ID работы: 14424905

Джаз, виски и разговоры, разговоры, разговоры...

Слэш
NC-17
В процессе
115
автор
Размер:
планируется Макси, написано 86 страниц, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
115 Нравится 47 Отзывы 16 В сборник Скачать

Глава Ⅳ. Одинокий звук биения стекол в мертвой тишине обещания.

Настройки текста
Примечания:

* * *

            Она была прекрасной. Самым прекрасным и родным человеком на свете для него. Она была всем. Всем — таким огромным миром, который она словно держала в своих руках под теплой шалью. Под такой знакомой и по-домашнему вкусно пахнущей шалью… Он так любил подсаживаться к ней, греясь у нее под боком, кутаясь именно в эту родную и греющую ткань шали, предаваясь этому уютному и родному чувству, заглядывая в такую же приятно пахнущую бумагой и стариной книгу в ее немного сухих, но таких ласковых и невероятных руках.             Он так любил ее. Так любил ее нежные и мягкие прикосновения. Ее любящие и согревающие обьятия. Так любил чувствовать себя самым маленьким и самым любимым рядом с ней. Рядом с ней было хорошо, было хорошо быть и слабым, и напуганным, и недовольным. Рядом с ней было спокойно. Спокойно так, как нигде больше на всем свете.             Рядом с ней можно было быть любым. И самым нелепым, и самым глупым, и самым-самым беспомощным. И никогда бы ему за это не было стыдно.              Ах, как сильно он соскучился по этому чувству… Чувству безопасности рядом с ней. Чувству того, что чтобы ты не сделал, ты все равно будешь самым-самым родным и любимым, что бы не произошло, ты всегда в конечном счете окажешься дома, в ее теплых обьятиях и успокаивающих словах, теплой потокой обволакивающей уши, успокаивающей сердце и навевающей самый сладкий сон.             Соскучился по чувству того, что тебе есть к кому вернуться, есть кому ждать, кому переживать, кому помогать со всем-всем, что бы не навалилось… Соскучился по чувству того, что она всегда все сможет, со всем поможет, что все под ее заботливой и умелой ладонью становилось вмиг таким уютным, теплым, домашним и непугающим. Она казалась всесильной. Она казалась сильнее и могущественнее самого Бога. Ее руки творили волшебство удивительней любой сказки, любых ангелов, любых легенд и книг. Она была такой всесильной рядом с ним. Всегда. Что бы ни случилось, она всегда была такой… Непрогибаемой, неломающейся, неподдающейся. Не сдающейся. И всегда была рядом.             В Новом Орлеане, в разных закусочных и ресторанах подавались, наверное, самые вкусные и изысканные блюда не то, что бы всей Луизианы, но и всей Америки. Он верил в это будучи маленьким. Но больше всего он верил в ее волшебные руки и ее самые разнообразные и по-настоящему яркие и приятные на вкус блюда… Этот вкус никогда не смог бы сравнится даже с самыми известными и популярными ресторанами во главе с самыми матерыми шеф-поварами! Невероятная и родная на вкус и запах, теплая и нежная на кончике языка и в душе, аппетитная на вид… Ее еда всегда была источником вдохновения, хорошего настроения и эстетического и вкусового удовлетворения. И он учился у нее этому. Искусству готовки самых вкусных и восхитительных блюд на свете! О, как он был наивен.             Столько лет готовки, практики, и даже теории, а он так и не смог даже приблизительно претворить тот вкус, то прекрасное и блаженное ощущение во рту, на языке, тот запах, что не получался таким же родным и ностальгически приятным, что невольно живот сжимается и переворачивается от сентиментальных воспоминаний. У нее не было определенного искусства готовки. Ключевым ингридиентом всех ее блюд была любовь. Такая сильная, нежная, безусловная, теплая, мудрая и заботливая. Любовь, с которой она вкладывала в еду столько сил, времени, стараний даже тогда, когда болели опухшие суставы пальцев и казалось, что они вот вот перестанут работать, готовка станет невозможной и к приходу ее ласкового оленёнка она не успеет приготовить его любимую джамбалайю…             Она никогда не кричала на него. И никогда не била его. Она всегда была умной и мудрой. Она часто читала книги и учила и его самого разным-разным мудростям и знаниям. В особенности жизненно-важным вещам, которыми он, если честно, пользуется до сих пор. Она делала для него все. С самого его рождения и своей смерти она словно жила ради него. Она много гордилась им, много переживала за него, много любила его и много поддерживала его даже в самые темные и страшные времена. Она была его опорой, ведущей рукой и заботливой луной в темноте ночи, оберегая и помогая справится со всем, что появлялось в этой самой тьме. Она любила музыку, в особенности игру на фортепиано, почему он и научился играть на этом инструменте на высшем уровне. Она обожала слушать радио, и он полюбил тоже. Ей не особо нравились цветы, но она с радостью принимала в подарок элегантные перчатки, зонты или шляпы с большими полами. Хотя она почти никогда не выходила за пределы их района и редко ходила даже на обычные прогулки, потому что ей запрещал этого муж. Она часто ходила по ближайшим лавкам, рынкам и аптекам, чтобы обеспечить его всем. Она вставала рано по утрам, чтобы собрать его и накормить, проводив до крыльца. Она ждала его по вечерам у входа в дом, чтобы встретить с усталой, но такой искренней именно в этот момент улыбкой. Она любила слушать по радио остроумные и забавные анекдоты. Он до сих пор помнит, как она смеялась с них. Он и радио были единственными вещами при ее жизни, что заставляли ее смеяться. Она обожала вкусную еду и готовку, любила в молодости танцевать под легкий джаз и не переносила алкоголь. Она учила его этике и манерам, пыталась привить нравственные ценности и научить его морали. Морали о том, что плохих и хороших людей не бывает. Что мир не разделен на белое и черное, иногда он сер, иногда бел и совсем иногда по-настоящему черный. Она всегда была тихой, спокойной, мирной и мудрой. Часто уставшей, измученной, болеющей в январские и февральские вечера, даже если почти не бывала на улице. Она боялась за него, но никогда не страшилась перед его отцом, защищая. Она любила его и своего мужа, даже если последний обращался с ней плохо. В своем супруге она также пыталась найти и что-то хорошее, рассказывая ему, что его отец не такой уж плохой человек. Ведь мир не разделен на плохих и хороших…             Она покупала ему самую лучшую одежду и всегда говорила, что он самый обаятельный и прекрасный мальчик не только у них в городе, но и на целой Земле. На его дни рождения она готовила самые сладкие и пышные торты и самые лучшие подарки. Она всегда хотела, чтобы дни рождения были для него особенно радостными и счастливыми. Она защищала его от отца и давала возможность делать свою жизнь такой, какой он хотел.             Готовя к учебе, всегда клала ему много еды в портфель. Подолгу сидела с ним по вечерам за уроками, чтобы помочь понять темы. Она пыталась радовать его маленькими вещами и подарками даже в обычные дни. Она всегда прислушивалась к нему и покупала его любимые сладости, книги, которые он просил. Она всегда отдавала ему самое вкусное, самое нужное и лучшее. Она часто гладила его вещи, буквально убирала с них пылинки, чтобы он всегда выглядел ухоженно и чисто. Она каждую неделю стирала его постель, чтобы ему было удобно и свежо спать на ней. Она клала ему на кровать самые мягкие подушки и теплые одеяла.             А еще она часто вязала и шила для него шапочки, шляпки и свитера. Свою любимую шаль она также сшила сама. И он до сих пор помнит ее запах. Словно он осел внутри крылышек носа, вьелся в кожу, в сознание, в нейроны мозга, и глубоко в душе. Ее шаль вся была пропахшей именно ею. И он так любил сидеть у нее под боком, чуть укрывшись половиной ее шали, прислонив голову к чужому хрупкому плечу, вдыхая ее собственный, домашний и уютный запах и смотря на то, как она в очередной раз вяжет ему на зиму вязаные носочки… Или как она читает очередной французский роман, аккуратно перелистывая страницы, вчитываясь в произведение и иногда ласково поглаживая его по руке или голове. Невзначай, совершенно неосознанно и привычно, но так, что он считал это самой необходимой вещью на свете. Чтобы она вот так вот взяла, протянула свою невозможно теплую, почти горячую ладонь к его волосам и мягко-мягко провела, не отрываясь от чтения, словно и не была способна забывать о нем даже тогда.             И он обожал то, как она обращалась к нему. Это было не простое и поднадоевшее «Аластор», «Ал» или пресловутое «Сынок», это всегда было — мой милый, мой дорогой, солнце мое, мой оленёнок, маленький мой, любимый, родной, ласковый мой и много каких других трогательных прозвищ, от которых становилось мгновенно хорошо и тепло на душе. Эти обращения были словно неосознанным и привычным напоминанием ему о том, что он нежно любим и нужен. Он нужен ей. Он любим ею. Ею. Его матерью. Его самой прекрасной и любимой мамой на свете.

* * *

            Его мать была сильной женщиной. Очень. Она потратила большую часть своей жизни взвращивая из него достойного, воспитанного и умного человека. Свои лучшие годы жизни просидела дома, выполняя хозяйственные обязанности и пытаясь вырастить свое единственное и любимое чадо здоровым и счастливым.             Аластор знал, что в молодости она была немного другим человеком. Была более жизнерадостной, веселой и смелой. Он знал, что чувство юмора досталось ему именно от матери, хотя в его детстве он мало помнит, чтобы она шутила перед ним и часто смеялась. Но она любила слушать анекдоты по радио, и Аластор в детстве так мечтал о том, чтобы стать радиоведущим и до самой глубокой старости матушки шутить самые смешные шутки по радио, смеша ее так часто, как только бы смог.             А еще он знал, что она любила танцевать. Хотя он почти ни разу не видел, чтобы она танцевала. Но он определенно замечал ее любовь к танцевальному или легкому джазу, что потом передалась также и ему в будущем. Как и пение, которое, почему-то, он от нее в детстве никогда не слышал. Лишь однажды вернувшись с работы он застал мать в ее любимом уголке дивана, вяжущую себе свитер и тихо под нос подпевающую какую-то смутно-знакомую и печальную мелодию. Именно тогда он узнал, что пение было также еще одной отдушиной для нее, как и джаз, как и книги, как и готовка и вязание.             В молодости она была действительно бесстрашной девушкой. Прямо как и он сейчас. Но семейная жизнь и супруг-тиран сильно подкосили ее характер, продавив жизнерадостные черты с ее лица. Ей пришлось стать максимально послушной и тихой, чтобы обезопасить себя и малыша от вспыльчивого и строгого главы семейства. Она боялась его и его резких решений, поэтому чуть-ли не с младенчества учила Аластора быть тихим и никогда не злить отца. Она учила его глубоко уважать родителя, потому что и сама в глубине души все-таки любила мужа и отчаянно пыталась найти в нем хорошие черты. Она стала более терпеливой и размеренной. Более трудолюбивой и заботливой, мягкой. Материнство было ей к лицу. Появление Аластора сделало легче ее жизнь бок о бок с требовательным и не совсем психически здоровым супругом. Она расцвела как мать, стала нежней, ласковей, мудрей и хозяйственней. И оленёнок любил ее именно такой. Но судьба этой женщины была не так легка, как казалось маленькому Алу раньше. Его отец был всегда человеком со сложным характером, с рвением к власти и контролю, подчинению. Он часто давил на ее мать, был глух к просьбам, эгоистичен, лицемерен, груб, жесток, высокомерен и даже безумен в каком-то роде. Больше всего времени уделял своей работе, амбициозно и упрямо пытаясь продвинуться по ступеням к власти как можно скорее. Родитель часто мог вспылить из-за пустяка и начать психологически давить, при этом оставаясь спокойным как удав. Он душил его мать, отравлял ее душу и заставлял медленно сереть ее лицо. Он был требователен, и к тому времени, как маленький Ал стал ходить в школу, он запретил ей выходить из дома. Она могла лишь дойти до лавок с едой и аптеки, но не более. Матерь потеряла цвет и вкус жизни, перестав выходить на улицу и контактировать с другими людьми. Она все время стиралась, убиралась дома, шила и вязала одежду, готовила обеды, ужины и десерты, собирала его к школе и, если у нее появлялось немного лишнего времени, могла сесть на любимый диван, взять одну из многочисленных книг в домашней библиотеке, которую создал отец, и сесть читать у камина. Или просто присесть отдохнуть, фоном включая радио и прикрывая глаза.             Тогда черты ее лица смягчались, разглаживались, кожа начинала чуть светиться и возвращать свой былой теплый цвет под освещением домашнего огня в камине. Мышцы на лице расслаблялись, и, когда она поднимала веки, ее взгляд становился еще ласковей и добрей. Именно в такие моменты маленький Ал любил тихо подбегать к ней, садится рядышком, приластившись к ее боку или ложась на колени, обнимая ее за живот и позволяя ей нежно и легко гладить себя по волосам и щекам. И он был самым счастливым ребенком в такие мгновения.             Аластор также знал, что веселый нрав и спокойствие достались ему именно от нее. Но вот эгоистичность, гордость, влечение к устрашению и угрозам, а также не совсем здоровая психика достались ему от отца, как бы он и его мать не пытались изничтожить из него эти качества. Он был нездоровым, неполноценным и не нормальным, потому что именно таким был его отец. Какой бы не была чудесной его мать, второй родитель смог внести в своего сына какие-то свои черные и больные гены. И Ал всегда это понимал. Благодаря матушке, взрастившей в нем хоть немного чего-то светлого, порядочного и человечного.             Когда Аластору было всего 5 лет, он помнил, как однажды не мог заснуть одной особенно тяжелой и напряженной ночью, потому что за стенкой слышал, как отец угрожал и давил на его мать. Она пыталась успокоить его и объяснить, что не имела ввиду ничего плохого, но ее муж был глух и инфантилен, уже слишком разозленный, чтобы угомониться мирно. И она заплакала. Впервые на его памяти горько заплакала, потому что была неспособна вынести весь град обвинений и яда, что на нее выплеснул глава семейства. Она была очень ранима, но действительно старалась быть сильной ради своего сына. И Ал не мог уснуть, ворочался в кровати, слушал ее всхлипы и молчал. Молчал до тех пор, пока не послышался хлопок входной двери, что означало, что недовольный отец вышел из дома. Он осторожно выскользнул из-под одеяла и тихонько приоткрыл дверь своей комнаты, выглядывая в пустой и темный коридор. У стенки сидела на коленях мать, тихо плачущая в сложенные ладони и шмыгающая носом. — Матушка? — тоненьким, детским голоском он позвал из приоткрытой щели. Она подняла голову, посмотрев в его сторону. — Милый?.. — ее дрожащий голос. Увидев его, она заплакала пуще прежнего, ее хрупкие плечи задрожали, а ладони закрыли глаза, словно пытаясь скрыть слезы и заплаканное лицо. Вся ее жалкая и худая фигура содрогалась в рыданиях, и она выглядела так невыносимо отчаянно, так беспомощно, так неправильно. Впервые на его памяти такой маленькой, слабой, не способной противостоять грубому отцовскому напору, не заслуживающей боли и жестокости в своей жизни. Аластор не выдержал. В пустом коридоре послышались громкие шорканья детских тапочек. Маленькие ручки обвили чужое дрожащее тело, лохматая головка с бурыми волосами по-детски прижалась к животу матери, пытаясь хоть как-то обозначить свою молчаливую поддержку. Матушка с силой прикусила пальцы, зажмурив глаза, словно безуспешно пытаясь подавить всхлипы. Она выглядела так жалко, одиноко и покинуто, что сердце мальчика невольно больно сжалось, и у него самого на глазах проступили слезы. " Зачем отец обижает ее? Что она сделала такого плохого ему? Она ведь наша мама! Как он может обижать родного человека? Если отец любит ее, то он не должен был заставлять ее плакать… Заставлять ее чувствовать боль.» И он тоже заплакал, потому что не знал, как успокоить и утешить ее словами. Не умел. Ему пришлось безмолвно разделить с ней ее слезы, потому что он был еще слишком мал, чтобы понять некоторые тяжелые обстоятельства их семьи. И что любит — не всегда значит, что бережет. Мать удивленно и растроганно распахнула глаза, смотря на детские искренние дорожки слез, текущие по пухлым щечкам. — Малыш… Она тут же попыталась взять себя в руки: медленно, глубоко вдохнула и постаралась оттереть влагу с лица. На ее губах вырисовалась слабая, кривая, но видимая улыбка. — Не нужно, не плачь, ну, успокойся, — она склонилась над ним, убрав за ухо спавшие пряди и успокаивающе погладив по голове и маленькой спинке. Ласково шепнула прямо над его головой, — Прости меня, малыш, прости, не нужно лить слезы. Я ведь уже успокоилась, и тебе больше не надо. Все хорошо, я… Я не плачу. Аластор повернул голову в сторону, посмотрев на нее одним мокрым глазком, громко шмыгнув носиком. — К-как я мо-гу не-… Не плакать, ког-гда ты плачешь тоже?.. — дрожащим и словно готовым снова сорваться в плач голосом спросил он. — Т-ты ведь моя мама. Я должен плакать тог-да, ког-да ты-… плачешь. — Ну, зачем же… — Я-я ведь твой сын, и я всегда буду пла-кать тогда, когда будешь пла-кать ты, потому что я час-тичка тебя, а ты — боль-шая час-тичка меня. Я ведь люб-лю те-бя и не хоч-чу делать тебе боль, как от-отец. Я просто не мо-гу смотреть, когда ты пла-чешь, мам, — ему было всего пять лет, но уже тогда он так сильно любил свою мать. И уже тогда был смышленым и достаточно умным ребенком. — Оленёнок… — она печально протянула, бровки ее сдвинулись треугольничком и она отчаянно прикусила губу, видимо, изо всех сил пытаясь сдержать вдруг снова накатившие слезы и чувства. Маленький Ал осторожно ладошкой накрыл ее руку, заглянув в самые слезящиеся глаза матери: — Мама, я обещаю тебе, что всегда буду плакать вместе с тобой. Чтобы тебе не было больно плакать одной, — и он аккуратно сжал пальцы на ее ладони, посмотрев таким доверительным, невинным и уверенным взглядом в глаза, что это стало спусковым крючком. По щекам женщины быстро потекли горячие-горячие непрошеные и несдерживаемые ничем слезы, которые она все-таки не смогла удержать. — Оле-нёнок, не надо… — она громко всхлипнула, закрыв рукой рот, из которого так и вырывались звуки рыданий и завывания. Мать изо всех сил зажмурила глаза в попытке снова взять себя в руки и совладать с волнующимся и срывающимся голосом, чтобы не пугать ребенка. — Оленёнок… Малыш, по-обещай м-мне лучше… Все-… — она громко всхлипнула, на мгновение резко набрав воздуха в дрогнувшие легкие, — Всег-да… улыбаться… Матушка сказала это невзначай, на сильных эмоциях и потрясении от его сильной любви к ней, но Аластор… Запомнил это на всю свою жизнь. И пообещал, крепко пообещал в ту далекую и тяжелую для них обоих ночь.

* * *

            Аластор ненавидел своего отца. Человека с куском дерьма вместо сердца и клочьями черноты вместо обычной души. Человека эгоистичного, лицемерного, гордого, самовлюбленного, инфантильного, жестокого и абьюзивного. Он был хитер и смекалист в погоне за властью и деньгами, но совершенно глуп в бытовых вещах, что раздражало его неимоверно. Он был умен работая с бумагами и преподавая в школах, но совершенно глуп, когда позволял местным бандитам помыкать им, неуважать его и приносить их семье беды. Он был глуп, когда шел на риск и не видел опасностей, что поджидали его везде, но неумолимо почему-то промахивались. Его отец был везунчиком по жизни, но был ужасно неудачлив в том, что родился психически нездоровым и больным, жестоким человеком, неумеющим искренне любить, защищать, заботиться и самое главное — понимать других. Этот мужчина не понимал его мать, и не умел искренне любить своего сына, считая его лишь своим наследником и помощником, будущим продолжителем его дела. Он был чертовски глуп, когда впустил в свою жизнь плохих и корыстных людей и создал свою банду на подобии мафии. Он был глупцом, когда заставлял свою жену страдать и быть в отчаянии каждый ее чертов день.             И он был слеп, глух и совершенно невнимателен, когда растил прямо под своим носом свою собственную потенциальную причину смерти.             Но Аластор ненавидел его не только поэтому. По большей части за его грубое и запугивающее отношение к матери. За то, что он ей угрожал. За то, что лишал ее возможности выходить на улицу, контактировать с другими людьми, запрещать ему делать какие-либо плохие вещи, жить такой же нормальной жизнью, какой жили другие жены и мамы. Их семья была попросту лишена обычной, светлой жизни, какой жила большая часть их веселого города. Давящая, тяжелая и безмолвная атмосфера их дома душила его, душила его мать. Медленно прокрадывалась к ним из-за спины, окутывало тела, окутывало сознание, незаметно пробиралось все ближе и ближе к шее, уже точа свои острые и длинные пальцы о кожу на гортани, словно готовясь вот-вот сделать решающий смертоносный рывок и сомкнуть когти на шее. Вопрос лишь был в том, на чьей шее.             И время шло. Время шло медленно. Оно шло ужасно, нестерпимо медленно. Каждый член семьи неуловимо чувствовал, что конец их семейной жизни скоро настанет. Ал рос, рос с глубоким чувством ненависти и зарытой обиды по отношению к отцу. Эта обида, боль, презрение и отвращение росли в нем с малых лет. Возможно, с того самого дня, когда их отец, накурившись неизвестных трав со своими новыми «приятелями» во время ссоры с женой запер ее и маленького семилетного Аластора в подвале на всю ночь. На всю мучительную и длинную ночь, полную страха, слез и ужасно тревожного, давящего чувства в груди, что казалось, можно было попросту задохнуться в этом закрытом, полностью обесточенном, темном помещении. А еще все эти часы, когда мать слезно и отчаянно просила прощения у своего сына за то, что ему приходится переживать все это из-за ее глупости в молодости, Аластор слышал, как соседская собака в подвале за стеной злобно лаяла прямо над ухом. Начиная с позднего вечера и до раннего утра она рычала и лаяла самым сумасшедшим и безумным образом — без остановки. Иногда маленькому Аластору казалось, что она вот вот проломит деревянную стену и вцепится ему в спину клыкастым и кровавым ртом, раздерет все до костей и примется за его тонкую и детскую шею, порядком замерзшую в сыром подвале.             Мама успокаивала его как могла, пыталась рассмешить, пыталась уложить его спать, навеять сон. Но оленёнок не мог. Не мог ни засмеяться, ни заснуть, ни успокоиться. Тревога и чувство опасности, абсолютной беспомощности и страха склизкой и мертвенно-холодной рукой обхватили его горло, его душу, его онемевший язык. Он молчал все это время, как бы мать не пыталась его разговорить. Там Ал не чувствовал ни голода, ни жажды, ни желания поспать.             Он просто находился в напряженном состоянии, будучи даже неспособный заплакать, словно каменное и безжизненное изваяние.             Это был первый и последний раз в его жизни, когда он позволил ужасу и страху забраться так далеко и глубоко в его душу. Со временем эти чувства попросту превратились в ощущение холоднокровной ненависти и жажды мести.             Когда Аластор подрос настолько, чтобы уже начать думать и мечтать о своей будущей профессии, он радостно заявил за столом, что хотел бы стать радиоведущим. Отец замолчал, перестав есть.             А следующие несколько лет он пытался заставить его пойти на преподавателя, потому что и сам был им. Он убеждал, что преподаватели уважаемы обществом, получают много денег, да и это всегда была удобная и заманчивая работа, благодаря которой можно было бы стать кем и повыше… Отец сам был преподавателем, потом стал завучом, и десяток лет метил на директорский стол, но так и не добился своего, потеряв всякое желание и направив свое стремление к власти и деньгам в другое русло… Он надеялся на то, чтобы Аластор вырос, получил высокую должность и разбогател, обогатив и его самого, ведь Ал был его сыном, а значит был просто обязан.             Лишь второй не разделял его мнения, еще в детстве решив, что станет радиоведущим. Это было его мечтой, его желанием, его отдушиной. Еще оканчивая школу, он представлял, как бы безумолку толкал красивые и смешные речи по радио, смеша уже постаревшую родную матушку и заставляя ее улыбаться с гордостью за свое выросшее чадо.             Тогда то второй родитель отстал от него, и больше не обращал на сына внимание, будто он вдруг перестал существовать. Ведь дети ему были нужны теперь только для того, чтобы они помогли ему достигнуть главной цели — денег и пьянящей власти в городе. Но еще десяток лет назад, когда Аластор был совсем мал, папа действительно пытался уделить свое внимание и уроки воспитания сыну. Строгое и требовательное отцовское обучение в прошлом, а также любовь отца к определенной одежде, сделали свое дело и Аластор перенял его некоторые жесты и повадки, вкус к строгой и деловой одежде.             Ал во многом был похож на своего отца. Когда мать в нем видела своего мужа, он всегда был вне себя от ярости и ненависти. Чувство отвращения овладевало им. Быть похожим на отца? Господи упаси. Определенно, самое настоящее проклятье — быть таким же чудовищем, как он. Со временем Ал привык к этому, и даже полностью принял все отцовские стороны в себе. К тому же, с возрастом это даже начинало ему нравиться. Что сказать, папины гены работали безотказно — самолюбие родителя передалось также и к нему, вместе с щепоткой безумия.             Единственное, как бы Аластор был не схож с отцом, в нем определенно было то, чего не было у второго. Понимание морали и человечности, материнская этика и воспитание — то, что смогла дать ему мать. Если отец его был слеп, и не понимал своих ужасных действий, видя мир таким же гнилым, каким был и он сам, то Аластор прекрасно отличал хорошее от плохого, полностью отдавал себе отчет в своих действиях в будущем, незадолго до появления в Аду, и сумел подчинить, укротить собственное безумие и тягу к грешности, пользуясь им ловко и умело, строя свою мораль и признавая свои плохие деяния. В отличие от отца, он умел вызывать уважение и даже восхищение окружающих к себе, был более бережен к себе, не любил рисковать, не имея запасного плана, умел распоряжаться своим умом, строя в голове гениальные и амбициозные идеи, благодаря хитрости и внимательности читая людей как открытую книгу и с легкостью вычисляя их намерения, мысли и чувства. Аластор вырос умелым кукловодом, всю жизнь наблюдая за ошибками тиранистического и жестокого маньяка-отца, и имея сильный и точный ум матери.

* * *

Колючий и морозный холод. Серая и удивительно безжизненная улица. Чуть мокрый, блестящий асфальт, с тающими на ней снежинками. Гробовое безмолвие и тишина, полностью пронизавшая эту часть квартала.             Аластор засунул пальцы в перчатках поглубже в пальто, чувствуя, как небывалый в Новом Орлеане мороз колючестью прошелся по спине и рукам. Сегодняшняя температура составляла аж -10 градусов, тогда как среднегодовая была всегда около 11 градусов. А еще шел особенно медленный снегопад. Он шел редко, и у них в городе никогда не было сугробов. Самого снега, впрочем, тоже почти невозможно было встретить на улицах.             Аластор посильней вдавил голову в плечи, осматриваясь по сторонам, и понимая, что вокруг удивительно пустынно. Странно.             В Новом Орлеане всегда были улицы полные шумных и веселых людей, завлекающих в разные лавки, бары или просто гуляющих и слушающих уличный джаз. Но сейчас… Он не встретил ни одного человека. И от этого в груди было странное ощущение. Непривычно, неправильно, не так. И эта холодная температура… Совсем несвойственная его родному городку, тоже сбивала его с толку.             Но именно сейчас Аластор не собирался обращать на это внимание. Какая бы не была погода на улице, как бы люди странно себя не вели, все это ничего не значило и не имело никакого значения! Дома его ждет матушка, дома его ждет мамин ужин и мамины заботливые руки… И самое главное — только она! Потому что отец пропал со своей бандой еще несколько недель назад, и они с матерью предположили, что, возможно, надолго. Ведь отец планировал со своими дружками наведаться в другие города Луизианы, чтобы заняться нелегальной торговлей. Аластор не вникал и не понимал всей сути его «командировки» и незаконных, странных вещей, которые он делал. Он просто пытался защитить себя и мать от этого, просто хотел нормальной и обычной жизни, где бы не было места ему — его отцу. Он желал каждый день ходить на работу — в старую, немного потрепанную радиобудку — и возвращаться из нее домой к матери. В теплый и светлый дом, где бы его ждал единственный любимый и родной человек. Где бы не было окончательно с ума сшедшего отца вместе с его приятелями с бандитскими замашками, обижающие его мать и ломающие дом. Рушащими все, что с таким трудом матушка потом восстанавливала вместе с Алом и убирала. Рушащими весь уют и тепло дома. Всю их хрупкую и итак еле держущуюся семейную жизнь. Да и вообще, просто жизнь.             Коричневая, начищенная туфля приземлилась на асфальт, заставив несколько снежинок помнуться и растаять. Теплое дыхание паром вышло в холодный воздух. В тишине округи Аластору даже послышался странный звон, который обычно звучит, если в пространстве слишком тихо и нет ни единого звука. Время словно замерло, потому что на улице было невозможно заметить ни единого движения. Снегопад незаметно исчез, и он даже не успел понять, когда. И не было ни одного явления на небе, чтобы можно было определить, действительно ли время остановилось, или просто Аластор слишком выпал из реальности и ему начало мерещится всякое.             Странное пищщание в ушах не прекращалось, создавалось впечатление, словно улицу накрыл какой-то вакуум, не дающий звукам извне попасть внутрь. Аластор на это лишь задумчиво посмотрел в небо, не переставая идти вперед, и вдохнул разряженный, морозный воздух, подумав, что может это не так уж и плохо. Он бы мог немного отдохнуть от общей суеты и перестать привлекать к себе взгляды окружающих, мог бы в одиночестве прогуляться до дома и очистить ум, убрав все многосложные и тяжелые мысли, чтобы, прикрыв глаза, просто позволить безмолвию и пустоте овладеть его сознанием. Чтобы звон и эхо от пустоты легким ветерком раздавалось в его голове, тишиной ублажало опухший от размышлений и планов мозг и свежим кислородом напитало клетки, проветрило пространство сознания.             Наконец, он повернул голову левее и уже через два-три жилых построения увидел свой дом.             И что-то в этот момент закралось в его душе. Что-то недоброе, что-то плохое, что-то подозрительное, потому что окна его дома не горели желтой лампадой. Они были темны, серы, словно пусты. Матушка всегда его встречала с включенным светом и вкусным запахом ужина…             Аластор даже на миг остановился. Коричневые туфли медленно замерли на твердом асфальте. Чувство необъяснимой тревоги с каждой секундой и подмеченной деталью округи охватывало его грудь и внутренности так, что он на миг приставил ладонь к сердцу, будто пытаясь нащупать это странное чувство подозрения, непонимания, предчувствия. Предчувствия чего-то дурного, чего-то, что словно ловушка, словно сама смерть поджидала Аластора в его же родном доме, с матерью, где он прожил всю свою жизнь.             Почему-то в это мгновение вдруг показалось, что все, что окружало его именно сейчас, было враждебным по отношению к нему. Эта серая, безжизненная и немая улица, этот странный и несвойственный холод, этот пустой и осиротевший дом, глядящий на него серыми и потухшими занавесами сквозь дыры окон… Почему вдруг весь мир стал таким бесцветным, черно-белым, серым? Словно потерял все свои краски, тепло и прелестные звуки? Почему не слышно радио и непринужденного джаза? Почему не видно яркого солнца? Почему его дом так похолодел и вовсе перестал походить на родной «дом» ? Почему здесь никого нет?..             Аластор медленно, словно с огромной тяжестью в ногах, сдвинулся с места. Осторожно поплелся к до боли знакомому зданию, пальцами вцепившись в грудь, в место, где был слышен заполошенный стук сердца.             Холод пробрал его до самых костей, и он перестал чувствовать свои пальцы, свои щеки, ноги, шею, спину, кожу… Все вмиг показалось таким сюрреалистическим, словно он был в дурном сне, в кошмаре. В его персональном и личном кошмаре, где было неясно, что могло тебя ждать за углом, что могло поджидать в собственном родном доме. «Это сон, это сон, это сон, это сон, это сон, это сон…».             Аластор хотел верить в эти мысли в своей голове, потому что от здешней атмосферы ему уже становилось плохо и беспокойно. Червячок сомнения и предчувствия настырно грыз внутренности и душу, и от того он спешил и начинал волноваться еще больше.             Наконец он ступил на деревянное, покрытое инеем скользкое крыльцо. Половицы жалобно и страшно скрипнули, словно простонали чьим-то слабым голосом, что скрывался под досками крыльца, умоляя вытащить его оттуда. Аластор вздрогнул, кожа покрылась отвратными мурашками, и сердце ускорило свой ритм в десятки раз.             Он протянул окоченевшую руку и медленно отворил дверь. От странного и рвущего внутренности предчувствия и боязни, он зачем-то прикрыл глаза. И от того, что прикрыл, испугался еще больше. Потому что это означало, что ему действительно было чего опасаться. Это означало, что перед отворившейся дверью его действительно должно было поджидать что-то очень страшное.             Аластор прерывисто вдохнул вздрогнувшими легкими и медленно открыл глаза, с отчаянием понимая, что не хочет этого делать больше жизни.             Дверь с легким стуком отворилась до конца, оперевшись о стену. Могильный холод хлынул из глубин дома, чуть зашевелив его волосы. Стук сердца заполонил собой всю его голову, плотной ватой заткнул уши, быстрым и тревожным ритмом застучал где-то в висках. Так застучал, что Аластору на миг показалось, что от страха оно попросту разорвется в его груди. ▔▔▔▔▔▔▔▔▔▔▔▔▔▔▔▔▔▔▔▔▔▔▔▔▔▔▔             А потом он просто перестал слышать хоть что-то. Сердце резко споткнулось и замерло. Затихло. Перестало работать, комом застряло в горле, словно в попытке выпрыгнуть из тела и унестись прочь, подальше от ужаснейшей картины, представшей перед ним.             Звон и пищщание резко и остро пронзили слух, словно он внезапно оглох на два уха. Будто внезапно пространство вокруг него исказилось, изломалось, холодом пробрало и словно молнией прошибло все его тело.             Перед глазами потемнело, противный писк в ушах очень напомнил пищание медицинского прибора, которое обычно обозначало, что чей-то жизненно важный орган остановил свою работу безвозвратно… Серое и прохладное помещение дома медленно, но верно начало погружаться во тьму. Будто вдобавок он еще и ослеп.             Ноги лишились каких-либо сил, перестали ощущаться. Аластор слабо покачнулся и упал коленями в твердые половицы. Поперхнулся пылью. Почти задохнулся. Руками попытался закрыть уши, в попытке просто перестать слышать тревожный и мертвый писк.             Посередине помещения, прямо перед входной дверью распласталось тело. Родное, тонкое и худощавое тело. Сначало показалось, что незнакомое. Но Аластор знал этого человека лучше кого бы то ни было. Знал до боли. Знал лучше, чем самого себя. И любил намного больше, чем что-либо еще на свете.             Серое лицо было спокойным, мирным, словно принявшим свою участь и более не спротивляющимся ничему. Оно было бледным. Таким бледным, что Аластор и не узнал бы ее. Почти бесцветная кожа немного словно сползла с чужого лица, делая такие знакомые черты неузнаваемыми, чужими, острыми. Острее, чем они были у нее при жизни. Бордовое платье, словно оторвавшиеся лепестки розы, раскинувшись лежало на холодном полу. Веером покрывало ее ноги, так, что было видно лишь тонкие лодыжки и домашние тапочки. Руки были сложены на животе, словно кто-то, поиздевавшись над ней, специально придал ей похоронный вид. Темные волосы, собранные в пучок, чуть растрепались. Среди них проступила еле заметная седина, которой у нее никогда не было.             Ее глаза… Ее глаза были открыты. Бездушно и безжизненно смотрели в потолок. Аластор не знал почему, но они внезапно стали серыми из теплых карих… Серыми, словно вместе с душой из нее высосали все яркое и теплое — ее ласковые и нежно-карие глаза. Губы также были бледными, почти белыми, слившимися с цветом ее кожи. А еще утром они были розово-живыми и любяще поцеловали его в лоб перед уходом…             Аластор неверяще потянулся вперед. Не рассчитал и упал на пол подбородком.             Глухая боль пронзила челюсть, в ушах засвистело еще сильней. Но он даже не ощутил этого. Прилагая все силы и остатки воли, подполз на четверенках ближе.             Окоченевшей в этом холодном и незнакомом доме и дрожащей рукой потянулся вперед, медленно дотронулся до прозрачной кожи. Холодная… Мертвенно-холодная Ее тело уже было остывшим. Неживым.             Аластор ощутил, как глаза вдруг защипало от выступивших слез. Он вцепился в подолы чужого платья, и вгляделся в такое родное и одновременно незнакомое лицо.             Ее лоб… Ее холодный лоб был украшен окровавленной дыркой от пули. И Аластор знал, чья была эта смертоносная пуля.             Глаза застелило влагой. Ее лицо расплылось перед ним, потеряв все знакомые очертания, и он всхлипнул. Громко всхлипнул.             Это была его мать. Труп, лежащий перед ним — был его матери. И он сначала не поверил, не смог. Не смог найти что-то знакомое и родное в этих исказившихся убийственной спокойностью и принятием чертах. Не так… Не так он представлял этот злополучный день. Не так он представлял ее смерть. Не так он хотел, чтобы она умерла. И не так хотел сидеть сейчас в совершенно пустом, холодном и сером доме, в полном одиночестве у трупа, что никак не ожидал найти в этот час, в этот день и в этом месте.             — Ма-ма… Ма-тушка…             Он всхлипнул снова, схватился за сердце, чувствуя, как его пробрало резкой и острой болью. Как резью схватило легкие, не дав возможности вдохнуть.             Придвинулся ближе, приложил дрожащие пальцы к ее обескровленной щеке. Кожа показалась нечеловеческой, не маминой. Словно лживое подобие материнской теплой и живой кожи.             Он рвано вдохнул, задрожав всем телом, чувствуя, как нижняя губа невольно дрожит.             Матушка!             Он громко позвал, словно она могла бы откликнуться. Словно могла бы встать, оживиться и принять в свои успокаивающие заботливые объятия, навеяв чувство безопасности и полного спокойствия. Его крик эхом разнесся по всему дому, но остался лишь пустым звуком.             — Боже, нет… Нет… Нет             Аластор аккуратно дотронулся до ее волос, до ворот платья, рукавов, самих рук… Попытался приподнять кисти, но все было тщетно. И сердце ее под его отчаявшейся ладонью больше не подавало никаких признаков не то, что жизни, но и вообще своего существования. » Мама! Пожалуйста! ПожАлуйста! Прошу тебя… Пожалуйста, просто пожалуйста, я просто прошу тебя, просто прошу… Пожалуйста… Пожалуйста!».             Громкое то ли бульканье, то ли еще какой отчаянный звук вырвался из его рта, когда он не смог ощутить даже малейшего пульса на ее тонкой шее. Она была мертва. Безвозвратно. И Аластор ничего не смог сделать. Не успел. Не смог. Не понял вовремя. Не-о-соз-нал. Ни-че-го             Серые, обесцвеченные глаза смотрели наверх, но не на нависшего над ней Аластора. Они смотрели куда-то сквозь него, через него, словно через стекло окон, упираясь куда-то в потресканный потолок. Матушка никогда так на него не смотрела. Это холодное и окоченевшее тело больше не принадлежало его матери. Ее душа ушла из него, взмыла на небеса и развеялась на ветру лишь мимолетным воспоминанием и еле заметным ласканием дуновения воздуха… Его родная мать. Его любимая матушка. Его худенькая, тонкая и усталая мама. Его самый родной и важный человек в жизни… Его самая прекрасная и любящая маменька… Ее больше не было… Больше не было ничего!             Этот дом — больше и вовсе не был его домом. Словно с уходом души его матери, он перестал быть таковым. Ведь все, что делало его таким уютным, родным и теплым была матушка. Ни эта улица, ни этот квартал, ни этот город, ни этот мир больше не были такими цветными, яркими, теплыми и звучными без нее. Вся жизнь и краски были высосаны из его мира вместе с душой его мамы. Теперь здесь был повсюду холод, отчужденность, серость и абсолютное одиночество. Потому что единственный человек, которого он любил, больше не существовал в этой жизни, на этом свете… Больше нет!             И Аластор ощутил, как нахлынувшие слезы вдруг бесконтрольно, словно река, вылились из глаз. Хлынули водопадом, нескончаемой потокой боли. И вместо уже приевшегося звона в мертвой тишине послышалось острое и болезненное биение стекол. Наверное, так разбивалось его сердце и его душа…             Аластор взвыл. Не своим, не собственным голосом. Он запрокинул голову и закричал, зарыдал, сорванным голосом пронзил плотную и смертную тишину улицы криком невозможного отчаяния и ужаса. Но Ал знал, что никакие рыдания и вскрики не смогут выразить всей его боли в этот момент. Потеря матери — была самым ужасным событием в его жизни. И он так и не смог ее принять до конца своей смерти.             — Мама! Боже, мамочка… Маменька… Моя миленькая маменька… Ма-мо-чка-а-а… Моя ма-… Матушка-а-а.!             Он с силой закрыл уши и завизжал животным, душераздирающим голосом, кажется, разбив все стекла в доме. Волны боли настигали его раз за разом словно бесконтрольное, огромное цунами, разрушающее все на своем пути. Улицы жалобно зазвенели от нечеловеческого крика, страшное эхо вскружилось в округе, распугав всех птиц…             Он задыхался, крупно дрожал, чувствовал, как живот волновался и вздрагивал, как сокращались легкие, как надрывались связки, как протяжные ноты отчаяния и горя все тянули и тянули свою бесконечно болезненную песню. Как волосы рвались на голове от до крови на коже стиснувших пальцев. Но боль от разорванных связок и вырванных клочьев волос не могла сравниться с бурей, что бушевала внутри него.             Вся жизнь с треском разорвалась прямо на его глазах. Все планы и мечты разбились о холодную и безжизненную бетонную стену дома, как изящные и хрупкие фужеры из-под вина…             Аластор захлебнулся собственными слезами, и его крик боли затих, эхом прозвучав в помещении.             Он зарыдал еще громче, лег на пол и беспомощным клубочком свернулся у маминого трупа, словно она была все еще жива, словно он все еще маленький 6-летний ребенок, прибегающий к своей матери, прижимающийся к ее теплому боку, ластящийся к ее рукам и получающий мягкие, полные тепла и нежности взгляды.             Словно он все еще маленький и беспомощный комочек тепла, только-только появившийся на свет и так сильно нуждающийся в своей матери. Такой всесильной и вселюбящей. Но она была мертва. А он — уже не был ребенком.             И этот дом — больше не был родным. Он лишился самого главного и важного, что в нем было — души его матери. Без нее это место не было более родным и уютным. Без нее и улица эта была больше… Не родной. Не той. Весь мир был другим без ее существования. Без ее теплых карих глаз, без ее умелых и заботливых рук, без ее самых вкусных блюд, без ее самых-самых нежных слов и ее уютного запаха…             О, как сильно в этот момент он хотел, чтобы ласковые и утешающие мамины руки вдруг обняли его сзади, прижали к себе, и размеренно, медленно начали качаться вместе с ним взад-вперед, взад-вперед… Чтобы она укачала его на своих руках, словно маленького малыша. Чтобы она поцеловала его в лоб и накрыла руками лицо, смотря прямо в глаза и говоря, как она его любит.             — Матушка… Про-сти меня… Я так… Я так со-жа-лею… Мне так сильно жаль!.. Так сильно, ты бы знала!..             Аластор поднес ее бледную руку к своим губам и аккуратно поцеловал, а потом прижал к своей мокрой щеке, бездумно шепча, словно это могло как-то исправить случившееся.             — Я… Я так люблю тебя… Маменька, я так тебя люблю… Я не знаю. Я не… Наверное я… Наверное я не смогу без тебя здесь прожить… Я так… Я так виноват, матушка!.. Я так сильно виноват, мне так жаль, боже, просто прости меня, мама… Я так сожалею, что я не успел… Так сожалею… Я чувствую себя так ужасно, мам, я больше никогда не смогу… Никогда не смогу быть счастливым без тебя… Но…              Горячие-горячие слезы дорожками потекли по щекам из приоткрытых, блестящих глаз, полных сожаления и горечи.             И Аластор внезапно вспомнил. Мама так сильно хотела, чтобы он был счастлив… Она так старалась всю свою жизнь, как он может после ее смерти таким ужасным образом доказать ей, что все ее старания были впустую?.. И… Он ведь обещал, он ведь клятвенно пообещал ей, что всегда будет улыбаться.             Если он будет непременно всегда держать улыбку, то матушка будет смотреть на него с небес и тоже улыбаться, потому что будет думать, что он счастлив, и все ее мучения и страдания были… невпустую             Несколько слез скатились по его лицу. Что-то щелкнуло в его душе. Что-то надломилось и с хрустом встало на место. И бледные, тонкие губы с капелькой слезы на самом кончике их вдруг вытянулись в неестественной, кривой, но широкой улыбке. И от ее ощущения на лице стало даже как-то хорошо. Аластор ощутил, как вместе с ней к нему вернулась какая-то уверенность, какая-то внутренняя сила и воодушевление, может быть, матушка волшебным образом даже после своей смерти сейчас ему помогает? Может быть, улыбка на его губах сейчас напоминает мамину? Может быть, ее душа прямо сейчас летает рядом с ним, и гордится своим сыном? За то, какой он сильный, за то, что он выполнил своего обещания.             И эта улыбка стала для него целебной, спасительной, внезапно вдохнула в него жизнь и дала смысл идти и жить дальше. Она напитала его энергией, смыслом и уверенностью. Ощущать ее на своих губах было приятно, словно маленькая мамина частичка была вместе с ним. И эта улыбка — стала пожизненным и посмертным напоминанием ему о матери. И он пообещал себе еще раз, что будет улыбаться ради нее. Хотя бы ради нее, если уж не для себя, чтобы почтить ее память и остаться верным ей даже после смерти…             Аластор ощутил, как накатившие эмоции заскреблись на дне горла. Его губы вытянулись до самых ушей и он засмеялся. Громко, истерически, безумно.             Засмеялся так, словно плакал самыми горькими и сожалеющими слезами. Засмеялся так, что напомнил завывшего от боли раненого оленя, навсегда потерявшего свою родную и такую необходимую мать. Ту, рядом с которой он ощущал себя ребенком даже будучи взрослым.             Его душераздирающий крик звоном и сигналом тревоги разнесся по всей улице, по всему глухому району. Стекла повыбивались из окон в этом доме боли и горя. Развалились жилые построения на улице, разрушился город, небо надтреснулось и разломилось на тысячи и миллионы трещин, на миллиарды и триллиарды частей. Солнце покинуло этот мир, и земли разворошились грубыми трещинами и глубокими ямами. Не существовало ни Земли, ни Рая, ни даже Ада. Потому что для него это было гораздо хуже самого Ада. Мать Аластора была единственным светом в тесном клубке мрака, боли и насилия в его жизни.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.