ещё сильнее.
Но я хотел тебе помочь, а значит, не должен был действовать опрометчиво. Как ты помнишь, я предложил тебе отправиться за город на раскопки – ты ведь много дней откладывал поездку из-за работы над проектом часовни – а сам в тот же день купил две бутылки хорошего вина. Одна из них – вернее, вторая по очереди – предназначалась для Канту, и тебе известно, чем закончилась наша с ним дружеская беседа. Первую же я понёс к Дезидери, потому что прежде, чем говорить с архитектором, я должен был разузнать, что он за человек.
В комнаты, где Дезидери поселился у Кваттрокки, ведёт отдельный вход через сад. Я шёл к нему в тени олеандров, горящие на солнце лепестки опадали мне под ноги. Бутылка, спрятанная под курткой, сквозь рубашку холодила грудь. Я ощущал мерзкое волнение. Я повторял себе: что было в прошлом, то больше не имеет значения, теперь я стараюсь ради друга. К тому же Дезидери к тебе расположен, и потому не должен был отказать.
Мне сказали, что утром Джакомо отослал слуг. Это означало наверняка, что он предался меланхолии и не выйдет из своих комнат раньше, чем после полудня следующего дня. Я был бы рад, если бы не угадал. Это доказало бы, что оба мы изменились и уже не так хорошо знаем друг друга.
Увы, даже десять лет спустя я понимаю его лучше, чем кто-либо, как и он меня. Это не то понимание, что существует между тобой и мной как следствие долгих доверительных разговоров, а может быть, и как следствие некоего родства душ. Мы с ним слишком долго рассматривали друг друга с худших сторон и с очень близкого расстояния. Мы не разделяем чувств и мыслей друг друга, но предсказываем их безошибочно.
Джакомо открыл на мой стук. Вскинул брови, увидев меня, и запахнул плотнее халат с золотым арабским орнаментом. Я улыбнулся ему как мог непринуждённо:
– Наглость ли с моей стороны надеяться, что господин Джакомо уделит мне час своего времени?
Он скривил губы.
– Судный день близится, не иначе.
Я взглянул на небо, будто проверяя его слова.
– Не похоже.
– Что же тогда заставило тебя снизойти с вершин оскорблённой гордости?
– Мне нужна ваша помощь, – я старался говорить спокойно, будто его слова ничего во мне не задевают, и смотреть ему в глаза. – Примите как просителя или как старого друга. Вместе со скромным подарком, – приоткрыв полу куртки, я показал ему бутылку, – какой смог себе позволить.
– Святейшее сердце, – цокнул языком Дезидери и, посторонившись, распахнул дверь. – Входи же, старый друг, – он усмехнулся на последнем слове.
Обстановка в его комнате остро напомнила мне дом, в котором я жил с ним десять лет назад. То же обилие безделушек, знакомые картины на стенах, знакомые книги и огромная астролябия на письменном столе. Невольно я задержал взгляд на коллекции оружия, развешенного на стене. Большую его часть составляли небольшие красивые пистолеты вроде того, какой Джакомо получил за меня от Лоренцо.
– Лоренцо убедил меня в красоте этих механизмов, – сообщил Джакомо, проследив мой взгляд. – Никогда не хотел бы пустить их в ход, но изящество устройства увлекает меня – не меньше, чем истории мастеров, их создавших.
На ходу он отодвинул кресло у маленького столика, этим жестом приглашая меня сесть. А сам подошёл к стене и снял один из пистолетов с крючка.
– Взгляни сюда.
Я предчувствовал, что увижу, и всё равно вздрогнул. Не узнать револьвер я не мог.
– Так вы его вернули?
– Ты не слишком далеко его унёс, – Джакомо положил револьвер на стол между нами, и я едва сдержался, чтобы не попросить: “Уберите его”. – А поиски стоили усилий. Ты воображаешь, сколько он стоит?
– Знаю точнее, чем кто-либо, – усмехнулся я мрачно.
– Ну, в таком случае ты должен был безбедно добраться до Венеции.
Я засмеялся, глядя ему в глаза. Искренне засмеялся от осознания: Дезидери даже вообразить не может, на что похож был год моего бродяжничества. Самые жестокие из его слов происходят не из злобы, а из искреннего неведения.
Растерявшись от моего смеха, он слегка улыбнулся. Сел напротив меня, положил руки на стол, переплетя пальцы.
– Так чего ты хотел, дорогой Иво?
Наши колени почти соприкасались. Странно было видеть Джакомо так близко после того, как я с момента нашей встречи старался даже не смотреть в его сторону.
– Хотел спросить, хорошо ли вы знаете Амадео Канту?
Я открыл вино и разлил по бокалам. Дезидери, пригубив его, кивнул одобрительно – я знал, что он любит, а ему, кажется, льстило, что я до сих пор знаю. Он заговорил – и рассказал мне то, о чём я просил. Те знания в конце концов помогли нам, хотя едва не обошлись дорогой ценой. Так что, душа моя, Джакомо Дезидери – куда больше мой соучастник, чем ты. Пожелай ты целиком переложить вину на меня, твоя совесть была бы чиста.
Мы пили, Джакомо говорил. Он рассказывал именно то, что мне было нужно, чтобы защитить тебя. Я не мог скрыть волнение, и Дезидери улыбался всё шире, наблюдая за мной.
– Любопытно, на какое безумие ты готов ради Ризанетти, – сказал он наконец.
Я отпил вино и отвернулся. Мне не хотелось говорить с ним о тебе.
Дезидери не смутился.
– Он талантливый юноша, твой Ризанетти, но всё, кроме его таланта, для меня абсолютная загадка. Что-то кроется за его молчаливой скромностью. Тайная печаль или злоба, хотел бы я знать.
Я не сдержал усмешки. Мне подумалось: я единственный, кто знает ответ на твою загадку. Это оказалась приятная мысль.
Дезидери, заметив это движение моего лица, хлопнул в ладоши:
– А ты изменился не так сильно, как я было подумал! Научился держать язык в узде, а лицо насквозь прозрачно. Берегись – так я все тайны твоего друга прочитаю по твоему лицу! Впрочем, хотя бы одну тайну я угадал, а? – Джакомо подался ко мне ближе, упираясь локтем в стол, и сощурился доверительно. Он ждал, душа моя, что я признаюсь в любовных отношениях с тобой. Ему это казалось естественным исходом нашей близкой дружбы.
Я покачал головой:
– Видно, не так уж я прозрачен, господин Джакомо.
Его брови высоко взлетели, углубив морщины на лбу.
– Так ты пожадничал, дорогой Иво? Не передал бедняжке Ризанетти ничего из той науки, которой я тебя обучил?
– Ризанетти образован, может быть, лучше вашего, господин Джакомо. Даже я это угадал, едва взглянув на него.
– Не делай вид, будто не понимаешь, о чём я говорю.
– Что до вашей излюбленной науки, господин Джакомо – Ризанетти невинен, как ребёнок. Я не замечал за ним особого интереса к кому бы то ни было, ни к женщинам, ни к мужчинам.
– Таким был и ты. Чего ты боишься, дорогой Иво? Если Ризанетти тебе дорог, то нет ничего дурного в твоём влечении к нему. Или ты думаешь, что он откажет тебе? Брось. Видел ты это дьявольское любопытство в его глазах? Ничего его взгляд не выражает, кроме отстранённой печали, а между тем – как пристально он смотрит! Не моргает, не отводит глаз, будто читает методично каждую деталь твоего лица. Если ты поцелуешь Ризанетти, сдаётся мне, он и тогда не опустит век, и всё так же будет тебя рассматривать. И за тем, как ты ласкаешь его, будет наблюдать всё с тем же молчаливым интересом…
Голос Дезидери оказывал на меня колдовское действие, и я, как ни сопротивлялся, вообразил на несколько секунд то, о чëм он говорил. По спине моей пробежали мурашки, я опустил взгляд и спрятал лицо за бокалом. Джакомо рассмеялся, откинувшись на спинку стула.
– Кажется, я дал тебе пищу для размышлений. Расскажи мне потом, прав я или нет.
– Я бы не хотел стать для него тем же, кем вы стали для меня, – отозвался я тихо, рассматривая дно бокала.
– Кем бы я для тебя ни стал, ты до последнего не желал меня покинуть.
Я вскинул на него взгляд исподлобья, не в силах больше сдерживать гнев, подступивший к горлу. И вздрогнул во второй раз за вечер, обнаружив, как близко он склонился к моему лицу. Руку Джакомо я ощутил на своём колене.
– Тебе, должно быть, скучно, дорогой Иво? Могу представить, что за подвиг – сдерживать себя, – одна его рука скользнула вверх по моему колену, другой он взял меня за подбородок. Я ощутил его дыхание на своих губах и отшатнулся. Вскочил, уронив стул, попятился назад.
Джакомо поморщился от грохота и с разочарованным видом подпер голову рукой.
– Всё же ты ещё мальчишка.
– Я не развлекать вас пришёл, – голос мой сделался хриплым от злости. Я стиснул руки на груди, стараясь унять внутреннюю дрожь. – Мне нужен был ваш совет – я его получил, за что благодарю. Если позволите, я пойду.
– Иди, – согласился он. – А захочешь – возвращайся. Паоло Кваттрокки приятный молодой человек, но мне с ним скучно. Даже ты в пятнадцать лет не мыслил так плоско, как он.
Я отвернулся, но ноги меня не слушались. Взгляд Дезидери жёг мне спину между лопаток.
Черти скреблись и выли внутри меня – прикосновения Джакомо раздразнили мой порок, но я чувствовал больше, чем простое телесное желание, заставлявшее меня заводить знакомства в кабаках. С этим желанием я бы справился – Дезидери назло. Что было сильнее моей гордости, так это лицо Джакомо, его голос, его улыбка. Мы говорили слишком долго, и моё сердце вспомнило слишком много знакомых интонаций.
Что-то натянулось внутри меня, не позволяя ступить ни шагу прочь. Я зажмурился, опустив голову на грудь, вцепился руками себе в волосы. Дезидери тихо подошёл ко мне сзади, коснулся губами выступающего позвонка у основания моей шеи. Я развернулся к нему, схватил его лицо в ладони, поцеловал его – будто огня глотнул, так больно стало в груди.
Не может в человеческой душе умещаться так много противоречивых чувств. Она непременно должна разорваться на части под их натиском. Я ненавидел Дезидери и самого себя. Я был себе отвратителен. Я трепетал от нежности и в ужас приходил от мысли, что должен буду отстраниться от него через несколько минут. Он чувствовал мой голод и не давал ему воли. Он целовал меня ласково, как прежде, и двигался так дразняще медленно, что я беспомощно скулил ему в плечо.
Когда всё кончилось, мы лежали на диване и говорили. Я положил голову ему на грудь и теребил кисти его распахнутого халата. Не было сил ни злиться, ни думать о том, что я делаю.
– А если бы Ризанетти сам сказал, что любит тебя? – спросил Дезидери. Ничего не было в этом вопросе, кроме праздного любопытства.
– Тогда я поверил бы, что могу ещё спастись, – пробормотал я.
Он замолчал на несколько мгновений. Потом спросил:
– Ты считаешь, я дурной человек?
– Вы просто человек, господин Джакомо. Не хуже и не лучше всех прочих.
– Как и ты, – хмыкнул он.
– Это обиднее, чем я думал, – признался я, помолчав.
– То-то же. Мне было бы приятнее считаться злодеем в твоих глазах.
Другой вопрос, самый важный, он задал мне несколько недель спустя. История с Канту уже закончилась, а решение об отъезде ещё только начинало зреть во мне. Я приходил к Джакомо так же часто, как в то время, когда жил в его доме. Теперь мы, пожалуй, больше походили на счастливых любовников. Не было больше ссор. Ничего между нами не было, кроме телесной близости и долгих разговоров после. Нам не приходилось ничего друг от друга скрывать, потому что некому было передать тайны друг друга.
Было утро, и я собирался с силами, чтобы уйти. Я предчувствовал, что буду сегодня разбит, как во многие предыдущие дни, и возненавижу всё, что выйдет из-под моей кисти. Что не смогу отделаться от тягостных мыслей, когда буду один, а если решу развеяться в твоём обществе – мне тяжело будет смотреть тебе в глаза. Хотелось оттянуть начало этого дня.
Джакомо лежал на спине рядом со мной и то ли дремал с приоткрытыми глазами, то ли рассматривал потолок. Придвинувшись ближе, я поцеловал его белое тонкое плечо.
Он взглянул на меня слегка удивлённо. Повернувшись на бок, взял меня за подбородок и поцеловал – неторопливо и нежно. Не потому, что испытывал что-то подобное, а потому, что ему нравилось так вести себя со мной. Я погладил его щёку, ощутил, как колется невидимая щетина. На его подвижном лице стало много морщин, но Джакомо они шли. Он останется красивым до старости, в этом я уверен.
“Что я здесь делаю? – думал я в который раз. – Почему не уйду?”
А Дезидери, будто прочитав мои мысли, сказал:
– Знаешь, о чём я думал, дорогой Иво? Что такого я тебе сделал, если эта комедия, которую мы друг для друга играем, пугает тебя меньше, чем возможность сблизиться с Ризанетти? Ты ведь любишь Ризанетти достаточно, чтобы убить ради него. Если бы я любил кого-то так же сильно – неужели я тратил бы время на тебя?
Я не удивился тому, насколько он прав. Но тогда впервые подумал ясно: нужно бежать далеко-далеко. Бросить всё и уехать, как уехал когда-то Джакомо из старого дома, от жены и сестры. И всего через два дня пришло письмо от Копполы.
Чего я боюсь, душа моя? Твоего равнодушия? Или того, что ты узнаешь, каким мерзким я могу быть? Потому что, привязавшись к кому бы то ни было, я становлюсь мерзок. Крошечный повод к ревности, маленький укол моему самолюбию – и я буду вести себя в сотню раз хуже, чем в те дни, когда старался выжить тебя из мастерской Копполы.
Может быть, среди этих эгоистичных страхов есть один иного рода: может быть, я боюсь погубить твою душу. Нам с Дезидери, думаю, в Аду приготовлено общее тёплое местечко. Ты же никому не сделал зла, и то, что ты почитаешь своим грехом, я никогда не признаю за зло. Никто не страдал по твоей вине, кроме тебя самого. Меня же ты спасал, и не единожды.
Сегодня мне думается: ты привёл меня к моему призванию, я тебя – немного подтолкнул к твоему. Мы оба сейчас там, где должны быть. Делаем то, что должны делать. Если встретимся снова – помешаем друг другу. Не лучше ли нам разойтись, сохранив взаимную благодарность?
Не думай, что мне легко это писать. Дня не проходит, чтобы я о тебе не думал. Никогда это не изменится, никогда я не перестану обращаться к тебе в письмах, даже если ты не станешь отвечать. Я буду беседовать с тобой мысленно, чтобы не забыть тебя.
Душа моя, об одном тебя прошу: не пиши длинных писем, не читай и моих, если не хочешь. Напиши мне только три строчки о том, в добром ли ты здравии. И я со спокойной душой останусь вдали от тебя – если только ты не позовёшь.