***
— Аластор, Вы же шутите? Это шутка, да? П-пожалуйста… это несмешно… Почему Вы молчите? — Почему?.. — Стойте! В-Вы просто не в себе. Давайте… давайте успокоимся и поговорим. Я все исправлю, клянусь! Все будет, как Вы скажете! — Почему?.. — Да как ты смеешь, лживый ублюдок! Ты хоть… ты хоть понимаешь, кто я?! За такую дерзость твоя душа будет веками гореть в пламени Ада! — Почему? — Я не понимаю… Я же Вами так восхищаюсь! Скажите… скажите хоть что-нибудь! Забавно. У всех своих жертв он замечал странную закономерность. Перед тем, как полностью принять, что за маской талантливого ведущего, благочестивого прихожанина, добродушного соседа и порядочного гражданина скрывается безжалостный, кровожадный убийца (так что же начинается с буквы «Й»?), они делают шаги по эмоциональным ступеням. Первая ступень его самая любимая и одновременно самая раздражающая. Она символизирует неверие: когда человек со слепой надеждой и непониманием смотрит на него. Когда в мозг, пропитанный ложью и чужим притворством, начинают только-только вливать свинцовую правду. Если обстоятельства не вынуждали его действовать поспешно, именно на этой ступени звучали самые абсурдные — и потому особенно очаровательные в своей наивности — вопросы: «Что Вы делаете?» «Разве это возможно?» «О, Аластор! Какое счастье Вас видеть! Я не понимаю, где я и что происходит» Вторая ступень чем-то напоминает рыночные торги. Когда пропадает вера, высвобождается одна из сущностей человека. И эта сущность зачастую отображается в упрямом желании приравнять свою жизнь к материальным ценностям. Что ему только не предлагали! Список их удивительно длинный и удивительно жалкий. Деньги, положение и влияние, фамильные украшения почившей прабабушки… А один особенно малоприятный опыт навсегда закрепил в нем стальной принцип: если ему все же приходилось устранять его особо преданных поклонников, то ни в коем случае не затягивать дело до торгов, потому что некоторые предложения оказывались куда отвратительнее самой смерти. Однако после этой ступени шла самая занимательная часть. Когда уговоры оказывались бессильны, наружу выходила иная черта человеческой природы — глубже спрятанная, более варварская, не ограненная социальными правилами и установками. В попытке спасти собственную жизнь человек стремительно сбрасывал с себя остатки цивилизованности и становился подобием зверя. Те, кто был сильнее или лишь считал себя таковым, переходили к угрозам расправы. Те же, кто оказывался слабее, довольствовались оскорблениями, истеричными выкриками и однотипными обвинениями, словно заученными наспех оправданиями собственного бессилия. Но вскоре, когда ярость иссякала и на злость попросту не оставалось сил, наступал иной этап — отчаяние, смешанное с глухим разочарованием. Чаще всего он сопровождался слезами, хриплыми стонами и унизительными мольбами, лишенными всякого достоинства. Все это было до смешного предсказуемо. Хваленый детектив, посвятивший себя поискам пропавших граждан, почему-то не испытал радости, добившись успеха в собственном расследовании. Беспринципный журналист, с маниакальным упорством желавший покопаться в грязном белье известного радиоведущего, отчего-то не обрадовался найденной сенсации для своей газеты. Надоедливая поклонница его эфиров, под любым предлогом стремившаяся попасть к нему домой, в итоге отчаяннее всех пыталась этот дом покинуть. А социальный работник, стоявший одной ногой в долговой могиле, не выразил ни малейшей благодарности за предложение спасти его от расправы, которая неминуемо ждала впереди. Каждый, перед кем он снимал свою маску, разочаровывался. Каждый, кто видел его душу, пропитанную чужой кровью, осуждал его. Каждый… — Я знаю, что ты убийца! Я знал это почти с самого начала, но все равно оставался рядом с тобой и защищал твой секрет. Если тебе и этого мало, придурок, то давай, блять, руби! Ну, почти. — Почему? Дрожащий голос заставил мысль отойти от синих глаз и вернуться обратно к переполненным болью и гневом голубым. — Почему? Почему?! Фред с такой силой дернул его за воротник рубашки, что ткань под этим натиском жалобно распоролась. Его пальцы тряслись, но хватка была на удивление железной. — Почему, ответь же?! «Вот что я называю адекватной реакцией, — Вокс внимательно смотрел в глубину этих терзаний. — Страдания от обманутых надежд» — Зачем тебе это?! У тебя есть все! Положение в обществе, признание, талант — все! Фред почти захлебывался собственным криком. В нем дрожали истеричные нотки, а под ними — беспомощное отчаяние. Такое же, как и у всех остальных. Вокс даже мог предугадать его дальнейшие фразы. «Меня все любят и уважают» — Тебя все любят и уважают! «Мной восхищаются и меня боготворят» — Тобой восхищаются! Тебя боготво’ят! «У меня есть все, о чем только можно мечтать» — У тебя есть все, о чем только можно мечтать! «Так почему же…» — Так почему ты стал убивать?! Чужая рука резко взметнулась. И Вокс даже успел напрячься в ожидании удара. Но вместо этого она на какое-то мгновение зависла в воздухе, а потом вновь яростно вцепилась в воротник, дернув так, что ткань болезненно врезалась в горло. Фред тряс его, точно надеялся вытрясти ответ, ну, или вину. Или саму тьму, что вытеснила тот идеальный образ, с которым он, как и все до него, так эгоистично не хотел прощаться. — Почему?! Ответь же! — потребовал он в бурном порыве отчаяния. Вокс невольно задержал взгляд на его глазах: слезящихся, переполненных тем самым осуждением, от которого он снова не в силах был скрыться. В сопровождении глубокого вздоха его взор метнулся в сторону. В дальнем углу его как раз поджидали другие глаза — широко раскрытые, стеклянные от ужаса, и осуждение в них дрожало рядом с сырым и бессловесным страхом. С противоположной стороны были впалые, тяжелые и наполненные одной лишь тихой ненавистью. А прямо над ним, словно вросшие в темный потолок поджидали искаженные глубокой, безысходной печалью. Веки сомкнулись, голова склонилась, словно под тяжестью невидимых рук, и мурашки пробежались по телу, как от мелкого ветра, которого никак не могло быть в запертой студии. — Почему я стал убивать? — голос был тихим, насмешливым, а тело напряглось, чувствуя на себе несколько пар пронзительных, испепеляющих взоров. — Почему, несмотря на свои место в обществе, известность и достояние, поставил на своей душе это сакрилегическое клеймо? Они окружали его со всех сторон и смотрели неотрывно, пристально, с одинаковым голодным вниманием, будто он был единственным актером на всей этой бесконечной театральной сцене. От этих взглядов, как и раньше, нельзя было укрыться, нельзя было отвернуться, нельзя было спастись. Они были везде: справа, слева, снизу, сверху — везде! Везде! Везде! Везде! Везде! Везде! Везде! Везде! Везде! — Да потому что это весело! — ответил он, нарочито громко, нарочито жизнерадостно, так, чтобы каждый непрошеный зритель услышал. И в ту же секунду его голос оборвался глухим ударом. За этим звуком растеклась рваная и вязкая тишина, нарушаемая лишь тяжелым дыханием. Во рту осел вкус крови и не состоявшегося смеха. Язык скользнул по изгибу губ, слизнув пару капель с неглубокого разрыва. Надо же. Эти белоснежные ручонки не перестают его удивлять. Вокс повернул голову и впился взглядом во Фреда. Того заметно колотило: то ли от перевозбуждения, то ли от боли, пульсирующей в разбитых костяшках. Слезы в глазах уже подсохли, будто их выжгло изнутри полыхающей злобой. — Я всегда презирал твое лицемерие. Парень опустил голову, и светлые пряди небрежно остриженных волос скользнули по линии невысокого лба, будто пряча взгляд. — Каждый день я видел твою широкую и беззаботную улыбку. Чужие нервы были напряжены — как и голос, как и тело. Но за грудной клеткой, наверняка, быстро-быстро билось испуганное сердце. — Ты знал, сколько в мире существовало боли, страданий и несправедливости. Но все равно улыбался… так искренне, так тепло, так легко. Так, словно за этой улыбкой ты хранил свой отдельный, сказочный мир, где все и всегда было безупречно. Его пальцы крепче сомкнулись на рукояти револьвера. Казалось, тишина вокруг была такой плотной, что в ней можно было расслышать бешеный стук крови в его висках. — Но… Пока шумный вдох не разрезал ее. — Но все оказалось иначе. Ты улыбался нам — своим коллегам, друзьям, поклонникам — так искренне, так тепло, так легко… — Фред замолчал на мгновение. — …зная при этом, что вся эта боль, все эти страдания и вся эта несправедливость были делом твоих собственных рук! Двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять… почти тридцать. Почти столько же, сколько ему сейчас лет. Как символично. Интересно, среди всех этих пар глаз — какая принадлежала тому, ради кого этот шумный юнец и затеял весь спектакль? Кто-то из высшего общества… кто-то из членов семьи… — Кто же это был, Фредди? — спросил он наконец, скользя блуждающим взглядом по комнате в поисках ответа. Но ответом ему послужила лишь едва заметная растерянность, вызванная внезапной прямотой вопроса. Парень вздрогнул так, словно голос Вокса обжег ему слух. — Я спрашиваю, кем приходилась тебе одна из моих жертв? — деликатно уточнил мужчина, пристально выискивая среди зениц возможного претендента на это звание. — Я ведь не идиот. За такой страстью — настолько одержимой, что она вынудила тебя пойти на похищение — не может скрываться банальное чувство справедливости. Он усмехнулся и вновь провел языком по губам, чтобы вкусить кровь, оставленную таким разгоряченным ударом. — Нет… за этим кроется нечто большее, нечто куда более сильное, — он прищурился, пока чужие взоры пронизывали ему скальп, подобно холодному дыханию. — Месть, осмелюсь предположить? Месть за смерть любимого человека. Они вновь вернулись к молчанию. Но Вокс был не против, потому что порой молчание свидетельствовало о правоте догадки лучше любых слов. — Так я и думал, — с непринужденной грацией он перекинул ногу на ногу. — Поверь, я отлично понимаю, к каким ужасным, порочащим и рискованным поступкам способно толкнуть человека столь поэтичное чувство, как любовь. Он улыбнулся с ласковой мелохноличностью. Ему ли не знать: одна такая любовь его чуть не зарубила топором. — Потому я ни на секунду не сомневаюсь: причина именно в ней. Так ответь мне, мальчик… за кого ты сейчас мстишь? Судорога боли пробежала по бледному лицу его коллеги. Какое-то время он стоял беззвучно и неподвижно, весь во власти мыслей, доступа к которым у Вокса, к сожалению, не было. Возможно, в этой пепельной голове вспыхнули обрывки прошлого — об этом говорила тень скорби, на миг отразившаяся в глазах. Быть может, это были сомнения, выдавшие себя едва заметной дрожью плеч. Или в мыслях крутились вопросы — те, что задавать имел право лишь он сам. После напряженной паузы Фред отошел от него на приличное расстояние и, понизив голос, сказал: — Ты помнишь, как повесил священника в городской церкви восемь лет назад? Уголки его губ дрогнули и поползли вверх — все выше, выше, пока это движение не стало почти болезненным. Он замер на краткий миг с этим выражением, в котором не было ни радости, ни удивления, ни потрясения, а затем медленно повернул голову назад. Он сломал бы себе шею, будь это возможно, лишь бы заглянуть в те пристальные, холодные и мертвые глаза, что смотрели на него с тем же высокомерным презрением, как и восемь лет назад.Часть 94. Гоэль: Часть 1
26 января 2026 г., 21:52
Примечания:
Арт по мотива главы: https://t.me/FrimasNotes/1313
Арт по мотивам главы: https://t.me/FrimasNotes/1256
Арт по мотивам главы: https://t.me/FrimasNotes/1395
Арт по мотивам главы: https://t.me/FrimasNotes/1427
Анимационное видео по мотивам главы: https://t.me/FrimasNotes/1537
— И где же крики, плач, истерика? — деловитый тон нарушил затянувшуюся тишину. — Ты первый, кому я с таким апломбом признался в своем маленьком хобби. Я ждал чего-то громче шокового молчания.
Вокс замер в ожидании. Язык все еще горел, смакуя вкус произнесенного слова. Как редко ему выпадала возможность попробовать его по-настоящему.
Убийца.
Убийца.
У-бий-ца.
Он проговаривал снова и снова — уже беззвучно, раскладывая по слогам. Забавно, как быстро слово, которое еще мгновение назад вмещало в себя вершину нравственного разложения, могло рассыпаться по простым буквам.
У-бий-ца.
У-бий.
У.
Что еще начинается на «У»? Так много примеров на ум приходило: умерщвление, упокой, утрата.
А на «И»? Казалось бы, схожих по смыслу слов было меньше. Хотя на «И» начинаются такие слова как истление, исход, истаянье.
Дальше шло «Й». Потребовалось задуматься на несколько секунд.
Й… й?
А, правда… что вообще начинается на «Й»?
«Нью-Йорк?» — мелькнула мысль.
Нет. Это на «Н». Тогда просто Йорк. Хотя тоже нет… все-таки это скорее название. Можно ли его засчитывать?
Й… й…
Удивительно, но ничего на ум не приходило. Неужели существует только буква — одинокая и неприкаянная — которой никогда не суждено быть началом? Выходит, ее участь — лишь примыкать, дополнять, становиться частью уже сложившихся слов и чужих смыслов без права выбора и собственного голоса.
Так что же начинается на «Й»?
— Почему?
Нет. «Почему» начинается на «П»
Примечания:
Дорогие читатели! Спасибо вам большое за ваши замечательные отзывы. Я обещаю, что отвечу на ваши комментарии в ближайшее время. Благодарю от всей души за вашу поддержку!