***
— Жаль, что мы не сумели вывести тебя сразу, — говорил Патрокл, сидя перед Брисеидой. — Сильно болит? Она кивнула. Ахиллес, пусть и взял её в колесницу, уже опоздал. Гематома на её ноге расползлась ещё хуже; под бледной — почти такой же, как у самого Ахиллеса — кожей кровь казалась почти чёрной. Рядом покраснело и вздулось. Пока Патрокл бинтовал, она кусала губы и сжимала руки. — Здесь у меня мелиссы нет, но в главном лагере можно было бы снять воспаление травами… впрочем, пока мы туда доберёмся — всё уже само сойдёт… — Патрокл закрепил концы бинта и опустил подол её одежд. — Больше с тобой ничего не делали? Если нужно изгнать плод из чрева, проще сейчас съесть несколько семян водосбора, чем после искать пираканту или белокрыльник… — Ты врач? — спросила она — первое слово, которое услышал от неё Ахиллес за сегодня. Сам он чистил свой доспех — после битвы на это никогда нет сил. Работа слишком сложная. Чешуя, чеканка, кальмар со вставными глазами из тёмного, почти чёрного лазурита… как и положено богу, Гефест не думал о том, как доспех носить. Поэтому вычищать его долго и муторно. Ахиллес порой думал сменить его на что-то проще и сделанное по его мерке, а не отцовой. Да и зачем ему доспехи? «Ранили» за всю войну его только раз — когда патроклов щенок укусил вместо протянутого куска мяса его пальцы. Но этот доспех стал его второй кожей. Может, этот доспех в глазах людей Ахиллес больше, чем он сам. Иначе он не мог объяснить, почему Брисеида смотрела на него в собрании безразлично, но от вида доспеха не могла сдержать дрожь в руках. — Настолько же, насколько Ахиллес, — ответил Патрокл. — Нас обоих учили врачеванию. Девица смотрела куда-то сквозь Ахиллеса. За ним вздувался полог палатки и жарило немилосердное лирнесское солнце. Проклятая земля: днём можно обжечься об камни, а ночью холод такой, которого во Фтии не было и в самые лютые зимы. — Как твоё имя? — спросил Патрокл. — Вряд ли родители назвали тебя «никто». — …Гипподамия, — всё-таки призналась она после секунды раздумий. — Обычно называют Брисеидой. — Как тебе больше нравится? Ахиллес едва удержался от того, чтобы усмехнуться. Патрокл всегда слишком добр — что к животным, что к людям. Только он мог говорить так участливо говорить с женщиной, которую ничем не выделял между прочих. — Как угодно, — ответила она, сцепив пальцы в замок. — Что имя, что «никто» — всё одно. Зря она так. — Так вот, Гипподамия, — продолжил Патрокл, нисколько не смутившись. — Пока что ты будешь у Ахиллеса, но если тебя придут выкупить — он спокойно тебя отпустит. Если у тебя остались родственники, мы могли бы послать весть… Гипподамия криво, калечно улыбнулась. — Мой отец повесился. Я видела моих братьев за городом, пока их рвали собаки. А Пиррид… вы не видели похожего на меня юношу? Чуть повыше меня, светлые глаза, щит с грифом… — Видели, — сказал Ахиллес, отложив доспех. — Он был смельчаком, каких поискать. Похоже, пытался выиграть тебе время. Она коротко закрыла лицо руками, но тут же отняла их. Глаза пустые, плечи сгорбленные. Она выглядела как человек, потерявший всё — до боли знакомый вид. Ахиллес, не выдержав его, отвернулся и взял доспех Патрокла. — …а про мужа спрашивать нет смысла, — сказала она ровным голосом. — Так что нет. Выкупать меня некому. — Тебе… дать нож? — негромко предложил Патрокл. — Не стоит. Братьям всегда нравились мои волосы. Пиррид любил их заплетать. А Менит… — из её груди вырвался жестокий смешок. — …обойдётся и без них. Большую часть времени Гипподамия молчала. Не проронила ни слова за всю дорогу от Лирнесса до лагеря на берегу моря. Держалась она тихо, с тем, что называют «достоинством» — не страдала дерзостью, но и смотрела прямо, не опуская глаз. Ехала в повозках с другими ранеными, чтобы не тревожить ушиб. Когда они добрались до берега, Ахиллес был готов целовать песок, тёмный от набегающих волн. Но до этого надо разобрать повозки с дарами и проверить, всё ли с его пристанищем гладко. Стоило подойти к куще, как собаки, почуяв знакомый запах, кинулись под ноги Патроклу. Тот улыбнулся и присел на корточки, почёсывая морду каждой, кто подставит. Гипподамия, хотевшая спуститься с повозки, замерла на половине движения. — Привыкай, — усмехнулся Ахиллес и подал ей руку. — У Патрокла их девять штук. И все бродят здесь, когда вздумается… — Вы держите собак прямо в доме? — спросила она, глядя на улыбающегося Патрокла, слегка подняв брови. — Только Патрокл. Я не умею ему отказывать. В куще, застланной коврами, хозяйский угол пустовал. За резными ширмами ткали женщины. Загорелый локоть Диомеды то показывался, то исчезал. Гипподамия стояла следом за ним, всё прикрывая голову краем пеплоса, и осматривалась пугливо, как лань на незнакомой опушке. — Диомеда! — позвал Ахиллес, присев на край ложа. Даже его доконали эти лирнесские треножники — кто додумался вставлять в них чаши из камня?.. — У вас пополнение. — Подержи… — Диомеда перекинула челнок другой женщине и выглянула. Солнце падало через вход косыми лучами, и в их свете её лицо казалось жёстче, чем было на самом деле. Волосы начали отрастать. В узел ещё не собирались — хотя мирмидонян простоволосые женщины не удивляли, — но всё-таки ей так шло больше. Оттеняют широкие скулы. — Понятно, — Диомеда потёрла подбородок. — Как тебя зовут, «пополнение»? — Гипподамия, — она слегка приподняла верхнюю губу. — Дочь царя Педаса. — Царевна или нет, здесь без разницы, — Диомеда скрестила руки на груди. — Хотя нет, разница есть, ткать тебя придётся переучивать… ну, это работа Ифисы. Одежду мы тебе найдём, свой угол тоже будет. Если что-то нужно, говори либо мне, либо Патроклу. Пара собак, всё так же возбуждённо лая, пронеслись мимо Гипподамии. Она всё-таки не выдержала и отшатнулась. Подошедший Патрокл, стряхивающий пыль с плаща, только усмехнулся. — Не бойся, они не кусаются, — сказал он. — Стирать можно в Симоенте, но воду оттуда нужно кипятить, да и мыться там я бы не советовал… лучше в море. Гипподамия разглядывала Диомеду, цепляясь взглядом за хитон. Во Фтии так, с открытым боком и свободными руками, ходили все женщины, свободные и рабыни, а наряды оставались для гостей и праздников. Так же одевались рабыни и у мирмидонян. И не полунагая Диомеда, но закутанная с головой Гипподамия казалась здесь лишней. — Мне… обязательно одеваться вот так? — спросила она, покосившись на Ахиллеса. — Я тебе не отец, чтобы одевать, — бросил он резче, чем стоило: слишком устал с дороги. — Делай, что хочешь. Судя по тому, как редко она показывалась на глаза Ахиллесу, она хотела исчезнуть. Ахиллесу было всё равно. Мирмидонцы мало ждут от рабов. Каждый житель Фтии приучен полагаться сам на себя, и почти всех, взятых под Троей, продавали. Поэтому в лагере оставляли только тех, к кому прикипели. Прикипел ли он к Гипподамии — Ахиллес не решил. По крайней мере, она нравилась Патроклу. Остальные женщины, ещё жалея «новенькую», не поручали ей стирать бельё и таскать воду. Если верить Диомеде, ей вообще ничего поручить нельзя. Но Диомеда слишком строга: привыкла держать отцовский дом в одной руке, отцовскую работорговлю — в другой. К тому же, развлекавшее женщин тихое мурлыканье заставляло даже её признать, что приносить пользу можно не только руками. — Она не рассказывала, кто её учил? — спросил как-то Ахиллес у Патрокла, когда они гуляли по берегу моря. Патрокл лукаво улыбнулся — кожа вокруг его глаз собралась лучами-морщинками. — Спроси сам. Она не будет против. Ахиллес цыкнул и, подобрав с песка плоский камешек, бросил его об воду, заставив после ещё пару раз подпрыгнуть на волнах. — Ага. Только она смотрит на меня таким взглядом, что к ней не подойти, — пробурчал Ахиллес. Услышали бы другие цари — замсеяли. Но пусть смеются, сколько хотят. Ахиллес ждал от близости чуть больше, чем трение плоти о плоть — и что, что это почти невозможно? С Диомедой ведь получилось. Значит, остальным просто не хватает терпения — или не хватает самоуважения, чтобы желать большего. Да и всё равно. Ахиллес позволял смотреть себе на Гипподамию украдкой — когда та шла вместе с женщинами прогуляться, когда они с Автомедоном расставляли посуду и когда Патрокл показывал ей своих собак. Когда рядом были женщины и Патрокл — и когда она ещё не замечала его, — Ахиллес видел тень улыбки в её глазах. Похоже, она другая, когда его нет рядом. Конечно, она другая: ведь это он убил её братьев и заставил повеситься отца… «А чего ты хотела? — так и тянуло сказать Ахиллеса, глядя на то и дело оголяющийся бок Гипподамии: удобство взяло своё, и она сменила свой пеплос на освобождающий руки хитон. — Мы на войне. Не успей я уйти вбок — мёртв был бы я, а не они». Мурлыканье стихало под вечер, когда она знала, что Ахиллес рядом. Жаль. У неё красивый голос. Явно ставили не год и не два. Он иногда притворялся спящим после полудня, чтобы послушать. «Ахиллес не такой уж и жуткий», — говорила ей Ифиса. «Мне больше достанется», — усмехалась Диомеда. — Ты давно не играл, — замечал Патрокл. — Я был бы рад тебя послушать. Отказать возлюбленному для Ахиллеса так же немыслимо, как поднять голову с его коленей. Но первое победило — Патрокл всегда был важнее. Ахиллес сел в кресло, ведь стоять было слишком лениво, и взялся за формингу. Патрокл прав: он давно не играл. Пальцы как деревянные. Ахиллес высекал звуки из струн, но они получались нестройными, и голос отказывался подчиняться. Даже заученные раньше, чем он начал себя помнить, куплеты «Аргонавтики» не шли. — Да-да, о Гипсипиле решили, что после смерти Фоанта дочь, любимая им, отныне правит страною… — Диомеда выволокла с «женской половины» кресло, — …тебе эта часть никогда не давалась. — Она просто скучная, — вздохнул Ахиллес: хуже рассказов о любовных похождениях Геракла только любовные похождения аргонавтов. — Так чего с неё начал? — Диомеда насмешливо подняла бровь. — Боишься, что новенькая засмеёт? Ахиллес вспыхнул. За этим «вспыхиванием» он не сразу заметил, что Патрокл не послал Диомеде укоризненный взгляд, как делал обычно. Он заиграл — на этот раз любовные песни, которые он заучивал по наставлениям Эрато. И с ними получилось куда как лучше. С ними получилось настолько лучше, что выбралась даже сонная Ифиса, потирающая глаза, и Перибея, в кои-то веки отвлёкшаяся от бабок. Среди них не было только Гипподамии. Неважно. Ахиллес смотрел только на Патрокла. Пальцы сами выводили щемящую переливчатую мелодию, которую Ахиллес играл тысячи раз и которая — единственная — ему за все эти разы не наскучила. И голос, пусть и не такой твёрдый, твёрдость нужна только гимнам, лился свободно: — Рукою коснись, о Спарты цвет, головы певца ждущего, — трудно иногда смаргивать непрошенные слёзы, волновавшие Ахиллеса на этих строках, но он как-то справлялся, — и поклянись, о смертных цвет, не отнимать её впредь… После этого продолжать всегда бессмысленно. После этого Ахиллесу хотелось только одного: оказаться в объятиях своего «цвета», а женщинам — уйти до того, как их нетерпеливо попросят… впрочем, они всегда задерживали взгляды. Невольно — так же, как невольно цепляется взгляд за красиво посаженную конскую голову, за цветущие ветки миндальных деревьев и за всё, что можно счесть красивым. Он понимал. В его глазах не было мужчины прекраснее, чем Патрокл. Но, засыпая в объятиях возлюбленного уже ночью, когда только Селена их видела, Ахиллес чувствовал на себе ещё один взгляд — гораздо более прямой, чем бросают другие. Обладательница этого взгляда раскрылась не сразу. Но это могла быть только она — другие давно привыкли: — Так вы… с Патроклом… — Гипподамия, всё-таки отважившаяся с ним заговорить, не пошла до конца — проглотила конец фразы. Эта привычка благородных девиц «глотать фразы» доводила Ахиллеса до белого каления ещё на Скиросе. Вернее, его доводило, что местные, не зная подлинной природы «Аиссы», ждали того же и от него. А потом — начало доводить, что делишь с человеком кров, но понятия не имеешь, что у него на уме. Впрочем, он достаточно уважает тех, кто делит с ним кров, чтобы дать время одуматься. Пока что он смотрел на Гипподамию — на её лицо, чуть ожившее с тех пор, как её забрали из полыхающего Лирнесса, и на пальцы с отросшими ногтями. У неё красивые пальцы. Длинные и точёные, двигающиеся с затаённым изяществом. Такими бы хорошо на лире играть, но Ахиллес не слышал, чтобы она спрашивала у кого-то лиру. — Так мы с Патроклом что? — Ахиллес пытался понять, что она думает, но её глаза — седая гладь моря в пасмурный день — не выражали ничего. — Обо мне можешь думать, что угодно. Но если ты хочешь что-то дурное сказать о Патрокле, то лучше сразу иди к Евдору и проси его перекинуть жребий. Этого здесь не терпят. — …и в мыслях не было, — покачала головой; по крайней мере, она научилась ценить тех, кого ценить стоит. — Думаешь, я только убивать умею? — Ахиллес усмехнулся, но ощутил, как сердце сдавило что-то холодное и тяжёлое — ведь его терпят только в роли убийцы. — Не могу сказать, что ты ошибаешься… но Патрокл кого угодно делает лучше. — Я вижу, — скупо кивнула Гипподамия. — Он всегда… с нежностью говорит о тебе. Я начинаю понимать, почему. Она всё ещё держалась особняком, но это больше не казалось такой непроницаемой отгороженностью, как раньше. В вечера, когда Ахиллес доставал формингу, она не выходила, но днём её переливчатый голос выводил те же мотивы, что он слышал от Эрато на склонах Пелиона. Но без музыки они казались беднее. Ахиллес, в один из свободных — таких под Троей слишком много — дней перебрал трофеи, ещё не проданные, и нашёл среди них лиру — не настолько красивую, чтобы за неё много дали, но звучащую на порядок лучше, чем дворцовые. Пришлось её немного подстроить. — Гипподамия, — позвал Ахиллес, заглянув на женскую сторону. — Тебя ведь учили музыке? Гипподамия, чесавшая одну из собак Патрокла — Ро, кажется? — поднялась на ноги. — Служила жрицей с тех пор, как перестала быть девочкой, — её пальцы согнулись, будто вспоминая, как держать струны. — В Лирнессе жребий тоже постоянно падал на меня, но Менит считал, что сперва я обязана родить ему сына, а уже после служить другим богам. А Ахиллесу казалось, что для женщины нет места хуже Скироса… — …ну, я точно не Менит, и… держи, — он протянул ей лиру. — Я её настроил, но если ты привыкла к другим ладам, то скажи. Вторая и третья струны туго идут. Гипподамия тронула струны. Зрачки чуть расширились. Она высекла красивый, незнакомый Ахиллесу, на ахейский вкус — дисгармоничный аккорд. Но звучал он гораздо интереснее того, что играли на пирах воины, искушённые в битвах, не в музыке. — Спасибо?.. — Гипподамия замерла в удивлении. — Я… не ожидала. — Жертвы мы обычно приносим перед боями, и там женщины не нужны… но когда будут другие службы — я дам тебе знать. Пение Гипподамии Ахиллесу нравилось больше, чем Ламии, с помощью которой чевствовали богов и просили об удаче в мирных делах вот уж года три. Будь это жертва Гермесу, Посейдону, Деметре… да кому угодно ещё — Ахиллес мог бы взять формингу и присоединиться: в отличие от смертных, боги хоть делали вид, что ценили его музыку. Но мирмидонцы чаще всего приносили жертвы Фетиде. А ей Ахиллес Скирос не простит. Лира Гипподамии и звучала под сводами кущи — Диомеда, похоже, отчаялась добиться от неё «пользы» и позволяла ей развлекать остальных. Сама она, осмелев, начала тоже показываться вечером, когда Ахиллес играл на форминге. Иногда — гораздо реже Диомеды — просила сыграть что-то конкретное. В один из вечеров, коротко переглянувшись с Патроклом, она запела вместе с ним. В момент, когда к его голосу присоединился другой, повторяющий его, но всё-таки другой, Ахиллес ощутил с ней большую близость, чем, наверное, когда-либо чувствовал с женщиной. Поэтому Ахиллес и не удивился, когда в одну из ночей, принадлежавших обычно только им с Патроклом, краем глаза увидел бледную тень Гипподамии. Она была одетой; возвышалась над нагим и полулежащим Ахиллесом, как статуя бога над жертвенником. Судя по тому, какими понимающими взглядами обменялись они с — тоже нагим и полулежащим — Патроклом, всё было обговорено заранее. — Как видишь… — Ахиллес едва заставил себя оторваться от выцеловывания шеи Патрокла, — …мы немного заняты. — Не скромничай, — выдохнул Патрокл ему прямо в ухо — жар его дыхания заставил Ахиллеса крупно вздрогнуть. — Тебя вполне хватит на двоих. — Не верю, что ты такой недотрога, — усмехнулась Гипподамия. Хитон скользнул на пол змеиной чешуёй. Она легла рядом и, положив ладонь на затылок Ахиллеса — Патрокл, взяв её за тонкое запястье лиристки, переложил её на плечо, — поцеловала его. У неё холодные губы. Движения, хоть она и вела, были скованные и настороженные. И Ахиллес толком не знал, что с ней делать. У него никогда не ладилось с женщинами: просто не понимал, когда и что им нужно. С Диомедой, думал он, получалось что-то только потому что вела всегда она. Патроклу, похоже, надоело смотреть на их ужимки. Теперь за запястье взяли уже Ахиллеса. Патрокл положил его ладонь на талию Гипподамии, принудил провести выше… — А ты и правда растерялся… — беззлобно хмыкнул Патрокл и поцеловал Ахиллеса в плечо. — Он всегда медленно раскачивается. Но потом… Ахиллес никогда не даёт поводов жаловаться. — Если что-то пойдёт не так — скажи, — на всякий случай попросил Ахиллес. Гипподамия, ведущая ладонями по его груди, кивнула. Ахиллес услышал сзади мягкий смешок; волосы на загривке встали дыбом из-за горячего дыхания Патрокла. — Прошу тебя о том же, любовь моя. …когда Ахиллес открыл глаза, он видел над собой плотный, светящийся от утреннего солнца полог шатра. Кто-то обнимал его, закинув на него руки и ноги. Он повернул голову. Патрокл, как всегда, страдал от него больше всех: Ахиллес, даже если засыпали они спинами друг к другу, неизменно оказывался у него на груди или плече. Но сегодня Ахиллес и сам был жертвой. Из приоткрытых губ Гипподамии со свистом вырывалось дыхание. Она спала, прижавшись щекой к предплечью его руки, согнутой в локте, и держалась за плечо. Стройная нога, выбившаяся из-под покрывала, лежала на Ахиллесе. Она, не смевшая заговорить с ним лишний раз, спала рядом, раскрытая и доверчивая. Даже покрывало, сползшее с её грудей — небольших, но изящной формы; их было так упоительно целовать, — её будто не смущало. Ахиллес, с трудом — не хотелось покидать нагретое место — подняв голову, поцеловал её в уголок губ. Её веки дрогнули. Пальцы, лежащие на плече Ахиллеса, сжались чуть крепче. Он вздрогнул и замер — а вдруг это было лишнее? Впрочем, судя по тому, каким мягким взглядом его одарила Гипподамия, её это «лишнее» устраивало. — Доброе утро, — прошептал Ахиллес, опасаясь разбудить Патрокла. Всё-таки разбудил. Сзади зашевелилось, и Патрокл, издавший спросонья мягкий горловой звук, привычно взъерошил волосы Ахиллеса. — …Патрокл был прав, — с лёгкой улыбкой сказала Гипподамия; она легла выше и коснулась губами ахиллесова лба. — Мне и правда не на что жаловаться… ещё бы не уснул так быстро… — Видимо, на двоих меня всё-таки не хватает… — выдохнул Ахиллес. Нет, ему было хорошо. Но всё-таки слишком много чувств и ощущений для одной ночи. И в какой-то момент Ахиллес потерялся. Перестал понимать, где он, где возлюбленный и где — Гипподамия. Всё сплелось в один неделимый узел. Может, так оно и должно ощущаться. С Патроклом — с единственным, в своих чувствах к кому Ахиллес не сомневался ни мгновения — ведь ощущалось. — У тебя будет ещё шанс проявить себя, — Патрокл боднул его в плечо. — Вас надо было просто подтолкнуть… я сейчас вернусь. Он встал — Ахиллес видел, как утреннее солнце делало смуглую кожу Патрокла медной и золотой, как лучи и тени очерчивали каждый мускул на этом теле, казавшимся Ахиллесу верхом совершенства. Они же очерчивали тело Гипподамии, разминающей плечи, подставившей себя свету — и тоже по-своему совершенной. Совершенство гулкой раскатистой кифары и лёгкой звенящей лиры. Совершенство могучего коня с изящно посаженной шеей и быстрокрылой невесомой птицы. Совершенство людей — как люди несводимы к одному идеалу, так и нельзя надеяться, что их идеалы похожи друг на друга. Кто запретит чтить обоих? Разве дрожащий вздох, который испустила Гипподамия, когда Ахиллес приник поцелуем к коже между её нежных грудей, значит меньше, чем улыбка Патрокла, которую он ему подарил, когда Ахиллес взял его за руку и потёрся щекой об его ладонь, что собака? Нет, они разные. Они разные, и Ахиллес — счастливейший из людей, раз его приняли оба. — Подожди немного, — попросил Патрокл. Гипподамия села. Он ссыпал что-то ей на ладонь, а затем — лёг и позволил Ахиллесу целовать его и нежиться в его объятиях. Остатки ночного желания вспыхнули, но совсем вяло. Вчера его и впрямь вымотали. Хотелось получить разрядку и потом целый день проваляться в постели, болтая ни о чём или просто дремля, прижавшись к ним обоим. — Похоже, идея Диомеды с жребием не так уж и плоха, — усмехнулась Гипподамия, глядя на них сверху вниз. — …я хочу верить, что мы как-нибудь разберёмся, — цыкнул Ахиллес. Он поднял глаза на Гипподамию. На её бледной ладони лежали чёрные, похожие на крохотных жучков семена водосбора.***
Когда прорицатель объявил, что мор случился из-за Агамемнона, Ахиллес не удивился. Чему удивляться? Ни разу ещё Агамемнон не выиграл им битву. Даже делёж добычи — и тот сомнителен. Всё, на что надеялся Ахиллес: Агамемнон не станет мешать выигрывать их с братом войну. Но и этой надежды его лишили. — А чего я ожидал? — хотелось рассмеяться в его змеиное лицо: как он тщится остаться царьком, когда за десять дней погибло мужей больше, чем за последние года три вместе взятые! — Ты, прорицатель, несёшь мне только чёрные вести! Хорошо. Если такова воля бога, то я верну Хрисеиду отцу и умилостивлю его гекатомбой. Но отторгнутую награду вы мне возместите. Они — цари, воины, умудренные в народных собраниях мужи — замерли при этих словах, как стадо овец перед волком. Повисшая тишина оглушила, как удар по шлему. Ахиллес оглядел собравшихся мужей. Мудрый Нестор, хитроумный Одиссей, прямодушный Аякс… все молчали. Все молчали, и Ахиллес вдруг подумал: а не выдумал ли он эти слова? Не может он этого требовать. Просто не может. — Славный наш царь, а не подскажешь ли, где эту награду тебе взять? — уточнил Ахиллес, невольно подходя ближе к Агамемнону. — Сам знаешь, что общей казны у нас нет. Всё, что мы добыли, давно уже поделено. Не торгуйся с богом и дай ему то, о чём он просит — в том больше чести. А в Трое забирай втрое или вчетверо. — Хитро придумано, — Агамемнон не улыбнулся — оскалился. Будь воля Ахиллеса, он бы стёр этот оскал ударом кулака. — Но почему это я должен отказаться от своей награды, а у тебя она есть? Рука сама собою сжалась в кулак. Во рту стало влажно и горячо — как у патрокловых собак, когда они, почуяв врага, заливаются бешеным лаем. Скольких мирмидонцев спас этот лай? — …я хоть раз попрекнул тебя тем, что ты лучшие куски оставляешь для себя, хотя я и мои мирмидонцы принесли тебе больше всех городов? — Ахиллес обвёл немое сборище, которое то ли не желало понять, куда метит Агамемнон, то ли — того хуже! — было с этим согласно. — Тебе напомнить, что я здесь только по собственной воле? Думал, что служба тебе и твоему брату сделает мне честь… да откуда взять честь в твоих гнилых речах! С меня довольно. Я забираю своих людей и ухожу. — Иди, — прошипел Агамемнон. — Беги, поджав хвост, коль боги позволят! Можешь проваливать хоть сегодня, твоё дело. Но Брисеиду ты мне вернёшь. Это тебя научит почитать тех, кто властью выше! Даже интересно, такая же ли красная у этого пса кровь, как у его лани-дочери. Это займёт мгновение — вытащить меч из ножен и ударить между плечом и шеей, там, где связки треугольником сходились. Крови будет много, но Ахиллесу не привыкать. Герои всегда замараны. И Ахиллес убил бы его — дал бы повод Клитемнестре порадоваться, — не дёрни его назад за волосы. Кожа головы загорелась. Такая боль не отрезвляла. Такая боль заставляла желать крови сильнее — и тому, кто её причинил, тоже. Ахиллес развернулся. Меч едва не полетел в того, кто его удержал. Меч полетел бы, не стой там богиня с очами совы. — Не держи меня! — голос сорвался в беспомощный крик. — Клянусь, я его убью прямо здесь!.. — Владычица Гера не хочет видеть смертей, — её очи видели Ахиллеса насквозь; один только взгляд сковывал не хуже цепей. — Смири свой гнев, Пелид. Жаль словами, но не мечом, и отдай рабу. Повинуйся богам, и за повиновение тебе воздастся. Потом он кричал — слова, смысл которых он сам едва понимал, жгли язык и губы своей злобой. Нестор, кажется, пытался вразумить Агамемнона, но не смог. Не смог, а этот пёс нёс такой бред про свою обожаемую власть!.. Да пусть подавится. Захлебнётся. Утонет в ней, как его предок — и корчиться в Тартаре им обоим… Ахиллес вылетел из собрания, запрыгнул на свою колесницу и дёрнул поводья. Кажется, он едва не задавил кого-то. Его загодя расступались перед Ксанфом и Балием, наученные горьким опытом: титаны никого не щадят. Он ворвался в шатёр. Хотел перевернуть треножник, в которым омывали руки, но кто-то мягко перехватил его запястья. Это был Патрокл. Конечно, это всегда Патрокл. Никому иному Ахиллес не позволил бы сковать себя прикосновением. Ахиллес смотрел на его лицо. В нём не было осуждения, страха и всего того, что люди обычно испытывают к Ахиллесу. Только искреннее участие. Кажется, это Ахиллеса и добило. Он, иссечённый несправедливостью, свалился на руки Патрокла и взвыл ему в плечо. Тот не отшатнулся — только привычным жестом гладил его по волосам. — …ты выглядишь так, что я даже боюсь расспрашивать, — Патрокл улыбнулся, но эта улыбка быстро погасла. — Что у вас случилось? — Агамемнон случился, — голос Ахиллеса звучал глухо, и горло почему-то ссаднило. — Что ж я этого пса не убил прямо там!.. — Так, — Патрокл, не больно, но крепко сжимая его плечи, усадил Ахиллеса на ложе. — Давай ты немного успокоишься и расскажешь, что он опять сделал. Гипподамия, принеси воды, пожалуйста. — Не надо её сюда, — сорвавшимся голосом попросил Ахиллес. — Только не её… Но было уже поздно — она поднесла чашу, потом — села в кресло рядом и продолжила шить, как ни в чём не бывало. Патрокл сунул её в руки Ахиллесу и заставил выпить. Холодная, горькая — прямо как сердце Ахиллеса в это мгновение. Патрокл так и остался рядом, а Гипподамия села в кресло, закинула ногу на ногу. — Тебе лучше? — спросил Патрокл, когда Ахиллес поднял на него глаза. — Ты можешь говорить? — …да какое тут лучше, — Ахиллес ткнулся ему в плечо. — Я даже не знаю, с чего начать… — Ты хотел выяснить, почему начался мор и как его закончить. — Да из-за Агамемнона он начался! — ненавистное имя вырвалось криком. — Вместо того, чтобы отдать жрецу Аполлона дочь, он прогнал его, как плешивую псину… он взмолился к своему богу, и… случилось то, что случилось. Калхас сказал, что Агамемнон должен вернуть дочь… Взгляд Ахиллеса упал на Гипподамию, следящую за ним не с интересом — только с его тенью. Интересно, останется ли она такой же спокойной, когда очередь дойдёт до неё. До неё! Будто мало испил Ахиллес, а боги всё требуют и требуют, всё забирают у него!.. — Он не согласился? — спросил Патрокл, когда молчание непозволительно затянулось. — …согласился, — Ахиллес шумно сглотнул: слова застревали в горле, но он заставлял их идти. — Но… сказал, что заберёт себе Гипподамию вместо той девушки… Она не издала ни звука. Только пальцы впились в подлокотники до побелевших костяшек, и жилы на лебединой шее натянулись, как струны. Молчала. Молчала — и почему-то от этого молчания на душе было так тяжело, что хотелось взвыть в голос. Лучше бы кричала. Лучше бы ненавидела. — Я хотел убить его, знаешь… — оправдывался Ахиллес; его всегда тошнило от оправданий, но Гипподамия одним взглядом заставляла его оправдываться. — Я бы и убил эту собаку прямо там, при всех… но Афина схватила меня за волосы… а с богами спорить я не могу, понимаешь? Иначе… иначе всем нам будет ещё хуже. И так столько людей из-за болезни потеряли… Гипподамия не отложила вышивку. Слушала, согнув шею, работая руками — игла ходила туда-сюда, туда-сюда, круглила чёрную нить. Не смотрела. Ахиллес готов был взвыть побитой псиной прямо тут — может, хоть так получится заслужить её взгляд? — И ты просто меня отдашь? — спросила равнодушно. Так, словно ответ Ахиллеса вовсе ей был не нужен. — Сейчас у нас нет выбора, — сказал Патрокл — он звучал печально, но твёрдо. — Агамемнон может быть очень мстительным. А мы не имеем права терять ещё больше людей. Мор и так нас проредил. — Зачем оправдываться перед рабыней? — пожала плечами. Игла ходила туда-сюда. Ахиллес встал с ложа и опустился рядом с ней, положил голову на колени. «Прости», — хотелось сказать, но что-то держало. Что-то держало — и Ахиллес не знал, что. Ведь Патроклу же как-то удаётся говорить такие вещи, не роняя себя. А он, герой и царь, ограничен в словах. — Я… я же обещал, что женюсь на тебе, — сказал Ахиллес. — Ты не просто рабыня. — И ты готов подбирать объедки за Агамемноном? Кто-то из них цыкнул — то ли Патрокл, то ли Ахиллес; уже не понять. — Я обещал и привык держать своё слово, — упрямо повторил Ахиллес. — А ты — человек, а не объедок… — Ты очень скоро вернёшься, — пообещал ей Патрокл — Ахиллесу бы его умение утешать. — Он не станет держаться за тебя. Ему нужна не ты, а только поставить Ахиллеса на место. — Посмотрим, кто кого поставит на место, — прошипел Ахиллес. За ней пришли. Лизоблюды Агамемнона даже не посмели войти в шатёр. Он мог бы оставить их снаружи — сами они ни на что не годны, — но Патрокл был прав. Они просто не могут лить кровь мирмидонян. Может, они и готовы пролить кровь — не ради Гипподамии: ради свободы владеть своими трофеями. Но Ахиллеса они назвали царём. Значит, он должен следить, чтобы кровь лилась только тогда, когда остальные средства исчерпаны. — Отнимайте, что дали, — сказал он Талфибию. — Но передайте своему хозяину, что биться за него я не стану. Если хочет моего возвращения в бой — пусть впредь лучше думает над своими словами. Когда они уводили Гипподамию, она даже не обернулась. Без неё всё стало глуше. Затихли песни, звеневшие под сводами кущи. Ифиса ходила поникшая, опустив голову на грудь, и даже поцелуи Патрокла, обычно заставлявшие её — да и Ахиллеса тоже — посветлеть, больше не радовали. Ахиллес, сходящий с ума от безделья, ловил себя на том, что порой трогает одежды, которые она носила, и играет на лире, на которой она играла, силясь получить от дерева корпуса и металла струн тепло её пальцев. Неужели эта пустота в груди и есть — потеря? Неужели это всегда так тяжело, что двигаться и говорить, даже дышать — становится пыткой? — Она не мертва, — в который раз напоминал ему Патрокл. — Мы придумаем, как её вернуть. Ахиллес молчал, пряча лицо у него на груди. Не знал, как сказать: «Какая разница, жива она или нет, если её нет рядом со мной?» Агамемнон — не царь. Агамемнон — торгаш, который выбился в цари только чудом. Его хватило совсем ненадолго. Не успел Ахиллес оплакать Гипподмию и пережить — очередную — попытку забить его камнями, как его порог уже оббивали посланцы. И посланцы не из последних. Одиссей постарался — он призвал с собой и кузена Аякса, и Феникса… рассчитывал, что Феникс сумеет надавить на жалость. Одиссей ошибся в расчётах. — Благодарю за столь щедрое предложение… — а предложение и впрямь щедрое: дюжина коней, десять талантов золота, несколько дорогих сосудов и треножников и семь ткачих из Лесбоса, а после войны — одна из его дочерей в жёны и семь городов близ несторова Пилоса для выплаты дани. Слишком щедрое, чтобы не учуять в нём гниль. — …но предложил бы Агамемнон свою дочь в жёны Менелаю, чтобы отвлечь его от тоски по Елене. Это ничем не отличается от того, как я тоскую по своей невесте. Что до остального, то всё это слишком дёшево, чтобы я платил за это своими людьми. Почтенный Феникс, останься. Завтра мы решим, стоит ли нам вернуться во Фтию. Патрокл, впрочем, был Ахиллесом не слишком доволен. Он не пытался забить его камнями, как предложил Менесфий. Но не было кары для Ахиллеса страшнее, чем патроклов неодобрительный взгляд. — Ты думаешь, я должен был согласиться? — напрямик спросил Ахиллес, когда они закончили с приготовлениями места для Феникса. — …не знаю, — Патрокл покачал головой. — Слишком похоже всё это на попытку купить тебя и поставить на колени, как провинившегося сына… но ты своим отказом оставил у него Гипподамию, и вот это мне не нравится. — Если бы я согласился — я бы показал ему, что от всего можно откупиться, — вздохнул Ахиллес. — И что дальше? Начнёт обирать остальных? Тогда я сам охотно встану под камни. Какой же я царь, если не могу защитить свою общину? — Я и не говорю, что ты должен был согласиться. Но время думать только о своей общине давно прошло, — глухо отозвался Патрокл.***
— …как… — голос — чужой, почти незнакомый, неважный — резанул Ахиллеса прямо по нервам, по оголённому мясу. — Как это случилось? Он смолчал. Он только стискивал окоченелую — амброзия может спасти тело от гниения, но живое тепло навечно забирает Аид — кисть Патрокла и прятал лицо на его груди. Груди, что никогда не вздохнёт. Груди, в которой перестало биться сердце, и любимая душа отправилась к Аиду навеки. Он считал смерть Патрокла только своей. Он довёл его до гибели, и он вскоре эту гибель разделит. И никаких женщин в это таинство Ахиллес допускать не собирался. Автомедон болтал и болтал, болтал и болтал… заткнуть бы его… вырвать бы язык… но двигаться не хотелось. Двигаться мучительно не хотелось. Зачем двигаться? Патрокл погиб. Всё остальное не важно. Патрокл погиб, и его оплакивали даже рабыни. Небывалое достижение — быть оплаканными невольницами: они смотрели на мужчин волчицами и были в том вполне правы. Небывалое — а какой в этом толк? Он умер. Он теперь за Стикс. Лежит, должно быть, в жёстких стеблях асфоделя, навсегда свободный от богов и их прихотей. Как бы желал Ахиллес отправиться за ним прямо сейчас. Но он не мог. Он просто не мог позволить жить той твари, что заставила Патрокла страдать и истекать кровью. Женщина плакала. Она, не смущаясь Ахиллеса, обняла бездыханное тело Патрокла куда смелее, чем позволял себе Ахиллес. Она плакала; жгучие слёзы падали на откинутый саван. Слёзы, предназначенные даже не ему, лучшему из людей; тому единственному, ради которого и стоило существовать в этом проклятом собственным создателем мире. Слёзы, предназначенные себе. — Я не смог его спасти, — перед Ахиллесом Автомедон так не винился. — Пытался, но… это был Аполлон. А против бога не восстанешь… Она плакала и плакала. Она, знавшая Патрокла не больше, чем он готов был ей показать, плакала — и самой не смешно? Как можно оплакивать образ? Как можно оплакивать того, кто никогда твоим не был? Даже Ифиса — самая близкая к Патроклу из женщин — не позволяла себе такого. — На его месте… — Ахиллес не сразу понял, что она обращается к нему, — …должен быть ты. И что-то — как струна, которую тянули, тянули и наконец-то перетянули — оборвалось внутри. Что-то заставило поднять его взгляд на неё — рабыню, которую он отчего-то намеревался назвать женой. Что-то заставило его подумать: «ты того не стоишь». Как и весь этого проклятый мир. — Я буду, — сказал Ахиллес, проглотив горечь — о, горечи он ещё нахлебается так, что в Аиде вечность тошнить будет! — И буду скоро, если боги знают хоть подобие справедливости… но сначала я убью всех, кто ещё приложил к этому руку. Ахиллес поднялся. Гипподамия, сколь бы она не скорбела по Патроклу — скорбела по себе, — отшатнулась. Наконец-то в её глазах не было пустоты. В её глазах был страх. Вечный и неизбывный. — Не заставляй вспоминать, что всё началось с тебя.