* * *
Мерцание тусклых ламп на столе и на кровати, тени, пролегшие по углам небольшой комнаты, отражение света на стеклянных часах на стене, что бесшумно считывали время, заглушенные чарами, открытое настежь окно, через которую в комнату вливалось немного бордово-алого света пентаграммы, заливая такой же бордовый ковер, вышитый по краям золотистыми нитями. В воздухе витал душистый и немного назойливый запах мази и травяного лекарства, дурманящий голову, но легко выветриваемый уличным дуновением с окна, так, что он чувствовался лишь на кончике носа. Тишина в комнате не подавляла и не нагнетала. Она успокаивала, расслабляла, разглаживала углы и складывала все сумбурные мысли и образы по полочкам и углам, оставляя в голове приятную ясность и пустоту. Она была мягкой, уютной, одновременно и невесомой, как вечерний ветерок, и одновременно осязаемой, ощущаемой, как теплота от легкого огонька на свечи, отсутствием звука грея душу и усыпляя разум. В этой самой тишине не слышался даже противный писк и звон, что нередко мучал хозяина этих покоев. Аластор осторожно поводил рукой по только что наложенному бинту, разгладив неровности и лишний воздух под ним. Рана от этого движения отозвалась лишь еле заметной глухой болью, уже почти зажившая за пару месяцев. Однако, рваный порез все еще оставался открытым на его груди, доставляя дискомфорт и заставляя каждый раз перед сном намазывать его мазью и перебинтовывать. Особо глубоко выдохнув, Аластор закрыл жестяную крышечку какой-то древней, но эффективной мази. Следом он до конца намотал остатки бинта и отложил их на прикроватную тумбочку. Пальцы вновь дотронулись до медицинской ткани на груди, чуть водя подушечками пальцев по неровностям и немного теребя и так еще отзывающейся отголосками раздражения и боли рану. Это случалось всегда, когда он погружался в особо тяжелые и сложные думы. Привычка — дотрагиваться и надавливать на порез — появилась давно и не только с этим ранением, может быть, она помогала ему оставаться в реальности несмотря ни на что, не давая окончательно застрять в беспрерывных и лихорадочных размышлениях. Хотя сейчас в этом не было необходимости — его ум был безупречно чист, тишина в спальне абсолютна, и не единой души рядом с ним не было, только собственная комната, тихая ночь за окном и уютный, неяркий свет желтоватых ламп, бросающих естественные, темные и успокаивающие тени. Все это помогало ему держать себя в руках, а голову — в ясности. Красный олень чуть повернул голову в сторону, смотря через открытые створки окна на «ночное» небо Ада, особо и не отличающееся от дневного, но неуловимо чем-то напоминающее о наступлении ночи — о самой темной и безмолвной поре, о самой опасной и самой расслабляющей части дня, о самом прекрасном времени для сна, для отдыха, для задушевных разговоров и особо печальных мыслей и, конечно же, для самого главного — коварных убийств и секретов, что в условной «темноте» ночи словно бы меньше всего обнаруживаются посторонними, лишними глазами и вниманием. Хотя, может быть, именно поэтому у них нет ни солнца, ни луны — как такового света суток. Для Ада здесь практически всегда царит ночь, потому что ночь — самое подходящее время для страшных преступлений и похождений, для бесчинства, своеволия и безнаказанности: все то, из-за чего люди и становятся грешными и попадают в это место, внезависимости от времени суток бесстыдно и озверевше занимаясь всем этим. А красное небо и тусклая пентаграмма — как олицетворение крови, смерти и опасных сделок с темными силами. Собственно говоря, Аластор и сам был из тех, с кем совершать сделки и боялись, но при этом часто и пытались. Но, если бы он не стал столь грешным демоном и любителем сделок, то небо над ним сияло бы звездами и луной, вместо красного, огромного и тревожно нависшего над ним символа Сатаны? Наверное, да. «Всякому существу есть свое место, и от того, какими будут твои решения и действия, зависит и небосвод над твоей головой…» — Аластор точно не помнит, но кажется кто-то достаточно мудрый и смутно-знакомый очень давно сказал ему это, когда он только появился в Аду. Жаль, что этих слов он не услышал раньше, быть может, скажи это ему кто до попадения в Ад, сейчас оленёнок был бы рядом со своей мамой, щурясь от ярких, ласковых лучей солнца и ослепительно белоснежных небесных облаков… Демон-олень со вздохом прикрывает глаза, ловкими движениями застегивая раскрытую рубашку на груди. Что скорбеть о несбывшемся сейчас, вновь и вновь? Все его «если бы да кабы» не имеют никакого значения и смысла. Пустой звук, лишь лишний раз сотрясающий воздух своим бесполезным существованием. Встав с кровати с тихим скрипом, он выпрямляется у подоконника, вглядываясь в беспросветно бордовое полотно ночи, пытаясь взглядом ухватиться за еле заметное свечение далекого Рая. Все его пустые мечты, фантазии и думы о том, что «было бы, если бы…» не приносят никакого ни удовлетворения, ни результата и, хотя человек Аластор очень амбициозный, любящий добиваться видимых целей и вообще реалист, он имел привычку часто прокручивать в голове желаемые варианты событий, бесконтрольно и отчаянно теребя и воспевая одну и ту же заевшую песенку. Будто пустые фантазии когда-либо имели свойство претворяться в жизнь или становиться реальностью — хотя надежда в нем всегда мерцала жалким огоньком… — Прости… — еле слышно шепчет, на мгновение прикрывая глаза, в которых чуть сверкает что-то очень печальное и сожалеющее, похожее на выступившую слезу. — Прости… Я так сожалею… Я так тебя подвел… — он смахивает с ресниц блестящую, крошечную капельку, — … Мама. Он натягивает улыбку сильней, смотря блестящими глазами на Райские ворота в небе, дрожащими легкими выпуская выдох. Не время плакать, и уж тем более предаваться чувству сожаления и горечи. Она бы ни за что не захотела увидеть его сейчас таким. Она бы сказала, что ему сейчас нельзя сдаваться: он ведь так много сделал, он ведь уже совсем к ней близко. Ему нужно потерпеть еще совсем чуть-чуть и оставаться сильным ради нее. «Верно», — окончательно успокаивается Аластор, складывая руки на оконной раме перед собой, — «Мне нужно потерпеть еще хотя бы немного…». Красноволосый бросает взгляд ниже — на утонувший в ало-бордовых оттенках город, сияющий тысячами огней — в некоторых местах буквально огней — и выделяющийся разношерстными, необычными, аберрантными видами построений, зданий, небоскребов, лавочек и студий. Бросив лишь только один-единственный взор, можно было сразу понять, что это самый настоящий город Ада — хаотичный и загадочный, сумбурный по структуре и отдаленно напоминающий земной городок, пестрый в одних вырвиглазных алых тонах и бесконечно серый и приевшийся в сетчатке глаза. Сколько он здесь?.. 20 лет? 30 лет? Полвека или уже столетие? Должно быть, только 90 год пошел, или 91. Все равно, на самом деле. Аластор смутно чувствовал, что куда бы не пошел, все в Аду одинаковое — шумное, пестрое, неординарное и совершенно безвкусное, сложное. Абсолютно аверсивное по его мнению. И… В то же время, самое подходящее место для его самого жестокого и ужасного «я». Эта его часть обожала хаос, обожала убийства, обожала, когда все перед глазами пестрело, искрилось, искажалось и ломалось. Лопалось и разбивалось, резалось и плескалось, выжималось и трещало, скрипело, хрипело, кричало, орало, сжимало, молчало, цедило, хрустело, чавкало, молило, тонуло, умирало, цеплялось, пугалось, опасалось, рвалось, пронзалось, ломалось, билось, не билось, разрывалось, металось, кривилось, жевалось и… Все, что напоминало о пьянящем, кровавом и болезненно-необходимом безумии. О том самом сумашествии, что поселилось в его голове еще при жизни и жило с ним до сих пор, выкручивая все органы чувств на максимум на период обострения и протягивая руки ко всему, что попадалось на глаза, обязательно окровавливая все своими грязными и отвратительными ручонками, делая все окружающее еще более тошнотворным и безумным, так, что Аластора после всего этого блевало с кровати две недели, и мысли в голове проносились:"Господи, пусть бы матушка об этом никогда в своей жизни не узнала…». Этот город… Такой жестокий, такой кровавый, по макушки небоскребов погрязший в гнили, трупах и крови. Иногда на него было противно смотреть. А иногда он просто погружался в эту отстраненную атмосферу, безмолвно наблюдая за красными огнями Пентаграмм-сити, поражаясь ее такой очевидной и необычной красоте, даже зная, что красота эта построена на чужих жизнях и гнилых, грешных душах. И вновь он удивлялся этому явлению. Красоте. Она была везде. Она была и в Раю, и в Аду, и на Земле. Не было во вселенной таких мест, где бы ее не было, где бы она была запрещена. Это явление жило само по себе и не имело своей морали, своей доброты или зла, она просто была. Была в самых ужасных и самых прекрасных местах, начиная с серых, пустых частичек пыли в пространстве, переливающихся искрами на свету, и заканчивая отражением бликов в ярко-алой, глянцевой луже крови, текущей по белоснежно чистой, гладкой коже, так контрастирующей со смертельно алым, но так приковывающей взгляд эстетического удовлетворения от чистоты цвета и контраста этих двух вещей. И даже в этом не было ничего аморального, в том, чтобы видеть что-то красивое в отражении крови, в искрящемся огненном пламене, в искрах тока или ломаной линии молнии в небе, ведь красота — дело не принципов, не нравственности, не совести. Красота есть в этом мире, чтобы показать людям всю прелесть жизни, чтобы они хотели жить. Хотя тогда Аластор не понимал, зачем вообще эта красота в Раю и Аду? Есть ли у нее другое значение? Имела ли эта красота хоть какое-то значение, когда какой-нибудь очередной измученный грешник стоял на крыше высокого здания с намерением прекратить свои мучения раз и навсегда? Наверное, имела. Наверное, у нее был свой замысловатый и важный смысл, который ему было не дано пока что понять. Но пока эта красота была, Аластору хотелось взять из нее все, что возможно, все, что ему было дано. Только вот он не был уверен, что заслужил ее. Не был уверен, что когда-нибудь сможет увидеть и почувствовать ту красоту, которую утратил еще 70 лет назад. Ту, что заставила его почувствовать себя живым впервые за 20 лет. Ту что помогла ему рацвести словно изящному и утонченному цветку Ликориса, полного и яда, и жизни, полного красоты и воодушевления… Но цветы на его поляне давно увяли, а тех семян, чтобы посадить их снова, у него не было. Но они были. У кого-то. У кого-то, кого он хорошо знал. Кого знал очень давно. И с кем утратил былые хорошие отношения тоже очень давно. Как достать семена, что помогли бы ему зацвести, если его всегда находчивый и острый ум внезапно не может догадаться, у кого они? Глаза Аластора внимательно осмотрели город перед собой и наткнулись на яркую и высокую башню вдалеке. То была башня VVV, как всегда привлекающая взгляд и внимание, весомо выделяющаяся в этой тошнотворной бордовой толпе зданий Пентаграмм-сити. Интересно, чем сейчас занимались ее жалкие обитатели? Работали ли до поздней ночи под строгим руководством Вокса или уже давно посапывали в своих убогих жилищах? Или же и вовсе переночёвывали прямо на рабочем месте, боясь гнева сразу и Валентино, и Вокса? Если так подумать, то и Аластор ведь мог бы быть сейчас там… Мог бы также составлять ежедневные расписания работников, разбирать бумаги, документы, планировать прямые эфиры, придумывать новые технологии, разрабатывать различные современные удобства, ранними утрами ругаться на автомат с кофе, регулярно гонять стажеров и новых работников, составлять и намечать будущие цели и достижения компании, пересчитывать в руках… Нет, точнее, проверять в телефоне приходящую, кругленькую сумму зарплат, перерекаться с Валентино, деловито разгуливать по офису с кружкой кофе (хотя чай ему больше по душе), каждый день сдавать отчеты Воксу и… Стоп, Вокс? Разве смог бы Аластор влиться в их компанию? Смог бы хоть мало-мальски сдружиться с их коллективом? Смог бы он каким-то образом войти в эту атмосферу, в эту жизнь, не разрушив ее в пух и прах? Разве вот такая вот жизнь — более всего отвратная для него — смогла бы когда-нибудь стать его жизнью? Об этом даже думать тошнотворно. Верхняя губа красноволосого оленя дергается в отвращении. И… не то, чтобы дело было в Воксе и в его коллективе (хотя они тоже были весомой причиной). Сама идея проекта, сама компания была не для него. Не та жизнь, которую он бы хотел. Не та цель, к которой он стремился. Не те дни, которыми он хотел бы жить. Не его. Аластор чуть подается вперед, облокачивается об оконную раму, продолжая смотреть прямо на башню «vVv». Легкий ночной ветерок дует ему в лицо, на плечи, на открытые ключицы, дальше по вырезу рубашки проходясь по спине. Его челка чуть треплется от ее дуновения, открывая чистый и аккуратный лоб. Лоб, который его маменька так любила целовать на прощание, прежде чем он бы покинул дом, лоб, который был смертельно изуродован одной охотничьей пулей прямо над переносицей, но сейчас выглядел таким чистым и гладким, будто ничего из этого с ним и не происходило. Будто было в другой, прошлой жизни. Но это определенно тот лоб, до которого словно еще совсем вчера дотрагивались нагретые пальцы Вокса. Такие неестественно горячие, словно вот-вот готовые ударить легким током от волнения и напряжения. Аластор помнит, как немного привстали его наэлектризованные волосы, когда чужие голубые фаланги робко поправили растрепавшуюся челку, слегка задев мокрый от жары лоб. Помнит, как горячая ладонь легла на и так жаркую кожу, словно заботливо пытаясь узнать, а не подскочила ли температура или жар у обладателя столь прелестного лобика, что неприлично много выпил и, якобы, как думал Вокс, отрубился на барной стойке Ностальгии в очередной приятный и даже чересчур теплый поздний вечер. Только радио-демон тогда не был ни пьян, ни сонлив, ни без сознания. Он просто устал было от жары и лег на стойку отдохнуть, дабы охладить чересчур нагретую голову и убрать лишние мысли. Но кто же знал, что младший подумает, что он опьянел и вырубился, и робко, но с сильным желанием потянется к нему, дотрагиваясь до волос и лба, не зная, куда уместить и выпустить пылающее, большое, ощутимо наполнившее грудь непонятное чувство, от которого горели легкие, горел монитор и все его микросхемы. А еще горел стыд, потому что нельзя будучи пьяным любоваться этим прекрасным оленем-демоном! Нельзя тянутся к нему руками, ощущая не умещяющееся внутри чувство и умиления, и пылания, и любования, и желания прикоснуться и забрать весь чужой жар с кожи, желания расцеловать порозовевшие щеки и хоть немного охладить их, вобрав в себя всю их горячесть. Такого сильного чувства, как тогда, Вокс доселе не испытывал. По крайней мере такого, от которого горели не только легкие, но и все внутренности, и казалось, что весь буйный поток эмоций, желаний и чувств, словно бурлящая лава, выльется на бедного, ничего не подозревающего спящего Аластора. А радио-демон все неподвижно лежал, недоумевал, терялся и даже злился, не понимал, почему чужие фаланги ладони так непозволительно вольно трогают его челку, его лоб, почему чужой взгляд так прожигает на его лице даже не дыру, а полностью плавит его щеки, скулы, губы, нос и прикрытые веки. Но, решив оставить свою осведомленность в тайне, он так и не рассказал Воксу о том, что все прекрасно чувствовал и ощущал тогда. Что был в чистом уме и сознании в тот момент. И что не забыл этот случай даже спустя больше полувека. Что помнил даже сейчас. — Вокс… — шумно вздыхает оленеподобный силуэт, наполовину вышедший из окна и опустивший голову куда-то вниз, отчего локоны волос опускаются и закрывают его лицо. Недавний инцидент на собрании всех важных Оверлордов, демонов Гоэтии и прочих шишек Ада и при встрече в башне VVV заставил его окунуться в легкую ностальгию и вспомнить все то, чем они занимались с Воксом 70 лет назад. Заставил его вспомнить этот момент, когда теле-демон коснулся его лба, что сейчас, кажется, вдруг вспыхнул фантомным горячим прикосновением. Радио-демон невольно потер место над переносицей, будто пытаясь избавиться от этого ощущения и воспоминания. Вокс… Сколько лет прошло, а этот говнюк все равно умудрялся занимать какое-то место в его голове, так еще и ворошить прошлое, заставляя устало думать об их последних встречах. Аластор, кажется, много чего наговорил Воксу во дворце Асмодея. При чем много чего… Что было… Правдой. Что было… Тем, что он действительно думал. Тоесть, много чего откровенного. И хотя ничего такого в его словах не было, беспокоило то, что ему все равно пришлось раскрыться. Что он это сделал в той сраной, полутемной спальне вместе с храпящим Люцифером на кровати. Что он подошел и вырвал из чужих рук бутыль, наказав меньше пить. Что он… Практически позаботился о чужом здоровье и жизни. Как бы отвратно и чуждо это не звучало. Какой черт его за язык дернул, каким местом он тогда думал? Какой таракан укусил, какой демон проклятье наслал? Зачем он это сказал? Зачем Вокс так потерянно остался глядеть ему вслед? Будто даже обрадовавшись его словам, что должны были звучать с укором и осуждением, а не заботой и усталым беспокойством. Неужто много выпил?.. Навряд ли. Не так-то легко было его напоить несколькими фужерами вина, да и чувствовал он себя абсолютно трезвым. Да и, быть может, стоит обратить свое внимание не на то, что заставило его это сказать, а на то, что вообще пробудило в нем такие мысли и чувства, что пришлось довольно долго хранить в себе. Первым, что беспокоило Аластора, было то промелькнувшее чувство… Легкого раздражения, беспокойства, даже сожаления, что Вокс гробит себя, сжигает себя, мучает своими же руками. И это относилось не только к алкоголю. Он чувствовал странное чувство сожаления, что когда-то давно, какое-то время назад не смог остановить Вокса, взять за плечи и указать на нужный путь. Что, в конце концов, он столкнулся с ним тогда, во дворце, в полутемной и затхлой комнате, в полном одиночестве, заваленного бутылями виски и шампанского, пьяного настолько, что любой бы без слез не взглянул на это размякшее, усталое и депрессивное тело на диване. Что Аластор встретил его таким, а не счастливым и веселым, каким тот должен был стать. Знал ли он, почему Вокс был так несчастен тогда? Не особо задумываясь над этим вопросом, лишь пройдясь взглядом поверхностно, он бы без раздумий кинул — не знаю. Но… Аластор ведь не дурак. И врать самому себе — это тоже как-то… Не в его репертуаре. В глубине души, где-то в затворках сознания, в самых низменных и мрачных местах мыслей: он знал. Возможно, знал даже лучше, чем кто-либо еще. Но просто боялся. Было страшно признать, было… Неприятно признать. Эта мысль в такие моменты как сейчас, когда ум ясен и прозрачен настолько, что ты видишь все свои даже самые скрытые опасения и надежды, назойливо и раздражающе скреблась на дне горла, что хотелось вытошнить все наружу. Красноволосый знал: причиной всех несчастий теле-демона был он сам. Это было так очевидно, так ясно, так явно. Вокс никогда не был достаточно скрытен и сдержан, когда дело касалось его истинных чувств и эмоций, поэтому осознал эту мысль Аластор еще давно. А принял, может быть, только после их недавних встреч. Слишком много для него это было — быть причиной чьих-то несчастий, чьих-то горьких слез и боли. И при этом всем не сделать для этого ничего. И даже не иметь желания. Одно дело — хотеть причинять кому-то страдания и делать это, делать с садистским удовольствием и коварным замыслом, своей выгодой. Но совсем другое дело — если ты причиняешь боль человеку даже сам того не желая, не подозревая, и боль такую, которая превышает все известные физические мучения, такую, о которой даже не знал, такую, которая сбивает тебя с толку. Интересно, насколько огромное значение он должен иметь в чужой жизни, чтобы совершенно невольно заставить страдать? Чтобы причинять несчастье одним своим существованием? Во всей некороткой жизни Аластора еще не было ни одного человека, который бы перетерпевал такие тяжелые эмоции и чувства из-за него — все шло исключительно с его инициативы и обязательно по его плану. И теперь, думая об этом, он даже не знал: как реагировать, что делать. А стоит ли вообще что-то делать?.. Разве не легче, оставить все как есть? Разве не проще — снова накрыть гору спрятанных и невысказанных слов тонкой, но ощутимой вуалью, являющейся лишь жалким прикрытием, а не настоящей преградой к самым сокровенным чувствам и эмоциям? Аластор устало вздохнул и прикрыл глаза, больше не желая мозолить и без того красные и невыспавшиеся глаза яркой, неоновой вывеской башни «vVv». Как бы он не пытался отложить мысли о Воксе подальше, радио-демон не мог не понимать — с этим надо уже что-то делать. Они не смогут убегать от этого разговора вечность, не смогут убегать от многолетних, раздражающих эмоций и чувств, что пылью осели в легких, желая выйти наружу и вычиститься. Аластор видел: Вокс в последнее время все чаще ругался с Валентино, напивался из-за их ссор и разладов в отношениях, пытался погрузиться в и так сложную и нервную работу, но в итоге все больше и больше выгорал, попеременно утопая в апатии, выплескивая накопленное то на своих работников, то на любой, жалкой твари, попавшейся под дрожащую, гневную руку. Аластор прекрасно замечал различные сбои в системе теле-темона, неравномерные лаги, искры, баги, заторможенности и чрезмерное нагревание. Хотя, на самом деле, такое происходило с Воксом последние десятки лет уж точно. А уж после пропажи Аластора на 7 лет он и вовсе предстал перед ним еще более депрессивным, печальным и бухающим без разбора с Валентино каждые один-два дня. И кому, как не радио-демону понимать, что причиной всего этого является он. И кому, как не ему задаваться вопросом, насколько далеко все может зайти? Правой ладонью Аластор неразборчиво зарылся в волосы, оттягивая челку назад. Дрожаще выдохнул в едва прохладный ночной воздух. И посмотрев в небо, ощутил едва подкатывающее к горлу чувство отчаяния. Что ему делать?.. Что он сможет сделать? О, если бы матушка здесь была… Она бы обязательно ему сказала.* * *
Вокс сел. Встал. С усилием продрал свои невыспавшиеся очи монитора, являя себе этот дождливый, утренний мир, не встречающий его ничем особо радушным. Он насилу заставил себя взглянуть в зеркало — в нем не было ничего такого, что заставило бы простоять в коридоре у собственного отражения дольше, чем он привык. Он зашел на кухню. Она была пустая и холодная. И он тоже был. Мягкие тапочки на ногах не прибавили никакой теплоты его телу. Теле-демон не помнит, как машинально запустил кофеварку и налил себе «бодрящую» сладостную субстанцию без особой горькости на языке. И не помнит, как допил ее. Может быть, он выпил ее всю за пару глотков, а может, долго и задумчиво цедил горячие капли, уставившись в пустоту, и не понимая, зачем он вообще проснулся. Зачем он вообще здесь, на кухне. Зачем он вообще нужен этому миру. Зачем нужен себе. Зачем ему вообще быть? И только умывшись, одевшись, напялив на голову свою шляпу, от однообразности которой уже подташнивало и хорошенько так раздражало, приехав в башню Вишенек и встретив там Валентино, Вокс наконец-то почувствовал себя человеком. Точнее, как минимум, проснувшимся и умеющим логично мыслить существом. Валентино отрезвлял, Валентино пробуждал, Валентино одним своим существованием по щелчку пальцев приводил его в себя. За что и ценил его Вокс больше всего. За то, что тот был рядом, за то, что когда телеведущий его видел, он медленно, но верно мог собрать себя по крупицам, по кусочкам. Вал заставлял, Вал встряхивал, Вал давал звонкую пощечину, заставляя раскрыть глаза и вернуться в реальность, войти в реальность, просто осознать себя и лопнуть непробиваемый вакуум серых мыслей и послесонной призрачной пелены с глаз. Именно поэтому Вал был так необходим. Были необходимы его болючие и кусачие поцелуи со вкусом терпкого и приторного яда, были необходимы его руки, горячо и остро царапающие спину, плечи, до удушения обвивающие тело, с треском вонзающие коготки в края монитора, лишь только затем, чтобы облизнуть ранки и порезы невозможно длинным, жарким, жадным и пропитанным этой волшебно-отрезвляюще-пьянящей слюной языком. Так были необходимы его околдовывающие глаза, что словно пьянили своим цветом не хуже любого наркотика, алкоголя и еще чего-либо. Так были нужны его едкие, острые, но меткие слова, его длинная и высокая фигура, его дурманящий шлейф запаха, состоящий из различных магических и возбуждающих ароматов духов, одеколонов, сигарет и даже кальяна. Была жизненно необходима его сверкающая улыбка широкого рта, усеянного острыми зубами и одним золотым, поблескивающим на свету. Эта язвительная ухмылка и пошлые взгляды муражками проносились по Воксу. Потому что Валентино — это всегда острые ощущения. Рядом с ним всякая сонливость и апатия сходили на нет. Но только тогда, когда Вал был с ним. Когда его не было, все возвращалось на круги своя. И также, как возненавидел дождь, Вокс возненавидел и одиночество.* * *
Работа никак не шла. Монитор перед глазами и на его лице уже давно гудел, не желая исправно функционировать и не тормозить хотя бы секунду. Ручка быстро прокрутилась в напряженных пальцах. Со звонким стуком стукнулась и отлетела на пол. — Сука! Громче, чем обычно. Офисное кресло крутанулось в сторону, и черно-голубые пальцы нашарили на полу черный выпавший предмет. И так гудевший монитор головы с грохотом стукнулся затылком о край стола, пытаясь выпрямится и продолжить работу. — Блять! Громче, чем стоило бы. Выпрямившись, Вокс раздраженно почесал заднюю часть головы, убедившись, что ничего не треснуло и не покоцалось. Он перевел взгляд на кружку, в которую был насыпан порошок кофе, так и не залитый кипятком. Наверно, он пытался выпить его еще часа три назад. Но забыл. Блять. — Как же сука бесит! — загорланил на весь кабинет, смахнув со стола раздражающую одним своим видом кружку с отвратным темным порошком. Та громко и жалобно разбилась, осколками разлетевшись почти по всему полу. — Ой, Вокси, дорогой, ты чего расшумелся? — как и ожидалось, мотылек, заслышав шум, тут же пришел навестить хозяина кабинета. — Можешь идти нахуй, Вал, все под контролем, — зло сплюнул Вокс, глубоко вдыхая и разглаживая на груди костюм. Жалкая попытка совладать с собой. — О-о, Вокси, как же это под контролем? — высокая фигура вплыла в кабинет, становясь сзади него и элегантным движением скользя верхними кистями по плечу и груди, обвивая крепкое и пылающее злостью тело длинными руками. — Я же вижу, что в последнее время тебе очень тяжело… — Вал, блять, ты… — теледемон раздраженно закатил глаза, накрыв пальцами чужие ладони, пытаясь скинуть их с себя. — Послушай, милый, может… — демон-моль наклонился ближе к чужому слуховому аппарату, буквально задевая его острым и склизким языком, — Может тебе стоит пойти и отдохнуть? М? — Может, но послушай ты, Вал, я… — ТОГДА МОЖЕТ ТЫ НАКОНЕЦ СЪЕБЕШЬСЯ ОТСЮДА НАХУЙ, ПЕРЕСТАНЕШЬ СОЗДАВАТЬ ТУТ ШУМ И ЕБАТЬ МНЕ МОЗГИ СВОИМ АХУЕВШИМ ПИЗДО-НАСТРОЕНИЕМ, КОТОРОЕ ПЛОХОЕ, СУДЯ ПО ВСЕМУ, ПОСЛЕДНИЕ НЕСКОЛЬКО МЕСЯЦЕВ ТАК ТОЧНО? — злостное и яростное шипение остро ударило по звуковоспринимающим приборам, заставив Вокса тут же зажмурится и оттолкнуть партнера. — Ты ахренел?! — телеведущий вскочил с кресла, прижимая ладонь к левому слуховому аппарату, что звенел как не в себя. — А может ахренел здесь только ты? — выплюнул с шипением яд Валентино, выпрямляясь и подходя ближе к Воксу. — Ведешь себя как последняя сучка и истеричка. Девочки в моей студии будут выдержанней тебя, — длинный палец неприятно уткнулся теледемону в грудь. — Ты мешаешь мне работать. Ясно? Так что успокой свою психичку и съебись с башни нахуй. У меня предстоит сложная неделя и график ахуеть какой забитый. Из-за тебя и твоих криков мы ничего не успеваем. Уебывай пока я не разорвал одну из своих самых лучших шлюх из-за тебя. Иначе будешь мне сам искать первоклассную девчонку, — рыкнул демон-мотылек и развернулся, напоследок побольней надавив острым коготком в чужую грудь, заставив того невольно покачнутся в растерянности. Створки кабинета со свистом приоткрылись. — Хорошо, Вокси? Тот нервно сглотнул. — Хорошо, Вал. Двери с хлопком закрылись. Погода на улице оставляла желать лучшего. Капли дождя несильно лили с неба, по стеклу прокатываясь мокрыми дорожками, собираясь лужами внизу здания и заставляя асфальт сверкать бликами влаги. Как странно часто идет дождь в этом году. Казалось бы, еще около трех-четырех месяцев назад был последний. А сегодня снова. Если бы не погода, может, Вокс бы и не срывался сегодня столько. Демон безмолвно подошел к окну. Приставил ладонь к прохладному стеклу, и мокрые дорожки снаружи словно бы прокатились каплями по его руке. Он ненавидел дождь. Но не отрицал его красоты и атмосферности. Может, действительно стоило бы прогуляться, раз уж все и так идет по пизде? Может, стоило бы.* * *
Струи воды все накрапывали и накрапывали с козырька. Все разбивались и разбивались хрустальные капельки дождя о гладкую поверхность крыльца. Все вокруг блестело свежестью и играло бликами воды, отражаясь в стеклах окон, в стенах зданий и в лужах на тротуаре. Такое странное чувство. Очень знакомое, берущее за душу где-то под ребра. Кажется, именно это ощущение называют ностальгией. Иронично испытывать это чувство в баре с названием «The Nostalgia», не так ли? Вокс ощущал себя самым странным и глупым идиотом, сидя там, где сидел сейчас. Были очень смешанные и необычные чувства от этого места. Места, что он додумался забыть, но недавно вспомнил. Вроде бы здесь теледемон получил одну из самых ужасных новостей того полувека. Вроде бы здесь он провел одни из самых лучших дней своего нахождения в Аду. И вроде бы именно сюда пришел он теперешний, чтобы найти успокоение и разобраться в бесконечных завалах и лабиринтах своей жизни и проблем. Удивительно, правда? Вокс и сам совсем не понимал себя. Зачем он сейчас сидит за этой деревянной барной стойкой? Зачем смотрит в окно, вглядываясь в такие ненавистные струи дождя? Зачем греет в ладонях так и не тронутый стакан виски, словно поджидая кого-то? Зачем теребит прошлое? Зачем теребит старую рану, которая уже словно бы давно зажила? Зачем погружается в такие давно забытые воспоминания и сожаления? Разве можно вот так вот придя в место прошлого изменить само прошлое? Вокс не был уверен ни в чем. Но просто очень странное и глубокое интуитивное чувство внутри него заставляло поджидать какого-то чуда. Заставило прийти его сюда, чтобы успокоиться и прийти в себя. Странно, но это сработало. Здесь ему стало спокойнее. Здесь вся злость и плохое настроение сошли на нет. Внутри осталось приятное и непонятное опустошение. Словно тяжелый груз сбросили с плеч. Только горьковатое, давным-давно позабытое чувство сожаления тёпленько разлилось по внутренностям, как сладостное послевкусие на кончике языка после глотка виски. Эх, вернуться бы сюда на 70 лет назад. Прожить хотя бы один день прошлого. Здесь. В баре. Рядом с ним. Бок о бок целый день безо всяких тяжелых мыслей о работе, о Валентино, о… Об их вражеских отношениях. Тогда на душе было так легко, что казалось, что она не весит вообще ничего. Тогда он был молод. Безработен. Неизвестен. Без тяжелого груза прошлого. Как обрести ту же легкость и свободу? Как стереть из памяти последние полвека или 70 лет? Как забыть и изжить из памяти почти всю свою загробную жизнь? Вокс ответа на эти вопросы никогда не знал, не знает и сейчас. Но как бы он хотел смочь ответить самому себе… Дождь не переставал тарабанить по стеклам и козырькам, заливая извечную тишину этих мест фоновым шумом погоды. От ее звуков в голове становилось так пусто и так хорошо. Демоны в баре также безмолвно цедили свои напитки, то ли любуясь дождем, то ли равнодушно созерцая серую и затуманенную улочку. Бармен медленно и неторопливо протирал бокалы, изредка посматривая в сторону выхода, где через стекло можно было заметить неутихающие струи тысяч капель, вздыхая и что-то про себя бормоча. Так уютно. И так безопасно. Вокс — здесь, в тепле, уюте, в полной сухости, а кто-то — там, снаружи, мокрый, недовольный и холодный. Он словно бы дома. Дома, всмысле не дома, который у него сейчас, а тот, в котором он жил со своей родной семьей еще при жизни. В котором отсиживался во время гроз и штормов вместе с отцом и сестрой. Там тоже всегда было тепло, уютно и хорошо. Пахло теплыми свитерами, слышались громкие звуки разбушевавшейся погоды за окном, а в доме — ламповая тишина. Он помнит сопение сестры на диване, примостившейся к плечу отца. Помнит надежную и взрослую руку родителя, что гладила его по макушке. Помнит, как папа успокоил, что гроза вот-вот закончится и они вместе смогут продолжить смотреть фильмы по телевизору, снова подключив его к розетке… Вот, как ощущался бар «The Nostalgia». Он словно был давно забытым домом. И если в тот земной дом Вокс уже никогда не сможет вернуться, то сюда — да. И это подогревало в нем какую-то надежду. Надежду на то, что что-то сейчас случиться. Что-то изменится. Что-то уже определенно не будет никогда прежним. Но тут снова у входа в бар послышался звонкий и пронзительный звон колоколов над дверью. И прозвучал он почему-то так звонко и так тонко, что Воксу показалось, будто оно прозвенело над самым его ухом, и сердце почему-то зашлось в совсем бешеном ритме, в такт звону колокольчиков в ушах, что оглушили его мгновенно. Грудная клетка теледемона зашлась в потяжелевшем дыхании, стуки собственного сердца гулом прозвучали в ушах, и переливающийся рекой звон был до боли… Знакомым. Как в тот самый чертовый день, когда он ждал его с папками и документами своего проекта, чтобы показать и ознакомить со своим предложением. Как в день, когда он зашел сюда в последний и единственный раз за последующие семьдесят лет. Знал ли Вокс, почему звук колокольчиков двери сейчас напомнил ему оповещающий звон металла в тот благополучно забытый день? Пожалуй, он — нет, но его сердце — да. И в тот самый момент, когда звенящие капли дождя полились за окном с новой силой, подобно неумолимому торнадо, от которого не скрыться, не спрятаться и не убежать, в бар «The Nostalgia» волею судьбы вплыл с бесшумной тенью под ногами тот, кто заставил прождать этой встречи истерзанное сердце Вокса долгие семь десяток лет. И если бы теледемона спросили, узнал ли он вошедшего в тот самый момент, как стеклянная дверка помещения приоткрылась с характерным звуком, то, даже сидя ко входу спиной, Вокс с замирающим сердцем тут же узнал, почувствовал его присутствие, и с полной, но ошеломляющей уверенностью ответил бы да. «Да.» «Да.» «ДА.»