Письма к Ризанетти

Горячая работа
R
Завершён
106
1
автор
Фэндом:
Размер:
218 страниц, 89 599 слов, 14 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
106 Нравится 74 Отзывы 25 В сборник

VI

Настройки
Я так давно не писал тебе, душа моя, и так давно с тобой не говорил. Два года прошло — не такой большой срок, но его нам с тобой хватило, чтобы шагнуть через границу смерти. Два года длились чуть дольше, чем одна жизнь. Цветок укрепил мою память, и всё, что я видел с тех пор, как посадил его внутри себя, не бледнеет. Но я не знаю, всегда ли так будет, сколько воспоминаний смогу я вместить, не сведут ли они меня с ума, не начнут ли стираться. Первое забавно, как и всё страшное теперь кажется забавным. Второго я боюсь. Кроме того, мои старые воспоминания — те, что были до Цветка — утекают сквозь пальцы. Только над ними время теперь и властно, и тем с большей жадностью оно берёт своё. Когда взялся за письмо, я с полчаса сидел, глядя в пустую страницу. Мне хотелось вспомнить тебя от начала до конца. Я знаю тебя почти треть своей жизни. Меньше, чем Дезидери или Копполу, но всё же очень долго — и печально мало. Мне хочется верить, что мы ещё встретимся. Если я обманул смерть и смог вернуться, то тем более сможешь и ты, обманувший все законы мироздания раньше меня. Но сильнее всего я боюсь, что те же законы сыграют с нами злую шутку. Вдруг я не узнаю тебя? Вдруг ты не вспомнишь того, что было прежде с тобой и со мной? Я утешаюсь, что не смогу тебя не узнать, даже если ты явишься мне под новым лицом. В мужском или женском обличье, королём или нищим калекой, монахом или колдуном — я не смогу тебя не узнать и пройти мимо, даже если нарочно захочу. Если ты останешься собой, твой взгляд я узнаю в толпе, почувствую, как прикосновение сырого ветра к лицу. И всё, что ты забудешь, я смогу тебе напомнить. Но я должен сохранить всё до капли и потому должен записать. Предыдущие мои письма к тебе вернул мне Дезидери. Немного позже я расскажу тебе, как мы с ним встретились в последний раз и как расстались. Мои письма превратились в сказки раньше, чем я это заметил — так тому и быть. Прошлые письма я сохраню как опору нашей общей памяти. А в следующих допишу сказку о Цветке — но прежде о тебе. Это сказка о том, как я впервые встретил твой взгляд: холодный, но лишённый всякой злобы, отстранённый, но жаждущий понять. Ты был младше меня и выглядел, как тот, кто мог бы жить тысячу лет, не зная скуки и разочарования, но не зная также радости и боли — просто наблюдая. Ты выглядел, как тот, кто никогда не улыбнётся. Ты менялся от первой нашей встречи до последней, и выражение твоих глаз скрывалось порой в тумане равнодушия, уныния или усталости. Ты имел — имеешь — свойство прятаться внутри себя, выворачивая мир наизнанку. Но мне ты являлся чаще, чем другим, и не потому, что я знал тебя хорошо, и не потому, чтобы ты мне доверял. Иногда я думаю: напротив, ты увидел с самого начала, как легко возьмёшь моё сердце в ладони, и с тех пор не было нужды обманывать меня. Ты разглядел меня — а я в награду и наказание видел тебя. Я обвожу это слово дважды, потому что оно значит больше, чем обычно. Я видел тебя, когда на твой стук отворил дверь в мастерскую Копполы. Я видел тебя, когда перед отъездом в Рим ты пожелал меня обнять. И я видел тебя, когда смотрел в твоё лицо в последний раз, за миг до того, как и ты, и Цветок забрали своё и я перестал существовать до следующей весны. Как странно всё это будет звучать для тебя, если ты начнёшь читать мои письма, ничего не помня. Мне стало легче, и далее, душа моя, обещаю тебе быть последовательным. Все мои сказки будут о тебе, но прежде я должен рассказать, как оказался там, куда после пришёл ты. Я не смогу в точности описать, каким путём добрался до Венеции. Мои познания в географии печальны, и следовал я туда, куда мне подсказывали путь, а часто и вовсе туда, куда мог. Я и не собирался в Венецию в начале своего пути — до тех пор, пока не встретил Пину. Она предложила эту мысль, и я согласился — потому, наверное, что помнил рассказы Джакомо о Венеции. Пину ты не застал, хотя было время, когда мастерскую Копполы невозможно было без неё представить. Она была маленького роста, худенькой и смуглой. Последнее страшно её огорчало. Пина скупала всевозможные снадобья для волос и тела — и ни одно из них не действовало. Всякую неделю она убеждала меня, что её волосы, такие чёрные, что отливали в синеву, стали немного светлее после того, как она в полдень пыталась изжариться на солнце. И страшно обижалась, если я не сдерживал смеха. Пина походила на меня больше, чем мои родные сёстры, и нам всегда верили, если я назывался её братом. Сближало нас также странное, хотя и совершенно противоположное представление о любви — и о возможных заменах любви. Пина была старше меня на год и опытнее на целую вечность. Любовь обошлась ей в куда более жестокую цену, чем мне. Её историю я не стану рассказывать даже тебе, душа моя, потому что пообещал молчать. Но Пина исцелила меня от самого отвратительного чувства, какое я позволял себе в жизни — от чувства, будто я несчастнейший человек на земле. Несмотря на все обиды, Дезидери дал мне много хорошего. Он доверял мне, он любовался мной, он заботился обо мне, как умел. Ни о чём подобном от первого своего любовника Пина и мечтать не могла. Первого она любила, со всех следующих брала деньги как замену любви. Мы познакомились в заведении, которое гордо и благовидно именовалось «терапевтическим салоном». Разве мог я догадаться, что там нет ни одного врача и мало кто обращается туда за помощью в болезни? Мне было всё равно и тогда, когда я понял, куда попал. Я долго бродяжничал, устал от ночного холода и скверной пищи. Мне хотелось задержаться где-нибудь — где угодно и хоть на несколько недель. Так что я поселился в борделе под вывеской терапевтического салона и штопал, а иногда и перешивал местным красавицам платья на тех же условиях, что ты прислуживал когда-то Копполе: за еду и кров. Женщины, с которыми я познакомился там, мало отличались от знакомых мне по прежней жизни тётушек и соседок. Многие из них были даже более добрыми или, по крайней мере, более чуткими. Куртизанки будто догадывались о чём-то насчёт моего прошлого — на разбитые сердца у них было особое чутьё — и относились ко мне с ненавязчивым сочувствием. Если бы не Пина, я бы совсем размяк в жалости к себе. Пина была ближе всех ко мне по возрасту, мне нравилось говорить с ней и нравилось, как сидят на ней платья после того, как я приведу их в порядок. Пина двигалась и говорила быстро, каждое её слово звучало так, будто она спорит с собеседником, и это звучание перекрывало смысл. С ней не было легко, но было весело. Мы скоро подружились, но меня обижало её колкое равнодушие к моей печали. Чем меньше интереса Пина проявляла к моей истории, тем сильнее мне хотелось рассказать ей о себе. Случай выдался, когда Пина праздновала свои именины и пожелала, чтобы я составил ей компанию. В кабаке она угостила меня скромным ужином и дешёвым вином — на больший праздник ей бы не хватило денег. Разговор между нами шёл доверительный и весёлый, и я расхрабрился достаточно, чтобы признаться: — Моим любовником был мужчина. В глубине души мне хотелось, чтобы она удивилась, но Пина только скривилась брезгливо и дёрнула плечом: — Тоже мне, новость. Это сейчас в моде. И славно, не то мне и женщинам вроде меня жизни бы не дали. Он, конечно, был не из простых, да? — Он был граф, — заявил я с постыдной гордостью. — Так я и думала, — кивнула Пина. — Самому бы тебе такая дурь никогда бы в голову не пришла. Я оскорбился и назвал её глупой. Пина, однако, была умнее меня, потому что не обиделась, и её смех вскоре вернул меня в доброе расположение духа. Чуть позже в тот вечер я снова попытался вызвать её сочувствие. Она рассказывала, как торговалась на прошлой неделе о цене своего тела. Ей попался остряк, приводивший забавные аргументы, Пина в ролях пересказывала спор, и это было смешно. Я впервые тогда поразился её артистичности, умению изменять голос и лицо, оживляя совсем простую историю. Отсмеявшись, однако, я принял задумчивый вид и сообщил: — Я тоже знаю, сколько стою. Удивления снова не последовало. Пина деловито отпила из бокала и утёрла губы. — И сколько же? Я назвал цену пистолета. Она окинула меня взглядом и засмеялась: — Что же ты, интересно, умеешь за такие-то деньги? Больше я никогда не пытался жаловаться — ни ей, ни кому-либо ещё. Пина оказала мне услугу, за которую я никогда не догадался её благодарить. Она чудесно пела. Не только её голос был хорош — каждый жест, которым она сопровождала пение, каждое движение её лица увлекали, рассказывали историю. Неискушённых зрителей Пина заставляла смеяться, плакать или желать себя, и всё это делала интуитивно — в том был её талант. Я думал, глядя на неё, что совсем для других людей ей стоило бы выступать, и за один только голос ей должны платить в сотню раз больше, чем платят сейчас за её тело. Я сказал Пине то, что сказал мне когда-то Дезидери: «Ты сокровище, и тебя нужно спасать». Она призналась мне, что хотела бы играть в театре. И мы приняли сумасбродное решение — уйти вдвоём и отправиться туда, где Пина сможет стать актрисой. «К своей нынешней работе ты сможешь вернуться в любом городе, — сказал я, и Пина со мной согласилась. — А пока, по крайней мере, ты не успела заработать болезней, которые тебя изуродуют, и детей у тебя тоже пока нет». И мы вдвоём, с пустыми карманами, но полные самых глупых надежд, отправились в Венецию — потому что оба слышали что-то хорошее о Венеции. Иногда я думаю, что Провидение баловало меня чудесами. Чудо уже то, что мы с Пиной действительно добрались туда, куда хотели. И главное чудо — среди множество людей в первый же день нам повезло встретить Джордано Копполу. Джордано Коппола слыл сварливым стариком, и не без причины. С соседями он не здоровался, когда бывал в скверном расположении духа, то есть через раз. Коппола ни с кем не дружил, ни с кем не разговаривал без особой нужды, зато имел неприятную привычку пристально рассматривать людей из-под кустистых бровей. Этот его цепкий взгляд люди ловили на улицах, в забегаловках, у торговых прилавков, посреди площадей. Порой какая-нибудь усталая женщина в чепце задумывалась у окна и, через некоторое время взглянув вниз, встречалась глазами со странным стариком. Незнакомцев — и знакомых, впрочем, тоже — он зарисовывал углём и приносил в мастерскую ворох бумажных огрызков и дощечек, порой смазанных, но достаточно ясных для него самого. Нравился Коппола только знакомым лавочникам и рыночным торговкам, потому что не умел торговаться. Если продавец, зная эту его черту, слишком очевидно заламывал цену, Коппола, махнув рукой, уходил, и никак уже было не зазвать его обратно. В остальных случаях он платил, сколько просили, хотя весь его потрёпанный вид говорил, что старый художник еле сводит концы с концами. У Копполы было за всю жизнь с десяток учеников, и все они разбежались по богатым покровителям. Сам маэстро так и не сумел снискать благосклонность хоть кого-нибудь достаточно влиятельного. Коппола промышлял тем, что писал на заказ небольшие портреты. Жил он скверно, но мог платить за холсты и краски и тем был доволен. Мы с Пиной встретили Копполу в дешёвой гостинице, где надеялись остановиться на первую ночь. Там мы с ней выяснили, что денег нам не хватит и на худшую из комнат, а за меньшую цену во всём городе ночлега не найдёшь. Мы не огорчились. Мы добрались до Венеции, и нам казалось, что теперь-то наша жизнь станет иной, хотя мы едва знали, что будем делать дальше. К тому же наших денег хватило на неплохой горячий ужин, и это был уже настоящий праздник. В остерию на первом этаже гостиницы Коппола наведывался пару раз в месяц. Там он тоже смотрел на людей — и находил самые гротескные образы для своих картин. Это место было сточной канавой для подобных нам искателей счастья, не способных заплатить за более приличный ночлег. Там были пугливые крестьяне, коренастые моряки, молодые люди с сумасшедшими глазами, уродливые старухи, женщины с орущими детьми на руках и возле юбки, бродячие артисты и быстроглазые мошенники. Пина и я среди этой публики не выделялись бы ничем, если бы не буйная радость, охватившая нас — оттого, что мы вместе, оттого, что мы в Венеции, оттого, что чувствуем наконец приятную тяжесть в животах, хотя наши карманы стали совершенно невесомы. Коппола заметил нас, когда мы танцевали под гнусавую песенку тощего скрипача. Заинтересованный нашим восторгом, он пересел ближе к нам — достаточно близко, чтобы разобрать наш тихий разговор, когда мы, запыхавшиеся и растрёпанные, подбежали обратно к столу. Пина с размаху упала на лавку и залпом допила вино (кислое и разбавленное водой, но не нам было привередничать). Я сбросил волосы с лица и, прислонившись к столу, окинул взглядом темноватый зал с закоптившимся потолком. — Однако пора нам искать работу, дорогая сестрёнка. Пина взглянула на меня исподлобья, и глаза у неё сделались настороженными. — Какую работу? — Какую угодно, только не такую, какая была у тебя прежде. Больше ни за что и никогда, помнишь? Она чуть улыбнулась и кивнула, подтверждая обещание, данное мне несколько дней назад. Но сияние, озарявшее её лицо до сих пор, погасло, и улыбка превратилась в обычную гримасу красивой маски. Пина была взрослее меня и видела больше. Как только она подумала о будущем, ей стало страшно. Я подбодрил её, отгоняя собственную тревогу: — Брось это, сестрёнка. Венеция слишком большая, а мы довольно малы — не может быть, чтобы для нас не нашлось хоть уголка, — и я обратился к высокому юноше, кажется, сыну хозяина, который у соседнего стола расставлял кружки для компании из шести-семи мужчин: — Добрый господин, не найдётся в вашем заведении работы для нас двоих? Юноша, кажется, не слишком хотел отвечать мне, но мужчины за столом уставились на нас, обмениваясь смешками. Тогда и хозяйский сын обернулся ко мне. — Я хороший портной, — продолжал я, — из старой одежды сделаю новую, а новую сошью так, что дочь герцога в тебя влюбится, едва взглянув. Я грамотный, сносно стряпаю и умею всё, что делается руками, только проверь. Чем дольше я говорил, тем заметнее юноша усмехался. — Не знаю, как насчёт работы для тебя, а твоей подружке я бы прямо сейчас предложил хорошее дело. Мужчины за его спиной отозвались одобрительным гоготом. Может быть, хозяйский сын нарочно старался им угодить: они были из тех немногих постояльцев, кто не выворачивал карманы, чтобы наскрести на скудное угощение. Я сделал вид, что не понял его намёка. — Моя сестра поёт так, что ангелы плачут, но с радостью будет готова мыть посуду и прибирать комнаты для добрых господ. — Добрым господам сдаётся, у твоей сестры намного больше талантов, — один из мужчин подмигнул Пине. Я быстро взглянул на неё через плечо. Пина хмурилась. Я знал этот нехороший блеск в её глазах. Ещё немного — и она либо выругает обидчиков, либо решит вернуться к старому ремеслу. И то, и другое дурно кончится. Я понял, что нужно уводить её поскорее. Я обратился прямо к юноше, глядя пристально ему в лицо и не обращая, как мог, внимания на мужчин за столом: — Тогда, может быть, посоветуешь, куда нам стоит попроситься в работники? — Отчего нет? — он коротко обернулся на своих посетителей. — Как выйдете отсюда… И хозяйский сын описал нам путь на соседнюю улицу. По его улыбке, по смешкам мужчин я мог бы догадаться, что он задумал над нами злую шутку, очевидную для тех, кто знает город. Но мне нужно было увести Пину прочь, и неважно, в какую сторону. Я поблагодарил его, любезно улыбаясь, и, ухватив свою подругу под локоть, потащил её к выходу так торопливо, что она охнула и толкнула меня в бок. — Куда ты собрался? — зашипела она на меня, как только мы шагнули за порог. — Он тебя надул, младенцу ясно! Я бы ответил ей со всем раздражением, которое сдерживал в разговоре с хозяйским сыном, и напрасно бы обидел её, но от грубых слов меня невольно уберёг Коппола. Дверь за нами ещё не закрылась, и изнутри я услышал новый взрыв смеха и чей-то возглас: «Куда торопишься, старик? Неужели за девкой побежал?» — и снова смех. Коппола выскочил на крыльцо гостиницы, заозирался, щурясь на свет. Увидев нас в нескольких шагах от себя, вытянул руку в нашу сторону и запрыгал по ступеням вниз, припадая на обе ноги, как старая курица: — Стойте! Вы оба — погодите! Пина, скривившись, потянула меня прочь, но я не сдвинулся с места. Удержал её и погладил незаметно по руке, чтобы успокоить. Лицо Копполы чем-то нравилось мне, а я давно не говорил с людьми, которые бы мне нравились — не считая Пины. Коппола остановился возле нас, упёрся в колени узловатыми руками и хрипло выдохнул. От него странно пахло: немного так, как может пахнуть от немолодого и неопрятного мужчины в жаркий день, но гораздо сильнее — теми едкими запахами, которые насквозь пропитали мастерскую. — Куда собрался? — повторил он вопрос Пины. Его длинный палец почти ткнулся мне в нос. — Эти свиньи отправили вас в бордель. А вы, кажется, туда не собирались. Лицо его казалось слишком маленьким даже для небольшого черепа на длинной шее. Нос был коротким, но с заметной горбинкой, тёмные глаза часто моргали. Длинный белый пух не свисал с головы, а топорщился кверху, обрамляя ровный кружок лысины на темени. Он сильно сутулился, шея вытягивалась вперёд, одинаково остро выпячивая кадык и последний позвонок. — Нам нужна любая работа, — отозвался я, рассматривая Копполу и принюхиваясь. — Но лучше бы, конечно, не в борделе. Вы подскажете, куда нам можно податься? — Податься можно ко мне. Я много платить не смогу, но хотя бы на первое время… — Нам много и не нужно, — замахал я руками, просияв от нежданной радости. — Сестра твоя, ты говорил, может готовить и убираться? Я взглянул на Пину, и она осторожно кивнула. — А ты… — Коппола свёл брови и склонил голову набок. — Одним словом, найдём, чем тебя занять. Пожалуй, ты можешь быть моим натурщиком. «Так он художник», — мелькнула у меня в голове догадка, довольно очевидная, если бы я, присмотревшись, заметил пятна на его одежде. Очень много мыслей разом последовало за этой догадкой. Прежде всего я разозлился: что за унизительную работу он мне предлагает — и ведь он слышал, как я перечисляю свои умения! Но с другой стороны — я вспомнил, как пытался рисовать в доме Асторе, как злили меня неудачи и как я радовался, если мне нравилось то, что получилось. Я встряхнул головой: — Нет уж, маэстро, так я с вами не пойду. Он качнулся назад, втянув длинную шею: — Что ещё тебе не нравится? — Быть вашим натурщиком я не собираюсь. А вашим учеником стану с превеликой радостью. Коппола издал звук, напоминающий утиное кряканье. — Ты больно привередливый для бродяги. С чего я стану тебя учить? — Ну побежали же вы почему-то за нами, — я чувствовал, как Пина толкает меня в бок и шепчет испуганно: «Иво!», но уже разгорячился и продолжал, уперев руки в бёдра: — Вы благое дело сделаете, приютив мою сестру, и я буду вам благодарен, пока жив, ну а сам лучше пойду туда, где смогу заняться делом. — Ну так ступай на здоровье! — Я загляну к вам проверить сестру, если позволите, как только найду работу, — и, развернувшись, я зашагал вниз по улице. — Иво! — испуганно закричала Пина мне вслед. — Ты, маленький дурак, вернись сейчас же! Я знаю, что она смолкла, потому что Коппола шепнул ей: — Погоди немного, — и улыбнулся, а, раз увидев его улыбку, нельзя было больше поверить, что маэстро по-настоящему сварлив. Пина замолчала и только пристально смотрела мне в спину, обхватив себя руками и притопывая ногой. Это я знаю сейчас, но тогда не видел и не слышал. Первые десять шагов внутри меня полыхало раздражение, и я чувствовал только глупое торжество над стариком, который так снисходительно предложил мне приют — будто я без него не найду, куда податься. Через десять шагов будто кто-то спросил меня тихо: «А в самом деле, куда?» Злость обратилась в горькую досаду, и к тому же я вдруг понял, что устал. Мысленно повторил я свои слова и слова Копполы. Что так уязвило меня? Разве он не предложил нам помощь, и разве встреча с ним — не Божье чудо? Оглянувшись, я встретил взгляд Пины, пристальный и напряжённый. Казалась, она вот-вот заплачет. Этот взгляд в один миг переломил мои сомнения, и я бросился назад, только об одном себя спрашивая: как мог я гордости ради отвернуться от неё, бросить посреди улицы с незнакомым мужчиной, пусть даже безобидным, на первый взгляд, стариком? Я схватил Пину в объятия, она небольно шлёпнула меня по щеке, сильно хмурясь, чтобы не расплакаться. Заслужить её прощение мне ещё предстояло, но то было делом менее спешным. Отстранившись от Пины, я поклонился Копполе: — Простите мою вспыльчивость, маэстро. Я утомился с дороги и забываю следить за языком. Я повёл себя грубо. — Скорее как мальчишка, — проворчал он. — Неразумный мальчишка, вот ты кто. Даром что грамотный. — Я только хотел сказать, что лучше вам рисовать Пину, а я буду делать любую работу, какую скажете. И если в вашем деле чем-то смогу быть полезен… — Если бы и взялся тебя учить, — перебил Коппола, за суровым тоном плохо скрывая усмешку, — первым делом навешал бы по ушам, чтобы научился разговаривать! Я не сдержал смеха: — Если возьмётесь — с радостью приму первый урок. И маэстро ничего мне не обещал, но с первого дня в мастерской действительно стал учить меня. Среди прежних учеников Копполы были молодые люди, доставившие ему немало проблем. Были те, кто воровал у него, были пьяницы и просто лентяи. Коппола тысячу раз зарекался не брать к себе больше кого попало, но есть у нас с ним, видно, общая черта: оба мы не можем сдержать обещаний, данных себе. Коппола взял нас к себе, потому что пожалел. Мы показались ему детьми — в лучшем смысле — обречёнными на погибель из-за своей наивности. Насчёт нашего прошлого, тем не менее, он не питал иллюзий. Чем промышляла Пина — Коппола догадался ещё из первого подслушанного разговора между ею и мной. О моём прошлом он пытался дознаться. Спрашивал, откуда я, кто моя семья. Мне же не хотелось вспоминать ни родительский дом, ни Дезидери. Благодаря Пине я перестал себя жалеть, но глубоко запрятал всё, что пережил, и если начинал ворошить память — она шипела и жглась, как горячие угли. — Я просто Иво, — говорил я в ответ на расспросы маэстро. — Достаточно странное имя, чтобы его было довольно. Когда ты пришёл, Пина уже с полгода как не жила с нами. Мы оба, маэстро и я, скучали по ней, хотя и начинали привыкать к жизни вдвоём. Я думаю, Пина напоминала Копполе покойную жену. Он много вспоминал о ней до тебя и при тебе, и почти ничего не говорил о её безвременной смерти. Но я уверен, что супруга рано его оставила, потому что в воспоминаниях, которые Коппола любил повторять так часто, они оба молоды и красивы. Жаль, что у них не было детей. Всю предназначенную им любовь Копполе пришлось растратить на глупых чужих мальчишек вроде меня и тебя, душа моя. Пину я не видел с тех пор, как она вышла замуж. Но она была счастлива, когда мы прощались, и я молюсь, чтобы такой же счастливой она оставалась до глубокой старости. Мастерская не знала женских рук долгое время до того, как маэстро приютил Пину и меня, но три года присутствия моей дорогой названной сестрёнки — немалый срок. Наше жилище с еë появлением преобразилось до неузнаваемости, будто светлее стало, а затем в считанные дни осиротело. Я не признавался себе, что еле справляюсь со старыми и новыми обязанностями вместе. Нужно было покупать и стряпать еду, чинить и стирать одежду — последнего, впрочем, я скоро не выдержал, и мы стали относить бельё прачкам. Нужно было, в конце концов, прибирать мастерскую хотя бы изредка. Чем больше времени я тратил на домашние дела, тем меньше оставалось на обучение, и тем меньше я мог помочь Копполе с той частью работы над заказами, которую он мог мне доверить. Тем меньше мы зарабатывали — и тем меньше оставалось надежды когда-нибудь нанять, наконец, служанку. По вечерам я не чувствовал, как засыпаю над работой. Пару раз просыпался оттого, что Коппола бранил меня за испорченный портрет: во сне завалившись вперёд и ткнувшись лбом в холст, я смазывал свеженаписанное лицо или кружево воротника. Впрочем, ругался он недолго, потому что я, осознав, что случилось, начинал хохотать, а маэстро смешлив, как ни пытается это скрыть. Всё это было трудно, но работать я привык. Гораздо тяжелее я переживал свои неудачи в обучении. Если Коппола критиковал мою работу слишком сурово, порой я начинал кричать на него в ответ, а то и уходил из мастерской на несколько часов. Сначала бродил по улицам, пиная камни и бранясь про себя, потом заходил в лавку или в прачечную — раз уж вышел и потерял время, которого и без того не хватало. Порой кисть казалась мне тяжёлой, как стальная булава, и я ненавидел каждый выходящий из-под неё мазок, и ругал себя за то, что напросился когда-то в подмастерья. Разве я смогу когда-нибудь назваться художником? Так я спрашивал себя, но не было времени размышлять над ответом, потому что нам нужны были деньги, холсты, краски, еда, потому что нужно было успеть, нужно было сбегать, купить, выпросить в долг, дописать портрет, состряпать ужин, и второй портрет тоже дописать, и третий, пожалуй, пора закончить, и ещё раздобыть крысиного яду, потому что проклятые мыши погрызли эскизы к «Смертным грехам». Я был бы рад, если бы вся эта суета не оставляла времени спрашивать себя: «А суждено ли мне стать художником?» Но вопрос этот был со мной почти постоянно, и я внутренне отвечал себе то «да», то «нет», и маятник качался по нескольку раз на неделе, а то и на дню. Теперь я знаю, что Джордано Коппола, в мастерстве которого я ни на мгновение не усомнился даже в худшие его годы, каждый набросок из-под руки которого я благоговейно люблю, — Джордано Коппола задавал себе тот же вопрос каждый день. Я бы никогда этого не угадал, хотя он рассказывал мне о себе много и откровенно после того, как мы остались вдвоём. Маэстро не прекращал писать для себя, и всякий раз надеялся продать очередную картину, и ни разу при мне ему это не удалось. «Я клянусь тебе, эту-то картину купят, — говорил он мне, заканчивая подмалёвок, — Заметят и купят, говорю тебе, или я сожру свинцовые белила и сдохну, как собака». Чем это закончится, мы оба знали. Не много смысла надеяться, что в мастерскую заглянет какой-нибудь праздный богатый господин, восхитится твоим шедевром и пожелает его приобрести. Один раз, впрочем, так и случилось. И я клянусь тебе, душа моя, Коппола, отправив меня разговаривать с посетителем, сам поспешно отвернул к стене и задвинул в угол свои новые картины. Маэстро никак не глупец, ты сам тому свидетель. Но в иных вопросах он мастер обманывать себя — а я-то думал, старики от этой привычки отходят. «Ну что, маэстро, — подтрунивал я над Копполой, когда господин ушёл, так ничего и не купив, — поднести вам белила, как яд Сократу?» — «Да один чёрт они кончились», — отозвался он мрачно. Я знаю, потом он корил себя, и смущался, что я стал свидетелем его слабости, и размышлял мучительно, не погубило ли его ребячество ещё и моего будущего. Но чего никогда Коппола не позволял себе, так это предаваться унынию (жаль, что этому, душа моя, ты не успел у него научиться). Дело было не только в его удивительной воле, а в постоянном, будто независимом от этой самой воли движении ума. Едва закончив работу над одной картиной, Коппола мечтал уже о следующей. Он мог быть недоволен последним полотном, мог быть голоден, мог ворчать на крыс и дырявые башмаки, но все его печали отступали перед азартом вечной погони — за идеей, за музой, зови это как хочешь. Тело его было неуклюжим и странным, но разум где-то в иных сферах витал быстрее и свободнее, чем Гермес на крылатых сандалиях. Он гнался за недостижимым — и продолжает гнаться, и продолжит, когда смертное тело совсем перестанет ему служить. Мысли о маэстро особенно занимают меня сейчас — я вижу, что он недолго останется со мной. Когда я никому уже не буду принадлежать, когда покину его могилу и нашу проклятую часовню, хочу унести с собой самый достоверный его образ, какой только смогут запечатлеть моя память и мои чувства. Я молюсь, чтобы он успел закончить последнюю свою работу. У Господа нет причин внимать моим молитвам, но Копполу он должен любить как лучшего из своих людей и оказать ему эту милость. Я помогаю маэстро, чтобы он успел. Итак, душа моя, я рассказал тебе, как мы жили, когда ты появился. Ты пришёл в плохой день. Скверной на редкость была погода, скверным было и наше настроение. Ветер выл под крышей и дребезжал ставнями, город потускнел, как закопчённая картина. Ненастье душило меня — хотелось лечь пластом, накрыть лицо простынью, как покойник, и не вставать три дня. Вместо этого я малевал платья на портретах горожанок. Коппола с утра ворчал, не смолкая: на самого себя, на картины старые и новые, но больше всего, конечно, на меня. — Почему, скажи мне, почему так плоско? Это складки или у неё платье в полоску? Вот здесь, балбес, смотри сюда, — над холстом протянулась большая смуглая рука в сети выпуклых вен, и длинный палец оставил в свежем масле круглый след. — Сам поправишь или я соскребу всё сверху донизу? — Вместе с лицом? — съязвил я (лица на заказах почти всегда писал Коппола). И покачнулся от оплеухи, пахнущей едкой краской. Это был скорее толчок в голову, чем удар: Коппола не умел драться больно, то ли сил ему не хватало, то ли духу. Привыкший к затрещинам от своих братьев-великанов, я и за наказание это не считал, но виду не показывал. Если Коппола замечал, что я не впечатлён, он супился: «Раз не хочешь понимать, то и не подходи ко мне», — и отказывался разговаривать. Однажды он молчал три дня, и я предпочёл бы, чтобы меня отлупили, как нашкодившего мальчишку. Я потёр скулу и ребром ладони смазал неудавшиеся складки. — И нечего придираться к лицу, — каркнул Коппола у меня над ухом. — Всё хорошо здесь с лицом. Видишь, оно тёплое, его потрогать можно — будет тёплое. Это молодая женщина в вечернем свете, что может быть теплее, чёрт возьми?! А это — что за цвет? Покойницкий саван в знойный полдень! — Да можно подумать заказчик к этому придерётся, — пробурчал я. — Что? — Коппола переломился пополам, склоняясь ко мне, приложил ладонь к уху, изображая глухоту: — А ну повтори, что сказал, молокосос! — Говорю, всё понял, маэстро. — Ну и то-то же, — Коппола вернулся на своё место в углу. Я много раз с завистью думал, что там ему куда уютнее, чем мне посреди мастерской. То был один из моментов, когда хотелось швырнуть кисть в угол и никогда больше не брать её в руки. Я смотрел исподлобья на холст, ощущая себя глупым и беспомощным, — и тогда-то ты постучал в нашу дверь. — Я открою, — подскочил я, радуясь хоть минутной возможности отвлечься. — Можно подумать, я бы стал вставать, — пробурчал Коппола, мусоля ручку кисти. «Невыносимый старик», — подумал я, отвернул свой холст к стене, чтобы с порога не было видно моей мазни, быстрым шагом пересёк мастерскую, затем крошечную переднюю комнату и раскрыл дверь. «Нелепый» — было первое слово, которое пришло мне на ум при виде тебя, хотя ничего особенного не было в тебе на первый взгляд, ни нелепого, ни приятного, ни отталкивающего. Ты стоял на верхней ступени, мял в руках шляпу, упорно не поднимал глаз и так же упорно молчал, будто позабыв, зачем пришёл. — Чем могу служить? — спросил я, чтобы ты наконец очнулся. Ты глаз не поднял, только потёр переносицу. — Здесь живёт маэстро Коппола? — Зачем он вам? — Нужно поговорить с маэстро Копполой, — повторил ты с детски-упрямой интонацией и потёр щёку. — Вы можете его позвать? «Принесли черти полудурка, — подумал я, начиная раздражаться: день был скверный, и я в тот день был скверным. — И издалека принесли, кажется». Я заметил, что одет ты как самый средний горожанин, выдернутый из толпы, но наряд твой с головы до пят выглядит потёртым и запылённым, а сапоги стоптаны в хлам. — Маэстро занят. Скажи мне, что у тебя за дело — может быть, передам. Ты потёр кончик носа, и меня передёрнуло: до того часто ты трогал лицо. — Маэстро Копполе нужен работник? Я не сдержал смешок. — А что ты умеешь? — Что скажут, то будет сделано. — Это само собой. А умеешь что? — Всё, что прикажете сделать. Ты поднял наконец глаза — и я их увидел, а вместе с тем увидел тебя. Глаза твои оказались серыми, под стать пасмурному небу, в окружении густых ресниц, жёстких, как колючки репейника. Из глаз твоих взглянула на меня та бездна, которая с юности поглощала твою душу и которую позже, узнав тебя близко, я открыл сполна. За несколько мгновений я не мог о ней догадаться, но волосы шевельнулись у меня на затылке, будто от дыхания кого-то большого и холодного, безмолвно стоящего за спиной. Не знаю, долго ли я тебя рассматривал, но в моей памяти эти несколько мгновений тянутся дольше, чем иные часы. — А у вас лицо в краске, — сказал ты. Выдернутый этим замечанием из уязвимой задумчивости, я ощутил себя глупо и рассвирепел. — Да, знаешь ли, я работал, — я широко улыбнулся тебе. Улыбка эта не имела цели скрыть неприязнь, напротив, только дурак не увидел бы за ней зреющей издёвки. Ты, однако, смотрел на меня всё так же спокойно и пристально. — Кто ты такой? — Ризанетти, — ты потёр лоб. Мне начинало казаться, что ты раздражаешь меня нарочно. — А имя? — Ризанетти. Это имя. Другого нет. Я засмеялся, стараясь, чтобы смех мой звучал неприятно. — Кто, интересно, выдумал тебе это прозвище? — Никто. — …И что оно значит? — Ничего. Твои слова мучительно напоминали мне собственные беседы с Копполой, которые старик, раздосадованный моим недоверием, порой превращал в допросы. «Родителей твоих как звали, скажи хотя бы?» — «Много вам скажут два имени, маэстро?» — «Ну а твоё имя настоящее или нет? Чудно́ звучит». — «Какое уж есть, маэстро». Будто вторя моим мыслям, ты произнёс: — А ваше означает «тисовое дерево». Я до того оторопел, что забыл ненадолго, как ты мне неприятен. Лицо моё вытянулось, а с губ сорвалось глупое: — Что? — Ваше имя, Иво, означает «тисовое дерево». Это звучит красиво. Стоит ли говорить, что никто прежде не толковал мне моего имени? «Разузнал, как меня зовут, чтобы подлизаться», — подумал я, отгоняя удивление и через силу возвращая себя к бессмысленной, но приятно-неуязвимой злости. Злость эта подсказала мне забавную шутку над тобой. — Что ж, будем знакомы, — сказал я и протянул тебе руку, измазанную краской. Тогда мне показалось, что ты пожал её не глядя и ничего не заметил. Но теперь, зная тебя, сомневаюсь: может быть, ты нарочно позволил глумиться над собой, как позволял мне это много раз после. Мне показалось, будто от твоего прикосновения к моей коже пристало что-то невидимое и чужеродное. Сразу расхотелось смеяться над собственной шалостью. Я знал, у кого бывают такие руки — мягкие и слабые. Костяшки обветрились в пути, но ладонь осталась гладкой: никогда на ней не было мозолей, никогда она не держала ничего тяжелее писчего пера. Я уставился на тебя исподлобья, но ты снова опустил взгляд, и лицо твоё будто стёрлось. — Так нужен ли работник маэстро Копполе? — повторил ты и потёр скулу. На коже, светлой, но потемневшей от пыли, остался синеватый масляный след. — Ты вообще работал когда-нибудь? Если бы я не смотрел на тебя так внимательно, то не заметил бы тень досады, на долю секунды мелькнувшую на невозмутимом лице. Это движение убедило меня окончательно: ты выдаёшь себя за того, кем не являешься, и неприятно удивлён, что обман раскрывают так скоро. — Да, — соврал ты. Я засмеялся, чтобы ты ни на миг не подумал, будто я тебе верю. — Вот этими руками? — Трудно работать без рук, — ты потёр кончик носа и посадил кляксу, похожую на неумелый шутовской грим. Я вдруг спросил себя, почему так долго терплю этот фарс. Казалось, с каждым новым словом прогнать тебя всё труднее. Я решил заканчивать, пока не поздно. Уперев руки в бёдра, я подался на самый порог. — Вот что, Ризанетти, в этом доме работников хватает. Иди постучись в какую-нибудь лавку, город большой, дураки найдутся. А лучше возвращайся домой. Ты покачал головой: — Позовите маэстро Копполу. — С чего вдруг ты именно его ищешь? — Он художник. — Я говорю тебе, маэстро Копполе никто не нужен! — закричал я, теряя терпение. — Ступай на соседнюю улицу, в мастерскую Тристани — он тоже художник и та ещё свинья. Ему-то ты наверняка понравишься, и он возьмёт тебя прибирать свой хлев, который зовёт домом — самое подходящее место для глухого тупицы с чугунной башкой! А если и ему не понравишься, то пусть его ученики посадят тебя задни… Воротник впился мне в горло, так что я закашлялся и вынужден был смолкнуть — это Коппола за шиворот дёрнул меня назад и в сторону. — Дай-ка взгляну, кто хочет ко мне наняться. — Не на что тут смотреть! — возмутился я и попытался вылезти обратно на порог, но старик выставил острый локоть, преграждая мне путь. — Он сумасшедший! — Ты тоже бешеный, и живу же я с тобой. Будь мы наедине, я бы и внимания не обратил на его слова. Но в тот момент бездумно брошенная фраза ужалила обидой — от того ли, что ты слышал, от того ли, что маэстро сравнил меня с тобой. Я отступил назад, нахмурился и отвернулся, всем видом показывая, как мне противно смотреть и на тебя, и на Копполу. — Ну поболтайте с ним, маэстро, — сами увидите. — А почему чумазый такой? — Коппола, приподняв брови, указал на своё лицо. Непроизвольно повторяя его жест, ты мазнул грязными пальцами по щеке — протянул три длинные синие полосы. Посмотрел наконец на свою руку и сказал без удивления: — Это краска. Коппола яростно зыркнул на меня через плечо. Посторонился неуклюже, хромая на обе ноги, и махнул рукой: — Заходи, хватит холод пускать. В мастерской Коппола первым делом сунул тебе зеркальце, с которым обыкновенно брился, и промасленную тряпку. — Вытрись давай, а то я лица твоего не разгляжу. Вон туда иди, вон, присядь в углу. Ты отошёл, куда было сказано, а Коппола длинной ногой подвинул к себе табурет и уселся передо мной, ссутулившись, как хищная птица. — Ну давай. — Чего вам давать? — огрызнулся я. Коппола понизил голос до шёпота: — Чем он тебе не угодил? — Разговаривает, как убогий, всё время трогает что-то вот здесь, — я пошевелил пальцами перед лицом, — или мусолит что-нибудь в руках. — Поэтому ты его испачкал? — Он не тот, кем прикидывается, понимаете? — Как понял? — На руки его посмотрите — а лучше потрогайте! «Такие руки были у моего покровителя», — хотел сказать я, но осёкся. Таких рук, как у Дезидери — нервных, полупрозрачных, будто фарфоровых, и всегда прохладных, тоже как фарфор — не было ни у кого. Коппола кивнул: он понял, что я пытаюсь сказать, но и вполовину не обеспокоился так, как я надеялся. — Так посмотрим, что он умеет. Дадим пару дней. Большего беспорядка, чем есть, он тут уже не наведёт. — Да полбеды, если не умеет! Его могут искать. Мало ли что за неприятности он на хвосте волочит. Коппола обернулся через плечо. Ты сидел на краешке табурета, чуть сутулясь, неловко поворачивал зеркало и уголком тряпки размазывал синее пятно по щеке. — И что мне, на улицу выгнать вот это чучело? Эй, ты, как тебя? Ты обратил к Копполе лицо, ставшее только более чумазым. — Рассказывай прямо, откуда ты, — потребовал старик. — Это уже неважно. — Где-то я уже что-то такое слышал, — хмыкнул Коппола, покосившись на меня. Я чуть не задохнулся от раздражения. — А кто тебя ищет, признавайся? — Никто, — качнул головой ты. — Никакие неприятности вам не грозят. Только скажите, какие услуги вам нужны. — У вас много лишних денег, чтобы платить ему за работу?! — встрял я. Этот довод был моей последней надеждой. Коппола дёрнул подбородком, обращаясь к тебе: — Сколько хочешь? — Немного еды и постель. Коппола крякнул коротким смешком. — И это тоже мне отчего-то знакомо. Постель! Где бы тут было для тебя место? А впрочем, если ты выгребешь хлам с чердака… — Чердак, чтоб его!.. — я всплеснул руками, сдерживая поток слов, слишком грубых, чтобы произносить их при старике. — Маэстро, вам скучно стало? — Работник нужен. С тех пор, как Пина уехала, мы здесь ту ещё конюшню развели. — Так наймите служанку! — А у меня много лишних денег, чтобы ей платить? — передразнил Коппола писклявым голосом. Я в досаде хлопнул себя по ляжкам: — Да не он один работает за еду. Найдите кого похожего на человека. Что у вас тут, приют для сирых и странных? — Если тебя взял, почему его не взять? — Коппола добродушно улыбнулся мне. — Думаешь, ты был очень симпатичным или сильно мне понравился? — Так выгоните, — ощетинился я. — Чёрта с два теперь уйдёшь, — Коппола протянул лапищу, чтобы потрепать меня по плечу, но я, извернувшись, отпрыгнул прочь. — О тебе ни разу не пожалел, слышишь? — Самое время пожалеть, — я выскочил из мастерской в переднюю и оттуда распахнул дверь на улицу. — Куда ты? — К аптекарю! — заорал я. — За каким чёртом? — За крысиным ядом! — и я, выскочив на крыльцо, изо всех сил хлобыстнул дверью. — Работать кто будет? — донеслось мне вслед. Я прижался спиной к двери, глотая воздух: гнев и крик, казалось, отняли у меня больше сил, чем долгий бег. В передней послышались неровные шаги Копполы, и я присел на корточки. Коппола открыл окошко в двери и некоторое время смотрел в пустой переулок. Поверил ли он, что я убежал, или знал, что я сижу в шаге от него и взгляды наши направлены в одну сторону? Я услышал, как затем приблизились твои шаги, почти невесомые в сравнении с походкой маэстро. Старик захлопнул окошко и чем-то зашуршал. — Не передумал? — голос Копполы приглушала дверь; если он и знал, что я на крыльце, то наверняка рассчитывал, что я ничего не услышу — но я слышал. — Если вы не передумали. Коппола крякнул коротким смешком. — Когда на просьбу отвечаешь «да», нельзя потом вдруг сказать «нет». Но Иво первое время жизни тебе не даст, ты и правда дурак, если этого не понял. Так что думай скорее, я найду, куда тебя пристроить. — Не трудитесь, маэстро. — Мне труд невелик, в отличие от тебя. Тогда терпи и не вздумай обижаться. Долго мучить он тебя не сможет. Шаги его и твои стихли в глубине мастерской, а я ещё некоторое время сидел неподвижно. Холод сначала остудил моё разгорячённое лицо, потом обнял всё тело, так что в конце концов у меня начала дрожать челюсть, но и после этого я не сразу поднялся на ноги. Слишком много сошлось в твоём появлении. Ты напомнил мне о Дезидери — и о том, как я сам был бродягой, как стучался в чужие дома, как волок на плечах прошлое, которое ни сбросить нельзя, ни разделить с кем-нибудь. Коппола дал мне избавление, Коппола стал мне не менее дорог, чем когда-то Джакомо, пускай то и было совсем иное чувство. Теперь же пришёл ты — никто из ниоткуда, с единственным странным именем, моя противоположность и мой двойник. Твоё вторжение покачнуло мой надëжный приют. Только я привык звать мастерскую домом, как пришёл тот, кто может стать мне заменой. Шевелилось в моей душе и что-то иное, какое-то беспокойное чувство, далёкое от ревности. Я готов был ненавидеть тебя, потому что был тем, кем я был. Но что-то в твоём образе тревожило меня, питая и укрепляя эту ненависть, потому что и ты был тобой. Своему страху я дал уничижительное имя, у всех людей принятое для всего, что они не желают понимать: я мысленно назвал тебя странным. Я решил тебя ненавидеть, душа моя. Я не надеялся с самого начала, что ты уйдёшь, хотя и говорил вслух совсем иное. Но мне хотелось, чтобы за мой страх и свою странность ты платил сполна. «Долго мучить он тебя не сможет», — повторил я мысленно слова Копполы, скривился и плюнул на ступени. — Нанялся — прибирай, — сказал я, будто ты мог меня слышать. Я не горжусь тем, как вёл себя долгие недели после твоего появления. Может быть, мне стоило бы радоваться, что ты сам никогда этого не вспомнишь, когда мы снова встретимся. Но ты не только простил меня — ты всякий раз не держал на меня зла и тем побеждал. Твоим приходом в мастерскую Копполы долгая сказка только начинается. Но это письмо лежит передо мной, и я вижу, что страниц в нём больше, чем во всех предыдущих. Говорить короче я не могу, хотя очень боюсь забыть что-то важное прежде, чем успею записать. Самое страшное, душа моя, в том, что я никогда не узнаю, о чём забыл, и некому будет мне подсказать. Меньшее, что я могу сделать, — это не терять написанного. А значит, это письмо я должен завершить, запечатать и отложить к предыдущим, туда, где, надеюсь, они будут в сохранности до нашей встречи. Сегодня мне нужно ещё работать, а завтра я продолжу сказку о тебе и для тебя. Надеюсь, душа моя, ты будешь читать эти письма в моём присутствии или будучи недалеко от меня. Но если так случится, что мы не встретимся, или расстанемся, а письма будут у тебя, пускай они говорят моим голосом. Мне не хватает тебя, мне не вернуться домой, пока тебя не найду. Не вернётся домой и твоя мятежная душа, где бы ты ни был и кто бы ни был рядом с тобой, потому что единственный дом тебе — твой нарисованный лабиринт, твоя мечта, твой Пиктаринтум. Но пускай мои слова и память обо мне хоть на несколько мгновений подарят тебе покой и тепло. Я тебя жду, душа моя. По новой весне — возвращайся в сад.
106 Нравится 74 Отзывы 25 В сборник
Отзывы (5)