XII
6 сентября 2024 г., 11:00
Душа моя, мне снова нужно многое рассказать тебе о настоящем. Но поскольку в этом письме я надеюсь завершить свою сказку, то начну с тех событий прошлого, возвращение к которым так долго оттягивал. Больше тянуть не получится, и я должен подвести наш итог.
Снова мне придётся писать о том, чего я не видел своими глазами. Впрочем, это будет не так трудно. Когда наши творения соединились в одно, твои воспоминания стали моими. Ты коснулся моих висков, и я увидел и почувствовал всё, что тебе пришлось пережить, так живо и ясно, как если бы я был тобой. Это звучит странно, но ты поймёшь, что я имею в виду, когда закончишь чтение. А пока я лишь хочу объяснить, откуда знаю, что произошло с тобой в месяцы заточения.
После того, как Буццарто схватил тебя над могилой Канту, в твоей вине не осталось сомнений. Капитану оставалось только добиться признания в колдовстве, потому что не было иного объяснения таинственной смерти Амадео и тому, как его тело оказалось скрыто под цветочным кустом. В этот раз не было нужды жертвовать мясным погребом Кваттрокки для твоего содержания. Буццарто заключил тебя в настоящую тюрьму. Твоим последним приютом должна была стать крошечная камера с полом из холодной утоптанной земли. Я бы назвал это скорее нишей на три шага в ширину и столько же в глубину: взрослый человек не мог лечь в ней, вытянувшись в рост. Четвёртую сторону этой ниши целиком закрывала решётка, так что всё убогое пространство, исчерченное тенями от кованых прутьев, день и ночь насквозь обозревали тюремщики. Окон в камере не было, и единственным источником света оставался факел над постом стражника.
Буццарто производил впечатление человека приземлённого и далёкого от всякой мистики. Кто бы мог предположить в нём такую страшную, на грани безумия мнительность во всём, что касалось ворожбы и колдунов? Впрочем, может быть, он просто верил, что слуги Дьявола живут среди людей и строят свои козни, а потому старался обезопасить себя с тем же тщанием, как в случае войны заботился бы об охране всех подступов к городу. Дьявольские силы были для него так же реальны, как враги из плоти и крови, и Буццарто не стеснялся все свои способности и опыт направить против них.
В том, что ты колдун, Буццарто не сомневался. За тобой установили неусыпный надзор. Не пытка ли — находиться постоянно под пристальным враждебным взглядом, не имея возможности скрыться от него хотя бы в тёмном углу, даже для того, чтобы справить нужду? Ужасная пытка, тем более для такого человека, как ты, которому уединение необходимо, как пища и сон. Ужасная, но не самая страшная из тех, что тебе пришлось пережить.
Сколько уж времени прошло, а я до сих пор содрогаюсь при мысли о твоих страданиях. Я помню всё, что увидел, когда мы прикоснулись к душам друг друга. Каждое из этих видений навеки запечатлелось во мне, и никогда я не смогу себя простить.
Буццарто знал, что физически ты не слишком силён. Его целью было не замучить тебя, а выудить признание. Ты должен был собственными устами рассказать, как убил Канту и как я участвовал в этом злодеянии. Скорее всего, капитан даже предполагал, что ты отдавал мне приказы и действовал моими руками.
Ни одного слова из тех, что желал услышать Буццарто, ты не произнёс. Впервые, может быть, за много лет капитан встретил того, чьё упрямство оказалось сильнее его напора и страшного мастерства. Как ни искусно он научился ломать человеческие души, твоя оказалась сродни стенам Пиктаринтума: прочной, словно гигантские мраморные блоки. Чем дольше ты молчал, тем сильнее изощрялись Буццарто и его палачи. Живого места не осталось на твоём теле: ты не мог встать на искалеченные ступни и едва дышал от боли в сломанных рёбрах. Лицо твоё старались в первое время не калечить, чтобы люди Кваттрокки, если вдруг спустятся в тюрьму, не доложили Джироламо, будто бы с тобой обходятся слишком жестоко: Буццарто знал, что его хозяин не одобрит явного варварства, но на то, что с должным усердием скрыто, и сам закроет глаза.
Твоим тайным преимуществом оставалась всегда способность погружаться в собственные мысли, как бы отрываясь от плоти. Но для этого тебе необходимо было рисовать. Среди тюремщиков милосердный Господь послал тебе одного доброго и простоватого человека. Он не служил прежде с Кваттрокки, не разделял его праведной ярости. Твои молодость и благородное лицо вызвали в нём сочувствие. В отличие от прочих стражников, предупреждённых не внимать ни единому твоему слову, он выслушал твою просьбу и передал её Буццарто: «Ризанетти просит, чтобы ему дали бумагу и карандаш».
Буццарто, против всяких ожиданий, согласился. Своё решение он так объяснил удивлённым солдатам: «Всё, что напишет колдун, мы сможем забрать и прочитать. Хоть намёком, хоть тайным символом, но непременно он себя выдаст». Капитан, может быть, и в самом деле рассчитывал, что ты по неосторожности выдашь себя в записях, но главный его замысел был в ином. Буццарто знал, как ломать упрямцев, и в твоём каменном панцире заметил брешь.
Не столь уж сильно ты заблуждался, когда в далёком счастливом прошлом сказал отцу, будто ни в чём не нуждаешься, кроме света, бумаги, и карандашей. Ты стал рисовать, сидя у самой решётки, подставляя листы дрожащему свету факела. Тебе всё равно было, что взгляд тюремщика следит за каждым движением твоей руки. Чем глубже ты погружался в работу, тем дальше были и твои истязатели, и ненавистные стены, и самая боль.
Возвращение к Пиктаринтуму исцеляло тебя. Несмотря на то, что мучительные допросы продолжались каждый день, в твоём теле будто прибавилось сил. Пасмурному взгляду вернулась вдумчивая твёрдость, и даже лицо стало не столь серым и бледным, хотя неделей ранее, глядя на тебя, можно было усомниться, жив ли ты ещё.
Буццарто дал тебе с десяток дней, чтобы насладиться этим спасением от страшной реальности. А затем сделал то, ради чего и позволил поблажку: приказал палачу раздробить тебе правую руку.
Я не был там, но страшные удары звучат у меня в ушах, и я напрасно стараюсь гнать их прочь, пока пишу эти строки. Палач опускал чудовищный молот точно, как ювелир. С каждым ударом один твой палец оказывался безнадёжно размозжён. По малым частям, по единой кости у тебя отнимали то дело, кроме которого ты не видел в жизни смысла. И ты смотрел, не имея возможности отвернуться.
После каждого удара Буццарто велел выждать ровно столько, чтобы нечеловеческая боль успела вспыхнуть, прогореть и притупиться. После каждого удара он задавал одни и те же вопросы, произнесённые столько раз, что впору было бы сойти с ума вам обоим. И впервые ты разжал зубы не для крика, а для того, чтобы произнести ответ:
— Канту убил Цветок, вы сами видели.
— Ты зачаровал этот Цветок? — вопросил Буццарто.
— Нет, — сказал ты.
Душа моя, в какое страшное положение я тебя поставил! Ты не мог взять вину на себя: отчасти из гордости или гордыни, отчасти потому, что присвоить себе Цветок даже в ложном признании казалось тебе нечестным по отношению ко мне. Выдать меня ты не желал. Никакая моя благодарность и никакое раскаяние этого не окупят. Если бы я стал твоим рабом, и служил бы тебе целую вечность, и ежедневно омывал бы твои ноги своими слезами, всё было бы мало.
Больше ты ничего не сказал, стоя лишь на том, что Канту убил Цветок. И Буццарто лишил тебя правой руки до запястья. Тюремному врачу пришлось отсечь размозжённую кисть, чтобы ты не умер слишком скоро. Впрочем, культя заживала скверно, и Буццарто на некоторое время даже прекратил пытки, опасаясь, как бы ты не получил преждевременного избавления.
Несколько дней спустя, не успела ещё тебя отпустить лихорадка, ты обратился к доброму тюремщику, чтобы он принёс тебе новую бумагу. Он чего угодно ожидал от тебя, только не этой просьбы. Однако разрешения рисовать, данного тебе, капитан не отменял, и стражник не стал отказывать. Из жалости или из рассеянности он не доложил Буццарто о твоей странной прихоти.
Я думаю, твоё слабое тело могло бы погибнуть, не выдержав увечья, но Пиктаринтум снова спас тебя. Твой смертный грех обратился твоей силой: ты презирал Буццарто слишком сильно, чтобы позволить ему убить тебя. И тем более не позволил бы отобрать у тебя Пиктаринтум.
Ты превозмог слабость ради единственной цели: овладеть левой рукой так же, как прежде правой. Время, которое Буццарто дал тебе на поправку, было драгоценно, и ты ни единой минуты не упустил. Ты упражнялся часами, исписывая листы мелко, с обеих сторон, а порой и в несколько слоёв, так как боялся извести зря весь запас бумаги. О сне и пище ты не забывал только из того упрямства, которым запретил себе умирать. Упорство сотворило чудо, и через несколько дней ты владел левой кистью достаточно уверенно, чтобы рисовать.
После этого ты принялся за рисунки. Время в тюрьме тянется долго, а любая попытка отвлечься была для тебя равносильна мучительному пробуждению. Потому ты работал так быстро, как никогда на свободе.
Буццарто дал тебе на поправку бесценные три недели. Под конец этого срока ты попросил тюремщика передать Кваттрокки записку и несколько страниц с рисунками.
Может быть, в глубине души ты надеялся, что напоминание о твоём таланте воззовёт к совести Кваттрокки. Увы, на то уже не было шансов. Слухи о тебе уже раздулись в небылицы о лживом колдуне, продавшем Дьяволу душу в обмен на талант. Твоё освобождение вызвало бы ропот, но куда больше Джироламо волновало мнение немногочисленных здравомыслящих, просвящённых людей. Те верили, что ты осуждён справедливо. Если бы Кваттрокки выпустил тебя, в каком отвратительном свете он предстал бы перед ними. «Не только осудил невиновного, но и позволил покалечить его так, что больше никогда он не сможет рисовать! И это покровитель художников!» — вот что сказали бы о нём. Джироламо ничего не оставалось, кроме как позволить Буццарто растерзать тебя в тюрьме. Чем скорее бы ты умер и оказался забыт, тем лучше было бы для всех.
Тем не менее, Джироламо открыл рисунки. На них оказался проект восхитительного дворца, размерами превосходящего сам Колизей. В записке говорилось: «Это подарок вам, не ради милости, но просто так. Может быть, однажды вы не пожалеете денег, чтобы оставить своё имя в истории. Вот вам рецепт, как это устроить. Моё имя можете не указывать».
Мне остаётся только гадать, что испытал Кваттрокки, читая эти строки, наклонённые влево. Ужаснулся ли он твоей воле? Усомнился ли в своём решении? Знаю одно: что бы Джироламо ни подумал, он оставался связан по рукам и ногам заботами о репутации. А значит, должен был изобразить праведный гнев.
Кваттрокки вызвал к тебе Буццарто и показал твоё послание. Буццарто, казалось, обрадовался. Он не ожидал, что ты продолжишь рисовать. Но теперь у него оставалась возможность для последнего рокового удара. Ты думал, что победил капитана, с таким трудом овладев левой рукой. А между тем Буццарто мог все твои усилия обратить в прах, лишив тебя левой руки вслед за правой.
Нельзя сказать, что ты не осознавал, каким будет следующий шаг Буццарто. Знал — но всё же не удержался и передал проект Кваттрокки. А затем ждал с замиранием сердца, когда в коридоре послышатся ненавистные бряцающие шаги, от которых внутри у тебя всё сжималось холодным комком.
Начало страшному ожиданию положило исчезновение доброго тюремщика. Наказали его или просто перевели на другую службу — ты не знал, но никогда с тех пор его не видел. У тебя заканчивалась бумага, и некого больше было попросить заточить тебе карандаш. На оставшихся клочках поломанным грифелем ты рисовал залы и лестницы Пиктаринтума. И ждал Буццарто.
Ты убеждал себя, что будешь готов, когда он придёт, что взглянешь с презрением капитану в лицо. Принять поражение достойно — в конце концов, не меньший подвиг, чем победить, хотя никому нет толку от подобного героизма, кроме погибающего героя. Так ты рассуждал, вспоминая слова своего отца.
Ты думал, что готов к последней унизительной пытке, после которой не хватит уже воли оправиться. Множество раз тебе мерещились шаги стражников, и ты вскидывал голову, собирая в своей душе весь холод, всё пренебрежение к Буццарто. Но, когда в самом деле загремели солдатские подмётки о каменный пол, ледяная рука схватила тебя за горло, и ты ощутил вдруг, что ничего в тебе нет, никаких сил — ничего, кроме животного ужаса. Страх до того овладел тобой, что ты бы с криком полез на стену или бросился бы на солдат, если бы мог пошевелиться. Но осознание собственной беспомощности сковало тебя, как льды на последнем кругу Ада.
Шаги спустились по лестнице, прозвучало приветствие часового в начале коридора, вытянулся, стряхнув сонливость, твой тюремщик. Буццарто был всё ближе. Ты зажмурился, прижимая к груди рисунки — окна в твой мир, полный гармонии, равнодушно-прекрасный, гигантский и тесный. Буццарто шёл, чтобы навеки отрезать тебя от Пиктаринтума. При этой мысли твои пальцы вцепились в края листов, сминая бумагу, и всё твоё существо устремилось на ту сторону грифельных штрихов — прочь от палачей, в место, которому принадлежало твоё сердце.
Ты ощутил, будто стена, к которой ты прислонился, опрокинулась, а пол выскользнул из-под тебя, и весь мир, кувыркаясь, полетел в пропасть. Следом пришла небывалая лёгкость. На долю секунды ты стал самым могущественным, а в то же время самым ничтожно-крошечным существом во Вселенной. А потом холодный мрамор принял тебя, словно каменный великан бережно подставил ладони твоему падению. Ты не почувствовал удара, хотя мгновение назад думал, что падаешь с чудовищной скоростью и непременно разобьёшься.
Одного взгляда по сторонам тебе хватило, чтобы понять, где ты оказался. Высоко над твоей головой смыкались мраморные своды, опираясь на колонны, широкие, но стройные, как ноги божественного гиганта. Ладонью ты ощущал шершавое зерно мрамора, спиной и затылком — его холод, не враждебный, как от земли на тюремном полу, но холод творения, озябшего без рук творца.
Вообрази, душа моя, суеверный ужас, который охватил Буццарто при виде пустой камеры. Все замки были заперты снаружи, и тюремщик клялся бессмертной душой, что не спускал с узника глаз. Мгновение назад ты сидел, съёжившись в углу, и вдруг тебя не стало.
Буццарто был таков, как все ярые охотники на ведьм: он умел толковать тайные признаки связи с Дьяволом, но не готовился столкнуться со столь явным колдовством. Волосы зашевелились у него на затылке. Но Буццарто был также и военным человеком, привыкшим страх обращать в действие. Каждый камень в твоей камере, каждый пятачок земляного пола он исследовал так тщательно, что солдатам становилось жутко: не помешался ли их командир. Им приходилось искать снова и снова, чтобы раз за разом докладывать: ни малейшей лазейки нет. Своды глухи, пол плотно утрамбован, стены неприступны. Стражники ворчали между собой: и без поисков любому дураку ясно, что из камеры выбраться невозможно. И всё же допустить твою запредельную изобретательность казалось разумнее, чем поверить в сатанинское чудо. Буццарто велел искать тебя в городе, однако и эти меры ни малейшего толку не принесли.
Тем временем ты, ликуя от неожиданной свободы, обследовал коридоры и залы своего творения. Этот мир будто укрепил твоё тело: ты встал и мог идти, пускай нетвёрдо и медленно. Весь Пиктаринтум был тебе знаком. Как бы ни был колоссален твой многоярусный лабиринт, ты помнил в нём расположение каждого камня. Всё было так, как ты задумал, и много лучше, чем на рисунках. Ты гладил колонны и балюстрады, любовно обводил розетки и барельефы пальцами уцелевшей руки. С чем можно сравнить чувство, переполнившее твоё сердце, слезами затуманившее твои глаза — а плакал ли ты вообще хоть раз за последние десять лет? Пожалуй, только с восторгом Люцифера, осознавшего себя лучшим из ангелов, в последние мгновения перед тем, как это знание отравило его.
Точно так же обманчива оказалась твоя радость. Она придала тебе сил, заставила позабыть о боли и слабости, но пару часов спустя истерзанное тело напомнило о себе. Ты опустился на мраморные ступени и тут осознал, что ни одного живого существа не встретил за всё время, что бродил от зала к залу. «Отчего так? — спросил ты себя. — Разве я не продумывал порядки и законы, по которым здесь смогут жить люди?»
Тревога, пока смутная, поднялась в твоём сердце. Передохнув, ты поднялся на ноги и, шатаясь, спустился вниз на несколько ярусов. Там ты долго плутал по маленьким коридорам, подобным переулкам, и среди комнат, предназначенных для жизни людей. Ни малейшего знака человеческого присутствия ты не обнаружил. Не только людей — ни крыс, ни мух, ни растений не было. Даже паутины, даже плесени не нашлось нигде. Мраморный лабиринт, пустой и холодный, следил в равнодушном недоумении, как ты мечешься из одного пустого зала в другой.
Ты попытался кричать, на всех известных тебе языках призывая человеческие души. Стены отражали твой крик и молчали. Пиктаринтум не был мёртв, но он не знал той хрупкой жизни, для которой необходимы биение сердца, тёплая кровь и непрестанное движение. Любимый тобой мир вдруг обратился гигантским каменным гробом, в котором ты сам себя похоронил.
Страх охватил тебя, и помутившемуся рассудку показалось, что лучше уж вернуться в тюрьму, к палачам, лишь бы снова услышать человеческий голос. Страх привёл тебя в Пиктаринтум — и страх же вернул в обычный наш мир, как только ты этого пожелал. Снова кувыркнулись стены, и короткая блаженная лёгкость сменилась духотой камеры.
О твоём возвращении тотчас же доложили Буццарто. Капитан разумно задался вопросом: если ты смог исчезнуть, то зачем же вернулся? Не затем ли, чтобы отомстить своим мучителям?
Капитан пришёл к тебе не сразу, а несколько часов спустя, так что ты имел время поесть и обдумать своё положение. Он не стал заходить в камеру, а задавал тебе вопросы через решётку. Разумеется, о своём перемещении ты не сказал ни слова: это было бы равносильно признанию в колдовстве, которого Буццарто добивался. Глумясь над ним, а может быть, не умея придумать лучшую ложь, ты отвечал: «Это был только глубокий сон или, может быть, обморок. Ваши солдаты, видно, не заметили спящего тела в этом углу: он темнее других».
Взбешённый твоим упрямством, Буццарто рискнул, в конце концов, войти в камеру, оголив меч и вооружившись большим бронзовым крестом. Но стоило ему переступить порог, как ты снова исчез.
Вернувшись в Пиктаринтум, ты поборол страх перед пустотой мраморных сводов и задумался о том, как же тебя выбраться на свободу. Прежде всего ты обнаружил, что канал, проложенный вдоль главного коридора, заполнен водой. Поскольку ничто живое в Пиктаринтуме не обитало, ты мог пить эту воду без опаски: некому и нечем было её загрязнить. Вода позволяла тебе задерживаться в Пиктаринтуме по несколько дней кряду, не возвращаясь в ненавистную камеру. Но без пищи в твоём нынешнем состоянии ты продержался бы не более десяти дней, после чего не смог бы уже подняться на ноги.
Ты задумался вот о чём: если удалось переместиться, вообразив себе Пиктаринтум, нельзя ли вернуться не в камеру, а в иное место реального мира, за стенами тюрьмы? Много часов ты провёл, пытаясь в деталях вообразить то нашу мастерскую, то сад Кваттрокки, то загородные дворцы и гробницы патрициев, с которых делал рисунки. Всё было тщетно. Ты возвращался раз за разом в камеру.
Тюремщики поджидали тебя и боялись тем меньше, чем дольше твоё колдовство никак не влияло на них. Тебя хватали, как только ты возвращался. Пытались связывать, заключать в цепи и колодки, но, как только руки солдат переставали тебя касаться, ты снова исчезал, оставляя на полу бесполезные верёвки и оковы.
Ты выяснил, что можешь из камеры попасть в любую точку Пиктаринтума, но возвращаешься только в камеру раз за разом. На грани отчаяния ты обнаружил место, которое показалось тебе ключом к спасению. То был зал, списанный с гробницы, в которой мы нашли послание Флавия, начертанное на стене. Даже надпись была здесь та же, хотя в Пиктаринтуме некому было оставить её, и никакого смысла она не имела среди безжизненного лабиринта. Это место, подумал ты, должно существовать в двух мирах. А значит, нет более удобной лазейки для побега. Однако воспользоваться ею тебе по-прежнему не удавалось: сколько бы ни пытался сосредоточиться на мыслях о гробнице, всякий раз ты снова оказывался в тюрьме.
То были страшные в своей безнадёжности дни. Ты бежал от своих мучителей в пустой и страшный Пиктаринтум, искал оттуда выхода, возвращался снова в руки палачей. Чувствовал, что силы оставляют тебя, и боялся, что в очередной раз не сможешь улизнуть, а тогда лишишься второй руки — и уже ничего тебе не останется, кроме как умереть.
Тебя спасло возвращение Дезидери в Рим. Ему повезло: он застал тебя как раз в те часы, когда ты вернулся в камеру. Несмотря на свидетельства десятка солдат, Джакомо поднял на смех россказни о твоей способности покидать камеру.
— Вы умный человек, капитан, — говорил он, обращаясь к Буццарто. — Так неужели сами не слышите, какую плетёте бессмыслицу? Предположим, я поверю, что Ризанетти в самом деле столь могущественный колдун. Тогда скажите мне, какого удовольствия ради он до сих пор возвращается к вам?
Буццарто не был мастером словесных споров. Имея внутри себя крепкие убеждения, высказать их вслух он не всегда умел. Особенно когда нужно было изъясняться в выражениях, приемлемых для собеседников вроде Кваттрокки и Дезидери.
— Кто знает, на какие уловки идут колдуны, охотясь за человеческими душами, — пробормотал он.
— Что за драгоценность ваша душа, капитан, чтобы ради неё лишиться руки? Как вы так искусно скрываете свою святость?
Спор этот случился на глазах у Кваттрокки. Джироламо, хотя и знал, что Буццарто не склонен сочинять небылицы, всё же вынужден был прислушаться к Дезидери. Джакомо выпросил для тебя отсрочку: Кваттрокки велел не возобновлять пыток до тех пор, пока я не приеду из Венеции. Тогда суд возобновили бы над нами обоими.
Джакомо зашёл к тебе, и ты передал ему записку для меня, в которой изложил смутную свою надежду на спасение. Затем тебе оставалось только ждать.
Благодаря отсрочке ты мог без опаски оставаться в камере и получать пищу. Буццарто, впрочем, пригрозил, что перестанет тебя кормить, если ты вздумаешь исчезать снова. Ты не послушался его, но стал осторожнее: выбирал теперь для визитов в Пиктаринтум глухие ночные часы и душные полудни, когда тюремщики дремали и не могли заметить твоего отсутствия. Возвращаясь к стене, которая стала границей межмирья, ты ждал меня и обдумывал сумасброднейший план побега. Увы, иных путей нам с тобой не оставалось.
Мы с Копполой, похоронив Дезидери, продолжали путь в сторону Рима. Чем короче оставалась дорога до Вечного города, тем больше мне казалось, что напрасно я позволил маэстро ехать с нами. Я знал, что должен делать. И старик, при всём своём желании помочь, рисковал только учинить нам ещё большие препятствия.
Я напряжённо думал, как бы начать разговор и как попросить Копполу, чтобы он не мешал нашему сомнительному плану. Маэстро, к счастью, размышлял о том же и заговорил первым.
— О чём Ризанетти просит тебя в записке? Не может быть, чтобы он говорил то же, что Дезидери: «Приезжай и умри».
Я невольно коснулся сложенной записки в кармане.
— Ризанетти говорит обратное, маэстро. Мы с ним оба хотим уйти живыми.
— Значит, знаете, как?
— Ризанетти, возможно, знает.
— Возможно? — Коппола, упираясь локтями в колени, ещё сильнее ссутулился в мою сторону. — Знал бы ты, где сидят у меня ваши загадки. Что вы с ним творите на этот раз?
— Не могу сказать, маэстро.
— Не знаешь или не доверяешь мне?
— Не понимаю, что задумал Нетти, а домыслами ни с кем не хочу делиться. Так лучше. Вам не придётся лгать, прикрывая нас, а то вы не слишком хорошо это умеете, — я попытался улыбнуться.
Маэстро, досадливо крякнув, откинулся на спинку скамьи и отвернулся к окну, где проплывали, качаясь вверх-вниз, невысокие деревца, убегающие вверх по склону холма.
— Тогда, как приедем, иди, куда должен, — сказал он, поразмыслив пару минут. — А я подожду на выезде из города. Если сможешь вытащить его — хотя я ума не приложу, как это возможно — найду для вас способ уехать поскорее и подальше. А если ничего не получится, приду просить за вас Кваттрокки.
Так спокойно в его устах прозвучало это «если ничего не получится», что у меня сердце сжалось. Мы могли до самого конца рассчитывать на маэстро, он один оставался нам другом в целом мире. И в то же время он не тешил себя ложными надеждами. Старики тем страшны, что слишком много понимают и слишком часто оказываются правы. Мне оставалось только не думать о его словах и делать своё дело.
Я выскочил из повозки, едва мы достигли пригорода, и отправился пешком в сторону гробницы, которую ты мне указал. В голове у меня было пусто: ни одной мысли, кроме как о том, что надо бы шагать поскорее. День был замечательный: тёплый, но не жаркий. Ветер, пахнущий пылью и сухой травой, откидывал волосы у меня с лица. Я пинал комья красной земли, они рассыпались прахом, и тот вился по ветру. Идти было легко, и легко было не думать о том, куда иду.
Загорелые люди без рубашек сидели в тени, развернув узелки с обедом. Я кивнул им, будто мы были знакомы, и мимо них прошёл к раскопу. Раскинув руки для равновесия, сбежал по кривым земляным ступеням. Целую вечность назад я этим же путём следовал за тобой.
След в след за нашими тенями я прошёл к той стене, где неизвестный Флавий оставил своё имя и мольбу к долговечности камня. Там я остановился в замешательстве, глотая влажный, сырой землёй пахнущий воздух. От моего прикосновения с камня посыпалась невесомая жёлтая пыль.
После яркого солнца мои глаза постепенно привыкли к полумраку, и я рассмотрел чуть ниже своего роста другую надпись. Она была не выбита в камне, но нацарапана, похоже, угольным карандашом. Разобрать кривые буквы на шершавой поверхности было трудно, но стоило угадать первое слово, как и все прочие сложились в надпись: «Дай знать, когда придёшь».
Я ни секунды не сомневался, что это написал ты. Было множество других, гораздо более разумных объяснений: здесь трудилось с десяток учёных и архитекторов, любой из них мог нацарапать на стене послание для товарища. Напротив, ты никак не мог добраться сюда из тюрьмы. Но не зря же ты указал мне в записке следовать к Флавию. Мне ничего не оставалось, кроме как верить тебе, даже если это означало верить в чистое безумие.
Ощупав карманы, я вытащил карандаш и под твоим посланием нацарапал: «Я здесь».
Затем я уставился на стену в ожидании ответа, от напряжения боясь моргнуть. Страшно было увидеть, как на стене из ниоткуда появятся новые символы. Ещё страшнее — не увидеть ничего.
Прошла минута, за ней другая. Не сводя глаз с каменной кладки, я в изнеможении опустился на землю. Время застыло, пыль кружилась в солнечных лучах, сверху доносился беспечный обеденный разговор. Я ждал.
Мужчины наверху закончили обеденный отдых и мимо меня прошли вглубь гробницы. Я смотрел на стену и ждал. От напряжения казалось, что стыки между камнями приходят в движение и стена покачивается, грозясь рухнуть. Я тёр глаза руками и снова смотрел.
Я подскакивал на ноги и шагал вдоль стены, всякую секунду оборачиваясь на две мелкие карандашные строки — твою и мою. Обессилев, я садился на землю и стучал от досады затылком о камни. Любителей древности прошли мимо меня в обратную сторону. На этот раз ни один из них не обернулся ко мне: солнце уже село, внизу было темно, и тень скрывала меня от их глаз.
Я задремал, сидя у стены, но беспокойно, каждые несколько минут открывая глаза и обращая взгляд к надписям. В очередной раз меня выхватил из полузабытья звук шагов по утоптанной земле. Я едва не вскочил, потому что первой мыслью моей было: это ты, неважно, каким чудом пришедший. К счастью, шевельнуться я не успел, иначе погубил бы себя.
Две высокие мужские фигуры спустились в зал. Следом вошла третья, более приземистая. По силуэту, а затем и по голосу я узнал Буццарто.
— Есть отсюда другие выходы? — спросил он тихо, но в ночном безмолвии древние своды подхватили и донесли до меня каждое слово.
— Те сказали, что нет, — отозвался солдат, имея в виду, наверное, людей, которые работали здесь днём. — И я не видел, чтоб были.
— Значит, подождём наверху.
Некоторое время они ещё осматривались по сторонам, а затем поднялись обратно и скрылись с моих глаз.
Нетрудно было догадаться, что произошло. В ожидании я потерял много драгоценного времени. Кто-то увидел меня по пути сюда и доложил Буццарто. То ли его люди проследили за мной до гробницы, то ли капитан сам велел обыскать места, куда я могу пойти. Ему не было нужды рыскать по тёмным залам. Я оказался в западне, и Буццарто мог спокойно ожидать меня у единственного выхода.
Я беззвучно выругался, ударив кулаком по земле. Вытащил карандаш, привстал на колени, чтобы нацарапать предупреждение для тебя, хотя едва ли уже верил, что в происходящем безумии есть хоть малейший смысл. И замер, потому что под своей надписью увидел ответ.
«Это место существует и здесь, и там, — писал ты. — Помоги мне выйти».
«И здесь, и там», — повторил я одними губами. Если бы я говорил с кем-либо иным, невозможно было бы догадаться, о чём речь. Но я знал тебя. Ты говорил о Пиктаринтуме, иначе не могло быть.
«Здесь Буццарто», — написал я быстро и замер, ужасаясь при мысли, что снова придётся ждать ответа целую вечность. Новая строка, однако, возникла через минуту.
«Не имеет значения. Ты один можешь меня вытащить».
«Как?» — слово это я вывел крупными буквами и с таким усилием, что раскрошил стержень карандаша.
«Думай обо мне. Представь меня рядом с собой».
Написать ответ мне теперь было нечем. Да и что я мог ответить? На уме у меня вертелся всего один вопрос: «Кто из нас с тобой спятил, Нетти?»
Я упёрся ладонями в стену и прикрыл глаза. То, о чём ты просил, я делал каждый день нашей с тобой разлуки. Не зная, что Цветок оберегает мою память, я боялся со временем потерять ясность твоего образа и каждый день оживлял его перед внутренним взором. То же я сделал и сейчас.
Я вообразил твой неподвижный взгляд. Вспомнил, как ты опускаешь ресницы в ложном смирении, как нервно трогаешь лицо и ломаешь пальцы. Как неизящны твои руки с квадратными ладонями и коротко обкусанными ногтями, как неумело они движутся при всяком деле, но какую нечеловеческую лёгкость обретают, вооружившись карандашом или кистью. Как в волосах твоих застревает сор, а на рукавах остаются пятна, по которым можно прочесть, чем ты был занят целый день. Как тихо и невнятно ты говоришь, но как твой голос становится живее и глубже, если речь заходит о Пиктаринтуме и о прочих немногих вещах, которые волнуют тебя.
Все черты, что я могу теперь перечислить на бумаге, есть обрывки твоего образа, но ещё не ты, как груда камней — ещё не здание. Описывая малые детали, которые так люблю в тебе, я воссоздаю впечатление или, если хочешь, чувство, с которым ты у меня связан. Чувство живого присутствия, исходящее от всякого человека и у каждого неповторимое. Твоё присутствие я ощутил так мучительно-живо, что в груди стало тесно. И в тот же миг камень под моими ладонями будто потеплел и размягчился. Мне показалось, будто я проваливаюсь сквозь него, а затем мои руки коснулись человеческого тела. На этот раз я узнал тебя безошибочно.
Я схватил тебя в объятия, и так же крепко ты ухватился за меня. Я не успел разомкнуть век, но, кажется, в тот краткий миг мы были не в гробнице, а где-то на грани между мирами. Кажется, Цветок, принадлежащий целиком к нашему миру, где рос и питался, не дал мне вслед за тобой опрокинуться за эту грань, но потянул меня обратно к реальности. Цветок удержал меня, а я вытащил тебя.
Мы рухнули на земляной пол, твой вес выбил из меня дух.
— Тихо, Нетти, только тихо, — зашептал я, хотя из нас двоих только ты и умел вести себя тихо.
Ты скатился с меня и обмяк, так что я испугался, не потерял ли ты сознание. Я сел, склонился над тобой, тронул твою щёку. Не открывая глаз, ты выдавил усмешку и потянулся, по неизжитой привычке, культёй к моей ладони, будто желая удержать меня.
При виде твоей изуродованной руки у меня внутри что-то сжалось от животного отвращения, и первым порывом было отвернуться. Но именно отвращение позволило мне вообразить ту боль, которую ты пережил. Я удержал тебя за локоть, рассматривая культю против воли, содрогаясь каждое мгновение. Утренние сумерки только-только начали рассеивать тьму под сводами гробницы. Полутьма милосердно скрывала детали, но я видел припухлость и тёмные пятна на твоей коже, неестественно стянутой вокруг обрубка. Не нужно было обладать знаниями врача, чтобы понять: рана заживала скверно и по-прежнему причиняла тебе страдания.
Уцелевшей рукой ты тронул меня за рукав, заставляя отвлечься. С облегчением я отвёл взгляд и засуетился, чтобы сесть удобнее и положить твою голову себе на колени.
Лицо твоё заросло кудрявой щетиной, более тёмной, чем волосы, и даже это не могло скрыть, как сильно запали твои щёки и заострился нос. Губы, будто усохшие, приоткрывали передние зубы. Под веками, тонкими, как пергамент, перекатывались неестественно большие глаза.
— Там очень страшно, — шепнул ты едва слышно.
— Ты туда не вернёшься. Мы отсюда выберемся, нужно только подумать, как обойти Буццарто, — затараторил я, но ты качнул головой, обрывая мою речь:
— Не в тюрьме. В Пиктаринтуме.
Я смолк, обескураженный, пытаясь понять твои слова. Смахнул грязную прядь волос с твоего лица.
— Почему, Нетти?
— Там никого нет. Только стены и камень. Ни движения, ни дыхания, всё мёртвое. Это сводит с ума.
— А в своём ли мы уме до сих пор? — я засмеялся, хотя мне рыдать хотелось, глядя на тебя.
— Не так безумны, как Буццарто, — пробормотал ты. — Вот бы он чокнулся окончательно, узнав, что остался с носом.
Твои слова вернули меня к страшной действительности. Я вытащил тебя из каменного плена, но не приблизил к свободе ни на шаг.
— Буццарто здесь, ждёт наверху. Может быть, они спустятся, когда станет светлее.
— Значит, нужно уходить, — ты шевельнулся, силясь приподняться.
— Куда, Нетти? Я слышал, что они говорили: здесь нет другого выхода.
Твой смех напомнил мне шорох сухой пыли.
— Они не слишком озаботились поисками.
У меня сердце подпрыгнуло от радости.
— Так ты знаешь, как выбраться?
— Ты же видел план на рисунках, — сказал ты так, будто я должен был запомнить все твои рисунки с раскопок. — С северной стороны есть пролом.
— Благослови Господь твоё занудство, дорогой Нетти.
Я помог тебе сесть, затем поднял на ноги, закинув твою руку себе на плечо. Мы двинулись к противоположной стороне гробницы тихо и так быстро, как могли: не слишком удобно двигаться по указаниям того, кто едва ворочает языком и с ещё большим трудом волочит ноги.
Тусклый свет, льющийся на желтовато-серые камни, обозначил пролом на высоте человеческого роста. Твои приятели, видно, иногда пользовались им как входом. В самом деле, спуститься по нагромождению каменных обломков и тем же путём подняться наверх не составляло труда. Выражаясь точнее, это было нетрудно для здорового человека. Я проклял всё на свете, вытаскивая тебя на поверхность. Ты старался двигаться без моей помощи, но колени твои подгибались, а руки не желали подтягивать тело и безвольно расслаблялись при слишком усердных попытках, так что раза два ты рисковал скатиться вниз и что-нибудь ещё себе сломать.
Выбравшись наверх, мы повалились на траву, тяжело дыша. Я прикрыл глаза, позволяя себе минуту передышки. Говорить было нельзя: неизвестно, как близко сторожили нас солдаты Буццарто, я боялся даже голову поднять из-за каменного блока, чтобы осмотреться. Боком я ощущал твоё тепло. Сухие стебли кололи мне спину, и запах их напоминал, как мы лежали рядом на чердаке мастерской, на твоём соломенном тюфяке.
«Мы ещё будем так же безмятежны, — сказал я себе. — Не в Венеции так где-нибудь ещё, но целые, невредимые и довольные друг другом. Так ещё будет, нужно только пошевеливаться, и тихо».
Твоё дыхание вырывалось из груди с тихими булькающими хрипами. Я старался не прислушиваться к этому звуку. Потом, думал я, потом мы найдём врача и приведём Нетти в порядок, а пока нужно только увести его туда, где нас не найдут.
Я сел и потеребил тебя за плечо. Хмурясь от усилия, ты приподнялся вслед за мной. Я выглянул осторожно из-за колонны, лежащей на боку. Воздух, светлый камень, трава — всё казалось голубым, только небо розовело на востоке и темнела на его фоне фигура высокого стражника. С минуту я приглядывался, пытаясь понять, в какую сторону он смотрит. Потом махнул тебе, и мы, укрываясь в тени от стен гробницы, выступающих над землёй, петляя среди крупных обломков, на четвереньках сползли ниже по склону холма.
— Теперь, душа моя, соберись, — сказал я, помогая тебе встать и опереться на меня. — Нужно идти так быстро, как только ты сможешь, и ещё немного быстрее.
Ты не ответил. На лишние слова тебе сил не хватало. Стоило мне ускорить шаг, как я ощутил, что ты едва переводишь дыхание.
То и дело я оборачивался через плечо, боясь увидеть на склоне фигуры солдат, бегущие в нашу сторону. От страха я злился и прикрикивал на тебя вполголоса:
— Шевелись, Нетти, шевелись! Шагай же, ну. Ноги ведь у тебя на месте, так двигай ими побыстрее, — я видел прекрасно по тому, как ты ставил ступни, что не все кости у тебя в ногах целы, но мне казалось, что ради твоего спасения простительно быть жестоким. — Нам нужно только добраться до Копполы. Мы не можем теперь попасться, это будет совсем уж глупо!
На несколько мгновений ты действительно ускорился. А потом твои колени подогнулись, и ты повалился на дорогу, своим весом потянув меня за собой.
Я выругался и снова потянул тебя за локоть.
— Вставай, Нетти! Вставай! — повторял я, перемежая этот призыв проклятиями.
Некоторое время ты оставался глух к моей ругани: сидел неподвижно, уронив голову на грудь. Потом взглянул на меня исподлобья с такой ледяной ненавистью, что я замер и смолк.
— Не получится, — сказал ты тихо и отчётливо.
— Не можешь? — от злого страха я перешёл на крик. — Нетти, я полетел сюда из Венеции, как только узнал, что ты в тюрьме, я убил Дезидери из-за тебя и похоронил у дороги, потому что торопился! И теперь ты будешь капризничать! Поднимайся, чёртов мешок с костями!
— А о том, чтобы хоть лошадь раздобыть, ты не подумал? — огрызнулся ты, не повышая голоса.
— Где я должен был её взять? Лошади ждут нас у Копполы, и до них нужно добраться!
— Не доберёмся, — ты отвернулся. Уставился на светлеющее небо.
Розоватые лучи оттенили цвет твоего лица, пепельно-серый, а под глазами — почти чёрный. Чтобы сделать вдох, тебе приходилось поднимать плечи, а выдох вырывался из груди с хрипом и бульканьем.
Я посмотрел на тебя и понял: ты действительно не дойдёшь.
Отчаяние прибило меня к дороге, будто под его тяжестью у меня тоже переломились голени. Я сел рядом с тобой, обнял тебя. Ты ткнулся лбом мне в плечо с покорностью, противоречащей последним злым словам.
— Ну пожалуйста, Нетти, — пробормотал я, зная, что моя просьба не имеет смысла. Погладил тебя по спутанным волосам, коснулся шеи и ощутил, что весь ты покрываешься холодной испариной.
Ты молча покачал головой.
Отстранившись, я заглянул тебе в лицо, стараясь улыбаться:
— Душа моя, нельзя же сидеть на дороге. Хоть половину от того, что мы уже прошли, тебе хватит сил преодолеть?
Ты задержал мутный взгляд на моём лице.
— А что потом?
— Мне одному не хватит сил тащить тебя на себе. Но я могу тебя спрятать, а затем сбегаю за помощью. Если со мной будет ещё хоть один мужчина, кое-как мы сможем доволочь тебя до выхода из города, а там уже Коппола позаботится, чтобы тебе больше не пришлось хромать на своих двоих. Что скажешь, душа моя? Ещё немного — и передохнёшь.
Я говорил это ласково и гладил тебя по голове, как уставшего ребёнка. Задавал вопросы, хотя оба мы знали, что выбора нет. Ты кивнул и, сдвинув брови, снова поднялся, цепляясь за меня.
Несмотря на то, как сильно ты исхудал, с каждым шагом мне всё труднее было выдерживать твой вес. Спину и плечи ломило, я обливался потом и каждую секунду сомневался, что мне хватит сил на следующий шаг. И продолжал, однако, идти, потому что ничего больше нам не оставалось.
В пределах нашей досягаемости мне приходило на ум всего одно доступное укрытие.
— Куда мы идём? — пробормотал ты сквозь тяжёлое дыхание, когда рассмотрел впереди ограду сада Кваттрокки.
— Какой сегодня день, Нетти?
Ты задумался на несколько шагов.
— Не знаю, — признался наконец. — Я не уверен даже, какой сейчас месяц.
Я рассмеялся, хотя воздуха мне тоже не хватало.
— Сегодня воскресенье, Нетти. В твоей часовне не будет рабочих. Если верить твоим рисункам, там можно укрыться. Надеюсь, ты меня не обманул?
Ты помотал головой и, кажется, даже нашёл в себе силы приподнять уголок губ.
Мы вошли в сад через калитку, которой пользовались обычно строители и слуги. Об этой стороне сада мало заботились. Дверца покосилась, её нижний угол чертил борозду на песке. Свободной рукой мне пришлось отводить в сторону ветки кустарников, преграждающие нам дорогу.
Ты привалился к столбику ограды, а я обернулся, чтобы закрыть калитку, и, повинуясь какому-то чутью, бросил взгляд вниз по улице. Время было раннее, ставни домов и тем более ворота были ещё закрыты. Тем сильнее бросалось в глаза движение на дальнем повороте дороги. Крестьянин, ведущий осла, указывал дорогу двум рослым мужчинам, в которых издалека можно было угадать вооружённых стражников.
Что-то оборвалось у меня внутри. То были солдаты Буццарто — кто ещё мог следовать за нами? И рука крестьянина вытягивалась неотвратимо в ту сторону, где дорога упиралась в садовую ограду. Нас видели, и Буццарто шёл за нами по пятам.
Я затворил калитку и обернулся к тебе. Ты смотрел под ноги и не заметил беспокойства, отразившегося на моём лице. «Может быть, они пройдут мимо», — подумал я, зная, что не пройдут.
— Ещё немного, Нетти, — сказал я. — И отдохнём.
Мы двинулись к часовне. На узкой тропе двое не могли бы разойтись, и я сошёл в траву, чтобы держаться рядом с тобой. Больше я тебя не торопил, хотя твой шаг казался невыносимо медленным. Всякую секунду меня тянуло обернуться, и я сдерживался, лишь бы напрасно тебя не беспокоить.
У часовни, впрочем, я позабыл на минуту о близкой погоне. Вид её новых, чистых стен среди молодых деревьев дохнул мне в лицо безмятежным спокойствием. Силуэт, чуть громоздкий в нижней части, но увенчанный лёгкой башенкой, напоминал женскую фигуру в тяжёлом платье. Маленькая, но величественная, она стояла среди сада, обратив на восток задумчивый взгляд круглого окна, и первый солнечный луч касался её чела, пока не увенчанного крестом.
— Она намного лучше, чем на рисунках, Нетти, — выдохнул я, отчего-то понизив голос до шёпота.
— Хорошо, что ты её увидел.
— Чёрт подери, если бы ты изваял портрет Катерины в мраморе, это не было бы лучшим памятником.
— Не было бы, — очень серьёзно согласился ты.
Мы обошли часовню. Я боялся, как бы из-за угла не показались непрошенные свидетели, и до рези в глазах смотрел вперёд. Напрасно: утро только подбиралось к дому Кваттрокки, немногие слуги успели проснуться, а в саду, хотя и посветлевшем, царствовала ещё ночная тишина. Только птицы гомонили, пока человеческие голоса не заглушали их неблагозвучной суетой.
Своды часовни заключили нас в гулкий лиловый полумрак. Она была завершена и совершенна в своей новизне, от купола до ровно уложенных плит на полу. Не было ещё ни фресок, ни скульптур, ни распятия, даже скамей для молящихся. Ничего не было, кроме светлого камня, будто источающего мягкий свет. Внутри часовня казалась больше, чем снаружи. Воздух, наполняющий её, при всяком шаге и всяком слове отзывался приятным эхом, как под огромным колоколом.
Я провёл тебя в угол между восточной и северной стеной, и чуть влево от алтаря ты в изнеможении опустился на пол. Я сел рядом. Стоило прикоснуться к стене лопатками, как холод, исходящий от камня, запустил пальцы в моё тело.
— Ты помнишь, что сказал тогда, после драки? — спросил ты. — Когда тот вспыльчивый господин чуть не размозжил тебе кисть?
Ты редко предавался воспоминаниям, ещё реже вспоминал мои слова. Я обратил к тебе удивлённый взгляд.
— Что я сказал?
Твой взгляд блуждал где-то под куполом часовни.
— На вопрос: «Что бы ты делал, оставшись без правой руки?» — ты ответил: «Держал бы кисть левой, или вовсе зубами, если потребуется».
Я усмехнулся. Печали тех дней теперь казались таким же благом, как воспоминание о детских забавах.
— Несправедливо, — сказал я. — Только хвастался, а выполнять пришлось тебе.
— Вспоминать твои слова было спасением.
Я погладил тебя по голове. Твой лоб пылал.
— Тебе неудобно сидеть здесь, Нетти. Подвинься ко мне ближе.
Ты поднял на меня глаза.
— Разве ты не пойдёшь за помощью?
У меня сердце сжалось. «Нет, Нетти, если я уйду, тебя застигнут здесь одного. Как это страшно и как стыдно, что я ничем тебе не помог».
— Ещё совсем рано, все спят, а я устал. Посижу с тобой полчаса. Кто станет искать нас здесь?
«Буццарто первым делом пойдёт сюда».
Я посмотрел тебе в глаза и понял: всё, о чём я думал сейчас, для тебя стало очевидно, может быть, ещё на середине пути.
— Это хорошо, — сказал ты. — С тобой намного лучше.
— У тебя лихорадка. Иди сюда, Нетти.
Я подвинулся так, чтобы ты мог прислониться ко мне спиной. Ты сполз немного вниз, и твоя голова оказалась у меня на животе. Камень сильнее врезался в лопатки, спина заныла через пару минут, но я чувствовал, что тебе становится теплее, и не двигался с места.
— Если бы только можно было оживить Пиктаринтум, — пробормотал ты, из-под прикрытых век скользя взглядом по стене, — он стал бы убежищем для нас. Почти получилось.
— Почти, — отозвался я.
Цветок шевельнулся у меня под кожей, и тонкой дрожью отозвалась каждая его веточка, сходящаяся к сердцу. Цветок напоминал о себе, чтобы я задумался и понял: кроме той его разрушительной ипостаси, что погубила Канту, а затем Дезидери, была и другая — та, что раскрывала мне навстречу человеческие души и отводила от меня всякую беду. Цветок мог убить, но мог и подарить жизнь.
Так же, как в тот вечер, когда предложил Канту семена, я не рассуждал, но знал, что должен сделать. Решение и его цена предстали передо мной со всей ясностью. Страх сдавил мне грудь — или то рёбра ныли от каменного холода.
«Жаль Копполу, — подумал я. — Старик давно уже ждёт нас. Надеюсь, Паоло узнает его и позаботится о нём».
Я знал, чем всё закончится, но тишина часовни подпитывала ложную надежду: вдруг Буццарто потеряет след? Вдруг молитвами Копполы Господь нас помилует? Это было бы слишком несправедливо, но я надеялся и тянул время.
— Расскажи что-нибудь, — попросил ты. — Слишком здесь тихо.
— У меня есть сказка о Цветке.
Ты кивнул, прикрывая глаза.
Я запел или, скорее, заговорил нараспев. Своды часовни подхватили мой голос, мягким эхом сгладили фальшивые ноты.
Оставайся со мной
В весеннем саду.
В полуденный зной
Я к тебе приду,
К рукам твоим припаду, не дыша.
Я тело твоё, ты — моя душа.
В весеннем саду
Ты цветок посади -
Не в тёплой земле,
А в моей груди.
Мои волосы с мягкой травой смешай.
Я тело твоё, ты — моя душа.
А решишь уйти -
Не гляди назад,
Но по новой весне
Возвращайся в сад.
Цветёт цветок — и Бог нам судья.
Я тело твоё, ты — душа моя.
Мужские голоса донеслись сквозь витражное окно, сначала смутно, будто эхо моего голоса чинило причуды. Затем прозвучали громче, отчётливее и ближе:
— Они здесь, здесь! Куда им ещё податься?
Чуть повернув твою голову, я склонился к твоему лицу.
— Дезидери сказал, всё, к чему я прикасаюсь, расцветает. Душа моя, ты хотел бы, чтобы и Пиктаринтум расцвёл?
Ты слегка улыбнулся, принимая мои слова за шутку. Наверное, ты думал, что я стараюсь тебя отвлечь.
— Это был бы лучший подарок.
— И тогда ты скрылся бы там, и Буццарто никогда бы тебя не нашёл.
— Вместе с тобой.
От этих слов стало больно, будто спица пронзила мне грудь.
— Нет, Цветок меня не пустит.
Ты нахмурился. Смутная догадка мелькнула на твоём лице. Едва ли ты мог понять, что я затеял, зато увидел ясно, что я не шучу.
— До свидания, душа моя.
Расстояние между нашими лицами было в один вдох, и я, преодолев его, поцеловал тебя в губы. Они были сухими, в кровавых трещинах; они в недоуменном вздохе приоткрылись мне навстречу. Цветок кровожадно встрепенулся, навострившись к твоему сердцу.
«Где сокровище ваше, там будет и сердце ваше».
Цветок был моим творением, Пиктаринтум — твоим. Цветок жил в моём сердце, а твоё сердце давно и прочно заключил в себе мраморный лабиринт.
Я увидел на мгновение, так ясно, будто очутился там вместе с тобой: побеги с острыми листьями устремились вдоль стен, проникли корнями в невидимые щели меж камней. Оплели изнутри залы и коридоры, обвили колонны, расстелились по полу, водопадами свесились с перил и лестниц. Всё гигантское здание Пиктаринтума они охватили быстрее, чем огонь обнимает просмолённое дерево. Среди листьев зашевелились то ли муравьи, то ли мыши. Жизнь вошла в тело колосса, и он вздохнул. Тебе оставалось только придать форму этой жизни — слепить из неё человеческие души.
Цветок в несколько мгновений вырос до размеров целого мира. Лишь малая часть его роста была видима человеческому глазу, но для моего тела и то было слишком много. Острые листья вспороли мне кожу, прорезались всюду, где ощущалось биение крови под кожей: на руках, на шее, на висках, меж рёбер и на животе.
Я оттолкнул тебя и подскочил на ноги. Боясь, что стебли поранили тебя, успел сделать несколько шагов от стены, к центру часовни. Боль ослепила меня, лишила всех иных чувств. Побеги выстрелили, как тугие струи фонтана, раскинулись вокруг моего тела, как крылья, приподняли меня над полом, достигли сводов и уцепились там за каменную кладку.
Потом стало легко. В этом секрет Цветка, душа моя: сок его, смешиваясь с моей кровью, облегчает боль. Пока он мал, это почти неощутимо. Но чем больше он вырастает, тем сильнее облегчает страдания, которые несёт.
Я успел увидеть, как распахнулись двери, как выросли на пороге тёмные фигуры солдат с Буццарто во главе, чёрные против белого утреннего света. Успел также обернуться в ту сторону, где оставил тебя, и убедиться, что никого там больше нет. Ты ушёл, и Пиктаринтум, оживлённый Цветком, принял тебя.
Затем лёгкость опустошила мой разум, и я уснул.
То был крепкий и безмятежный сон. Так засыпаешь, вернувшись домой после долгого пути, полного тревог. Вместо мягкой постели было мне переплетение стеблей, вместо напева матери — шёпот листьев на сквозняке и шорох корней, пронизывающих камень.
Мне ничего не снилось, кроме Цветка, раскинувшего невидимые побеги далеко, сквозь миры реальные и вымышленные. Там, во сне, мне открылось, каким законам подчиняется мой Цветок. Там понял, что он есть я, и я есть он, и что он, пребывая в моём сердце, бережёт мою жизнь, и что он один может эту жизнь забрать. Его корни, более прочные, чем судовые якоря, держали меня вне времени, но и не пускали за пределы видимого мира — только позволяли заглянуть через край.
Я проснулся среди стеблей, сплетённых подобно гнезду. Они укрывали меня со всех сторон и высоко над головой цеплялись за своды часовни, так прочно, что штукатурка вздыбилась и покрылась трещинами. Часовню наполнял тёплый свет, и некоторое время я бездумно наблюдал, как дрожат листья в его потоках. Над моей головой побеги сплетались в плотное тёмное гнездо, и что оно скрывало — невозможно было разглядеть.
Чуть поодаль послышался скрип, будто скамью двигали по каменному полу, и знакомое кряхтение. Я сел, выпутал ноги из ветвей, раздвинул полог из лиан. Коппола стоял в нескольких шагах от меня и, уперев руки в бока, рассматривал алтарь. То был не взгляд молящегося, но взгляд художника — сейчас он был не творением, но творцом. К стене маэстро подвинул деревянную скамью, там же лежали инструменты и картоны, с которых он, видимо, собирался писать фреску.
Я улыбнулся. Вставать не решился, ощущая свою наготу, поэтому окликнул его. Коппола не просто вздрогнул — он подпрыгнул, взмахнув руками, обернулся, вскрикнул и попятился, пока не врезался спиной в стену. Я сам перепугался, что он сейчас упадёт, а всё же не сдержал смеха.
— Маэстро, это всего лишь я. И я ужасно рад вас видеть.
Несколько секунд Коппола беззвучно шевелил губами, прижавшись к стене. Потом сделал осторожный шаг мне навстречу.
— Ты?
— Как видите.
— Перекрестись, — велел он.
Я перекрестился. Ещё мгновение помедлив, Коппола бросился ко мне так быстро, как позволяли его хромые ноги. Крякнув, присел возле меня на корточки, схватил меня за руки, ощупал локти и плечи. С лица его не сходила комичная удивлённая улыбка. Только я хотел произнести какую-то шутку, как он расплакался, сотрясаясь мелко всем телом.
Я растерялся: слишком его рыдания не вязались с моим благостным полусонным чувством.
— Ну что вы, маэстро, — я погладил его по плечу. — Всё в порядке, маэстро. Мы спаслись, видите?
Он мелко покачал головой. Громко шмыгнув носом, встал, отошёл к инструментам и, порывшись в сумке, бросил мне большую тряпку.
— Срам прикрой. Хорошо, что часовню ещё не освящали — будто знали, что ты явишься голышом.
В те минуты мне казалось, что старик немного чудит. Но, когда пришёл в себя и расспросил Копполу, понял, что маэстро ещё слишком хорошо совладал с собой.
Буццарто и его солдаты ворвались в часовню в тот миг, когда я расцвёл. Зрелище всех их лишило рассудка, и ни один из стражников после не мог объяснить, что видел. Капитан не узнавал Джироламо и бормотал бессмыслицу. Только то было известно, что мы с тобой исчезли — не осталось ни тел, ни следов. Лишь огромное вьющееся растение, всё в тёмно-красных цветах, за ночь распустилось посреди часовни.
Страшные новости Джироламо передали как раз в тот час, когда Коппола пришёл к нему просить милости для нас с тобой. Кваттрокки проявил обычное здравомыслие и не стал поднимать нового шуму о дьявольских кознях — слухи вокруг смерти Канту и твоего заключения без того дорого ему стоили. Копполу он оставил при себе, поселив в нашей мастерской, потому что отправить старика обратно в Венецию было бы убийством — как и предоставить самому себе в новом городе.
Несколько недель спустя, как улеглись толки, Джироламо нанял новых рабочих, чтобы те закончили часовню. Коппола вызвался расписать стены, притом отказавшись от всякой платы. Он утверждал, что это будет последним его делом — жертвой Господу ради спасения его учеников. Джироламо не возражал.
С тех пор прошёл год. Вообрази, душа моя, какой страх должен был испытать Коппола, когда я появился перед ним посреди часовни. Повезло, что маэстро сперепугу не умер на месте — из всех моих преступлений это было бы самым нелепым. Кажется, Коппола до самого конца подозревал, что я колдун или призрак, но всё же позволял мне оставаться при нём и помогать ему.
Что было дальше — ты знаешь. Стараясь не показываться людям на глаза, я прожил с Копполой несколько лет. Он трудился над росписью, я облегчал его труд, как мог. Старик умер, а я отправился туда, откуда когда-то пришёл.
Почему я так уверен, что встречу тебя, душа моя? Потому что я сделал всё, чтобы ты мог скрыться от времени и смерти в Пиктаринтуме, так же, как я — в жадных объятиях Цветка. Потому что видел, как ты исчез, и после твоих следов не нашли. Потому что Цветок подарил мне ясность в тех явлениях, названия которым люди ещё не дали. Может быть, нам с тобой придётся их назвать.
Скажу тебе ещё несколько слов о том, что произошло со мной в последние дни. Я не отказался от услуг Модесто, и он сопроводил меня и Джельсомину до монастыря. Он же помог отправить письмо, которым я предупредил Консолетту — вернее, сестру Летицию — о скором визите.
Монахини встретили нас радушно, хотя сама Летиция вышла к нам не сразу, а лишь после ужина. Её нельзя за это осуждать: могу представить, как тяжело ей было меня видеть. Зато она распорядилась, чтобы нам устроили ночлег. Джельсомину поселили с молоденькими послушницами, Модесто и меня — в небольшой комнате у трапезной.
Летиция встретила меня сухо и ничем не выказала удивления по поводу моей молодости, если удивилась вовсе. Думаю, она только потому и согласилась говорить со мной, что хотела узнать судьбу брата. Я собирался рассказать ей всё как есть, но в последний момент понял, что в том нет нужды. Зачем смущать сказками её многострадальную душу? Чего доброго, Летиция подумала бы, что я смеюсь над ней.
Мы говорили в монастырском саду. Странно чувствую себя среди чужих цветов, ухоженных не моей рукой. Слишком ухоженных: никогда такого удушительного порядка я не добивался и не желал добиться. По совпадению ли, нарочно ли, многие клумбы и кустарники здесь цвели жёлтыми красками: как те цветы, которыми Коко напрасно пыталась порадовать Летис, и как цветок, погубивший Джакомо.
Я рассказал ей, что Джакомо покончил с собой по пути из Венеции в Рим. Не стал отрицать своей вины, но Летиция сама прервала мои объяснения, вскинув ладонь.
— Избавь от подробностей, — сказала она. — Сможешь указать место людям, которых я туда отправлю?
— Буду к вашим услугам, что бы ни потребовалось.
Мы поговорили также и о вилле. К счастью, мне не пришлось взывать к её болезненно-счастливым воспоминаниям: таков уж деловой нрав Летиции, что одного слова о погибающем поместье оказалось достаточно.
— Значит, будешь к моим услугам? — повторила она мои слова и приподняла лукаво уголок губ. На мгновение я узнал в этой женщине, почти совсем уже старой, прежнюю госпожу Коко. — Придётся поймать тебя на слове. Я напишу подробные распоряжения, а ты должен будешь отвезти их к Абеле Асторе.
— Почему не к вашему старшему брату? — удивился я.
— Потому что дела Джакомо ему противны. Он будет откладывать их, пока не станет поздно, а если и возьмётся, то сделает мало и плохо. Абеле — другое дело. Джакомо он друг, а мне — единственный живой родственник со стороны покойного мужа. Почему мне не обратиться к нему за помощью?
Я кивнул.
— И смотри, — Летиция погрозила мне пальцем, — будь с Абеле так настойчив и назойлив, как рассчитывал быть со мной. Я-то знаю, какого приёма ты ждал. И чуть-чуть не дождался.
Я слегка улыбнулся. Говори я с кем другим — непременно расхохотался бы, но смеяться в присутствии Летиции мне казалось неуместно.
— У меня осталась к вам одна просьба, — я пропустил сквозь пальцы листья дикого винограда, обвивающего каменную арку над скамьёй. — Не посмел бы ни о чём просить, если бы речь была обо мне.
— О сестре.
Я вскинул на Летицию удивлённый взгляд.
— Да, о Джельсомине. Могли бы вы дать ей приют на несколько лет? Я буду возвращаться время от времени.
Губы Летиции изогнулись в усмешке, которая обожгла меня неожиданным презрением.
— Конечно, она помешает тебе в пути развлечься с твоим спутником.
Я не держал этой мысли в голове, но её слова будто сдёрнули полог и обнажили всю уродливую наготу моих тайных намерений. Я рассердился.
— Да хоть бы и так. Я таков, как есть, и вы не за своё дело берётесь, пытаясь мне проповедовать.
Летиция приподняла брови, чуть наклонив голову, и я осёкся. Было что-то непобедимое в её стати, в том, как она знала цену себе, несмотря на тяжёлую скорбь.
Выдохнув, я опустил глаза.
— Простите, — поправился я. — Манеры мои, как видите, не стали намного лучше. Но я вот что пытаюсь сказать: ради Джельсомины, как бы ни старался, другим человеком я не стану. Лучше ей оставаться здесь, где вы сможете воспитать её и…
Посыпались жёлтые лепестки с кустарника справа от скамьи. Джельсомина выскочила на дорожку и уставилась на меня круглыми глазами. Пальцы её машинально стряхнули листья с волос и подола. Брови сошлись домиком, дрожащие губы сложились немым вопросом. Потом лицо её исказилось от подступающих рыданий, она отвернулась и бросилась прочь.
Я вскочил с места. Успел бы догнать её, но какая-то нерешительность сковала мне ноги.
— Она нас слышала, — спокойно заметила Летиция.
— Надо думать, — я пнул в кусты камень, оказавшийся у меня под ногами. — Вечно лезет туда, где ей быть не надо. Мало того, что язык без костей…
— Где-то я уже всё это видела.
Я хмуро взглянул на Летицию. Она улыбнулась, щуря глаза. Густая сеточка морщин расчертила её когда-то красивое лицо, но и это выражение было мне знакомо.
Не было нужды уточнять, о чём речь. Меня будто кипятком окатило воспоминание: тёмный сад, светлый передник на ветвях старого дерева, случайно подслушанный разговор. И мысль, разрывающая рёбра, такая чудовищная, что невозможно поверить, пока не повторишь её в уме тысячу раз: «Джакомо хочет избавиться от меня».
В ужасе от этого сравнения, я помотал головой:
— Это совсем другое! Не я виноват, что мне тогда некуда было податься.
— Как и Джельсомина.
— Джельсомине будет лучше здесь! Что она увидит со мной? Ей сейчас обидно, но, если подумать, вся проблема только в том, что…
— Что она к тебе привязана, как ты когда-то к Джакомо.
Я открыл рот, чтобы возразить, и стушевался. Откинул волосы с лица и сел с размаху обратно на скамью.
— Вы довольно жестоки. Как Летис.
Что-то тёплое промелькнуло в рисунке её морщин, и Летиция отвернулась.
— Ты верно сказал: воспитывать тебя — не моя работа, особенно теперь, — сказала она, глядя в сад. — Как поступить с сестрой, решай сам. Настоятельница не будет возражать, если Джельсомина останется.
Я шёл к сестре, мысленно составляя долгую разумную речь.
«Послушай, мы ведь не расстанемся. Здесь будет твой дом, а я стану навещать тебя. Сёстры позаботятся о тебе намного лучше, чем я. Воспитают тебя достойной девушкой. Научат читать».
«Читать её мог бы научить и ты сам», — подумалось мне, и я закусил щёку изнутри от злости неведомо на кого.
Джельсомины не оказалось ни во дворе, ни в спальне. У ступеней храма я столкнулся с Модесто. Он указал мне в сторону ворот:
— Она побежала туда. Я искал тебя, думал сказать…
Я сорвался с места, не дослушав его. Монастырь стоял неподалёку от речного берега, и мне пришла в голову страшная мысль: как бы Джельсомина от обиды и злости не бросилась в воду.
Остановился я на обрыве, у начала тропинки, сбегающей по песчаному откосу. Джельсомина сидела шагах в десяти от кромки воды, перебирая гальку. Модесто, бежавший за мной следом, остановился рядом. Несмотря на быстрый бег, дыхание его почти не сбилось.
— Будешь с ней прощаться?
— Да.
— Это тяжело.
— Не надо, — поморщился я. — Подожди нас здесь, хорошо? Если вздумает снова убегать — лови.
Сестра не обернулась, когда я подошёл к ней и присел рядом. Она складывала башню из плоских камней. Рукава и колени её были испачканы в земле, будто она по пути сюда споткнулась и упала. Волосы из растрёпанной косы ветер задувал в заплаканные глаза. Я потянулся, чтобы смахнуть прядь с её лица. Джельсомина оттолкнула мою руку, башня рассыпалась. Она снова заплакала.
Я обнял её, притянув её голову себе на грудь. Решение утвердилось в моей душе, совершенно глупое и совершенно необходимое.
— Хочешь увидеть море? — шепнул я ей.
Джельсомина зло помотала головой:
— Ничего не хочу. Убирайся к чёрту, — и вцепилась мне в рубашку, словно испугалась, что я послушаюсь и уйду.
— Это очень жаль, — проговорил я нараспев, покачивая её, как младенца. — Мне нужно наведаться к старому знакомому, а у него прекрасная вилла возле моря. Я-то надеялся, что тебе там будет интересно.
Джельсомина исподлобья взглянула на меня.
— Ты же бросишь меня здесь.
— Я передумал. Ещё чего не хватало — оставлять такое сокровище старухам. Только тебе, дорогая сестрёнка, придётся меня слушаться.
Она заулыбалась и помотала головой:
— Вот ещё.
Модесто не сильно удивился перемене моих намерений. До Джельсомины ему нет особенного дела. Он, однако, заявил, что время и деньги позволяют ему сопроводить нас сначала к могиле Дезидери, а затем на виллу Асторе — с условием, что затем мы отправимся с ним в Милан. Такой расклад меня совершенно устраивает: хорошо иметь сильного попутчика и покровителя, ещё лучше — знать на несколько месяцев вперёд, куда подашься.
Наша с ним взаимная приязнь всё очевиднее выходит за рамки дружбы. Тем более что и знакомы ещё мы не так близко, чтобы называться друзьями, зато очень расположены к тому, чтобы друг другу открыться. Только бы он не вздумал поцеловать меня — это его погубит. Придётся первым с ним изъясниться. Если усвоит мои правила без лишних вопросов, я не стану отказывать себе в удовольствии. Слишком долго уже я тоскую по человеческому теплу во всех возможных смыслах.
Душа моя, не могу представить более подходящего момента, чтобы закончить письма к тебе. Завтра утром сестра Летиция передаст мне бумаги, и мы отправимся в путь. У меня появляется множество новых забот и, пожалуй, долго ещё не будет времени писать сказки. Но эту сказку, как и обещал тебе, я закончил.
Твоя память остаётся со мной неразлучно. Она так же жива и неотделима от меня, как Цветок, медленно прорастающий в моём сердце. Когда он наберёт силу, я снова расцвету, умру и оживу, но до тех пор пройдёт не один год. Сколько бы маленьких смертей мне не пришлось пережить, я дождусь того дня, когда ты оставишь Пиктаринтум и вернёшься ко мне. Тогда я отдам тебе письма и возвращу память. А до тех пор — пусть у меня будет множество других дел и множество других людей. Это необходимо, чтобы встретил тебя я, а не моя увядшая тень.
Мне тоскливо до слёз заканчивать это письмо, и я бы с радостью писал тебе нежные слова ещё на несколько листов. Ты мой первый и последний друг, моя совесть и мой грех, моя боль и самая большая радость. Я пишу тебе «мой» так много раз, а между тем никогда мне не принадлежала даже малая часть твоей души. Зато сам я давно стал твоим, но и ты этой власти не принял в полной мере. Это звучит так, будто я сам себя унижаю, но ощущается противоположно: я горд уже тем, что могу своё имя поставить рядом с твоим, и благодарен тебе за то, что моей любовью ты никогда не злоупотребил.
Пусть мысли о тебе иногда печалят меня. Пусть я совершаю ошибки, пусть в попытках сбежать от одиночества нахожу новые скорби. Моё сердце не стоит того, чтобы его беречь. Его украшает Цветок, но подобно оно скорее бродячей собаке: быстро забывает боль, увязывается за первым встречным, а верность хранит одному хозяину. Пожалуй, на том и хватит с тебя красивых слов.
До свидания, Нетти. Не береги и ты себя, в том проку нет.
До свидания, душа моя.