Письма к Ризанетти

Горячая работа
R
Завершён
106
1
автор
Фэндом:
Размер:
218 страниц, 89 599 слов, 14 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
106 Нравится 74 Отзывы 25 В сборник

IX

Настройки
Душа моя, угадаешь ли ты, откуда я в этот раз тебе пишу? Я снова в доме Дезидери, и это очень забавно: отсюда начинался мой путь к тебе, а я и помыслить не мог, к чему иду. Вилла пустует, как в те дни, когда я впервые сюда забрался. Старый сторож, к моему удивлению, ещё жив. Он узнал меня и совсем не смутился тем, что я за прошедшие пятнадцать лет почти не изменился. То ли у него слабые глаза, то ли от старости он совсем перестал чувствовать течение времени. Время и само обходит старика стороной. Ни одной новой черты в нём не прибавилось. Чем-то он похож на те античные статуи, что на окраинах Рима среди развалин выглядывают из-под земли: глубокие морщины напоминают трещины, впитавшие землю, и чем дольше я присматриваюсь к его бесцветным бровям и щетине, тем сильнее они похожи на поросль мха и тем меньше — на человеческие волосы. Сторож позволил мне поселиться в пристройке для слуг. Кроме старика сейчас там обитает его молодой помощник, сильный и глуповатый юноша. Кажется, он меня боится. С соседями я почти не разговариваю. У меня есть бумага, несколько палочек сангины, три угольных карандаша и кое-какие краски. Дощечек, на которых можно писать, здесь я раздобуду сколько угодно. Заодно буду, как прежде, ухаживать за садом. К июлю приведу его в порядок, а там решу, куда отправиться дальше. Теперь я неприхотлив в пище, но всё же не смогу круглый год питаться вишней и абрикосами, а значит, рано или поздно придётся найти себе новое дело и нового покровителя. Но лето едва началось, и торопиться я не хочу. Единственное, что меня огорчает: здесь нет лишних свечей, и писать я могу только днём — в то же время, когда должен рисовать и работать в саду. Не знаю, сколько дней у меня займёт это письмо. Но я пишу его там, где должен писать. Потому что в моей истории наконец-то вновь появится Цветок. Есть ли место, более подходящее для сказок о Цветке, чем то, где он родился? Я остановился на том, что вместе с Джакомо и Паоло мы отправились в Рим. Коппола искренне был рад за нас, но прощание с ним вышло тяжёлым. Старик не надеялся, что мы вернёмся, несмотря на все мои уверения, и это было видно. — Маэстро, как только мы немного устроимся в Риме, я лично приеду и заберу вас в новую мастерскую, — уверял я в сотый раз, уже стоя на пороге. — Заберёшь, заберёшь, — отмахнулся он. Кряхтя, передал мне сумку. Взял меня за плечи и долгие несколько мгновений рассматривал. У меня сердце защемило. — Маэстро, я буду вам писать. Я пришлю вам деньги с первой картины, которую продам. — Всё, всё, давай, пошёл, не то уедут без тебя, пока болтаешь, — и Коппола, опасаясь расчувствоваться, вытолкал меня из мастерской. Дверь громко захлопнулась, но, стоило мне сделать несколько шагов с крыльца, отворилась снова. — Побольше думай головой, слышишь? И присматривай за Ризанетти. Я улыбнулся ему через плечо: — Ну и задачи вы мне ставите, маэстро. — Господь с вами. Да уходи уже, ну! Рим удивил меня тем, что удивил тебя. Ты представлялся мне человеком, для кого ничто не ново. Этот образ, однако, пошатнулся, когда я увидел, с каким лицом ты выглядываешь из окна повозки на дорогу. — Всё разрушено, — бормотал ты, ни к кому не обращаясь. — Неужели настолько?.. Меня больше заботила иная мысль: как бы мы не увязли в глубокой колее. Дорога была ужасная, на рытвинах повозку подбрасывало так, что я боялся удариться головой о крышу. Под колёсами хлюпало, хотя дождя не было несколько дней, судя по запылённым деревцам у обочины. Ты высунул голову в окно и вытянул руку, указывая куда-то в сторону от дороги. Не то усмехнулся, не то всхлипнул горестно: — Коровы! Ты это видишь? Там коровы пасутся среди колонн. Повозку тряхнуло, и я ухватил тебя за локоть, чтобы ты не вывалился из окна головой вперёд. Джакомо и Паоло ехали в другой повозке. Подозреваю, что их везли поаккуратнее. С нами Паоло посадил своего человека по имени Пульчини. То был маленький длинноносый мужчина, который показался мне до неприличия молчаливым: всю дорогу он не вступал в разговоры, будто не слышал ни твоих замечаний о коровах, ни моей ругани сквозь зубы на особенно крупных кочках. Но, как только повозка остановилась, он засуетился: соскочил на землю, указал нам дорогу через сад к будущей мастерской, подозвал людей, чтобы те несли наши вещи, и осведомился, не желаем ли мы завтра взглянуть поближе на руины, которые так тебя заинтересовали. Ты навострился, как охотничья собака. Никогда не видел в твоих глазах столько живого интереса. — Вы можете нас проводить? Я хочу идти сегодня. — Могу и я, могу и сегодня, — Пульчини качнул головой, всем своим видом показывая, что эта идея не слишком хороша, — но к завтрашнему дню я бы привёл вам человека, который сможет рассказать намного больше. — Так завтра сходим ещё раз. Пульчини с надеждой взглянул на меня. После того, как я ворчал по пути, видимо, он ждал, что я скажусь усталым и воззову к твоей совести. Но твоё любопытство забавляло меня, заставляя забыть о последних неприятных часах пути. Кроме того, я вспоминал твои рассказы и лекции Дезидери о Древнем Риме — вспоминал смутно, но этого было достаточно, чтобы и по моей спине пробежали мурашки: как можно ждать до завтра, если сегодня само время лежит у нас под ногами? — Пульчини, — я улыбнулся ему как мог дружелюбно, — я знаю, что вы утомились и у вас ещё много дел. Укажите нам дорогу, и мы прогуляемся сами до ужина. К моему неудовольствию, Дезидери вызвался составить нам компанию. Нескольких лет близкой дружбы с Паоло, пытливого ума и памяти, хранящей детали множества исторических трудов, ему хватило, чтобы изучить чужой город как родной. В развалинах дворцов, храмов и терм он знал больше толку, чем иные римляне. Джакомо много говорил, и ты слушал его с обычным своим вдумчивым интересом, а я мучительно пытался вникнуть в поток незнакомых имён. Дезидери же упивался разговором, и я видел, что в его удовольствии нет двойного дна, нет ничего, кроме наслаждения от беседы с равным по уму человеком. Это было хуже, чем если бы я заметил, что ты нравишься Дезидери. Со мной он так никогда не говорил. Только виды нового города не давали мне впасть в угрюмую тоску. Рим был печален и грязен, но не внушал отвращения. Здесь были иные люди, чем в Венеции, и я присматривался к ним, предвкушая, как буду выбираться в улицы и наблюдать, продолжая привычки своего учителя. Мы вышли немного за черту города. Колонны и широкие фундаменты белели среди холмов, как кости поверженного титана. Среди них бродил скот и скверно одетые крестьяне — они были муравьями, по частям разбирающими некогда мощное тело. Я видел, как мужчина мочится под высокой аркой. Против сизого вечернего неба, маленький и тёмный, он смотрелся живописно, каким бы извращением это ни звучало. Я вспомнил истории о гордых римских богах, за много меньшее кощунство карающих людей. Они оставили свои храмы или смирились и обмельчали? Дезидери заметил мой пристальный взгляд в сторону арки. Он подумал, что я неприятно поражён, и фыркнул досадливо: — На одного умного человека, который распорядится раскопать храм и привести его в порядок, придётся целая сотня свиней, которых не прогонишь и не вытравишь. Не знаю, хватит ли усилий у людей вроде Кваттрокки, чтобы хоть что-нибудь сохранить. — Зря вы зовёте их свиньями, господин Джакомо, — сказал я. Он взглянул на меня вопросительно, но я не стал продолжать и отошёл. Я не хотел делиться мыслями с Дезидери и, возможно, боялся, что он меня осмеёт. И всё же держать в себе увлёкшие меня рассуждения было тяжело. Я догнал тебя. Ты остановился у небольшого изваяния, лежащего у подножия колонны. Завалившись на бок, оно раскололось на три части: ноги, торс и голову. Голова тоже треснула вдоль лица, дождь и ветер стёрли мраморные черты. Присев на корточки, ты ладонью погладил каменную щёку, будто невидимые слёзы стёр. Никогда не видел, чтобы живым людям ты предназначал столь же ласковые жесты. — Ты тоже считаешь, что они свиньи? — спросил я. Ты качнул головой: — Они просто слишком маленькие, и мне не хочется о них думать. — Разве они не такие же люди, как те, кто строил всё это в своё время? — Вряд ли. Разве это важно? Я ощутил, что мои вопросы тебя раздражают. Раньше такого не случалось. Я внутренне вздрогнул, будто обжёгся, и вместо правдивого: «Да, Нетти, мне интересны те, кто живёт здесь сейчас. Мне интересен этот контраст, который Джакомо зовёт отвратительным», — я ответил: — А что, по-твоему, важно, Нетти? Ты взглянул на руины вокруг себя. — То, что осталось. Что не успеют сохранить в камне, то можно хотя бы зарисовать. Хотел бы я этим заняться. — Попрошу Паоло, чтобы завтра прислал человека, который проводит тебя на раскопки, — весело пообещал Дезидери, вновь приближаясь к нам. Он тяжело дышал, запыхавшись от подъёма на холм. — Только не увлекайся слишком, у тебя здесь есть дело, слышишь, Ризанетти? Нам с тобой выделили небольшой павильон в саду позади особняка. — К зиме здесь станет холодно, — говорил Пульчини, — тогда вам будет лучше ночевать в доме — я покажу ваши комнаты, туда вы сможете перебраться в любое время. Ну а сейчас — как вам будет удобно. Разумеется, я был рад хотя бы в тёплое время оставаться с тобой наедине под одной крышей, вдали от чужих людей, населяющих дом Кваттрокки. Тебе же было всё равно, где спать. Точно так же ты был равнодушен к тому, что ешь, во что одеваешься и с кем говоришь. Новая жизнь и новая работа увлекли тебя. Ты вынырнул из глубокого погружения в полумрак собственной души, но теперь рассматривал пристально только то, что касалось твоих мыслей, и ничего более не замечал. На второй день после приезда нас представили Джироламо Кваттрокки. Он был таков, как я ожидал, глядя на Паоло: высоким, широкоплечим, полным, с крупными, правильными чертами лица. Сложение, как и статус, обязывали его двигаться медленно, но быстрые, живые глаза под нависшими веками составляли приятный контраст с неторопливой манерой. Несмотря на всё, что случилось после, я признавал и признаю Джироламо достойным человеком — из тех просвещённых аристократов, которые хлопотали, помимо прочего, о душах и умах ближних своих. Родство с кардиналом давало ему возможность участвовать в благоустройстве города. Конечно, всей его жизни не хватило бы, чтобы увидеть тот цветущий Рим, о котором он мечтал. И всё же имя Джироламо звучало всюду: здесь он выделил деньги на расширение улицы, тут поддержал раскопки античного дворца, там открыл публичную библиотеку. Таким же деятельным он воспитал сына. И, хотя у Паоло не лежала душа к искусству, он был по-своему умён — достаточно умён, чтобы искать союзников вроде Дезидери, способных посоветовать направление его кипучей деловитости. Идею о покровительстве неизвестным художникам подсказала Джироламо его вторая жена. Он рассказал нам о ней тотчас после знакомства, чтобы объяснить, для какого заказа нас вызвал. — Госпожа Катерина любила талантливых людей. Она считала своим долгом разыскивать их и дарила возможности проявить себя. Она рано оставила нас, и в память о ней я хотел найти новые таланты — ни на кого не похожие, такие, о каких моя супруга мечтала. Первый ваш заказ должен быть посвящён её памяти. «Ну и задача, — подумал я. — Что можем мы посвятить женщине, которую никогда не знали?» — Но ведь вы искали живописца, верно, ваша светлость? — спросил ты. — Госпожа Катерина любила живопись. Но так уж вышло, — Кваттрокки слегка улыбнулся, от чего его полное лицо приняло хитрое выражение, — что Паоло вместе с живописцем, — он кивнул в мою сторону, — пригласил тебя. Я дам тебе время, и ты решишь, что можешь предложить. Гравюры, может быть, серия гравюр… — Это я могу, — сказал ты, — но также могу предложить вам кое-что иное. Более приставшее памяти вашей супруги. Дезидери, присутствовавший при нашем разговоре, настороженно покосился на тебя, приподняв бровь. Утром он пытался вызнать, что ты собираешься предложить новоявленному покровителю, и вразумительного ответа не добился. Джироламо, заметив эту гримасу, усмехнулся. Он держался просто, на первый взгляд, но я чувствовал себя так, будто Кваттрокки одновременно пребывает рядом с нами и обозревает всю гостиную с пьедестала высотой в три человеческих роста. Может, не так уж это и глупо, подумал я: чему-то ведь обязаны его предки своей фамилией. — Слушаю, — сказал Джироламо. — Я мог бы построить часовню в память госпожи Катерины. А Иво — расписать её стены. Меня бросило в жар. Ты не предлагал мне эту идею прежде. Я не учился делать фрески — мог бы научиться у Копполы, но теперь было поздно. И в то же время я бы ни за что не отказался. Я готов был солгать Джироламо о своих умениях, если бы пришлось. На пару секунд Кваттрокки задумался. — Ты это умеешь? — Среди моих учителей были архитекторы. — И тебе приходилось проектировать здания? — Только воображаемые, ваша светлость. Джироламо вопросительно взглянул на Дезидери. — Я видел рисунки Ризанетти, — отозвался Джакомо. — Но о том, что касается практической стороны вопроса, судить не могу. — Вот что приходит мне на ум, — медленно проговорил Джироламо, обращаясь к Дезидери. — Не отвлечь ли на некоторое время Амадео Канту? — он перевёл взгляд на нас с тобой. — Канту — архитектор, я знаю его давно и трижды заказывал у него проекты храмов. Сейчас он работает на другого заказчика, но, полагаю, ради моей просьбы согласится отвлечься, чтобы помочь тебе советом, а затем оценить пригодность твоего проекта. Ты не сочтёшь это за недоверие, Ризанетти? Всё же часовня — не картина, я должен удостовериться, что ты знаешь своё дело, и иного способа нет. — Как будет угодно вашей светлости, — сказал ты. Твой голос прозвучал холодно и пусто, но вряд ли кто-то заметил твоё разочарование, кроме меня. — Не огорчайся, Нетти, — пытался я подбодрить тебя, когда мы вернулись в мастерскую. — Нет причин огорчаться. Если ты всё сделаешь верно, этому Канту только и останется, что дать добро. А если где-то ошибёшься, то не придётся потом держать ответ перед герцогом. — Я не ошибусь. Я рассмеялся, хлопнув себя по ляжкам. — Уж я больше всех в тебя верю, Ризанетти. — К чему тогда этот смех? — Забавные перемены в тебе происходят. Это не было упрёком. Я не мог бы сказать, что признание испортило тебя. То, что ты скрывал под маской смирения, то, что я угадывал в тебе с самого начала, выходило теперь на поверхность. Я смеялся потому, что забавно было дразнить тебя этим смехом, только и всего. Как бы я тебя ни утешал, смутные опасения, которых не мог выразить словами, глодали меня. Мысленно я повторял и повторял слова Кваттрокки, вслушиваясь в интонации, вспоминая, как он посмотрел на Дезидери. «Не отвлечь ли на некоторое время Амадео Канту?» Ничего особенного не было в его словах, и в то же время что-то за ними стояло. Кваттрокки вызвал Канту к себе, и я нарочно отложил дела, чтобы взглянуть на архитектора. Канту появился в особняке ровно в указанный час. Сначала они говорили с Кваттрокки наедине — недолго, всего несколько минут. Затем просили зайти тебя. Ваш разговор не имел ко мне отношения — пойти с тобой мне было бы неприлично. Поэтому я ожидал на ступенях мастерской, пока ты приведёшь Канту, чтобы показать ему несколько рисунков, которые сделал за последние дни. Чтобы скрасить ожидание, я взял книгу из библиотеки, которой Джироламо любезно предложил нам пользоваться. Это был увесистый труд об устройстве человеческого тела — с прекрасными иллюстрациями, которые я рассматривал с бóльшим удовольствием, чем продирался через трудный текст. Впрочем, в тот день я ничего не успел изучить, потому что вы появились довольно скоро. Канту оказался невысоким человеком, чернявым, с острым, выдающимся кпереди подбородком и таким же острым носом, прямым и длинным, придающим его лицу что-то лисье. Он был гладко выбрит, одет щеголевато, но в тёмные цвета. Прежде, чем он заметил меня и вежливо улыбнулся, мне померещилась тень недовольства в его взгляде, которой ты не заметил, потому что глядел под ноги. Я встал, чтобы приветствовать архитектора. — Меня зовут Иво, мессер. Мы с Ризанетти вместе учились у Джордано Копполы, — я решил, что в Риме, пожалуй, не стоит упоминать, какой работой ты занимался в нашей старой мастерской. Зато называть имя учителя так, будто все должны его знать, доставляло мне удовольствие. — А, вы тот самый воспитанник Дезидери? Вопрос его так меня обескуражил, что я нелепо замолчал на пару секунд. — Да, — выдавил я наконец, стараясь улыбаться как ни в чём не бывало. — Я знал господина Джакомо до того, как перебрался в Венецию. Не думал только, что здесь кому-нибудь об этом известно. — Это любопытная история: встретить старого друга в чужом городе так внезапно и так вовремя — удивительная удача. А любопытные истории быстро переходит из уст в уста. Порой это неприятно, а в сущности ничего не значит, — Канту приподнял уголки губ в наигранном сочувствии. «У него точно есть своя «любопытная история», — подумал я. — И Канту думает, что мне она известна. Ну а я только и могу быть уверен, что дело связано с Кваттрокки». — Думаю, вы правы, Амадео, — сказал я. — Вы хорошо сделали, что поделились своей удачей, — Канту кивнул на тебя, — и попросили покровительства заодно для своего друга. Я, честно сказать, отвык от щедрых людей. Этот город всех портит рано или поздно. Я ощутил, как с лица моего против воли слетает дружелюбное выражение. «Чёрт подери, да он намекает, что мы оба здесь благодаря моей прежней связи с Дезидери», — подумал я. Во мне вскипела такая неприязнь, что захотелось столкнуть Канту со ступеней. Вместо этого я улыбнулся — той мерзкой улыбкой, которой когда-то предварял издёвки над тобой. — Вы хорошо обо мне думаете. Всё вышло вовсе наоборот: господин Джакомо отличил Ризанетти среди прочих художников, а Ризанетти уже попросил за меня. Канту приподнял брови в сочувствующей гримаске: — Тогда вы близки к святости, раз остались ему другом. Печально уступать первую роль, не правда ли? «Так ты себя имеешь в виду, чёртов лис? — мне хотелось послать тебе предостерегающий взгляд, но Канту смотрел пристально мне в лицо, а ты оглох и ослеп, потому что был поглощён мыслями о часовне. — Что это значит: угрожаешь или надеешься, что зависть подарит тебе союзника в моём лице? Скорее второе. Ты уже заметил, как Нетти рассеян, и не боишься при нём сболтнуть лишнего». — Смогу вам ответить, когда где-нибудь добьюсь первой роли, — я посторонился и распахнул дверь в мастерскую. — Я слишком долго вас задерживаю, да и сам должен работать. Рад знакомству, Амадео. Теперь я знал наверняка, что мои опасения не беспочвенны. Что бы ни случилось между Кваттрокки и Канту, твоему появлению Амадео точно не был рад. Но как скверно всё обернётся — я и представить не мог. Наша новая жизнь была проще, чем в мастерской Копполы, но то время я уже не вспоминаю как беззаботное. Трудно жить рядом с глубоко увлечённым человеком, когда сам не вполне знаешь, чего хочешь. Ты преобразился в несколько дней. Неустанная деятельность, которая прежде происходила невидимо и постоянно в твоих мыслях, теперь выливалась на бумагу. Если ты не был занят часовней, то рисовал Пиктаринтум. А Пиктаринтум откладывал только в те дни, когда отправлялся на окраину или за город — делать зарисовки с античной архитектуры. Рассматривая твою фигуру, склонившуюся над столом, я задавался одним и тем же вопросом каждый день: «Ризанетти назвал себя всё же не ради меня, а потому, что теперь он есть он. Ризанетти там, где должен быть, делает то, что должен. А я — кто теперь я?» У Копполы я научился многому, если сравнивать с тем, что умел до знакомства с ним, и учитывая, как мало у нас было времени. Сейчас я это понимаю. В те же дни я чувствовал себя так, будто все годы в Венеции потратил впустую. Схватил всего помалу: понял, как изображать лица, но совсем мало писал портретов с натуры; научился обращаться с красками, но редко мог добиться в них той живости, которой хотел. В том, как вели себя цвета и свет, были свои законы. Коппола постигал их долгими наблюдениями и ежедневным изматывающим трудом. Но Коппола начал учиться раньше, чем я, учился дольше, а теперь вовсе был стариком. Мысли о времени, утекающем сквозь пальцы, в те дни сводили меня с ума. Мне казалось, я состарюсь и умру раньше, чем смогу, взглянув на свою работу, сказать: «Это хорошо». Кроме того, я не понимал, на каких правах живу у Кваттрокки. Вроде бы Джироламо одобрил твоё предложение: когда часовня будет готова, я должен буду расписать её стены. Но часовни ещё не существовало: даже в твоём воображении она не была завершена. Меня содержали рядом с тобой только потому, что ты так попросил, а Дезидери поддержал тебя перед Паоло. Чтобы собраться с мыслями, я сажал цветы под окнами мастерской. Не наблюдая тебя за работой, размышлять о работе собственной было намного проще. «Вот что, Иво, — говорил я себе, ладонями сгребая землю на ямки с семенами. — Твоё пребывание здесь никого не волнует и никому не мешает. В этом есть большое преимущество: ты можешь заниматься, чем посчитаешь нужным, не заботясь о том, как бы не остаться завтра босым и голодным. У тебя всего вдоволь, можно не беречь ни красок, ни холстов. А плохо только одно: некому теперь придираться и вешать тебе оплеухи за ошибки. А впрочем, — мысль, пришедшая на ум, заставила меня прервать работу и задуматься, сидя на корточках, — разве в Риме нет художников?» Я расспросил Пульчини, нет ли у него знакомых живописцев. Тот назвал несколько имён и сообщил мне не только то, где эти люди живут, но и где некоторые из них имеют обыкновение обедать. Теперь я еженедельно отправлялся пешком туда, где мог познакомиться с художниками. Не все радовались попыткам незнакомца представиться, но иные не возражали и против беседы, и против моего предложения их угостить. Я завёл, в конце концов, три хороших знакомства. К этим людям я мог наведаться в мастерскую, чтобы взглянуть на их работы. Мог принести и свои этюды, чтобы получить совет. Удивительно, как часто их слова расходились с тем, чему учил меня Коппола. Конечно, большую часть нашего с тобой мастерства составляют очевидные истины, которые трудно оспорить. Но до сих пор я видел только один взгляд на цель художника и только один путь к тому, чтобы этой цели добиться. В Риме же мне открылось, что у каждого художника есть приёмы, которые он считает верными, что каждый стремится к красоте, но и каждый по-своему понимает красоту. Взгляды моих новых товарищей не были разительно далеки друг от друга. Но, общаясь с ними поочерёдно, я мог теперь с новой стороны подступиться к тем задачам, которые раньше были мне не по силам. Я смотрел на чужие работы, слушал, как художники критикуют друг друга, меня и самих себя. И чем дальше, тем меньше мне казалось, что без Копполы я бреду наощупь в темноте. Не забывая главный урок своего учителя, я отправлялся в улицы. Целые часы проводил в жилых кварталах, зарисовывая женщин с детьми, стариков и старух. Возле строек я рисовал жилистых рабочих, под окнами лавок — мясников, торговцев и крестьян, привозящих им товар. Рисовал нищих, блудниц, пьяниц, заснувших на мостовой, рисовал монахов и солдат. Порой удавалось найти человека, который соглашался прийти к нам в мастерскую. Этим удавалось отвлечь тебя от воображаемых стен, и ты рисовал натурщика вместе со мной. Я помню день в конце мая, когда в очередной раз замыслил выйти из мастерской. Стояла жара, совсем уже не весенняя, редкая даже для лета. За работой мы порой раздевались до пояса, и это не спасало от духоты. В окна влетали мухи, садились на наши липкие от пота тела, вязли в краске. Когда мог, я выходил в сад, там было чуть свежее. Ты не пытался спастись от зноя, забывая над рисунками о всяких неудобствах, однако утверждал, что на раскопках в эти дни бывает легче. — Неужели древней пылью свободнее дышится? — подтрунивал я над тобой, смахивая прилипшие ко лбу волосы. — Там можно спрятаться в тени стен, а под сводами вовсе прохладно. Под землёй и в гротах, к тому же, скапливается вода. Тебе нужно пойти со мной. — Как-нибудь, Нетти, — отмахивался я. Взглянуть на древние церкви и дворцы, спуститься в катакомбы было любопытно, но для этого мне доставало вечерней прогулки с тобой раз в пару недель. Ты бываешь утомителен, душа моя, когда углубляешься в подробности отношений камня к камню. Мне камни не были особенно нужны ни прежде, ни сейчас, кроме тех, которые ты уже изобразил на бумаге — тогда я с удовольствием их рассматривал. Кроме того, я старался оставаться в мастерской именно в те часы, когда ты уходил: в одиночестве мне работалось легче. В тот день, о котором я вспоминаю сейчас, ты, напротив, остался в мастерской, а я, захватив бумагу и уголь, отправился на поиски натурщиков. — Будет гроза, — сказал ты вместо прощания. Предостережение меня не остановило. Я хотел пройтись по улицам, где вечерами куртизанки ловили прохожих. Там было много интересных лиц. Днём женщины не будут заняты, рассудил я, и согласятся мне позировать — пускай даже за небольшую плату. Гроза собралась только после полудня. Неподвижный воздух отяжелел от влаги задолго до того, как из-за щербатых раскалённых крыш поднялись тёмные облака. У меня закончилась бумага, и я рассудил, что самое время возвращаться. Туча легла брюхом поперёк узкой улицы. Дорога шла под гору, я шагал легко и быстро, воздух приятно посвежел. Рокот над головой подгонял меня. Запах прибитой пыли я ощутил раньше, чем увидел круглые следы первых капель под ногами. А потом ливень накрыл меня, будто занавес опустили. Я не успел даже подумать о том, где спрятаться по пути и как не замочить свои наброски. Я побежал, оскальзываясь на мокрых булыжниках. Дома по правую и левую руку от меня сходились близко, накренясь друг к другу, как драчуны, но не было кругом ни навеса, ни карниза, который мог бы спасти меня от ливня. Вода заполнила переулок и бурлила, как в бутылочном горле. Тёплые струи так залепили мне лицо, что трудно было дышать. Тугими потоками вода падала с крыш, образуя завесы вдоль фасадов. Под уклон неслись бурые ручьи, унося мелкий мусор. За десять шагов я промок до нитки. «Хорошо, что Нетти остался в мастерской, — успел подумать я. — Чего доброго его затопило бы в каком-нибудь подземной гроте». Представшая впереди картина заставила меня замедлить шаг. Переулок, достигнув самой низкой точки, снова карабкался в гору, к нужному мне перекрёстку. С двух сторон потоки сбегали в низину, где сталкивались, взбивая бурую пену. Я остановился. Водная преграда казалась мне по колено, но в этом городе я не рискнул бы верить своим глазам во всём, что касалось дорог. Я слышал, как в ямах, прикрытых водой, тонули пешеходы и даже лошади, и поверить в эти истории было нетрудно. Оглядевшись, я заметил, что вход ближайшего слева дома вдаётся в стену неглубокой нишей. Прижимая сумку к животу, я пробрался сквозь водную завесу, падающую с крыши. Поднялся на две узкие ступеньки, прижался лбом к дощатой двери. Ногами и спиной я чувствовал брызги, отлетающие от мостовой, но теперь у меня был небольшой шанс сохранить рисунки. Мне становилось холодно. Ноги едва помещались на ступенях. Положение было неприятное. Не успел я, однако, возроптать, как дверное окошко приоткрылось, кто-то взглянул на меня из тёмной комнаты, а затем дверь отворилась внутрь. Женщина в светлом платье с открытыми руками уставилась на меня в упор, вопросительно, но без недовольства. Я улыбнулся, не столько для того, чтобы понравиться ей, сколько вообразив свой жалкий вид. — Простите, я вовсе не собирался стучаться к вам или подсматривать. Вы можете закрыть дверь, я уйду, как только дождь кончится. Она внимательно осмотрела меня и посторонилась: — Заходи. Только сумасшедший на моём месте отказался бы. Комната была низкая, полутёмная, с ветхой кроватью в углу, единственным сундуком и маленьким столом у окна. Душное тепло от печки теперь показалось благостным мне, мокрому и озябшему. — Я здесь одна, — сказала женщина, хотя это я видел и сам: третьему человеку негде было бы поместиться. Я остановился, едва шагнув за порог, потому что вода струями стекала на пол с моих волос и одежды. Следить в этой крошечной чистой комнате не хотелось. Женщина подошла ко мне и забрала сумку у меня из рук. Такая спокойная уверенность была в её движениях, что мне и мысли не пришло воспротивиться. — Разденься, — бросила она и отвернулась. Достала мои наброски из сумки и принялась раскладывать их на крышке сундука, осторожно разделяя слипшиеся от влаги листы. — При вас это было бы непочтительно. — Ты же художник, — она чуть улыбнулась, взглянув на меня через плечо. — Раздеваешь людей, чтобы рисовать их. Побудь немного в шкуре своего натурщика. Я засмеялся. Стало легко, и я подумал, что послушаться будет благоразумно. Была и другая мысль: «Не в первый раз я раздеваюсь перед незнакомцем, но когда в последний раз ощущал стыдливость?» Она забрала мои вещи так же, как сумку, и развесила на стуле перед печкой. Я рассматривал её, присев на край кровати. Она была довольно высокой, худощавой, с тонкими запястьями и большими, но изящными руками. Мне нравились её резкий профиль, длинные египетские брови, контраст между тёмными колечками волос и белой, без румянца, кожей. Нравилась и лёгкость неторопливых движений, будто всё, что она делает, само собой разумеется. — Не стоит выходить до вечера, пока улицы не просохнут, — она вернулась к моим рисункам и осмотрела их как бы свысока. Потом наклонилась и взглянула пристальнее. — Кажется, я знаю, где ты был. Я засмеялся. — Что-нибудь ещё скажете? — Скажу, что ты не спал ни с одной из этих женщин. — Верно, это не то, за чем я к ним отправился. — Ну а свою возлюбленную ты никогда не пытался изобразить? Хотела бы я сравнить её портреты с этими. Я вспомнил Гавриила, невольно перенявшего черты Дезидери, и ничего не ответил. Она посмотрела на меня через плечо. Снова взглянула на рисунки и покачала головой: — Нет, кажется, ты вовсе не знаешь, что такое женщина. Я внутренне вздрогнул. Мой взгляд исподлобья, теперь уже без улыбки, встретился с её спокойным взглядом. — Это видно по рисункам? — спросил я. — Это видно по тебе. В искусстве я немного смыслю, зато в мужчинах разбираюсь. Медленно, как в мутном сне движутся призрачные фигуры, она подошла ко мне и встала на колени перед кроватью — будто в храме преклонилась для молитвы. Кровать была низкой, её бёдра — длинными, и наши лица почти сравнялись. Ощутив тепло её прикосновений, я на пару мгновений оторвал взгляд от миндалевидных глаз, подведённых жирными чёрными линиями. Её руки казались очень белыми в сравнении с моей кожей и напоминали птичьи крылья: такие же большие и лёгкие, с длинными, тонкими косточками. — Ты меня поцелуешь? — спросила она. У неё были чёрные глаза, такие же, как у меня. Ночь смотрела из её зрачков в мои зрачки — ночь, полная холодного одиночества, того самого, которое заставляло меня искать случайных связей в порту. В этом одиночестве, я знал, только черти скулят, грызутся и воют, свившись клубком внизу живота. Я чувствовал то же самое очень часто. Я мог бы спросить, чего она хочет. Мог бы спросить, в чём причина её одиночества, для которого она слишком, удивительно хороша. Но ответ на первый вопрос я уже чувствовал в её прикосновениях, а на второй вопрос сам не стал бы отвечать, если бы оказался на её месте. Передо мной предстало новое, неведомое существо, далёкое от всего, что я прежде знал. Её губы были непривычно мягкими, кожа щёк, подбородка, шеи — непривычно гладкими, и я прикасался к ним и целовал их поначалу не от желания, а в каком-то очарованном удивлении. Мои ночи с путешественниками обычно лишены были нежности. И к лучшему: попытки изобразить любовь там, где нами двигал голод и ничего, кроме голода, заставили бы меня чувствовать себя в сотню раз хуже. Я ничего не желал знать, кроме того, что со мной мужчина. Мужчина из плоти и крови — горячее тело, пахнущее потом, пылью и кабаком. Он жаждал взять, я — отдать. Я просил утолить мой болезненный голод почти так же, как мучимый зубной болью просит цирюльника вырвать ему зуб. Чем грубее и резче были его ласки, тем вернее они приносили облегчение. И не видеть его лица было хорошо, потому что я не хотел думать о том, кто со мной. С Дезидери было совсем иначе, но я любил его — разве можно сравнивать? Моя первая любовница показала мне, что и без любви бывает близость иного рода. В сравнении с мужскими её руки прикасались невесомо, на грани осязаемого. Не в том была суть, чтобы утолить взаимное стремление скорее и сильнее, а в том, чтобы ни мгновения не упустить. Мы медленно раскрывались друг другу навстречу, подобно побегам плюща, сплетались в безнадёжном поиске опоры, прорастали друг в друга. Её ноги обвились вокруг моих. Она была высокой, белой и гладкой, как ожившая мраморная богиня, она была тёплой и дрожала от желания, как самый земной человек. Странно было проникнуть в её тело, ни на что не похоже, но естественно и приятно. В комнате было сумрачно и душно, дождь грохотал по крыше, вода заливала улицы. От потопа мы укрылись на ноевом ковчеге и прибегали к единственному спасению, которое остаётся двум последним в своём роде тварям на земле. Несколько недель спустя, лёжа в постели с Дезидери, я признался ему: — Я был с женщиной недавно. В первый раз. Он поморщился: — И что, я должен поздравить тебя? Одного не могу понять: ты перенял всё, что я говорил тебе о любви, даже те наивные бредни, в которые не стоило бы верить — ни тебе, ни мне самому. И в то же время никуда не исчезла та бездна предрассудков, которая поссорила тебя с семьёй. Как ты не сойдёшь с ума? И какой логике следуешь, пытаясь сложить одно с другим? Уж точно случайная связь не более богоугодна, чем наше взаимное спасение от тоски. — Просто я теперь знаю, что могу и так тоже. Джакомо понял, что я хочу сказать, но вряд ли смог понять, что я чувствую. Он был прав: после ночи с женщиной, имени которой так и не узнал, я чувствовал себя не чище, чем после любого из предыдущих приключений. Но я узнал о себе что-то новое и важное. Отыскал фрагмент мозаики, из которой пытался сложить собственное лицо. Итак, я изучал живопись, людей и больше всего себя, пока ты изучал камни. Это звучит пренебрежительно, но я вовсе не то имею в виду. Я помню, сколько душевных сил в то время отнимала у меня работа. Ты же был погружён в своё дело ещё глубже, чем я: спал меньше, отвлекался реже и вовсе ни о чём не мог думать, кроме стен, колонн и перекрытий, будь то античные строения, Пиктаринтум или будущая часовня. Кваттрокки не торопили тебя, и чуть больше года миновало после нашего первого разговора с Джироламо, прежде чем ты заявил, что проект окочен. В начале лета я возвращался в мастерскую из сада, где поработал пару часов до завтрака, и с удивлением обнаружил тебя на крыльце. Ты сидел на верхней ступени, сложив на коленях руки. Впервые за долгое время я увидел тебя праздным. — Хочешь посмотреть мою часовню? — спросил ты. Разумеется, я хотел. Я забыл вымыть руки и прятал их за спину, чтобы не накрошить землёй тебе на стол. Ты говорил, перебирая листы, а я слушал, и что-то у меня в груди сжималось от радости и от иного чувства, которое называть не хотелось. Я радовался, потому что видел дело рук твоих, и оно было чудесно. Но также спрашивал себя против воли: «Вот прошёл год, и Нетти вырос, и вот его плоды. Чем ты можешь ему ответить? Ты работал меньше? Он в чём-то жульничал? Нет, конечно, нет. Стало быть, ты недостаточно талантлив?» Я гнал эти мысли, но не мог их заглушить. И всё же я любил то, что ты создал. Вместо одного проекта ты показал мне целых три. — Это обыкновенная часовня. Точь-в-точь такая, как мы обсудили с Джироламо, всё как он хотел, только немного лучше. Она невелика и замечательно впишется в сад. Это — большой храм. Слишком большой для условленного места, но я подыскал другое неподалёку. Может быть, Джироламо захочет почтить память супруги чем-то более грандиозным. Если нет — пусть, по крайней мере, увидит, что у меня есть идеи посмелее маленькой часовни, и только его слово нужно, чтобы их воплотить. — И его деньги, — усмехнулся я. — Верно, ушли времена правителей, способных купить целый мир. Для такого правителя я хотел бы строить храмы, — ты подвинул ко мне последний проект — самую толстую пачку листов. — Это просто фантазия. Мечта, которая никогда не сбудется. Пусть она хотя бы развлечёт Джироламо. Последний храм был младшим братом твоего Пиктаринтума. Ты верно сказал: он стал бы восьмым чудом света, если бы только нашёлся некто всемогущий, способный одобрить его строительство. Храм высотою с гору, размером с город, глубоко под землёй укоренившийся лабиринтами коридоров, залов и тайных хранилищ. Лес колонн, сад скульптур — столько же каменных душ на фасаде, сколько душ живых поместилось бы внутрь. Дар Господу, соизмеримый таланту, которым он тебя наградил. — Вот уж действительно ты родился не в своё время, — прошептал я. И замер на несколько мгновений от того, как ужасно прозвучали эти слова. Если бы ты жил раньше на много веков, возможно, ты был бы счастлив. Твоё имя стало бы одним из тех, которые Джакомо произносит с особо значительной интонацией. Но где был бы я? Ты никак на мои слова не ответил. Вместо этого сказал: — Завтра я пойду к Канту. Если при знакомстве с Амадео я смутно заподозрил неладное, то убедился в его злом умысле, когда на следующий день ты вернулся от него с пустыми руками. Это так меня встревожило, что я подскочил из-за стола тебе навстречу. — Где проекты, Нетти? — Передал Амадео, чтобы он обсудил их с Джироламо. Впервые я видел тебя таким безмятежным. Уголки твоих губ подрагивали, будто ты вот-вот широко улыбнёшься. Глаза твои смотрели рассеянно сквозь меня, но обычных напряжённых мыслей в них не читалось. Впервые за долгое время ты ощутил радость оконченной работы, и наконец-то твой ум отдыхал. Я подбежал к тебе, схватил за плечи. Ты остановился, уставился мне в лицо выжидательно, с дружеской приязнью. Сегодня ты был свободен, я не отвлекал тебя, и ты был рад поговорить, даже не понимая, чего я от тебя хочу. — Он будет обсуждать твои проекты с Джироламо без тебя? — Амадео похвалил меня, — удовольствие в твоём голосе при этих словах неприятно поразило меня. Кто такой был Амадео, чтобы его похвала для тебя что-то значила? — Он передаст Джироламо, что я справился. Тогда мы встретимся втроём и будем обсуждать строительство часовни. Что тебя беспокоит? — ты похлопал меня по ладони. — Меня беспокоит, что ты дурак, Нетти! — я вскинул руки, почти толкнул тебя, отшатываясь в негодовании. — Всё ты ладно говоришь, кроме одного: никакой нужды ему нет держать свои рисунки у тебя! — Канту тебе не нравится, верно? Я досадливо отмахнулся и повернулся к тебе спиной. Я чувствовал, что ты меня не слышишь. Ты прошёл за мной к столу, тихо оправдываясь: — Канту умный человек. Что он может такого сделать? А главное — зачем? Ему гораздо выгоднее помириться с Кваттрокки через меня. — Дай Боже, Нетти, чтобы ты оказался прав, — буркнул я. Схватил кисть и уставился на её кончик, вымазанный в краске: попытался вспомнить, чем занимался, пока ты не пришёл. — Тебе тоже нужно отдохнуть. Давай прогуляемся. Там раскапывают гробницу одного патриция — я хотел тебе показать. Получасом ранее я бы просиял от радости, услышав твоё предложение. Теперь же мне было не до прогулок. — Ты закончил свою работу и думаешь, что во всём мире важных дел не осталось? — я бросил на тебя злой взгляд исподлобья. Твои ресницы удивлённо дрогнули, и у меня в груди кольнуло от этого растерянного выражения. Ты был уязвим в своей радости. Но в тот день и час я не мог её разделить. — Сегодня я занят, Нетти. Отправляйся один, куда хочешь. — Тогда до вечера, — согласился ты и в самом деле ушёл. Я пытался по угольным наброскам воссоздать лицо мужчины, которого зарисовал вчера на улице. Всё выходило скверно: тревога грызла меня, не позволяя думать ни о чём, кроме твоих рисунков, оставшихся у Канту в руках. Предчувствия меня не обманули. Через несколько дней Джироламо вызвал тебя, и ты поспешил к нему в радостном предвкушении. Я места себе не находил. «Ризанетти, конечно, идиот, — думал я, — но и ты не умнее. Он ошибается и пожинает плоды своей глупости. Кто ты ему? Сторож? Пастух?» Уговорить самого себя я не смог, потому вышел из мастерской, прошёл через сад и стал ждать тебя у выхода из задних комнат особняка, меря шагами площадку, обсаженную цветами. Мне показалось, что прошла целая вечность, хотя Кваттрокки говорил с тобой совсем недолго. Ты появился на ступенях, ведущих в сад. Мне понадобилось только одно мгновение, чтобы, взглянув на тебя, убедиться: худшие ожидания оправдались. Как спокоен и доволен собой ты был в последние дни, как открыто смотрел мне в глаза — и как теперь снова замкнулся, как твой взгляд промёрз до дна! — Нетти! — я бросился тебе навстречу. — Ты был прав. Ты, чуть посторонившись, обошёл меня и двинулся по дорожке к мастерской. В руках у тебя были чертежи, ты держал их небрежно, листы раскрылись веером. Я знал, что со стола Джироламо ты сгрёб их в стыдливой спешке. Даже воображать это было невыносимо. — Да неужели Джироламо не понравилось? — даже ответь ты «да», я бы ни на секунду в это не поверил. — Случилось то, что должно было случиться, — сказал ты. Я должен в очередной раз восхититься тобой, душа моя. На твоём месте я не смог бы говорить о произошедшем, по крайней мере, до следующего дня. А когда ко мне вернулся бы дар речи, то вопил бы и ругался, как безумец. Ты же рассказал мне всё, как только мы вернулись в мастерскую, и голос твой, насколько помню, звучал тихо и ровно от начала до конца. Ругаться ты предоставил мне — и я ругался за двоих, и, клянусь, несправедливы были только те мои слова, которые оказались слишком мягкими. Вот что произошло. Джироламо принимал вас в обеденном зале. Не затей Канту свою интрижку, вы бы после разговора наверняка обедали бы с Кваттрокки, ты бы вдоволь налюбовался чудесными фресками в нишах вдоль стен — в общем, вечер был бы таким приятным, как ты рассчитывал. Но Канту сделал то, что сделал. Ты явился в условленное время, но Амадео опередил тебя. Когда ты шагнул через порог, он стоял рядом с Джироламо. При виде тебя архитектор потупился. Зато взгляд Кваттрокки, ледяной и острый, мигом обрубил цепочку твоих надежд, которые с каждым шагом устремлялись всё дальше к небесам. Перед ними лежали твои чертежи. Едва выслушав твоё приветствие, Джироламо заговорил. Он редко позволял себе резкие выражения или хотя бы неприязненные интонации. Но не осталось в его манере и тени того тепла, которым он одарил нас с тобой при первом разговоре. — Скажи, Ризанетти, дал ли я тебе достаточно времени для работы? — Да, ваша светлость. Не объясните ли вы… Джироламо поднял ладонь, обрывая твой вопрос. — Я познакомил тебя с опытным человеком, к которому ты в любое время мог обратиться за советом. Может быть, Амадео когда-то отказывал тебе в помощи? — Я не обращался к маэстро Канту за помощью, ваша светлость. До тех пор, пока не закончил. Джироламо кивнул, будто твои слова подтверждали его мысли. — В конце концов, Ризанетти, разве я требовал от тебя непосильного, разве не делал поблажек, помня о твоей молодости? Разве не сам ты взялся за работу, к которой оказался не готов? Канту рисковал. Если бы в ту минуту ты сказал, что он высказал одобрение твоим проектам, может быть, Джироламо и заподозрил бы неладное. Но Канту в самом деле был хитрым лисом. Ему короткого разговора хватило, чтобы понять, какой ты человек. Считать ли гордость, которая не позволила тебе оправдываться, сестрой Гордыни — твоего смертного греха? Не два ли это лица одной сущности, тёмное и светлое? В твоём образе я не могу отделить одно от другого. Гордость губила тебя раз за разом, но не позволяла изменить самому себе ни единым словом. Может быть, она родом из твоей чёрной бездны, но она же поднимала тебя к вершинам, выше, чем я могу взглядом проследить, и всё равно продолжаю всматриваться, обжигая глаза. Гордость не позволила тебе сослаться на Канту там, где ты мог бы сделать это по совести. Ты сказал только: — Я хотел бы знать, чем вы недовольны. — А я хотел бы знать, о чём ты думал, — в голосе Джироламо проскользнуло раздражение. — Чему ты научился за прошедший год? В твоём умении строить воображаемые дворцы я не сомневался. Благодаря ему Дезидери и привёз тебя сюда. Твой талант в самом деле удивителен и ни на что не похож. Но что в нём толку, если ты не способен применить его к жизни, справиться с маленькой задачей, в решении которой получил полную свободу? Ты то ли глупец, то ли талантливый шарлатан, Ризанетти. В первое я, глядя на тебя, не верю, а второе не лучше, чем просто шарлатан. Ты перевёл взгляд на Канту, силясь понять, в чём дело. Тот смотрел мимо тебя. Джироламо стукнул кончиками пальцев по стопке чертежей: — Забери их, Ризанетти, и ступай к себе. Я должен решить, что делать с тобой дальше. Ты приблизился к столу, и беглого взгляда на страницы тебе хватило, чтобы понять, в чём дело. Перед Джироламо лежал только один проект из трёх — проект фантастического храма, который, как ты говорил, должен был лишь позабавить Кваттрокки. Остальные два проекта — часовня, чудесно вписанная в местность, и большой храм — исчезли бесследно. Ты бывал наивен, рассеян, но никогда не был глуп. Произошедшее не было случайностью. Канту очевидно и бесстыдно тебя подставил. Ты мог бы обличить его, но вместо этого молча собрал рисунки и вышел из зала. Тебе казалось, спор только углубит твоё унижение. Гордыня это или гордость — считать себя выше спора с недостойным человеком? Я не знаю, душа моя. — Я поговорю с Кваттрокки, — заявил я, как только схлынула первая волна гнева, уступая место здравым мыслям. Мы сидели в мастерской у твоего стола, рядом на одной скамье. Ты подпирал голову ладонями, глядя в одну точку. — Нет, — сказал ты. — Уже поздно. Канту предложил Джироламо свой проект. — Он выдал твой проект за собственный! — ахнул я. — Нет, он не настолько глуп: Джироламо мог узнать мою руку. Но я кое-что заметил… — и ты рассказал мне то, после чего я разразился новым потоком ругани. Канту, ничуть не стесняясь, начал раскладывать перед Джироламо новые чертежи, когда ты ещё не успел собрать свои. Ты успел увидеть первые две страницы. Амадео хватило ума не копировать часовню. Но та идея, которой ты гордился, благодаря которой часовня так удачно вписалась бы в сад, будто выросла из земли вместе со старыми деревьями, — видно, та идея не оставила его равнодушным. Одного взгляда тебе хватило, чтобы понять: Канту украл лучшее, что было в твоём проекте. — Теперь уже нам не поверят, — добавил ты. Досадно было признавать твою правоту, но мы в самом деле оказались бессильны. Возрази ты сразу — был бы шанс восстановить справедливость. Но теперь попытки обвинить Канту выглядели бы в глазах Кваттрокки не более чем нелепой и подлой попыткой оправдаться. Я провёл вечер и бессонную ночь, обдумывая, к кому обратиться за помощью. Всё сходилось к одному: слово Канту против нашего слова. Джироламо поверил бы тебе только в одном случае: если бы Канту признался в содеянном. «Со словами ты обращаешься хуже, чем с красками, дорогой Иво, — сказал я себе. — А всё же Ризанетти заступился за тебя на конкурсе в Венеции. Вот и настала твоя очередь постараться для него, хочет он того или нет». Ты в самом деле не оценил бы моих стараний. Я ещё смутно представлял, как поступлю, но понимал, что лучше бы тебе на время оказаться подальше от Канту: чтобы ты не помешал мне и чтобы я случайно не навлёк на тебя ещё большую беду. — Тебе нужно развеяться, Нетти, — заявил я, на следующее утро застав тебя в прежней позе за столом. — Твои приятели звали тебя на раскопки в… — я назвал местечко в дне пути от Рима. — Как думаешь, не поздно ещё к ним присоединиться, раз теперь ты свободен? — Не поздно, но не стоит. — Глупости, Нетти, — приблизившись сзади, я встряхнул тебя за плечи. — Что это, снова ты говоришь, как прежде? — Нарушение обета всегда имеет последствия. Что случилось, то справедливо. Я натянуто засмеялся. — Насчёт справедливости можно спорить. Душа моя, ты сделал то, что сделал, поздно оборачиваться. Разве Господь идёт на сделки? — Разумеется, нет. Но Господь прощает до седмижды семидесяти раз. Это значит, нужно пытаться снова. — Каяться стоит Канту, а не тебе, — хмыкнул я. — И, как бы то ни было, прогулка за город тебе не повредит, а твоим приятелям пригодится помощь. Всё лучше, чем здесь полировать скамью задницей, разве я не прав? Уныние — грех, история — благо. Поднимайся, Нетти! Я признаю, душа моя, что часто шёл у тебя на поводу. Но и то нужно признать, что порой ты сдавался под моим напором. Зная твоё упрямство, это делает мне честь. Ты уехал, а я начал своё дело. В предыдущих письмах я уже писал тебе о том, как купил две бутылки вина и как с первой из них отправился к Джакомо, чтобы разузнать о Канту. Тот разговор стал моим поражением, потому что на долгие недели мы с Дезидери вернулись в объятия друг друга. Но Дезидери в очередной раз помог нам с тобой. Он рассказал мне всё и даже больше, чем я рассчитывал узнать. Если называть вещи своими именами, Джакомо вооружил меня старой сплетней, и этого было достаточно, чтобы Канту оказался обречён. Поначалу я подумал, что Канту пошёл на преступление из зависти к тебе. Но что-то недосказанное в его отношениях с Кваттрокки смущало меня. Об этом я и спросил Дезидери. История оказалась проста и похожа на сотни других. Джироламо и его супруга когда-то благоволили Амадео так же, как теперь нам. Канту жил и работал в их доме, и госпожа Катерина предоставила ему намного больше привилегий, чем стоили плоды его труда. Их связь длилась не один год, чему я не удивлён: хитрости Канту хватило бы на двоих, а Катерина и сама была неглупа. Но время всегда играет против лжецов, и однажды случилось то, что должно было случиться: Джироламо узнал об измене. Он оказался в трудном положении. Он любил жену, и я могу вообразить, какую боль причинила ему неверность супруги. Но за людьми с таким именем, как Кваттрокки, следят неустанно тысячи глаз, и где осудят жену Джироламо, там вспомнят и ошибки кардинала Джованни. Неприятно было бы прослыть рогоносцем на весь Рим, ещё неприятнее — опрокинуть репутацию всей семьи и загубить политическую игру брата. Джироламо, сдержав чувства, поступил мудро и не допустил скандала. Он велел Канту покинуть их дом, но подыскал для архитектора нового покровителя. Со стороны всё выглядело так, будто Амадео распрощался с Кваттрокки, чтобы принять выгодный заказ от другой семьи. О вскрывшейся интриге знали только дети Джироламо да несколько близких друзей вроде Дезидери, а среди последних не нашлось ни одного глупца, который не понимал бы, почему следует держать язык за зубами. — Мало удовольствия в том, чтобы оправдывать Канту, — сказал мне Джакомо, — но история с Катериной не такая уж грязная. Они не виделись несколько лет до её смерти — или хорошо скрывались, но я в это не верю — и никто за всё время не замечал Канту с другими женщинами. После её смерти он постарел. Стал резким, язвительным — да ты сам видел, какой он сейчас. — Я должен его пожалеть? Джакомо закатил глаза, всем своим видом показывая, что моя глупость превосходит его ожидания. — Ты просил помочь тебе понять Канту, и я делюсь с тобой тем, что понимаю сам, дорогой Иво. Мальчишка из Венеции, в жизни не построивший и дровяного сарая, занимает его мастерскую, затем вызывается проектировать часовню в память о его любви. Вообрази себя на его месте. Разве Канту думает о том, как Ризанетти талантлив? Он думает: «Дьявол, этот молокосос ни малейшего представления не имеет, какова была Катерина и что она любила». И в этом есть доля справедливости: не станешь же ты утверждать, что Ризанетти в работе над проектом хоть несколько минут размышлял о незнакомой мёртвой женщине? — Ты удивительно чуток, когда речь идёт о чужой любви, — усмехнулся я. — А ты удивительный мастер любой разговор сводить к старым обидам. Лучше скажи мне, что ты собираешься делать. Я улыбнулся шире ему в глаза. — Вспоминаешь Летис? — Всем сердцем надеюсь, что ты не слишком многому от неё научился. От Летис, в самом деле, я не научился почти ничему, кроме колыбельной о весеннем саде. Летис верила в правильное и неправильное, только жить с этой верой сложно, и ей не хватило сил. Что до меня — с тех самых пор, как Джакомо расширил мои представления о мире до размеров первобытного хаоса, я не могу сказать, во что верю. Немногие вещи для меня святы, но твой талант — среди них. И пусть катится в ад всё правильное, всё благочестие мира, если кто-то посмеет над твоим талантом надругаться. Ты помнишь начало моей сказки о Цветке, душа моя? В печальные дни, когда я предчувствовал, что вот-вот Джакомо предаст меня, Летис подарила мне семена, и я пытался прорастить их, поверив в сказку о волшебном цветке, способном возродить любовь. Никакими ухищрениями мне не удавалось получить хоть крохотный росток. Но из тела голубя, склевавшего волшебное зерно с моего подоконника, выросли гибкие побеги с острыми листьями и распустились кровавыми цветами. Я не уверен, что убило птицу: тоска по голубке, которую случайно подстрелил Джакомо, или сам Цветок. Думаю, первое должно было сойтись со вторым. Как ты знаешь, я похоронил мёртвую птицу и, когда пришло время, собрал с Цветка семена. Эти семена я принёс в Венецию в бархатном мешочке с иероглифами, который подарила мне Летис. Те же семена в том же мешочке я взял с собой в Рим. Сажать их я больше не рисковал, но, несмотря на страшный способ, каким получил их, я всегда ощущал странное тепло, которое словно бы шло от мешочка к самому моему сердцу. Я носил его при себе постоянно, за пазухой или в кармане. Собираясь с мыслями перед визитом к Канту, я впервые за много дней развязал мешочек и заглянул внутрь. Семена спали, завёрнутые в бархат, в темноте и тепле, как в сухой земле. Что-то страшное таилось в их сердцевине. У меня не было причин думать, что они окажутся мне полезны, и я рассуждал как безумец — то есть не рассуждал вовсе, а просто знал, что должен с ними делать. Я вновь затянул мешочек и спрятал на груди. Летис перед убийством молилась об упокоении своего друга. Я тоже по пути к дому Канту зашёл в храм и провёл там несколько минут, стоя на коленях перед распятием. Перед лицом Бога, держа за пазухой смерть ближнего своего, я просил: «Не осуди, Господи, раба Твоего Ризанетти, ибо он невинен, как ребёнок, но позволь мне совершить задуманное, а после накажи меня, как Тебе угодно». Если Господь тогда и велел мне остановиться, я его не услышал. Канту сам открыл на мой стук, и по лицу его пробежало удивление. — Почему вы пришли ко мне? — спросил он без обиняков. — Хочу вас угостить, — я улыбался ему так же, как, будучи бродягой, улыбался хозяевам домов, куда стучался в надежде получить работу и ночлег. — И поблагодарить. — Поблагодарить? — нахмурился он. — Ризанетти рассказал мне, что случилось при вашей последней встрече с Кваттрокки. А я вспомнил наш с вами разговор при знакомстве и подумал, что мы понимаем друг друга лучше, чем я решил поначалу. — Не думаю, что это стоит благодарности. — Вы заняты? Интересно, что бы я делал, если бы Канту ответил «да». Но он, поразмыслив, широким жестом пригласил меня внутрь: — А чёрт с вами, я хочу послушать, что вы скажете. Можно представить, как глубока была неприязнь Канту к тебе, если он согласился, пожертвовав временем, разделить её со мной. У него был хороший новый дом, светлый, с изящной мебелью. Его начали строить ещё до ссоры Канту с Джироламо, а прожил там Амадео чуть больше года. Это склоняет к философским мыслям. Я помню, что мы пили вино в просторной и пустой комнате, отделанной деревом. Компанию нам составляли несколько мраморных бюстов, расставленных в ряд на пьедесталах. Солнце, спустившись к горизонту, заполняло окна и заливало ровно половину стены. Мы оставались в тени. — Вам нет смысла отпираться, Амадео, — говорил я, разливая по бокалам тёмную жидкость. — Я видел все три проекта Ризанетти. — И что скажете о них? — Канту ничуть не смутился. Его быстрые тёмные глазки ощупывали моё лицо. Я улыбался ему и думал, что не видел взгляда более мерзкого — то была неправда, просто я его ненавидел. — Я ничего не смыслю в архитектуре. Ризанетти — чудесный график, этого не отнять. Что до реальных зданий… может быть, вы мудро поступили, предотвратив их появление? Канту со смешком качнул головой: — Я бы смело поручился, что его часовня будет стоять. Если бы дело было только в часовне. Я все силы приложил, чтобы скрыть охватившее меня торжество. Канту не солгал тебе, одобрив проекты. Эта мысль утвердила меня в собственной правоте. — А дело в светлой памяти госпожи Катерины? — я отпил вино, чтобы скрыть усмешку за бокалом. Нужно отдать Канту должное: он ничем не выдал смущения, напротив, кивнул, будто ждал от меня подобных слов. — Любопытные истории быстро переходят из уст в уста, как я вам сказал когда-то. — У вас хорошая память. — Да, я не такой старик, как вам, наверное, кажется. — А я старше, чем вы думаете, и это ровным счётом ничего не значит. По поводу любопытных историй — я понимаю ваше негодование. Если Джироламо хотел вам отомстить, он выбрал худшую из насмешек, предоставив Ризанетти заботу о памяти госпожи Катерины. Канту слегка поморщился, будто вино кислило. Только вот напиток был превосходным. — Не слишком ли вы торопитесь с переходом на доверительный тон? Я откинулся на спинку стула, стараясь принять вид легкомысленный и развязный. — Амадео, пустив меня сюда, вы признались, что обманули самого Кваттрокки. Это ли не знак доверия? — Это звучит, как угроза, — засмеялся он. — Напротив, я говорю, что уважаю вас. Вы не позволили над собой посмеяться. И невольно отомстили тем, кто посмеялся надо мной. Канту заговорщицки склонился над столом. — Тогда я скажу со всем доверием: вы правы и не правы. Дело не в госпоже Катерине, хотя её память вдвойне обязывает меня поступить так, как я поступил. Дело в том, чтобы не упускать своего. Художников, скульпторов, архитекторов в Италии, сдаётся мне, скоро станет больше, чем крестьян. Ты ненавидишь Ризанетти, потому что вынужден следовать за ним, как тень, и подбирать его объедки, — он сам, должно быть, не заметил, как перешёл на "ты". — А между тем ты выбрал не худший путь. Это менее обидно, чем умереть в нищете. Я выдержал долгую паузу, потому что мне хотелось запустить бокалом ему в голову. Я был бы рад злиться на несправедливость его слов. Но то и было досаднее всего, что какая-то часть меня соглашалась с каждым словом Канту. «Ты следуешь за Нетти. Ты всегда за кем-то следуешь, и всем, что имеешь, кому-то обязан: не Нетти так Копполе, не Копполе так Дезидери. Кто ты?» Слова Канту слишком много сору подняли со дна моей души, как большие скользкие рыбы, играющие в омуте. Я никогда не умел сдерживаться — и обязан был сдержаться, чтобы довести задуманное до конца. — Я делаю всё, чтобы отделиться от Ризанетти. — Теперь это особенно разумно. Но ты, выходит, зря меня благодаришь: я лишил тебя удобного пути. — К чёрту такое удобство, — я облокотился на стол, держа бокал в двух ладонях, исподлобья доверительно заглянул Канту в лицо. — Дайте мне совет, Амадео. Расскажите, как получили покровительство Канту. Не сомневаюсь, что вы много работали, но мне всё больше кажется… — Что одним трудом, увы, не так-то многого добьёшься? — договорил он за меня. — Раз ты хотя бы это понял, шансы твои неплохи. И Канту действительно заговорил. Его забавляли мои вопросы, как и моя мнимая благодарность, которую он объяснял завистью. (Не так трудно притворяться, душа моя, если лжёшь только наполовину). Закончилась принесённая мною бутылка — Канту послал служанку за второй и третьей. Я пил наравне с ним, не боясь захмелеть. Мой организм необъяснимым образом не поддаётся опьянению: раза два в жизни я пытался напиться и не ощутил ничего, кроме возмущения желудка и головной боли, впрочем, терпимой. Зато хмелел Канту. Как я и надеялся, рассказ его всё меньше касался Джироламо и архитектуры в целом и всё больше — госпожи Катерины. — Она не напоминала ни одну из знакомых мне женщин, и ни одна женщина, которую я видел после, не напоминала её, — он смотрел куда-то в угол, через мою голову, на последний закатный луч, застывший у потолка. — И я мог бы битый час перечислять её достоинства, а всё равно не объяснил бы, в чём было её очарование. Нужен образ в целом, а его-то я и не могу уловить, хотя вижу перед собой до сих пор. И я снова понимал его — чувствовал каждое его слово. Бархатный мешочек с семенами обжигал мне грудь. Я не жалел Канту, и я бы не простил его, что бы он ни сказал. Но убить человека, которого понимаешь, труднее, чем малознакомого злодея. Я шёл сюда, как герой на поле боя, а теперь ощутил себя судьёй — вернее, самозванцем, который влез в судейскую мантию и запоздало удивился, как тяжело она лежит на плечах. — Мне сложно понять вас полностью, — солгал я. — Вы ведь знаете мою любопытную историю, правда? — Да, Дезидери… — Канту с брезгливым выражением покачал головой. — Вы оба сумасшедшие, как по мне. Отказываетесь от всего лучшего в жизни — и чего ради? — Возможно, то же я думаю о вас. Он рассмеялся, прикрывая рот ладонью. — Ладно, ладно, об этом не будем, иначе меня начнёт мутить. — Как скажете, — пора было исполнять то, за чем пришёл. Я спросил: — Госпожа Катерина оставила вам что-нибудь на память? Я лишь ждал возможности показать ему мешочек с семенами, но Канту неожиданно вытянул через стол руку тыльной стороной вверх. — Вот это. Удивительно, в самом деле, сколько памяти вмещает одна крошечная вещица. Он показывал мне кольцо на среднем пальце левой руки — серебряное, с маленьким розовым камнем. Канту тронул его другой рукой. — Вот и всё, что осталось, — пробормотал он. Я выдержал паузу, скорбно кивая. Внутри меня поднимался странный озноб, нечто среднее между азартом и животным страхом. Я боялся выдать себя дрожью в руках. — Хотите взглянуть на мою памятную вещь? Канту без особого интереса дёрнул подбородком, всё ещё не сводя глаз с кольца: — Неужели подарок Дезидери? — Почти, — я вытащил мешочек из-за пазухи. Канту прищурился, наблюдая, как я развязываю тесёмки. — Выглядит как дрянь. — Это семена, — я не без наслаждения позволил себе улыбнуться ему, как несмышлёному ребёнку. — Я люблю цветы, потому что они красивы. А в восточных странах, говорят, их любят за более полезные свойства. — Травников и у нас хватает, — проворчал Канту, раздосадованный тем, что не может понять, к чему я клоню. — Я говорю не о лекарствах. Скорее о безобидной магии. Он слегка отодвинулся. — Глупые слова для воспитанника Дезидери и неосторожные для кого угодно. — Не будьте наивны, Амадео, — засмеялся я. — Дезидери приобрёл их у сморщенного узкоглазого шарлатана, только затем, чтобы тот от него отвязался. Но вы знаете, что говорят эти иероглифы? — я коснулся пальцем вышивки на мешочке. — Сулят вечную молодость, не иначе? — Лучше. Вечную любовь. Он нахмурился, но наклонился чуть ближе к мешочку. — Вроде приворотного зелья? — Нет, мудрее. Здесь написано: «Съешь, и любовь твоя будет длиться вечно». Звучит как глупость, на первый взгляд, но, если задуматься… Разве это не красиво — сохранить чувства такими, какими они дороги тебе сейчас? Всё проходит, и это благо. Но вы, например, готовы построить храм в память о своей любви. И вы не боитесь, что любовь померкнет раньше, чем строительство будет окончено? — Очень странная мысль, — пробормотал Канту. — А вдруг Данте написал бы нечто куда более великое, если бы лучше помнил свои чувства к Беатриче? Вдруг с каждым днём вы теряете частицу того драгоценного, что храните в своём сердце, и даже не чувствуете этого? Разве не страшно? Я учился у портретиста, Амадео. Я знаю, что можно утром влюбиться в лицо человека, а вечером не вспомнить его, как ни стараешься. Но это всего лишь досадно. А вы прямо сейчас можете вспомнить образ Катерины, на неуловимость которого сетовали мне? Он уставился на меня почти испуганно. Глаза его были красны то ли от вина, то ли оттого, что мои слова угодили в цель. — Уж не хочешь ли ты сказать, что я увижу её, проглотив это семечко? — Честно говоря, я думаю, что это будет баловством сродни детской игре. — Оно может быть ядовито, — заметил Канту, чуть оправившись. От этой мысли мне нужно было любой ценой его отвести. — Я, как видите, не умер. Он нервно рассмеялся. — Так ты в самом деле глотал семена? Чтобы увековечить свою любовь к Дезидери, не иначе? Я пожал плечами: — Мы с ним были, так же, как вы сейчас, не вполне трезвы, и это казалось забавным. Не знаю, укрепили семена мою память или я долго не забываю обид, но, кажется, я помню всё. И чувства мои остались при мне, хотя это благом не назовёшь, — я высыпал семена на ладонь. Их было всего четыре. — Мы с господином Джакомо снова близки — после стольких лет я не мог и надеяться, что так случится. Думаю, не стоит ли мне закрепить эффект? — Это глупо, — сказал Канту. — Да, в том-то и смысл, неужели вы не понимаете? Так поступают дети. Делают глупости, которым придают смысл. А с другой стороны, не так далеко это ушло от церковных ритуалов. — Ты очень странный человек. — Я могу с вами поделиться, — улыбаясь в самом деле как ребёнок, затеявший игру, я протянул ему семена на раскрытой ладони. Четыре будущих цветка в тонкой чешуе. Я видел, как они убили птицу, и не сомневался, что с той же лёгкостью они погубят человека. А в то же время они грели мне ладонь. Я вырастил их и собрал, я хранил их у сердца. Я умею обращаться с цветами, говорил я себе. Меня Цветок не убьёт, потому что он принадлежит мне. Улыбаясь криво, будто стыдясь самого себя, Канту взял два семени у меня с ладони. — Значит, за вечную память любви? — За вечную память любви, маэстро, — я поднял бокал, поднёс ладонь ко рту и вместе с вином проглотил два семени. «За тебя, душа моя», — прибавил мысленно, и голос Летис отозвался вдалеке: В весеннем саду Ты Цветок посади Не в тёплой земле, А в моей груди… Канту вытер губы и уставился на пальцы, в которых только что держал семена. — Знаешь, что самое забавное? Если не сработает, ты даже не вспомнишь, что именно забыл. Теперь я знаю, как он был прав. Я вышел от Канту глубокой ночью. Брёл к мастерской, прислушиваясь к себе. Я знал, что не умру, и знал, что Канту умрёт. Остальное было вопросом времени. Тебе я ничего не сказал о том, чем занимался в твоё отсутствие. Через три или четыре дня между делом справился у Пульчини о здоровье Канту. — Я давно его не видел, — признался тот. — Но ему, кажется, нездоровится. Он должен был прийти к Джироламо сегодня, но попросил перенести визит. Я чувствовал себя по-прежнему. Это означало, что я оказался прав: мой Цветок не навредил мне. Правда, Канту мог заболеть от избытка вина или от того, например, что попал под дождь, но в это я не верил. «Подожду ещё день и схожу его проведать», — решил я. Канту, однако, первым явился к нам. Около полуночи, когда ты что-то читал при свече, а я уже лёг в постель, кто-то забарабанил в дверь слабо и часто. Тебе удобнее было бы открыть, но я, гонимый предчувствием, подскочил и, опередив себя, сам отворил нежданному гостю. Человек, стоящий на крыльце, плотно кутался в плащ с капюшоном. Он показался мне очень малого роста, меньше, чем я помнил Канту. Но это был не кто иной как Амадео. Увидев меня, он одной рукой вцепился мне в локоть, другой придерживая капюшон на голове: — Колдун, ты чёртов колдун, дьявольская шваль! — он пытался кричать, но голос его до того ослаб, что звучал, как шёпот. — Что ты со мной сделал? Что ты со мной сделал? — Вы не в себе, Амадео, — не пытаясь расцепить пальцы Канту, я приобнял его за плечи, привлёк ближе и подтолкнул в мастерскую. — Зайдите, поговорим. — Что ты со мной сделал? — повторял он, крупно дрожа. Ты поднял голову от книги. Я усадил Канту на скамью за своим столом, стараясь на тебя не смотреть. — Я ничего не делал, Амадео. Лучше вы расскажите, что с вами. — И ты смеешь спрашивать?! — он рывком сорвал капюшон, и я услышал, как ты тихо выдохнул. Кажется, я не удивился и даже не ужаснулся. Сквозь смуглую кожу Канту, полупрозрачную на исхудавшем лице, прорезались тонкие тёмные побеги. Они прорастали за ушами, из-под скул, лезли из ворота над ключицами, и на их концах распускались цветы — не красные, а бледно-розовые, будто выцветшие на солнце. Он скинул плащ, и такие же цветы я увидел на его запястьях и лодыжках, угадал под рубашкой между рёбрами. Слабый, нездоровый брат Цветка пожирал тело Канту. Канту оставался в здравом уме. Не заметив ужаса на моём лице, он утвердился в своих подозрениях окончательно. — Вылечи меня! — засипел он. — Вылечи! — он подскочил, чтобы броситься ко мне, ноги его подогнулись. Он бы упал, если бы я не подхватил его под мышки и не усадил обратно. Тело Канту стало лёгким, как охапка сухих веток. — Прежде вы сделайте кое-что. Он уставился на меня дикими глазами. — Я умираю! — Ещё нет. Верните то, что украли у Ризанетти, затем поговорим о лечении. Я боялся, что ты одёрнешь меня, но ты лишь молча наблюдал за нами. Канту хрипло втянул воздух и вдруг залился слезами. — Я не могу! Не могу, не могу… Я похлопал его по спине. — Отчего же не можете? — Я сжёг их! Я не дурак, чтобы хранить его чертежи! — Вернее, думал, что не дурак, — не сдержался я. — Значит, нам только одно остаётся, Амадео. Завтра утром ты пойдёшь к Джироламо и признаешься, что обманул его. Он зарыдал пуще прежнего, скуля, как собака, которую пнули. — Мне сил не хватит… я не дойду… домой… и обратно… — Оставайся у нас, — сказал я. — И помни: если завтра Джироламо заподозрит неладное, я не стану тебе помогать. Это была тяжёлая ночь. Я боялся взглянуть на тебя, боялся и оставить Канту, потому что в отчаянии тот мог вытворить что угодно. Впрочем, вскоре он впал в забытье, прислонившись к столу. Я сидел рядом с ним. Спать мне не хотелось, в голове звенело, время тянулось бесконечно. Утром в столовой Кваттрокки повторилась недавняя сцена, но в точности наоборот, будто отражённая в кривом зеркале. Канту явился к Джироламо. После недолгого разговора следом вызвали тебя. Ты вышел оттуда архитектором, Канту — опозоренным лжецом. Я поджидал вас у выхода в сад. Канту бросился ко мне и зашептал: — Я сказал, что у меня лихорадка, что боюсь умереть и потому решил признаться. Он ничего не мог заподозрить, ничего… — Хорошо, — сказал я. — Вам нужно домой. Мы, однако, уже через несколько шагов поняли, что до дома Канту не доберётся даже с нашей помощью. Мы привели его в мастерскую и уложили на ту же скамью, где он просидел ночь. Он уже не говорил, только дышал глубоко и неровно. — Нетти, можешь позвать кого-нибудь из слуг? Кого-нибудь, кто дотащит его до дома. — Поздно, — сказал ты. — Если знаешь, что с ним делать, то делай прямо сейчас. Я впервые с полуночи решился посмотреть тебе в лицо: — Тут ничего нельзя поделать, Нетти. Я его обманул. Я боялся, что ты вскрикнешь от ужаса, который сдерживал до сих пор. Что обвинишь меня, оттолкнёшь, выбежишь из мастерской, будешь призывать правосудие человеческое и Божье на голову колдуна и убийцы. Я бы это принял. Теперь я чувствовал в полной мере, какую вину на себя взял. Ты лишь опустил ресницы — так обращают взгляд к земле на похоронах, желая выглядеть пристойно. — Не нужно было… — Не смей говорить, что ты или твоя часовня этого не стоили! — вскрикнул я. — Не смей, Нетти, я тебя ударю, если ты так скажешь. Ты кивнул. — Тогда я скажу: спасибо. Тихое слово прозвучало как гром, раскалывающий небо. Это было ужасно. Это было лучше всего, что я слышал. Ты благодарил меня за преступление, но не потому, что сам был преступником. Ты, душа моя, никогда бы не сделал того, что сделал я. Но ты сказал мне «спасибо», и этим снял с моих плеч часть вины, и теперь я мог дышать. Канту не стало через полчаса. К вечеру тёмно-зелёные стебли оплели его тело и свисали со скамьи, касаясь досок пола. В мастерской удушливо пахло цветами. Ночью мы вынесли его под окно мастерской и уложили в яму, не такую глубокую, как могила — такую пришлось бы слишком долго копать, нас могли заметить, а лианы между тем надёжно укрывали мёртвое тело. Под утро усталость взяла своё, и нас свалил сон. Проснувшись в полдень, я выглянул в окно. Тёмные побеги, усыпанные розовыми цветами, свились в змеиный клубок и далеко разбросали щупальца по земле. Канту больше не было. Ты получил заказ на часовню. Мне оставалось ждать, что со мной будет. Душа моя, я не испытывал угрызений совести тогда, не испытываю и сейчас. Канту покусился на то, что было мне дорого. Я защищался так, как мог, единственным способом. Ради самого себя я не убил бы его, но это не значит, что ты виновен хоть на малую толику, и только об одном я жалею — о том, что расплачиваться всё же тебе пришлось вместе со мной. Твои страдания для меня — самое страшное из возможных наказаний. Но, по крайней мере, теперь я расплатился сполна. На старой вилле Дезидери время течёт странно, и этим письмом я увлёкся, как давно со мной не случалось. Пора заканчивать. Напоследок расскажу тебе вот ещё что. Вчера я видел на нижней террасе девочку. Она перебралась через изгородь тем же манером, как я когда-то, и забралась на вишню. Я приблизился и некоторое время наблюдал за ней из-за статуи. Она не слышала меня и не остерегалась. Сторожу теперь не достало бы сил гонять воришек, а его молодой помощник слишком ленив. Чем дольше я смотрел на неё, тем более знакомыми казались мне её черты. В конце концов я решился покинуть своё укрытие. Она вскрикнула при виде меня и едва не свалилась с дерева. — Не бойся, — засмеялся я. — Делай своё дело. Я только хотел спросить, не портной ли твой отец? Она нахмурила широкие русые брови. — Портной. А вам что, починить что-то нужно? — Нет, этим ремеслом я и сам владею. Скажи, твоего отца зовут Джустино, а мать — Дэнила? — Да. Только мать умерла, — буркнула она, крепче обнимая ствол. Незадолго до смерти мать успела родить ещё одну дочь. Сестру, о которой я не знал, занесло в тот же сад, где начались все мои сказки. Её зовут Джельсомина, ей восемь лет, она рослая, крепкая и хорошенькая. Думаю, скоро она станет похожа на мать. Я показывал ей рисунки и рассказывал сказки. Не те, которые пишу для тебя, а те, которые слышал от Дезидери — далёкие от настоящей жизни и тем увлекательные. Не знаю, придёт ли она снова или побоится меня, но я рад, что встретил её. Теперь я знаю кое-что о том, как идут дела у моей семьи. На этом, пожалуй, мне стоит остановиться. Я запечатаю девятый конверт и выйду в сад. Мне очень спокойно, душа моя, но я не знаю, что будет дальше. Я так хочу снова тебя увидеть.
106 Нравится 74 Отзывы 25 В сборник
Отзывы (3)