XI
25 августа 2024 г., 19:29
Душа моя, финал моей сказки всё ближе, и всё чаще я задаю себе вопрос: что делать после того, как закончу последнее письмо? Я думал, что буду всегда обращаться к тебе, даже если до встречи с тобой пройдёт несколько веков. Но чувствую теперь, что не могу вечно беседовать с призраком, если хочу оставаться среди живых. Раз уж остаюсь.
В первый раз эта мысль ощущалась как предательство. Но чем чаще я возвращаюсь к ней, тем яснее понимаю, что не смогу встретить тебя в новом времени и новом обличье, если останусь только сосудом нашей общей памяти и ничем более. Время убегает вперёд стремительно. Если я не угонюсь за ним, то жизнь моя напрасно будет нарушать все законы природы, потому что станет ничем не лучше смерти и забвения.
Потому не буду тянуть. Нужно закончить хоть одно ещё письмо прежде, чем мы с Джельсоминой доберёмся до монастыря, где обитает ныне госпожа Консолетта — вернее, сестра Летиция. Не знаю, сколько мы там задержимся и не случится ли что-нибудь ещё, что снова надолго отвлечёт меня от окончания сказки. Я продолжаю, душа моя.
Первое письмо я написал тебе не сразу по прибытии в Венецию, а после того, как немного выходил Копполу. Природу многих вещей, происходивших тогда в моей жизни, я не понимал.
Мысли о тебе в то время каждый раз возвращали меня к страху: как бы тебе не пришлось расплачиваться за моё преступление. Страх этот на время заставил меня позабыть, что я вместе с Канту проглотил страшные семена. Я оставался здоров много дольше того срока, после которого Канту умер, и беспокоился о себе с каждым днём всё меньше. Однако уже на пути в Венецию я начал ощущать, как что-то меняется во мне.
Это было безумием, но безумием того же рода, что и мысль, будто Цветок может убить Канту. Такое невозможно, но Цветок его убил. Такое невозможно, но Цветок прорастал во мне, прямо около сердца. Я не мог видеть внешних его признаков, но чувствовал его почти так же ясно, как собственное дыхание или напряжение мышц. От сердца его побеги ползли вдоль моих жил — медленно и нежно, совсем не так, как в теле Канту. Цветок не спешил причинять мне боль, но укоренялся всё глубже.
Цветок не спешил и показываться из-под моей кожи, но признаки его жизни начинали замечать люди вокруг меня. Коппола спросил однажды, не пользуюсь ли я духами. Я рассмеялся: «С чего вы это взяли, маэстро?» Он сказал, что всякий раз, как я оказываюсь рядом, ему мерещится горьковатый цветочный запах.
Я также рассказывал тебе, что портреты наконец стали удаваться мне так, как я того хотел. Конечно, мой труд принёс плоды, но не менее важно, что люди стали открываться мне. А открывались они под влиянием Цветка.
Натурщики тоже отмечали цветочный аромат в мастерской и порой оглядывались, силясь понять, откуда он исходит. Теперь я знаю в точности: через запах Цветок касался их сердец. Они видели меня иначе: колдовство Цветка располагало их ко мне. Я казался им лучше, красивее, добрее, чем есть на самом деле, и они доверяли мне, и верили в мою работу. Не знаю, как бы это объяснить, душа моя: ожидания страшно не оправдать, но доверие человека, который к тебе расположен, порой заставляет творить чудеса.
Изменился и я. Мне проще стало понимать людей. Они стали в моих глазах будто полупрозрачными. Я видел их тревоги, их боль, их любовь. Я видел, что каждый из них полон этих чувств, даже те, кого я презирал раньше.
Цветок открыл мне глаза, но затуманил зрение тех, с кем мне приходилось иметь дело. Это безобидное мошенничество сделало мой успех. Да и можно ли считать, что я играл нечестно, если Цветок — строго говоря, моё творение? Я прорастил его, причём дважды. Он вышел из моих рук и стал служить мне добрую службу. Каждому мастеру служит его шедевр в том смысле, что делает ему имя.
Я уже писал тебе и о том, как стал получать заказы от самых богатых и влиятельных людей, иногда того же порядка, что Кваттрокки. Мы с маэстро перестали в чём-либо нуждаться. От тебя же я не получал ответа, а воспоминание о нашем прощальном объятии меркло. Я всё больше убеждался, что наши с тобой пути разошлись. Мне горько было от этой мысли, и я чувствовал себя одиноким. Но вместе с тем я ощущал себя на том месте, где должен быть. Я не был счастлив, но приблизился к своим мечтам больше, чем когда-либо прежде.
Я бы остался в Венеции. Думаю, Коппола прожил бы дольше, если бы так оно случилось. Маэстро был бы моей семьёй, мы бы скрашивали одиночество друг друга и вместе творили бы долгие годы. Это было бы неплохо во всём, кроме одного: я бы никогда больше тебя не увидел.
Однако есть связи, которые не рвутся, сколько ни беги прочь: это оковы неискупленного злодеяния, и это связи двух грешных душ, как у меня и Дезидери. Если подумать, может быть, это одна и та же связь. Если до сих пор Цветок, живущий во мне, являл только прекрасные свойства, то не кто иной как Дезидери должен был открыть мне его ужасную сторону.
Дезидери всегда появлялся в моей жизни неожиданно, и последний раз не стал исключением. Он не сообщил, что едет в Венецию. Я кого угодно ожидал увидеть, открывая на стук, только не его. Я верил, что мы расстались навсегда, будто это было возможно.
Джакомо появился у нас на пороге весной, в тихие прохладные сумерки. Мне было очень спокойно в те дни. Ни малейшей тревоги я не испытал, когда услышал стук в дверь. И мало что в моей душе всколыхнулось даже в тот момент, когда я увидел на ступенях Дезидери — он был бледен от усталости и выглядел потрёпанным, будто ехал в огромной спешке. Это я тоже объясняю влиянием Цветка: он умиротворял меня, и порой даже излишне.
Я улыбнулся ему так, как желал бы улыбнуться в прошлую нашу встречу — будто не узнал его.
— Что вам угодно, мессер?
Он нетерпеливо встряхнул головой:
— Дай мне войти, я едва на ногах стою.
Я понял, что Джакомо говорит правду, как только он сделал шаг в мою сторону. Его качало от усталости. Я поспешил пропустить его внутрь и подвинул ему стул. Коппола встал, приветствуя гостя. Когда старик увидел Дезидери, глаза его широко раскрылись: дурное предчувствие коснулось чуткой души маэстро намного скорее, чем моей.
— Чем мы вам обязаны? — Коппола прохромал на середину комнаты. — Простите, мессер, я немного сдал с тех пор, как мы в последний раз встречались…
Дезидери облокотился на стол и потёр виски, болезненно жмурясь: суета и скрипучий голос старика раздражали его, а говорить он, видимо, хотел со мной.
— Тише, маэстро, не беспокойтесь, — приобняв Копполу за плечи, я направил его в тот угол мастерской, где он, по обыкновению, работал. — Это ко мне.
— Ты начинаешь забывать, чей это дом, — проворчал он.
— Я всё вам расскажу. Господин Джакомо устал, ему будет проще с одним слушателем. А лучше бы и вам уже идти отдохнуть.
Коппола в самом деле имел обыкновение в это время спать пару часов среди дня. Бурча себе под нос, он поднялся на второй этаж и там, повозившись, притих.
Я выставил на стол воду, вино и ту пищу, что оставалась у нас от обеда, благо питались мы не в пример лучше, чем в то время, когда ты жил с нами. Джакомо выпил залпом два стакана воды. Не притрагиваясь к пище, он отодвинул миски в сторону и вытащил из небольшой полотняной сумки пачку писем. Пару секунд я глядел на них в туповатом недоумении, пытаясь понять, как они могут быть мне знакомы. Потом нехотя мои глаза приняли то, что видели: Джакомо привёз мои письма к тебе — первые пять писем.
Тревога пробила наконец броню опьяняющего спокойствия, которое дарил мне Цветок, и затрепетала в груди. Я вскинул на Джакомо испуганный взгляд.
— Откуда они у тебя?
— Забрал из вашей мастерской. Радуйся, что это сделал я, а не Буццарто.
— Буццарто? — растерянный, испуганный, я не знал, какой из тысячи вопросов задать первым. Я взял конверты в руки — все они были открыты. — Так поэтому Нетти не отвечал так долго? Его снова арестовали? — меня замутило при мысли о том, как долго ты молчал. Всё ли это время ты отвечал перед Буццарто за мои грехи?
Джакомо кивнул:
— И всё куда хуже, чем в прошлый раз. Мне не по себе стало после того, как ты написал мне, что от Ризанетти нет вестей. Я решил заглянуть в Рим — и хвала всем Святым, что не сильно промедлил, — его пальцы нервно крутили стакан. Чем дольше я наблюдал это бессмысленное движение, тем сильнее хотелось прикрикнуть, чтобы он прекратил. — Хотя и теперь не уверен, что мы не опоздаем.
Я подскочил на ноги.
— Что Буццарто с ним делает?
— Спрашивает за твою глупость, — тихо огрызнулся Джакомо, пригибаясь к столу, как злая кошка. — Сядь и не ори, дорогой Иво, не хватало ещё всполошить вашего маэстро раньше времени — двух причитающих… кхм… художников рядом с собой я точно не выдержу.
— Посоветуешь мне не пугаться, может быть? — я лишь сильнее навис над ним, упираясь в стол руками. — Что случилось?
Джакомо, морщась, откинулся на спинку стула.
— Именно об этом, веришь ли, я собирался рассказать. Иначе зачем бы приехал сюда?
Я с выдохом опустил голову, позволяя волосам упасть на лицо. Тяжело опустился на стул, поднял на Джакомо взгляд исподлобья. Я видел, что он устал, знал, что он меньше всех виноват в твоих несчастьях — и намного меньше, чем я сам. Только эти мысли удерживали меня от того, чтобы не перебивать его рассказ всякую секунду вопросами и восклицаниями.
После я узнал больше, чем в тот день из рассказа Дезидери, и здесь изложу твою историю сразу во всех известных мне подробностях. Вот что произошло.
Зимой ты жил в доме Кваттрокки, а в конце февраля отправился осмотреть мастерскую: нужно было подготовить её, чтобы снова туда перебраться, как только потеплеет. В уединении тебе было куда легче работать, чем в суете людного особняка. Ты обнаружил, что канавы, которые прокопали от фундамента будущей часовни, неудачно отводят воду в сторону мастерской, как раз к той стене, где на месте безымянной могилы Канту вырос куст с бледными цветами. У крыльца хлюпала грязь даже в сухие дни, а у роковой стены вода стояла чуть не по колено. Ты забеспокоился, как бы после сильных дождей не подтопило мастерскую.
Нужно было копать новые водоотводные каналы. Пульчини вызвал работников, и тут-то ты сообразил, что они, раскапывая землю, могут случайно обнаружить останки Канту. Эта мысль пришла к тебе в тот момент, когда помощники уже взялись за лопаты. Ты стал просить их повременить и прийти в другой день: мол, тебе нужно пересадить цветочный куст, которым очень дорожил твой друг.
Ты не умеешь врать, душа моя, это всякий заметит. Землекопам не в чем было тебя подозревать, твоё неловкое объяснение вызвало у них только смех. Но забавную историю о твоём чудачестве к вечеру они успели рассказать всем, кто готов был слушать: слугам, отдыхающим от работы, а заодно и солдатам Буццарто. Капитан же, несмотря на прошедшие месяцы, не потерял бдительности. Он присматривал за тобой на расстоянии и ждал всякой странности. Чем мог ты выдать себя более очевидно, чем просьбой не раскапывать землю около мастерской, когда это дело в твоих же интересах нужно было окончить как можно скорее?
Буццарто подкараулил тебя, когда ты чуть свет вошёл по колено в воду и принялся неумело выкапывать куст. Ещё одна странность: отчего бы не попросить помощи у садовников, когда ты явно к подобной работе не приучен? Впрочем, Буццарто бы хватило и первой странности, потому что он поймал тебя на месте злодеяния. И никто не смог бы доказать ему, что это злодеяние не твоих рук. А ты сам, душа моя, мой глупый Нетти, даже не пытался оправдаться. Эта гордая опрометчивость меня ужасает, но без неё ты бы не был собой, и я, может быть, не любил бы тебя так сильно.
Пока один стражник удерживал тебя (впрочем, ты и не сопротивлялся), двое других выкопали куст. Корни оплели тело Канту и разрушили его плоть, но белые кости светились в тёмной мокрой земле. На среднем пальце левой руки нашли потемневший перстень с маленьким розовым камнем. Буццарто знал это кольцо, как знал и то, как сильно Канту им дорожил. Вина твоя стала неоспорима, и Кваттрокки не мог закрыть на неё глаза.
Дезидери при первом нашем аресте предупреждал меня, что Буццарто в разгаре своей охоты за слугами Сатаны проявил невероятную изобретательность в зверствах. Тогда я не хотел даже воображать, на что он шёл, выбивая признания из несчастных колдунов — интересно, между прочим, был ли среди них хоть один истинный колдун. Тебе же пришлось испытать на себе все те приёмы, которые Буццарто приобрёл с опытом. Единственное, что спасало тебя, так это чутьё Буццарто к настроениям своего хозяина: капитан знал, что Кваттрокки будет недоволен, если тебе нанесут слишком заметные увечья.
Дезидери, прервав свой рассказ, поверх пачки писем положил записку.
— Мне позволили навестить его. Он передал тебе это.
— И ты тянул до сих пор? — я схватил листок обеими руками. Почерк твой показался мне странным, но объяснить себе это сразу я не мог, потому что пытался сквозь туман ужаса вникнуть в написанные тобой строки.
«Единственный и возлюбленный друг,
Дезидери сказал, что поедет за тобой. Не было толку его отговаривать. Не бери вину на себя — не совершай бессмысленных жертв. Но ты обязательно захочешь вернуться в Рим, так как сердце всегда приказывает тебе, и ты повинуешься. Если так, то ты можешь помочь: приходи к Флавию, там получишь знак, что делать дальше. Береги себя. Видеть тебя было бы большим облегчением, но видеть целым и невредимым, иначе всё бессмысленно. Дело не в Буццарто: есть вещи куда страшнее, и от них некуда бежать.
Ризанетти».
Задыхаясь, я перечитал записку дважды: в первый раз ничего не смог понять, потому что все мои мысли свились клубком вокруг последних строк. «Есть вещи куда страшнее». Что с тобой, только и мог повторять я мысленно, что с тобой, душа моя?
Дезидери тронул меня за руку. Спросил мрачно:
— Кто такой Флавий? — и этим вопросом помог мне уцепить самую важную мысль.
Ты назначил мне встречу в той гробнице, где мы были с тобой вскоре после смерти Канту. Но не могло же быть, чтобы ты в самом деле выбрался из заточения и ждал меня там? Неужели кто-то согласился помочь тебе, и в гробнице я должен был встретить твоего неизвестного друга? Ничего не оставалось, кроме как ехать и узнать. Только это я мог для тебя сделать.
Вслед за этой мыслью голова моя будто остыла, и все остальные строки записки встали на свои места. Я знал теперь, как мне быть, и знал, что предложит мне Дезидери.
— Неважно, — качнул я головой. — Ты думаешь, я должен прийти к Джироламо и признаться?
— А как думаешь ты? — скривился Джакомо. — Выйти сухим из воды не получилось. Видит Бог, я не желаю тебе страданий, но Ризанетти не виноват. Он талантлив, он может сделать такие вещи, каких я даже представить не могу, каких ещё не видел мир… если не умрёт, пока мы доберёмся до Рима. Я уговорил Джироламо: тот приказал остановить пытки до тех пор, пока я не привезу тебя. Но Буццарто успел сделать непоправимое.
— Непоправимое? — переспросил я, не веря, что могу узнать ещё более ужасные новости.
Джакомо подбородком указал на записку. Губы его асимметрично скривились, словно одна половина лица выражала скорбь, а другая брезгливость.
Я опустил взгляд к листку. Ледяная рука сжала мне сердце, так сильно, что оно перестало биться. Вот что смутило меня в твоём почерке: буквы кренились в левую сторону. Ты был правшой, и все подписи к чертежам и рисункам делал с наклоном вправо.
— Он пишет левой рукой, — прошептал я. Вскинул на Дезидери умоляющий взгляд. Как же мне хотелось, чтобы он посмеялся над моей догадкой! Разве я не мастер выдумывать глупые страхи?
Дезидери прикрыл глаза — немое «да» в ответ на непроизнесённый вопрос. Буццарто лишил тебя правой руки.
— Он и рисует левой. Успел выучиться.
Это означало, что увечье непоправимо. Всё было страшно ровно настолько, насколько я мог вообразить.
— Буццарто не сломал его пока, — сказал Дезидери.
— Нетти ему не по зубам, — я усмехнулся зло. Какая-то часть меня, маленький садовник, потерявшийся в неожиданно большом мире, хотел разрыдаться, вцепившись в волосы, схватить Дезидери за руки и бессмысленно спрашивать, как же мне теперь быть. Я не мог себе этого позволить.
— У Буццарто хватка, как у волкодава. Ему все по зубам, Нетти только продержится дольше многих.
Я глубоко глотнул воздуха, будто никогда больше не надеялся дышать.
— Сколько вам нужно времени, чтобы отдохнуть перед дорогой, господин Джакомо?
Мне пришлось рассказать Копполе всё с самого начала. Я думал, что мы с ним расстанемся навсегда, и не чувствовал себя вправе лукавить, хотя никогда ещё в жизни мне не было так трудно говорить. Я рассказал, как обманул тебя Канту и что я с ним сделал. Только о Цветке не упомянул ни словом: не думаю, что маэстро поверил бы мне. Сознался лишь в том, что отравил архитектора, отчасти из гнева, отчасти не видя иного выхода защитить тебя.
Мы с Дезидери должны были уезжать на следующее утро. Я устроил Джакомо постель на втором этаже, а сам целую ночь просидел с Копполой в мастерской. Ещё до середины разговора свеча погасла, и в темноте говорить было легче: так же, как на исповеди легче признаться в грехах оттого, что не можешь посмотреть священнику в глаза.
Однажды, так же в темноте, я сознался в грехах своему брату Игнацио. Тогда я не считал себя виновным, но получил справедливое порицание. Теперь я был, как мне казалось, умнее. Я думал: за целую жизнь Коппола по-настоящему не держал зла ни на одного человека — так не стоит ждать, что он оправдает меня. Разве мог я совершить что-то более страшное, более непоправимое в его глазах, чем убийство?
Я знал, что делаю маэстро больно своим рассказом, и ожидал всех тех страшных обличающих слов, которые заслужил. Помню, как замолчал, прислушиваясь в темноте к его хрипловатому дыханию. И понял вдруг, что Коппола плачет.
— Конечно, — прошептал он, — как ещё тебе оставалось поступить?
— Теперь я вижу, что любое решение было бы лучше.
— «Теперь», — передразнил Коппола. Он шмыгнул носом и прочистил горло, будто сам себя стыдясь. — «Теперь» — хорошее время, «теперь» всё становится ясно, как день. Не то что «сейчас». Что же ты наделал, ты, дурак?
Я затаил дыхание, ожидая, что ещё он скажет. Коппола замолчал, прерывисто дыша. Не в силах выдержать паузы, я проговорил:
— Мне нужно ехать, маэстро.
— Я рад, что ты не мой сын.
Я опустил голову. Я был готов к этим словам, но оттого не стало легче их слышать.
— Я рад, — продолжал Коппола, — потому что за душу своего сына я нёс бы ответственность. Сына я обязан был бы заставить во всём сознаться и понести наказание. И не уверен, что мне хватило бы сил исполнить эту обязанность.
— Я должен прежде всего помочь Ризанетти, маэстро, а затем…
— А затем поступишь так, как велит тебе совесть. Коль скоро я за тебя не отвечаю, то помогу тебе.
Я целый вечер что-то внутри себя держал скрученным в тугой узел: не было времени жалеть себя или каяться. И в один миг этот узел ослаб, и я широко раскрыл глаза, всматриваясь в тёмный силуэт маэстро. Он не отказывался от меня. Знал, что я виновен, и не отвергал.
Соскользнув с табурета, на котором сидел, я рухнул перед маэстро на колени, схватил на ощупь его руку и поцеловал с таким почтением, с такой горячей благодарностью, какую только мог выразить в одном жесте. Я слова не мог вымолвить, а между тем казалось, что у меня сердце разорвётся, не вместив чувств, если я хоть немного не дам им волю. Коппола неловко обнял мою голову. И я разрыдался под бессмысленное утешительное бормотание старика, зарывшись лицом в его штаны, перепачканные маслом.
Коппола сказал, что едет с нами, потому что видит в том свою обязанность. Пришлось задержаться на несколько дней, чтобы привести в порядок дела мастерской. Несмотря на недовольство Дезидери и на мою тревогу, пришлось признать, что трое или четверо суток вряд ли тебе помогут. Отказать же маэстро не было возможности: если бы мы не стали его дожидаться, он поехал бы за нами следом один. Рисковать его здоровьем я не мог себе позволить.
Суета последних дней в Венеции помогла мне не сойти с ума в ожидании страшной поездки. Мы отдавали портреты заказчикам, в том числе и незаконченные, потому что не надеялись к ним вернуться. Нужно было также найти среди знакомых честного человека, который продал бы часть вещей, оставленных в мастерской, а другую часть отправил бы нам в Рим вместе с вырученными деньгами. Коппола очень старательно делал вид, будто в Риме нас ждёт какая-то новая жизнь не хуже прежней. Мне приятно было подыгрывать ему.
Дезидери без особой радости встретился со своей семьёй, но каждый день возвращался в мастерскую: поторапливал нас и помогал устроить те дела, какие были в его силах. Порой мы оставались с ним наедине и разговаривали. Он казался мне призраком, не вполне реальным существом. С удивлением я осознал причину. Если раньше его присутствие я ощущал физически, как жар полуденного солнца, то теперь мне всё равно было, рядом ли он. Никогда прежде я не мог забыть о нём, если мы находились в одной комнате. Да что там: когда я знал, что мы в одном городе, мои мысли возвращались к Дезидери всякий час. Мог ли я представить раньше, что буду так равнодушен, когда он в двух шагах от меня — следит за моими движениями и отпускает язвительные замечания? Что-то печальное было в этой новообретённой свободе. Мне легче дышалось, но чего-то во мне недоставало.
Дезидери тоже ощущал эту перемену. Он настолько не мог в неё поверить, что присматривался ко мне в поисках причины.
Я помню, как в последний день оборачивал материей оставшиеся портреты, чтобы с посыльным передать их заказчикам. Дезидери стоял за моей спиной, провожая взглядом каждую картину. Спешные сборы учинили в мастерской ужасающий хаос — было тесно, и он раздражал меня.
— Вы не желаете сесть, господин Джакомо? — спросил я, обернувшись.
— Посмотри сюда, — он удержал мою голову за подбородок. Я не возмутился: привычно было позволять ему прикасаться, и к тому же этот его жест ничуть меня не взволновал. — Что у тебя с глазами?
— О чём вы? — спросил я в искреннем недоумении.
— Зрачки узкие постоянно, с того дня, как я приехал. Я думал, мне показалось, и смотрел каждый день. Ненормально крошечные зрачки, — он говорил это, продолжая всматриваться мне в глаза с опаской, несоразмерной, как мне казалось, его словам.
— И что с того? — пожал я плечами.
— Ты болен?
— Не чувствую ничего подобного. Давно вы так обо мне тревожитесь? — я засмеялся, и он, морщась, выпустил меня.
— Я видел такие глаза однажды в заведении, где китаянки предлагают своё тело заодно с выпивкой. Мне говорили, их такими делает дурман из курильниц, в котором они прячутся, чтобы меньше думать и чувствовать, и этот же дурман рано их убивает. Что это за запах?
— Цветочный запах? — улыбнулся я.
— Так ты всё же…
— Нет. Все о нём говорят, а я, клянусь, понятия не имею, что происходит. Может быть, дело в тех семенах? Я проглотил их столько же, сколько Канту.
Джакомо отшатнулся от меня.
— Если это не глупая шутка, то в самом деле какая-то дьявольщина. Ты уверен, что Канту убили два крошечных семечка?
— Я говорил это вам, по меньшей мере, двадцать раз.
— Значит, они оказались ядовиты, но на тебя подействовали в меньшей степени. Я слышал, что при иных болезнях люди могут источать странные запахи, — он взмахнул руками, отгоняя жуткие мысли, невольно приходящие на ум. — Если ты до сих пор чувствуешь себя хорошо, значит, не о чем и тревожиться.
— Мне точно не о чем тревожиться, если я еду в Рим на казнь, — я мягко улыбнулся ему. Эта мысль показалась мне забавной.
Джакомо отвернулся. Взял в руки один из двух портретов, которые остались ещё неупакованными.
— Ты стал лучше, — сказал он.
Продолжая своё дело, я взглянул на Дезидери через плечо:
— Я стал убийцей, напомню вам.
— Я знаю слишком много убийц, чтобы тебя клеймить.
— Ну так и что же во мне стало хорошего? — я аккуратно отложил обёрнутый портрет и забрал у Дезидери тот, что он держал.
— Ты лучше пишешь. Твои портреты дышат, у них тёплая кожа, они смотрят мне в глаза и что-то держат на уме. Если бы в день конкурса у Кваттрокки я увидел такие портреты, то выбрал бы тебя, не раздумывая.
Как отстранённо я ни ощущал себя, при этих словах меня уколола обида. Я подался к нему ближе, так, что мы почти коснулись носами.
— Господин Джакомо, вы видите, чем я занят сейчас? Я бросаю работу над этими портретами, потому что вы позвали меня в Рим. А позвали вы меня, потому что жизнь и талант Ризанетти ценнее моей жизни и моего таланта. Вы считаете, уместно говорить мне такие слова? — я говорил тихо, почти вкрадчиво, склонив голову набок. И впервые не мой, а его взгляд тревожно метался, впервые вспыхивали его щёки, а не мои.
— Ты и выглядишь как будто иначе, — проговорил Дезидери, будто удивляясь своим словам.
Его пальцы коснулись моей щеки с той лаской, которая раньше заставляла меня, позабыв и гордость, и неотложные дела, льнуть к нему всем телом и всем своим существом.
Я отстранил его руку. Дезидери усмехнулся, рассудив, что мной движет обида, и попытался поцеловать меня. Я прикрыл пальцами его губы, не меняясь в лице.
— Сейчас не время, — сказал я, не без злорадства припоминая, как много лет назад он отсылал меня прочь этой фразой.
Если бы я знал тогда, что творю.
Какая ничтожная, казалось бы, вещь — отказать в поцелуе. Сколько раз я сам получал подобные отказы! Если бы вздумал считать, наверное, заболел бы от избытка желчи.
Дезидери страшно задел этот крошечный жест. Он не заговаривал со мной всё оставшееся время до отъезда и в первый день пути. Я не пытался нарушить молчание: не из мстительных побуждений, а только потому, что в мастерской был занят неотложными делами, а в дороге — тяжёлыми мыслями. Но кое-что всё же задевало меня. Как ни стыдно в этом признаться, помимо страшной тревоги за тебя меня мучила несправедливость Дезидери: отчего он, не сомневаясь, посчитал, что ты стоишь больше, чем я? Отчего в тебе он распознал сокровище с первого взгляда, а меня звал так лишь в недолгие месяцы, пока развращал неразумного мальчишку?
До того, как уехал из Рима, я рассуждал бы в точности так же, как Дезидери. Но теперь знал, чего стою. Спрашивал себя: чего мне не хватает, чтобы дотянуться до тебя и до него? Вероятно, не хватало шедевра. Портреты были хороши, но нужен был хоть один из ряда вон выходящий, ни с чем не сравнимый. Нужно было творение, сравнимое с твоим Пиктаринтумом. Я осознавал, что не успею создать его, потому что в Риме меня ожидает неминуемая гибель. Дорога казалась бесконечной, а вместе с тем я с сожалением провожал взглядом каждое деревцо, скрывающееся за поворотом. Каждый пейзаж вызывал теперь во мне одну единственную мысль: «Раньше я не мог рассмотреть его как следует, а теперь не успею запечатлеть».
В первую ночь Дезидери снял нам три отдельных комнаты на постоялом дворе. Мне подумалось тогда, что это излишняя роскошь: уж мы с маэстро привыкли спать на соседних кроватях, но спорить не было желания. Я настолько был погружён в тяжёлые мысли, что не подумал, как легко объясняется расточительность Джакомо.
Часа не успело пройти с тех пор, как мы после ужина разошлись каждый к себе. Дверь в мою комнату раскрылась без стука. Джакомо тихо прикрыл её и замер, постукивая пальцами по дверной ручке. Непривычно хмурым взглядом он обвёл спальню, не глядя только в мою сторону.
Я лежал на кровати одетый, закинув на изножье босые ступни. Нехотя вынырнув из сумрачных размышлений, обернулся к нему. Меня удивило, каким подавленным выглядит Дезидери. Лицо его не прояснялось с того самого момента, как он приехал в мастерскую с дурными вестями о тебе, но сейчас он казался особенно бледным и каким-то растерянным. Как ни равнодушен я был, мне стало его жаль.
Спрашивать, что его тревожит, в нашем положении было бы глупо.
— Почему бы вам не сесть, господин Джакомо? — сказал я.
Брови Дезидери болезненно дёрнулись и сошлись углом над переносицей, когда он наконец взглянул на меня. Джакомо пересёк комнату — его грация в быстром движении по-прежнему напоминала танец, но неловкий и нервный, как мелодия расстроенной скрипки. Он сел на мою постель, хотя рядом стоял стул. Это нисколько меня не покоробило. Почти половину моей жизни он был так близко, что всю мою душу мог перебрать по ниточкам, и всегда за ним сохранялось это право, как надолго бы мы ни расставались. Что за нужда была теперь держать его на расстоянии вытянутой руки, если я сам смог отдалиться намного значительнее?
— Я всё думал, — проговорил Джакомо и смолк, будто на том закончил мысль. Мне несколько минут пришлось ждать, прежде чем он продолжил, глядя куда-то в угол, в сторону от меня: — Я думал, как долго тебя знаю. В тебе столько переменилось с тех пор, как я тебя впервые увидел тогда, у нас в доме, с жёлтыми цветами… Ты даже выше стал, даже голос звучит иначе. И всё равно ты мне был знаком весь до чёрточки. А теперь я тебя перестал узнавать.
Его тонкий профиль белел в полумраке. Он опирался на широко расставленные руки, чуть сутулясь. Я смотрел, как прозрачные пальцы, линии которых я находил совершенством, комкали грубое покрывало, и знал, что они холодны. Смотрел, как перед началом каждой фразы подрагивают уголки губ и крылья носа, и знал, как переменятся линии его ранних морщин в каждую следующую секунду. «Ты был мне знаком весь до чёрточки». Я и прежде знал, что за чувства Джакомо вкладывает в эти слова, но только теперь понял их. Я боготворил его, потому что он был странен и непостижим. Сначала родилось во мне это чувство, а затем уже любовь и страсть. В этом чувстве была тайна его власти надо мной.
— Что такого изменилось, господин Джакомо?
Его лицо исказилось ещё сильнее. Бессмысленно качая головой, он вскинул на меня потерянный взгляд:
— Я не знаю. Мы расставались, и я думал: наконец-то всё закончилось. Потом я ехал за тобой и думал: наконец-то всё закончится. А теперь смотрю на тебя и только об одном могу думать: что же я творю?
Я сел, поджав по-турецки ноги, и положил руку ему на плечо.
— Господин Джакомо, из нас двоих только я многое натворил, а вы лишь делаете то, что можете. Я вас возненавидел бы, поступи вы иначе.
Он усмехнулся уголком губ.
— Что за дурацкие слова ты выбираешь для благодарности.
Я засмеялся. И у Дезидери вдруг сделались дикие глаза: он так на меня смотрел, будто я вдруг засиял в полумраке. Не успел я спросить, в чём дело, как он схватил меня за руку, которую я держал на его плече. Его губы обожгли мне костяшки пальцев, потом запястье под манжетой, огненные мурашки от его прикосновений пробежали к позвоночнику. Дезидери приник лицом к моей ладони, шумно дыша.
— Прости меня. Куда я, в самом деле, везу тебя?.. Прости меня.
Другой рукой я коснулся его волос, склонился ближе к нему, ощущая знакомые духи и ещё более знакомый запах его тела. Что это было за чувство! Я коснулся своего ангела и ощутил вдруг, что он не бесплотен и не совершенен. Взял его в руки и воскликнул: «Так ты тоже человек!»
Джакомо исподлобья заглянул мне в глаза с такой мольбой, какой я прежде и вообразить не мог на его лице.
— Давай уедем прямо сейчас. Коппола вернётся в Венецию, я распоряжусь, чтобы о нём позаботились…
— Нельзя, господин Джакомо, — улыбнулся я мягко, перебирая его волосы. — Разве вы забыли? Мы едем обменять моё признание на жизнь Ризанетти. Вы верно рассудили: я виновен и должен за всё ответить, а он должен жить.
Он мелко потряс головой:
— Я ошибся. Я не знал, я не видел… да, я будто в первый раз увидел тебя. Нельзя менять его жизнь на твою. Ты должен жить, — он сделал такое ударение на слово «ты», что всем телом дёрнулся вперёд. — Ты совершенство. Ты сокровище из сокровищ, которое я всю жизнь ищу, хожу кругами и упускаю всякий раз.
Его лоб был горяч, и шептал он так, будто бредит. Это было страшно, и это было упоительно. Мы будто поменялись местами. Мой золотой кумир низвергся к моим ногам: я видел Дезидери насквозь, будто его тонкая кожа стала прозрачной. А я вдруг превратился для него в загадку, которую он не мог себе объяснить. То была заслуга Цветка, но Цветок был во мне и Цветок был мой.
Он ждал, кажется, что я поцелую его, но я отодвинулся назад ровно настолько, насколько он подался вперёд.
— Я бы когда-то всё на свете отдал, чтобы это от вас услышать.
— А теперь?
Он был так уязвим, когда это спрашивал. Ничего более жестокого я не мог ответить, чем правду.
— А теперь вы опоздали. Мы едем туда, куда едем.
— Прости меня, — Джакомо склонил голову ещё ниже, скорчился на постели, прижимая лоб к моему колену. — Я за всю жизнь, кажется, только тебя и знал по-настоящему, только тебе и доверял. Ты прекрасен, ты ещё так долго будешь прекрасен, а я? Ещё пять лет — и я старик. Что я буду делать? Прости меня, — он не плакал, но вздрагивал под собственный истерический шёпот, как от рыданий. — Что мне теперь делать? Прости меня.
Я гладил его по голове с равнодушной лаской, как он меня когда-то.
— Я думал, мы уже в Риме всё друг другу простили.
Он вскинулся резко, сбрасывая мои руки, но тут же ухватил меня за запястья.
— Поцелуй меня хотя бы один раз, — его лицо придвинулось так близко, что я ничего не видел, кроме прозрачных, широко раскрытых глаз. — В знак прощения.
Разве я мог удержаться? В жестоком милосердии этого поцелуя был мой триумф. Я чувствовал, как он дрожит и боится дышать, касаясь моих губ. С той же хищной лаской, с какой я целовал Джакомо, Цветок протянул побеги ему навстречу. Если бы я знал тогда цену своей мимолётной мести! А впрочем, если бы и знал — неужели смог бы остановиться?
На следующий день мы не могли добудиться Дезидери, хотя условились ехать как можно раньше. Я битых полчаса стучался в дверь его комнаты, пока он наконец не открыл. Его болезненный вид неприятно поразил меня: лицо посерело, под глазами залегли тени. Он выглядел, как пьяница после многодневной попойки.
— Мне кажется, я нездоров, — признался он мне тихо, будто стесняясь Копполы, который в нетерпении топтался за моей спиной.
— Нам стоит задержаться? — я тут же сам встряхнул головой, отбрасывая эту мысль. — Нет, мы не можем. Что если нам с маэстро поехать вперёд?
— Нет! — почти вскрикнул он и, оттолкнув дверь, выскочил в коридор. Покачнулся и ухватил меня за плечо, чтобы не упасть. — Я поеду с тобой… с вами. Не думай даже меня оставить.
Искренний страх был в его покрасневших, широко раскрытых глазах. Мне бы духу не хватило его отговаривать.
Я пишу это, душа моя, и поражаюсь собственной глупости. Как мог я не догадаться, что происходит? Ведь я уже видел нечто подобное однажды, и не так давно.
Джакомо дремал всю дорогу, а вечером отказался от ужина. У него не было сил на переговоры с трактирщиком, и договариваться о комнатах пришлось мне. На этот раз я снял две спальни, но Коппола поселился один, а я сам собирался ночевать с Дезидери: настолько плохо он выглядел, что не хотелось оставлять его одного.
Когда я после ужина проскользнул в тёмную комнату, прикрывая ладонью свечу, он спал — так мне показалось. Ещё не совсем стемнело, но плотно задёрнутые шторы отсекали сумеречный свет. Было тихо, даже дыхания Дезидери я не различал. Мне сделалось жутко. «Жив ли он вообще?» — подумал я. Поставил светильник на сундук у двери, приблизился тихо к постели и чуть не вскрикнул, когда Джакомо резко сел.
— Дай сюда свет, — зашептал он. — Я хочу посмотреть.
Мне подумалось, что он бредит.
— Тише, господин Джакомо, — я поймал его руки, которыми Дезидери ощупывал себя в необъяснимой панике. — Зачем же вам свет? Вам нужно… — я осёкся, потому что пальцы мои на его запястьях встретили что-то бархатистое, вроде лоскутов тонкой ткани на плотных шнурах. Догадка пронзила меня, как молния прорезает небо. — Святейшее сердце!
Ужас, в котором пребывал Дезидери, теперь и меня схватил за горло. Я так же беспорядочно принялся ощупывать его тело, вздрагивая всякий раз, когда касался очередной страшной находки. Потом подскочил с постели, схватил свечу, бросился обратно к Джакомо так скоро, что пламя легло горизонтально, грозя погаснуть. Дрожащий свет выхватил из мрака прозрачно-белое тело. Пытаясь понять, что с ним происходит, Дезидери ещё до моего прихода стянул рубашку, и его болезнь предстала передо мной во всей отвратительной красоте.
Блестящие стебли, так хорошо мне знакомые, прорезали его тонкую кожу на запястьях, на сгибах локтей, над ключицами. Пробились они и слева на виске, и справа за ухом, окружив голову Дезидери цветущим подобием тернового венца. Он был ещё не так болен, как Канту перед смертью. Ростки едва успели появиться, малые нежные листья затрепетали от моего дыхания, когда я склонился ближе, силясь их рассмотреть. Цветы ещё не раскрылись, но каждую веточку обильно усыпали кисти крошечных бутонов. От побегов стекали по коже капли крови и сукровицы, где-то уже высохшие тёмными дорожками. На теле Канту их не было — видно, ко дню его смерти ранки успели затянуться.
С трудом оторвав взгляд от проростков, я встретился глазами с Дезидери. Наши лица отразили страх друг друга, будто мы в зеркало смотрелись.
— Я заразил тебя, — выдавил я. Голос мой охрип до шёпота. — Матерь Божья, я не знал, клянусь тебе…
Свеча дрожала в моей руке так сильно, что грозила выпасть из подсвечника. Я наклонился, чтобы поставить её на пол. А когда выпрямился, Дезидери схватил меня за плечи, до боли сжав пальцы.
— Это случилось с Канту, так ведь? Значит, ты и его целовал? Ты меня обманул?
Так нелепо звучал этот вопрос из уст человека, обречённого умереть через неделю или около того, что я растерялся совершенно. Мелко встряхнул головой:
— Нет, не обманывал. Если бы я знал, что могу заразить через поцелуй, разве я стал бы?..
— Ты хотел мне отомстить, — перебил Джакомо.
— Никогда в жизни.
— Тебе это удалось, — он откинулся на подушку и уставился в потолок. Лицо его слегка подёргивалось. — Нет ведь никакого лекарства, способного истребить твой Цветок?
— Разве что в огонь войти, — пробормотал я, взглянув на свечу. Кажется, он не расслышал, и я следом предложил мысль, в которую не верил: — Завтра придётся задержаться. Я съезжу за врачом. Может быть, если найти хорошего хирурга, он поможет.
Дезидери рассмеялся долгим истерическим смехом.
— Ты же знаешь, откуда растёт эта дрянь? — он приложил руку к груди. — Что хирург, вырежет мне сердце? Вот уж избавление.
Я замолчал, потому что он был прав.
— Всё равно у вас нет сил, чтобы ехать дальше, — сказал я через некоторое время.
— Мы поедем! — Дезидери хлопнул по одеялу и сел рывком, хотя тут же схватился за голову. Вопреки дурноте, его мутный взгляд неотрывно следил за моим лицом. — Успеем вовремя: тебя казнят, а я умру. Вот так всё и должно закончиться.
В его словах была справедливость, но они больно укололи меня. Дезидери желал моей смерти. Даже после всего, что мы пережили вместе — или особенно после всего — я подобных слов не ожидал. Впрочем, я понимал, что виновен в его неминуемой гибели, как и в своей собственной. Тем сильнее мне захотелось уйти.
— Тогда поспите, — я хотел встать, но Джакомо схватил меня за руку.
— Посиди со мной, — звучало скорее как требование, чем как мольба. Имел ли я право отказать? Придвинув стул к кровати, я сел рядом, боком к Дезидери.
Мы не разговаривали. Нервное истощение и дурной сон в последние дни оказались сильнее, чем ужас нынешнего вечера. Вскоре я задремал, свесив голову на грудь.
Проснулся я оттого, что Джакомо навис надо мной, так близко, что от его дыхания шевелились волосы у меня надо лбом. Первым порывом моим было подскочить от испуга, но я сдержался, чтобы не задеть его.
— Что случилось? — спросил я.
— Ты ведь не умрёшь, — в широко распахнутых глазах дрожали узкие, с булавочную головку, зрачки. — Ты снова выкрутишься, я точно знаю. Цветок поможет тебе выкрутиться. Я чувствую, на что он способен — не тот, что во мне, а тот, что ты прячешь вот здесь, — он толкнул меня под сердце кончиками пальцев. — Я умру, а ты будешь жить, и будешь любить других! — его голос сорвался на крик. — Разве это справедливо? Ты не просто отверг меня, и не просто убил, а всё сразу!
Джакомо был не в себе. Я протянул руки к его лицу, в глупой надежде успокоить, но он резко выпрямился, отступил на шаг, выхватил что-то из-за спины. Перед моим лицом замаячило дуло маленького револьвера.
Чуть подавшись назад, насколько позволяла спинка стула, я скосил глаза. В том не было нужды — я знал, какое оружие из своей коллекции Дезидери носит при себе. Тот самый револьвер, за который меня продали, из которого Джакомо случайно застрелил голубя. Тот, с которого началась сказка о Цветке.
То ли руки у Дезидери дрожали от слабости, то ли он не мог решиться, что хочет сделать, но тоненький ствол плясал из стороны в сторону, то устремляясь к моей голове, то опускаясь ниже. Мне не было страшно. Слова Дезидери будто раскрыли мне глаза, и я понял, что он прав: никто и ничто не убьёт меня, кроме Цветка, который однажды возьмёт своё, и потому защитит меня до поры до времени.
Расслабив плечи, я улыбнулся Джакомо в глаза. Мне вспомнилось, как я сам угрожал ему тем же оружием.
— Что вы хотите делать, господин Джакомо? Покалечите меня, чтобы я точно не смог убежать от правосудия? Прострелите мне ноги, может быть?
— Нет, — покачал он головой. Лицо его асимметрично исказилось, и впервые мне это показалось жутким. — Я тебя убью.
Против воли моя улыбка расползлась шире. Цветок в моём сердце хищно затрепетал.
Что-то щёлкнуло в револьвере. Выстрела не последовало. Дезидери оскалился, губы его дрожали так, будто сейчас он расплачется от досады. Снова его пальцы нажали на спуск, и снова ничего не последовало.
Я рассмеялся. Душа моя, я до сих пор ненавижу себя за тот жестокий смех. Наверное, Дезидери в очередной — последний — раз рассмотрел во мне ту мерзкую правду, которую я сам не хотел признать. Желание мести жило всё же в глубине моей души. Сцена нашего прощания перед моим побегом с виллы Дезидери отразилась тем ранним утром, как в зеркале. То была бы истинная справедливость — но я не смог сдержать ликующего смеха и тем качнул чашу весов в обратную сторону. Никогда Джакомо не был так жесток ко мне, как я к нему в тот миг.
Он опустил руку с оружием. Чуть качнулся, будто сейчас потеряет сознание, но устоял на ногах. Вскинул револьвер к виску.
Я успел вскочить на ноги. Выстрел оглушил меня, взметнулись красно-жёлтые лепестки, рухнуло на пол тело с ужасным каким-то звуком, как живые люди не падают. Рядом с ним я хлопнулся на колени, протянул руки — и тут же отдёрнул.
Жёлтые лепестки трепетали в воздухе, медленно оседая мне на голову и на плечи, на тело Дезидери, и тонули в вязкой луже, ползущей по доскам пола к моим коленям. Красные лепестки пропитали мне одежду. Я замер над ним, не в силах двинуться с места. До сих пор у меня перед глазами стоит его изуродованный череп: лицо, которым я любовался, изящно вылепленная голова, которую я с трепетом прижимал к груди.
Обычно я кричу, когда мне больно, когда я злюсь на других или на самого себя. Но в тот миг будто лишился голоса и окаменел. Не знаю, сколько бы я просидел над телом Дезидери, если бы в комнату не ворвался Коппола, которого разбудил выстрел.
Я почти не помню, что маэстро говорил и делал. Вроде бы он отвёл меня в сторону, но толку в этом не было, потому что я не мог оторвать взгляда от мёртвого тела, а если и закрывал глаза, перед моим внутренним взором стояла всё та же картина.
Зато я помню, как на ум мне тогда пришли дни первой осени на старой вилле — той прекрасной осени, когда любовь к Дезидери ещё была самым чистым чувством в моей жизни. Джакомо заболел, как я сейчас понимаю, не слишком тяжело, но он дурно переносил всякую болезнь и сутками оставался в постели. Мою же семью отличало крепкое здоровье: больными я видел только стариков и малых детей, и кто из них не вставал по многу дней, тот обычно умирал. Оттого Джакомо до смерти напугал меня. Я прервал работу в саду, забросил учёбу и не отходил от него. Даже спать боялся: мне казалось, смерть непременно его похитит у меня из-под носа, стоит проявить хоть малую слабость.
Дезидери не спешил меня утешать. Отчасти ему приятна была моя тревога, отчасти он не понимал, как серьёзно я страдаю. Однажды он сказал мне в шутку: «Что ты так беспокоишься? Я состарюсь и умру всяко раньше, чем ты». В ту же минуту Джакомо пожалел о своих словах, потому что от одной мысли, что когда-нибудь мне придётся хоронить его, я, глупый пятнадцатилетний мальчишка, разрыдался. Мне в то время спокойнее было бы представить, что небо обрушится на следующий день, и ангелы падут на землю, сгорая на лету, и ни один человек больше не обретёт спасения. Всё казалось мне менее страшным, чем потерять Дезидери. И я повторял бесконечно: «Это будет нескоро, вы очень долго проживёте, слышите? Очень долго!» И прижимался щекой к его груди, а он смеялся и гладил меня по голове.
«Всё, к чему ты прикасаешься, расцветает, — говорил мне Джакомо. — И я тоже». Разве знал он, насколько роковыми окажутся его слова?
В комнату прибежали трактирщик и кое-кто из прислуги. Маэстро объяснил им, что произошло. О чём-то спрашивали меня, и я отвечал, кажется, осмысленно. Револьвер остался в руке Дезидери, и вся поза его красноречиво говорила о самоубийстве. Поскольку я не нашёл в себе сил притронуться к нему, мои руки и одежда остались чисты, кроме кровавых брызг на лице и рубашке и тёмных пятен на коленях. Может быть, сработала моя удача, подаренная Цветком, может быть, Коппола внушал трактирщику доверие. Как бы то ни было, меня не обвиняли. К тому же Дезидери, пока я дремал, прежде чем взять револьвер, накинул рубашку, и теперь никто не заметил проросших сквозь его кожу цветов.
На некоторое время нас снова оставили одних. Коппола увёл меня в свою комнату. Там он снова что-то пытался втолковать мне, а я смотрел оцепенело в стену до тех пор, пока одна мысль не заставила меня подскочить.
— Нужно сказать, что это я убил его! Мне уже всё равно, обвинением больше, обвинением меньше. А Дезидери должны отпеть, как полагается.
Я говорил очень громко, и Коппола испуганно зашикал на меня и замахал руками:
— Что ты, с ума сошёл? Кого собрался обманывать?
— Он не виноват. Хотя бы священнику нужно сказать, что он не виноват.
— Господь разберётся. Спасать мёртвых — Его дело. А ты забыл, куда едешь? Если вздумаешь нести подобную чепуху, шагу через порог не ступишь, и Ризанетти помощи не дождётся.
Его слова отрезвили меня. Я опустился на стул, сжимая голову руками, будто пытался не дать ей разорваться от осознания: ничего уже я не поделаю. Снова натворил бед, но должен ехать дальше — исправить то, с чего всё началось, или хотя бы получить по заслугам. Самообладание вернулось ко мне, но никогда ещё я не чувствовал себя таким тяжёлым, придавленным к земле.
Нужно было позаботиться о теле Дезидери. Мы находились на отшибе от больших городов и временем не располагали. По крайней мере, можно было не беспокоиться об отпевании, потому что даже в самом захудалом храме, окажись такой поблизости, мы не смогли бы его заказать. Что было скверно, так это невозможность раздобыть гроб.
В интересах трактирщика было поскорее избавиться от трупа. Он оказал нам небольшую помощь, в том числе разыскал пару неразговорчивых детин с лопатами, которые выкопали могилу в стороне от дороги, на поляне среди тонкой поросли, переходящей в неприветливый, холодный лес. Редкие полевые цветы клонились на ветру к яме, как дети, глядящие из любопытства на то, что им не стоило бы видеть.
Могилу видно было с дороги. Мы выехали через три часа, но, когда проезжали мимо, я увидел, что над раскопанной землёй бурно пророс и разбросал ветви по земле колючий куст с крупными жёлтыми цветами.
Среди всех моих воспоминаний нет более тяжёлого и безнадёжного. Даже твоя участь лучше той, что по моей вине досталась Дезидери. Ты ещё вернёшься, душа моя, и я тебя встречу. С Джакомо мы тоже увидимся снова, но через много лет, когда я перестану наконец обманывать время. Тогда мы встретимся в аду, и наши души будут неразлучно терзать друг друга, так что чертям работы не останется. Я уверен, что будет так. В этом есть богохульственная ирония: во грехе мы обручились с Дезидери надёжнее, чем законные супруги.
Знаешь, душа моя, что отвратительнее всего? Тебе я могу в этом признаться. Если бы Дезидери скончался, как Канту — оттого, что Цветок опутал корнями его сердце, в конце концов, так плотно, что не дал ему больше биться, я был бы спокойнее. Я бы горевал и винил себя, но не оказался бы так потерян и опустошён. И вовсе не потому, что, как добрый христианин, скорблю о душе Джакомо, загубленной самоубийством. Коппола прав: Господа не обманешь, и Он знает, как много я виноват в последнем отчаянном порыве Дезидери. Я всё равно что нажал на спуск его рукой. И я знаю, что отвечу за это, как бы долго ни бегал от наказания. А в какой-то мере и сейчас уже отвечаю.
Дело в другом, душа моя. Я чувствую себя так, будто Дезидери в очередной раз ускользнул от меня. Цветок — часть меня, он есть я и я есть он. Значит, под мои чары попал Дезидери, и я должен был погубить его. Это было ужасно, но в то же время я не мог не ощущать в глубине души хищного удовлетворения: наконец Джакомо в моих руках, наконец я его кумир и господин, и остатки его жизни принадлежат мне уже безраздельно. И вот он нашёл единственную лазейку, чтобы снова отречься от меня. Дезидери снова меня бросил. Моё самое сильное оружие не помогло взять над ним верх.
Иногда я боюсь, что подобные признания заставят тебя в ужасе отложить письмо. Но потом вспоминаю, что ты — это ты. Один ты на целом свете и не осудишь меня, хотя следовало бы.
Если Цветок есть я в той или иной мере, нельзя утверждать, что я не знал, как губителен окажется мой поцелуй для Дезидери. Может быть, в глубине души я и догадывался, что произойдёт. Может быть, предчувствовал беду хоть самым краешком сознания. Не знаю, душа моя, и не смогу теперь уже ответить на этот вопрос непредвзято. А это значит, что коварная воля Цветка может снова взять надо мной верх — или моя коварная воля позволит Цветку новые жертвы. По справедливости, мне стоило бы уйти прочь от людей и не приближаться ни к одному живому существу. Так я не смогу. Я оправдываюсь тем, что должен найти тебя в новом воплощении, но, по правде, и без надежды на встречу с тобой… Нет, не так: без надежды на встречу с тобой я тем более не смог бы отказаться от человеческого общества.
Между тем было бы немного проще, если бы люди бежали от меня. Но моя внешность внушает доверие, я по-прежнему красив, и вкупе с действием Цветка это привлекает незнакомцев. Едва заселившись в последнюю гостиницу, я имел неосторожность разговориться с одним постояльцем. Ему двадцать четыре года, он довольно высок, изящен и белокур, словом, имеет ту внешность, к которой я питаю слабость. Зовут его Модесто. Он не стал называть своей фамилии, а вкупе с добротной одеждой и изрядным количеством денег это верный признак человека того же порядка, что Дезидери. Он путешествует ради развлечения и не хочет ни привлекать внимания, ни создавать толков, которые могут коснуться его семьи.
В моих интересах было удержать его внимание, чтобы он угостил нас, потому что денег у меня нет совсем, а Джельсомину нужно кормить. Неподалёку от местечка, где мы остановились, Дезидери лет уже двадцать назад выкупил у мошенников фальшивого варварского божка из слоновой кости. Он знал, что покупает подделку, но охотился, по своему обыкновению, не за предметом, а за связанной с ним историей. Статуэтку замаскировали под древность так искусно, что несколько десятилетий подряд любители лёгкой наживы воровали её или передавали из рук в руки за неравноценную плату. Вокруг божка случилось несколько поножовщин. Последняя произошла в рыбацкой деревне, откуда Джакомо и забрал подделку — поборол брезгливость перед запахом тухлой рыбы и чешуёй, на каждом шагу пристающей к сапогам, за что местные старухи вознаградили его легендой о гневе маленького идола: мол, слишком много грязных рук тянулось к нему в последние годы, так что божок разозлился и стал стравливать людей вокруг себя. Все, кроме продавца, убеждали Дезидери не брать изваяние. Разумеется, оттого он только скорее приобрёл его.
Я слегка приукрасил историю божка для Модесто. А он оказался благодарным слушателем. Ловил каждое моё слово, подперев щёку ладонью, восклицал время от времени: «Ну и жуть!» А в конце заливался смехом, когда я описывал, как Дезидери радовался тем сильнее, чем больше его старались напугать. У него чудесный ребяческий смех, от которого легко становится на душе.
Одной сказки мне хватило, чтобы расположить Модесто к себе. Он заказал нам с сестрой ужин, а я стал спрашивать его, откуда он родом и что успел повидать с тех пор, как покинул дом. Сам рисовал его, пока слушал, и мои наброски также привели его в восторг.
Под конец вечера Модесто предложил сопроводить нас с Джельсоминой до монастыря. Он говорит, небезопасно нам с девочкой путешествовать вдвоём, не имея при себе ни денег, ни средств к защите. Пожалуй, он прав: если Цветок хранит меня от любых физических неприятностей, то вряд ли моя удача распространится на Джельсомину. Я и без того подверг её достаточной опасности и должен пользоваться всякой возможностью избежать дальнейшего риска.
Однако я начинаю сомневаться, душа моя: не ищу ли я оправданий, чтобы дольше оставаться в обществе человека, который понравился мне? Не убеждаю ли себя, что пользы нам будет больше, чем риска для Модесто? Я ведь знаю, что если мы отправимся в путь вместе, то не расстанемся у монастыря. Он уже и сейчас заикался, что, оставив девочку в монастыре, я мог бы дальше последовать с ним. И я действительно мог бы, потому что мне всё равно, куда отправиться. К слову, Джельсомине я не говорил, что скоро мы с ней расстанемся, а Модесто зачем-то рассказал и об этом решении, и о том, как что-то в нём смущает меня, хотя ничего лучше я не могу придумать. Пожалуй, я должен признаться, что поддаюсь мучительному желанию довериться хоть одной живой душе.
И когда говорю «довериться», я имею в виду гораздо более, чем рассказать, что меня тревожит. Делиться тревогами — это не так уж много, это далеко не всё. Я хотел бы делиться мыслями, которые меня занимают ежедневно. Я хотел бы обнимать кого-то, спать рядом с живым, тёплым человеком, и эти простые желания сейчас владеют мной сильнее, чем голод по телесной близости, который, впрочем, тоже меня гложет и скоро станет невыносимым. Забота о Джельсомине не отвлечёт меня от этих желаний. Я устал отдавать, душа моя, и не без стыда признаюсь тебе: я теперь хочу принимать любовь, хочу с кем-то согреться, ощутить себя среди людей. И потому уверяю себя, что Цветок не навредит Модесто, если я буду осторожен. Я в этом не уверен, но удержаться не смогу. Мой выбор невелик: научиться держать Цветок под контролем или сойти с ума от необходимости подстраиваться под его прихотливое губительное действие. Сходить с ума нельзя — моя память мне слишком дорога.
Я откладываю это письмо и надеюсь, что следующее будет последним. Я думаю, что должен попрощаться с воспоминаниями, чтобы не упустить новую встречу с тобой, душа моя. И чтобы встретить тебя достойно, я должен стать хоть немного счастливее, хоть немного надёжнее устроиться. Ради твоей памяти и ради нашего продолжения — я буду делать то, что всегда мне помогало: работать и не унывать. Не унывай, душа моя, и ты. Не чувствуй никогда себя одиноким, потому что я тебя жду.