ID работы: 14490448

Фавн

Слэш
NC-17
Завершён
14
Горячая работа! 4
автор
Размер:
248 страниц, 44 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
14 Нравится 4 Отзывы 1 В сборник Скачать

Часть 38

Настройки текста
      Филипп              Стоял поздний осенний вечер. Голые деревья тянули свои корявые, изуродованные ветви к небу, из которого как из ведра лило, не переставая уже несколько суток подряд. Небесная кара.       К особняку подкатило желтоглазое такси, отбрасывая мягкий свет фар на садовую дорожку.       Из окна верхнего этажа Филипп наблюдал за человеком, выбравшимся из такси. Темный силуэт, лишенный отличительных черт. Он согнулся, чтобы вытащить, на первый взгляд, тяжелую сумку с заднего сиденья. Хлопнул дверцей, и, медленно отъезжая, автомобиль зашуршал гравием. Человек, промокая под дождем, замер на несколько секунд, словно не решаясь сделать важный шаг, способный переломить ход его жизни. Поднял голову, чтобы осмотреть особняк, заглянуть в его французские окна. Филиппу показалось, что на мгновение их взгляды соприкоснулись, и тогда, подталкиваемый непередаваемым импульсом, человек осторожно приблизился к крыльцу.       Раздался дверной звонок.       Филипп спустился по лестнице. Он не пытался торопиться, двигался лениво и бесшумно, как в ночи ступает сытый хищник.       За дверью мужчина. Высокий, широкоплечий, собою он занял дверной проем, и Филипп отступил на пару шагов назад, пропуская промокшего незнакомца в дом.       Я мог бы оказаться грабителем, сказал мужчина, стягивая с головы капюшон и рассыпая по плечам густые каштановые волосы. Как горячий шоколад, подумал Филипп и укоризненно отозвался:       Я ждал вас с утра.       Рейс задержали, прошу меня простить.       Да, Зверь предупредил Филиппа, что гость задержится. Соколовский — друг Зверя, еще одно чудовище под маской великой добродетели. Филипп догадывался о целях визита лучшего друга. Слишком часто он заставал Зверя за телефонным звонком: вот Зверь прикрывает ладонью мобильник, заглушая монолог в надежде, что до Филиппа долетят лишь обрывки слов; вот Зверь уходит в другую комнату, закрывая за собой дверь, и оттуда на повышенных тонах доказывает, что Филипп не проходимец, нет-нет, он не такой, ты ошибаешься. И теперь мифический друг, голос разума и здравого смысла, что раньше лишь витал над ними бесплотным духом, ночным рассказом, когда сплетенные Филипп и Зверь лежали на влажной простыне, и Зверь, поглаживая большим пальцем плечо Филиппа, делился неохотными отрывками своей юности, приобрел плоть и кровь. В ночных секретах давно минувших лет Соколовский приобретал черты юного злого гения, ранимого художника, излишне чувствительного к окружающему миру, музыке, поэзии и красоте, но абсолютно не способного на глубокие чувства, душевную привязанность. Впрочем, между Соколовским и Зверем, несмотря на недостатки каждого, установилась крепкая связь. Дружба, которую они пронесли через годы и расстояния. В ту минуту сердечного откровения Зверь поведал Филиппу о том, что когда они пребывали с ним в Венеции, то он тайком виделся с Соколовским. Встреча была короткой, почти мимолетной, но преисполненной торжествующего счастья. Мне его не хватало, признался Зверь, я невероятно скучал. На вопрос Филиппа, отчего же он их не познакомил, Зверь смутился, недовольно зарычав, и отмахнулся от вопроса, как от назойливой мухи. Однако Филиппу все же удалось уловить суть терзания: там, в Венеции, гадалка нагадала, что чужак, готовый украсть под покровом ночи бриллиант, строго охраняемый цербером, уже совсем близко. И Зверь испугался. В нем рос страх потери, пускал корни глубоко-глубоко, что отныне доверять можно только себе.       Соколовский прошел вглубь особняка. Осмотрелся, принюхался, подобно обученному псу-ищейке, чем вызвал у Филиппа снисходительную улыбку.       У вас красиво, уютно.       Спасибо.       Их взгляды встретились, и Соколовский, как ни странно, первым отвел глаза. Еще пару секунд Филипп покачался на пятках и жестом предложил гостю пройти на кухню.       Желаете чего-нибудь выпить?       Кофе.       И Филипп повел его за собой, ощущая на себе чужое дыхание, еще один темный демон дышал ему в спину, холодил затылок. Все они боятся встретиться с ним лицом к лицу, предпочитая нападать сзади, жалкие бессердечные трусы. Соколовский расположился за стойкой, подперев подбородок сильными руками. Его косматая каштановая голова наклонилась влево, чтобы удобнее было следить за движениями Филиппа, его открытых рук и босых ступней, его беззащитного тела.       Отчего хозяин дома отсутствует в столь поздний час?       Работает.       А ты, стало быть, ждешь благоверного дома?       Филипп не оскорбился на злой вопрос-шутку, зачем? Ведь Соколовский этого только и ждет. Как ни в чем не бывало он продолжил колдовать над кофеваркой.       Сливки, сахар?       С удовольствием. Ты не ответил на мой вопрос.       Кажется, на «ты» мы не переходили.       Так давай перейдем. Уверен, ты не из робкого десятка.       Филипп повернулся лицом, демонстративно выставляя себя напоказ: гордо вскинутый подбородок, свободная линия атлетичных плеч.       Вижу-вижу, не из робкого. Наверное, с ним ты был не таким дерзким, да?       Отчего же? В первую же встречу он встал передо мной на колени.       Сколько тебе было тогда?       Шестнадцать.       Подумать только. О, времена, о, нравы.       Он преклонил колени не для того, о чем думаете вы. Он преклонил колени перед талантом. Красотой.       Филипп отвернулся, чтобы вернуться к приготовлению кофе. Он знал, что Соколовский внимательно его изучает, трогает взглядом, пробирается под одежду, касаясь беззащитной кожи. У Филиппа так мало осталось сил для защиты. Он подал на стол две чашки кофе, сливки и сахар.       В эту минуту Соколовский прислушался, навострил уши и как будто впервые осознал, что по особняку разливается волнами мелодия.       Вагнер?       Тристан и Изольда.       А ты романтичен, как я погляжу.       Отнюдь. Они плохо кончили.       Соколовский налил в свою чашку сливки и уронил два кусочка тростникового сахара. Помешивая кофе миниатюрной ложечкой, он ухмылялся тонкими бесцветными губами.       Наверное, мне стоит насторожиться, да?       Почему?       Яд?       Яд — это слишком просто. Я бы сказал, примитивно, банально. Ядом никого не удивишь. Я предпочитаю любовный напиток, любовное зелье.       Брови Соколовского взлетели в изумлении:       И как же это работает?       От яда умирают мгновенно, зачастую безболезненно, тихо и мирно погружаясь в смертельный сон. Или же, умирая, отчаянно борются за жизнь, хватаются за нее из последних сил. Любовь же причиняет невыносимые страдания. Из-за любви этот мир покидают добровольно, без всякой борьбы, потому что лишь смерть способна избавить от сердечных мук. Смерть — единственное спасение для влюбленных.       Чушь, от любви еще никто не умирал.       Вы читали Джеймса Болдуина? Вот это, знаете. «Не так уж много людей умерло от любви. Но сколько погибло и сколько погибает каждую минуту оттого, что им ее не хватает?»       В любовь люди вкладывают слишком большой смысл. Это всего лишь страсть, зов тела, зов плоти. Мимолетное влечение. Древний инстинкт, доставшийся нам от животных.       Филипп подался вперед, обхватывая горячую чашку ладонями:       Наконец-то мы нашли с вами точку соприкосновения.       Тогда не любовный напиток, а напиток страсти?       Как вам будет угодно. Страсть, как и любовь, разрушительна.       Говорят, любовь созидательна.       Так лишь говорят. Мало ли о чем болтают. Созидает художник, не так ли?       И как художник готов тебя заверить, что лучше всего получается созидать тогда, когда мною руководит страсть.       К музе?       К красоте. Я страсть как обожаю красоту.       Что же, мы нашли еще что-то общее. Неплохо.       Сколько тебе сейчас лет? Около двадцати?       Восемнадцать.       Восемнадцать. Подумать только. И что он нашел в тебе? Ты же пустышка. Красивая пустышка. Пестрый фантик.       Филипп растянулся в ленивой благосклонной улыбке, встряхивая золотой гривой и посылая кокетливый взгляд на Соколовского. Он хотел ответить, но раздался хлопок закрывшейся входной двери. Зверь вернулся.       Есть кто дома? — басом крикнул он.       Мы на кухне! — живо отозвался Филипп.       И Зверь, взъерошенный, растревоженный предвкушением скорой встречи с единственным близким другом, влетел на кухню, моментально заполонив пространство собой. Мощное, мускулистое тело с ярким запахом самца, даже сейчас в столь счастливую минуту он излучал опасность и беду, саму смерть. Соколовский повернул голову в его сторону, прищурил насмешливые глаза и цокнул языком. Оба они зарделись, залились краской, смущаясь подобно неопытным мальчишкам, спустя мгновение бросившись друг к другу в крепкие мужские объятия лучших друзей. Филиппа поразила перемена: то, как Зверь обнимал Соколовского, целовал в обе щеки, отстранял от себя, чтобы получше разглядеть, рассмотреть каждую черточку полузабытого лица. Сокол ты мой ненаглядный! То, с какой чистой и искренней любовью он проделывал эти нехитрые движения.       А тем временем в этой тишине было слышно, как прелюдия к опере набирала обороты, спиралью закручиваясь в великую человеческую трагедию. Треугольник, где однажды двое предали доверие третьего, накликав на себя неизбежную смерть. Зверь как будто прочитал мысли Филиппа, и лицо его сделалось мертвенно-бледным, взгляд потемнел, а губы поджались.       Выключи эту дрянь, прошептал он.       Не любишь Вагнера? — удивился Соколовский. — Или с возрастом стал излишне сентиментальным?       Нет, они заслужили то, что заслужили. Жалости к ним ни на йоту. Будь я на месте Марка, то прикончил бы их собственными руками.       Боже, откуда такая кровожадность?       Зверь бросил на Филиппа взгляд, полный остервенелой ненависти.       Я не могу жалеть изменников и предателей. Они должны понести самое суровое наказание.       Забросать камнями? — усмехнулся Соколовский.       И этого мало, да.       Соколовский, который, казалось, абсолютно не понимал, что перед ним разыгрывается сцена ревности поистине шекспировского масштаба, добавил, точно масла в огонь подлил:       Отчего же у вас нет ни охраны, ни других людей в доме?       Для чего они нужны?       Я заявился в поздний час в особняк, в котором один-одинешенька твой возлюбленный. Где это видано, чтобы драгоценности оставляли без охраны? Я мог оказаться грабителем и выкрасть все самое ценное.       Казалось, Зверь едва удерживает себя от истерики, от вспышки гнева, удерживает эмоции в узде, чтобы не наброситься на Филиппа и не задушить. Филиппу вдруг как наяву представилось театральное действие звериными глазами: вот Зверь, который весь день провел словно на иголках, нервно звонил через каждый час то Филиппу, то Соколовскому, в душе его раздрай, сущий беспорядок, он жаждет встречи с лучшим другом, с которым наверняка делил все горести и радости юношества, но все же небеспричинно страшится этой встречи, потому что за ней неизбежно последует иная встреча, роковая ошибка Зверя, за которую он никогда не простит себя, будет винить и презирать до конца дней своих, унося вину с собой в могилу. Он возвращается в особняк, из которого выгнал всех людей, чтобы никто не мог и словом обмолвиться с Филиппом, когда тот один в доме, обслуга наводит чистоту и готовит ужин лишь тогда, когда в доме этом пусто. Зверь подъезжает к особняку, и его охватывает самый отвратительный, едкий и ядовитый мужской страх: в его собственном доме, крепости, замке горит свет в окнах, за которыми его прекрасный любовник, жемчужина, шедевр искусства, один на один с мужчиной, охочим до красоты, фанатично ее преследующим, яростным коллекционером. Интересно, сколько раз Зверь воображал себе эти невыносимо-болезненные сцены, в которых заставал Филиппа в чужих объятиях? И вот сбылись худшие опасения, на собственной кухне Зверь видит двоих, мило беседующих у стойки, рядом уютно расположились чашки кофе, истончающего изумительный аромат, а над их головами, низко склоненных друг к другу, стелется музыка, призывающая к предательству высшей меры.              

***

             Филипп сладко дремал, нежась под теплотой одеяла, когда Зверь присоединился к нему после вечернего душа. Постель покорно прогнулась под его сильным телом, с мокрых волос капала холодная вода, попадая на лицо Филиппа, отчего тот улыбнулся уголками губ.       Спишь? — Зверь крепко прижался к спине Филиппа, обхватывая того рукой и закидывая на него по-хозяйски ногу.       Уже нет.       Зверь целовал его, настойчиво, властно и требовательно. Сжимал в объятиях, вдавливая в постель.       Филиппу нравилась такая игра, с удовольствием и любопытством он сперва распалял любовника, а потом, в самый ответственный момент, отказывал, оставляя Зверя голодным. В такие минуты он с детской наивностью верил, что это «нет» перерастет в нечто большое, например: нет, я больше не останусь, нет, я хочу уйти. Но в то же время он боялся, что, однажды сказав пресловутое «нет», он потеряет что-то большое и значимое, что-то, что уже давным-давно вросло в него, стало его частью, не простой и обыденной частью жизни, а продолжением его самого. А с потерей Филипп не знал как жить, не научился и, казалось, не сумеет постигнуть данную науку.       Я люблю тебя, слышишь? — прошептал Зверь.       Слышу.       Рука Зверя проникла под резинку трусов Филиппа и мягко ласкала его, непринужденно и вяло, как будто смысл всей ласки не в нарастающем возбуждении, а в ежевечернем ритуале, традиции любовной пары, что живет друг с другом много-много лет, зная каждую болевую и эрогенную зону партнера. Мысль, что Зверь — это тот человек, с которым Филипп должен прожить жизнь, охладила его, встряхнула, и он отстранился от ласки, отгоняя от себя желание флирта и игры.       Ты не хочешь?       Сейчас нет.       Почему?       Устал. Твой друг утомил меня.       Вы были вместе весь вечер.       Всего-то пару минут.       Я ревновал. Представил, что вернусь домой и застану вас в постели.       Он меня на дух не переносит. Считает пустышкой.       Это не так.       Он сказал мне это в лицо.       Он пошутил. Не бери в голову. Порой он бывает невыносим.       Но при этом ты ревнуешь к нему.       Я тебя ко всем ревную. У меня есть на то причины.       И какие же? Кажется, я повода не давал.       Ты, Филипп, и есть повод. Ты даже не представляешь, каково мне.       Что?       Это бремя. Бремя твоей красоты. Нелегко вынести. Иногда я думаю, что мне не по силам. Стоит отпустить, и ты уйдешь.       Так отпусти.       Ты мой, до конца, до самого конца. Если ты уйдешь, я умру, Филипп. Я не вынесу этого, сделаю с собой что-нибудь, это не шутка. Неужели ты так и не понял, что ты — смысл всей моей жизни?       Я всего лишь пустышка, красивая пустышка.       Зверь закрыл его рот поцелуем, чувственным, глубоким, волнующим. Почти запретным. Так Филиппа Зверь еще никогда не целовал, отчего внутри зашевелилась снова жалость к этому большому, сильному и опасному человеку. Странная жалость, саднящая, запутанная, и Филипп обвил руками звериную шею, привлекая к себе на грудь. Зверь лишь охнул от неожиданности. Филипп, простонал он, мой мальчик. Его пальцы перебирали жесткие звериные пряди, путались в них, сжимали и вновь отпускали. Он погладил Зверя по щеке, очертил большим пальцем его губы. Поцелуй меня еще раз точно так же, как минутой ранее. И Зверь покорился. Филипп сгорал в объятиях, задыхался, теряя себя, от этого поцелуя, слияния двух сердец, он, казалось, сходил с ума.       Скажи, что любишь меня. Как тогда, в машине.       Если бы я тогда этого не сказал, то ты бы нас убил. Мы бы разбились.       Вдвоем. Вместе. Мы бы ушли вместе, только ты и я. Скажи, что любишь меня.       Не могу.       Почему? Что мне сделать, чтобы ты полюбил меня, только меня?       Отпусти.       Поклянись мне, что не уйдешь.       Не могу.       Тогда я клянусь тебе, что не отпущу. Никогда. Ведь нам так хорошо вдвоем, да? Нам никто не нужен, да? Только ты и я. Я так счастлив с тобой. Все, что мне нужно от жизни, это ты. Без тебя нет жизни.                            

***

             Филипп выкрутил горячую воду на всю мощность, чтобы в душевой стало приятно-тепло. Утренний душ помогал ему расслабиться, избавиться от скованности и тяжести в мышцах, настроиться на день грядущий.       Пару часов назад Зверь покинул особняк, поцеловав сонного Филиппа на прощание. Он сидел на краю постели и смотрел на Филиппа, который кожей чувствовал на себе горящий взгляд. Не хочу уходить, прошептал Зверь, не хочу оставлять тебя. Уже будучи одетым в повседневный рабочий костюм, он вновь прилег рядом с Филиппом, сгребая того в охапку. Не хочу, и все. Хочу остаться. Мне кажется, что-то должно случиться. Дурное предчувствие.       Ерунда какая-то, все будет хорошо.       Не знаю, на душе неспокойно.       Наконец Филипп открыл глаза, чтобы посмотреть на Зверя ясным взглядом, а не сквозь призму утреннего сна.       Из-за чего?       Я все думаю…       Над чем?       Гадалка. Дурацкое ее предсказание. Вообще я не верю в эту чушь собачью.       Ну, так и не верь.       Ты сказал тогда, что встречу смерть свою на воде.       Я пошутил, и ты это знаешь.       Нет, ты не пошутил.       Я разозлился на тебя, хотел сделать тебе больно.       Вот этого я и боюсь. Что ты сделаешь мне больно опять.       Стряхнув окончательно с себя остатки сна, Филипп сел в кровати, откинувшись на подушки, помассировал виски и потер глаза, как это делают сонные дети. Зверь уложил голову ему на вытянутые ноги, вжался лицом…       Теперь же Филипп подставлял лицо под обжигающие струи воды, она словно могла смыть с него события последних дней. Ежедневный утренний ритуал, в который он неизменно верил. По водосточным трубам утекала его печаль, грусть, страх надвигающейся старости, немощности, безвозвратного увядания, когда плоть его одряхлеет. Вода уносила с собой разочарование жизнью, которая оказалась такой предсказуемой, уныло-бесконечной, стерильной, наполненной невыносимой скукой. Сегодняшнее утро, которое началось с ласки и откровенного разговора, опять переросло в крупную ссору, вновь все прекрасное оборачивается пылью под ногами. Филипп приложил лоб к прохладной плитке, зажмурил глаза. Он уже премьер, добился того, чего в его юные годы не добивался почти никто. Та лестница, по которой взбираются так долго и упорно, постоянно спотыкаясь, падая и откатываясь на несколько ступенек назад, для него оказалась эскалатором. Там, где другие буксовали, оступались и, теряя надежду, калечились, он взлетел и пролетел ангелом ширококрылым, чтобы занять пьедестал. Совсем скоро он станцует все главные роли, роли мечты его детства, роли мечты каждого танцовщика. Цель достигнута, он вплотную подобрался к краю Земли, за которой ожидал увидеть…       Затылком он почувствовал на себе чужой взгляд. Он совершенно забыл о назойливом госте, который, наверняка, прикрываясь маской добродетели, жадно пожирает его обнаженное тело. Он обернулся. И точно: Соколовский, как будто впервые в жизни пристыженный за дурное поведение, за дурной противоестественный поступок, стоял огромной мускулистой скалой неподвижно, мрачно, угрюмо, и влажный взгляд его, еще вчера насмешливых глаз темнел от похоти. О, сколько таких крепких орешков Филипп перещелкал, скольких он потом выбросил в мусорное ведро за ненадобностью, наказывая их за выказанное высокомерие. Те, кто еще вчера однозначно видели в нем пустышку, обертку, фантик от конфетки, сегодня признавали в нем гения, истинный смысл своего жалкого и убого существования. Все они раз за разом падали перед ним на колени. И Соколовский не исключение, Филипп это знал. Он знал, что сейчас Соколовский больше всего на свете жаждет присоединиться к нему в душевой, поиметь его здесь и сейчас, в собственном доме, а завтра вечером он признается Филиппу в любви, думая, что никто и никогда не был в своем чувстве более правдив и пылок, чем он, а послезавтра силой заставит Филиппа покориться ему. Потому-то Филипп и поразмыслил, отчего бы не позабавиться?       Медленно он вел кончиками пальцев по шее, груди, животу. Голодными глазами Соколовский следил за его движениями, быстро и тяжело дышал, наверное, в мыслях его случилась путаница, он сам себе перестал доверять, принципы его морали пошатнулись. Приехавший отговорить Зверя, лучшего друга, от страшной ошибки — соединить жизнь свою с проходимцем, с юным, красивым и беспечным мальчиком, чья основная цель — нажива в виде бесконечного доступа к большим деньгам любовника, неожиданно для себя он поддался искушению. Согрешил, возжелав чужое добро. Под захмелевшим, становящимся раболепным, взглядом Соколовского Филипп ощутил возбуждение, темное порочное возбуждение, которого уже давным-давно не испытывал рядом со Зверем, с которым секс балансировал на грани жизни и смерти, где, выбирая возбуждение, Филипп выбирал саму жизнь. Он пытался пробраться в голову Соколовского, в его фантазии, ведь эту первую совместную ночь их разделяла перегородка в виде стены. Думал ли тот, лежа в хозяйской кровати, о том, чем занимаются мужчины в соседней комнате? Каким был Филипп в его сознании? Немногословным, покорным, позволяющим сделать с ним все, чего только пожелает гость? Возможно, в его фантазиях Филипп — тот юноша, которого предлагает хозяин дома, чтобы проявить свои гостеприимность и дружелюбие? Тот юноша, что безмолвно ожидает гостя в постели уже полностью готовым к обслуживанию, обнаженным, возбужденным с широко разведенными бедрами, между которыми заветно поблескивает только что нанесенная смазка, предлагая гостю лишь благодарно войти внутрь, в жаркое, тесное, сладкое нутро. Или, может быть, Филипп для него действительно пустышка, глупость и несуразица, достойная быстрого, мощного, грубого траха, где бы он просто нагнул Филиппа, разложив на обеденном столе, а после оставил бы с голой, растраханной задницей кверху, как подтверждение его порочной натуры. Его возбуждение росло и крепло, причиняя приятную терпкую боль, которая говорила о том, что Зверь окончательно не убил в нем способность чувствовать. Вода хлестала по плечам, спине и животу, Филипп себя не касался, подразумевая, что на этот шаг обязан решиться Соколовский. Именно ему сегодня предстоит сыграть главную роль в собственном грехопадении. Пусть он станет Тристаном, предав доверие Марка. И, как по взмаху волшебной палочки, Соколовский шагнул… по направлению к двери. Мгновенье в нерешительности покачавшись на пятках на месте, он покинул ванную комнату, громко хлопнув дверью.       После случившегося, очевидно, неловкость должна была сковать льдами их совместное утро. Завтрак, за которым необходимо обмениваться любезными улыбками, делая вид, что ничего любопытного и странного не произошло. Филипп уже приканчивал свою яичницу с беконом, когда в кухню вошел Соколовский.       Наверное, я обязан объясниться, начал он с ходу, полностью ошарашив Филиппа. То, что случилось утром…       Недоразумение, да?       Соколовский выдохнул с облегчением: да, недоразумение. Я ошибся комнатой.       Конечно, я так сразу и подумал.       Ничего такого, что могло бы как-то навлечь на меня дурную тень.       Разумеется. И в мыслях не было.       Соколовский сел напротив, вальяжно откинувшись на спинку высокого стула. Лицо его просияло, сделалось каким-то счастливым, словно он в конце концов избавился от чего-то гнетущего. Взгляд опять стал насмешливым.       Может, предложишь мне завтрак? Или чашку кофе? В этом доме найдется приличный кофе? Иначе я лишусь хорошего настроя на весь день.       Без лишних слов Филипп поднялся из-за стойки и шагнул к плите.       Есть кофе, в сортах которого я не разбираюсь, и холодные бутерброды.       Ну что же…       С утра кофеварка взбунтовалась, отказываясь нормально функционировать, потому Филипп помыл турку, обдал ее кипятком и сыпанул пару ложек свежемолотого кофе, потом залил водой и поставил на плоский, зеркальный кружок плиты. Он чувствовал, что Соколовский следит за ним.       Да, я не умею готовить кофе, ответил он на невысказанное замечание гостя.       Я заметил. Мне кажется, на вкус он получится отвратительным.       На самом деле я не понимаю людской истерии вокруг этого напитка. Когда люди буквально сходят с ума по чашке кофе с утра.       По-твоему, сходить с ума по кофе хуже, чем когда кто-то теряет голову из-за смазливого сопливого мальчишки?       Туше. Признаю.       А ему? Ты готовишь ему завтрак? Кофе в постель?       Нет. Он сам приносит мне завтрак в постель. Я не утруждаю себя бытовыми вопросами.       Вот оно что… Значит, твоя функция исключительно в плотском ублажении…       Отчего же? Я утоляю не только его плотский голод, но и духовную жажду тоже. Через меня он соприкасается с прекрасным.       Соколовский расхохотался. Смех его грубой волной пронесся над стойкой и вонзился острием в грудь Филиппа. Он впервые за много лет ощутил себя ничтожеством, неприкасаемым. Те дни, когда его унижали, давно минули, остались позади, он больше не гадкий одинокий утенок, он черный лебедь. В голове Филиппа вихрем закрутились дурные воспоминания, главным персонажем которых был, несомненно, соседский Миша и его дружки, это хулиганье, напрочь лишенное чувства прекрасного, им неведома истинная красота, они слепые безумцы, которым предначертано сдохнуть в сточной канаве. От воспоминания того, как пальцы Миши пробирались в штаны Филиппа, как Миша со слезами на глазах умолял Филиппа позволить ему прикасаться к телу… Кофе сбежал, поднялся шоколадно-пористой пеной у ободка да злобно зашипел. Филипп потянулся к турке, хватаясь поспешно не за деревянную безопасную ручку, а за горячую пузатую медь.       Ох, вскрикнул он. Подушечки пальцев горели огнем. Он прижал их к губам.       В мгновение ока рядом оказался Соколовский, быстро расправляясь с беспорядком на плите.       Господи, ты же беспомощный, прошептал тот. Дай сюда руку. Ее нужно под холодную воду.       Не надо.       Я даже спрашивать не стану.       И Соколовский беспардонно схватил Филиппа за руку, включил кран с водой и сунул туда изящные, слегка покрасневшие пальцы.       Сейчас все пройдет.       Я знаю, не маленький.       Не знаю, у меня сложилось впечатление, что разумом ты обделен. Как дитя малое. Эгоистичное дитя, которому все мало и мало. Ненасытная утроба.       Ложное обвинение.       Ну-ка, давай посмотрим. Больно?       Нет, боль почти стихла.       Ладонь в ладони, пальцы к пальцам. Соколовский был так близко, что Филипп слышал запах его лосьона после бритья, что-то сливочное, клубничное. Смущаясь, тот разглядывал поврежденные пальцы.       Мне кажется, ты намеренно это сделал.       Зачем?       Не знаю. Словно играешь. Как кошка с мышкой.       Я никогда не был кошкой. Только мышкой. А большие и глупые кошки попадали в собственноручно расставленные капканы.       Губы Соколовского коснулись мягких, припухших подушечек, обдали теплым дыханием. Мимолетный поцелуй, подобный крылу трепетной бабочки.       Он заявился ко мне в гримерку после балета «Македонский», в котором я играл раба, царского наложника. Это одна из моих знаковых ролей. Почему-то мужчины вроде таких, как вы, без ума от этой роли. Вам кружит голову сама идея — иметь сексуального раба, тело, которое по первому зову встает на четвереньки и не сопротивляется, пока вы вдалбливаетесь в него со всей мощью, доказывая всему миру собственную значимость.       Соколовский напрягся, свел неодобрительно брови на переносице, сжал пальцы Филиппа в большой ладони:       Он не такой.       А какой?       Значит, ты плохо его знаешь, раз такого о нем мнения.       Мне ли не знать?       Филипп хотел расстегнуть рубашку, показать все разноцветные, размером с пятак, отметины от сильных безжалостных пальцев. Или лучше приспустить брюки, чтобы Соколовский полюбовался на синяки на его бедрах, на ту мертвую хватку, которой хватает его Зверь, когда яростно трахает всякий раз после того, когда Филипп лишь невинно переглядывается с кем-то или обменивается ничем не значащей улыбкой.       Ты любишь его?       Нет, разве это не ясно?       В том-то и дело, что ясно. Я вижу, как он любит тебя. Он никого не любил так, как тебя.       Ошибаешься. Он тоже не любит меня.       Какая же ты сука. Я всегда говорил ему, что ты…       Кто я? Ну, кто я?       Соколовский придавил Филиппа к столешнице, навалившись всем телом; пальцами впившись в его предплечья. Глаза его сверкали недобрыми намерениями, ноздри раздувались от злости, он сдавливал Филиппа, словно удав бедную жертву, обвивая стальными кольцами в смертельный круг. Еще один дикий зверь, которого следует приручить, одомашнить, дать приют, лежанку и миску, полную еды. Скоро, совсем скоро и этот зверь укусит руку кормящую, они все так делают, сперва притворившись верным и преданным псом-другом, чтобы потом Филипп неосмотрительно бросился в волчью пасть.       Пусти.       А ты вырвись. Не можешь?       Могу.       Так давай.       Я могу.       Ты в первый же день с ним трахался, да?       Не твое дело.       Ответь!       Мне было шестнадцать.       И что? Думаешь, я поверю, что ты невинная овечка? Сам перед ним раскорячился? Или же на колени встал, чтобы отсосать?       Заткнись.       Тебе не нравится? Отчего же? Может, и мне отсосешь? Ты же шлюха…       Филипп плюнул прямо в лицо Соколовскому, в его поганую морду, эту важную, раздутую от гордыни рожу. Соколовский только ахнул и часто-часто заморгал от удивления. Филипп подумал, что тот сейчас ударит в ответ, потому быстро толкнул его в грудь, освобождаясь от захвата.       Я же сказал, что могу.       Соколовский только моргал да дышал рваными толчками, широкая грудь то раздувалась, то сжималась, словно какой-то сложный накалившийся механизм. Медленно он внутренней стороной ладони вытер мокрое лицо, которое от гнева мерзко покраснело не на шутку.       Я тебя не боюсь, сказал ему Филипп, ни одного из вас. Что бы вы ни сделали, как бы ни угрожали и ни запугивали, вам не сломить меня.       Я не хотел…       Извиниться надумал, да?       Извини, Филипп. Искренне. Я сам виноват.       Все ваши извинения не стоят и гроша ломаного. Место им на помойке.       И с гордо поднятой головой Филипп покинул кухню, оставляя одного, наедине с личными переживаниями, гостя. Но Соколовский двинулся следом, подобно навязчивой, неотделимой тени, что следует за солнцем.       Стой, Филипп. Надо поговорить.       Уже поговорили.       Они стояли в гостиной напротив друг друга, в той самой гостиной, стены которой сплошь были увешаны картинами и репродукциями. А также картинами, что написал сам Зверь. Оба они оглядывались по сторонам, обоим было неловко, и за обоюдную заочную неприязнь, и за опасное, необратимое влечение, и за грязные оскорбления. Под воинственным прицелом множества глаз, что взирали на них с расписных полотен в золоченых рамах, они пытались найти еще одну точку соприкосновения.       Мир? — первым сделал шаг Соколовский.       Мир.       В центре гостиной рояль, черная глянцевая поверхность которого отражала блики сегодняшнего солнечного осеннего утра, игра солнечных зайчиков, игра утраченных иллюзий, неуловимого счастья. И Филипп впервые за утро заметил, что недельный осенний дождь прекратился, выглянуло солнце, озарило своим волшебным светом гнилой продажный мир, который под лучами вновь засиял и засверкал, подобно бриллианту. Над роялем — портрет Филиппа в образе фавна, этого дикого, ребячливого и сексуального в пятнистой шкуре животного, в раскосых глазах которого искрился смех, плутовская насмешка. Филипп ненавидел этот портрет всеми фибрами души. Он помнил, сколько долгих, почти бесконечных, часов провел в мастерской Зверя, в этой пропитанной скипидаром и красками комнате, где Зверь, безумный художник, с неистовством ваял свои шедевры, подражая великому искусству, пытаясь стать его частью. Напрасно, все напрасно. Отвратительно, сказал Филипп, когда Зверь закончил писать, это отвратительно. Все, до чего ты дотрагиваешься, превращается в прах, в уродство. Закрой рот, Филипп, пригрозил Зверь, наставив на него угрожающий палец. Нет, не закрою, ты меня не заткнешь, потому что кто-то должен говорить правду, а ты боишься, я знаю, боишься правды, а правда в том, что ты никто, пустое место, обвешанное дорогими цацками, ничего ты не понимаешь ни в искусстве, ни в красоте, ты обыкновенный мещанин, мечтающий зажить жизнью короля, но ты не король, и никогда тебе им не стать, ты призван уничтожать, крушить, разорять, ты подделка, и картины твои подделка, ты самозванец, возомнивший себя Богом, ты и меня уничтожил, искалечил, едва прикоснувшись, ты только и способен платить деньги за свои желания, думаешь, все в этом мире продается и покупается, так вот ты никогда, слышишь, никогда не купишь меня. Зверь наотмашь ударил Филиппа по губам, пустив струйку алой юной крови, да как ты смеешь в таком тоне со мной разговаривать?!       Я бы написал гораздо лучше, неожиданно заявил Соколовский.       Ах, да. Ты же тоже художник. Как я мог забыть.       Ты бы мог мне…       Позировать? Увольте.       Почему нет?       Считаешь, что только тебе под силу отобразить мою красоту на холсте?       Считаю.       Не боишься, что мне придется прятать портрет на чердаке?       Неужели твоя душа настолько порочна?       Моя душа невинна, как и лицо, и только вы пытаетесь разглядеть в его чертах порок.       Почему ты с ним живешь?       Потому что картины и статуи не умеют ходить…       Также я заметил в доме «Тристана и Изольду» Уотерхауса. Это чья-то репродукция?       Нет, это он написал.       Удивительно.       Почему же?       Вчера он сказал, что не терпит этой легенды.       Разумеется. Он начал писать ее в день нашего знакомства. Воображал себя отважным, пылким влюбленным Тристаном, опьяненным любовным зельем. Конечно же, предполагалось, что околдовал его я, кто же еще виноват, да?       А сейчас? Что изменилось?       А сейчас ему впору воображать себя Марком, старым ревнивцем, чья жизнь катится к закату, чья власть ослабевает, а юная Изольда готова сбежать с Тристаном, с самым верным и преданным рыцарем Марка.       Ничего не отвечая на эмоциональный выпад Филиппа, Соколовский двинулся к роялю, поднял крышку, пробежался пальцами по клавишам, тревожа их глубокий сон, заставляя нечастный инструмент горланить с испугу.       Он тебя трахал здесь, на рояле?       Такой откровенный и оскорбительный вопрос обескуражил Филиппа на мгновение, но он взял себя в руки и ответил честно и спокойно:       Да.       Тебе понравилось?       Да. Я не делю постель с теми, кто мне не по нраву.       Сколько у тебя было мужчин?       Я не веду записей.       Соколовский сел на банкетку и начал играть что-то непонятное, совершенно неузнаваемое. Руки его не слушались, путались и сбивались.       Когда-то мы вместе учились играть на фортепиано, мечтали играть в четыре руки, чтобы производить впечатление.       Сейчас в четыре руки играем мы, а приглашенные гости нам аплодируют, как цирковым собачкам. Иногда я танцую перед гостями, пока он аккомпанирует. Он любит хвастаться мной. Жизнь с ним — головокружительная скука.       На губах Соколовского показалась страдальческая улыбка, а спина напряглась, придав мощной фигуре скованность и сутулость.       Мы о многом мечтали с ним в детстве и юности. Я мечтал стать независимым художником, путешествовать, объехать весь мир, стать знаменитым, сыскать славу и признание. Я жаждал свободы в любом ее проявлении. Признаться, даже долгая дружба меня тяготила, но с ним было иначе, он любил меня, а я его, и совершенно искренне.       Вы были любовниками?       Нет, никогда. И в мыслях не было. Мы были словно братья, но от разных матерей.       Ты приехал спасти его от меня, верно?       На самом деле я приехал спасти себя.       Это как же?       Оторвавшись от игры, Соколовский поднял глаза на Филиппа, в них таилось что-то живое, что одновременно пугало и восхищало. Руками он обхватил голову, сдавил так, как делают люди в минуты невыносимых страданий или же когда в них просыпаются опасные страсти, угрожавшие нарушить душевный покой и привычный ход вещей. От Соколовского веяло отчаянием, немощностью и убогостью, теперь же Филипп окончательно разглядел, что за высоким, широкоплечим и привлекательным мужчиной прятался еще один переваливший за середину жизни старик, ровесник Зверя, еще один страдалец, готовый вот-вот извергнуть из себя любовное признание, но также готовый и потребовать от Филиппа испить его чашу уныния до дна, чтобы утащить, как море утягивает неосмотрительных жертв, за собой туда, откуда не возвращаются.       Едва Соколовский открыл рот, чтобы исповедаться, как Филипп перебил его:       К сожалению, мне нужно уходить. Сперва на класс, а затем на репетицию.       Соколовский встрепенулся, очнулся, встряхивая густой копной волос, словно отгоняя от себя остатки того мрачного сна, в котором пребывал до сей поры.       Позволь пойти с тобой!       Со мной? — удивился Филипп. Но это, наверное, для тебя будет утомительно.       Я хочу наблюдать за тобой, рисовать тебя, я приехал за этим. Исключительно за этим.       Последние слова как гром и молния ударили Филиппа, он застыл как вкопанный, не в силах пошевелиться. Это было что-то новое, любопытное, пикантное, оно будоражило воображение Филиппа, заставляя кровь в жилах вскипать от остроты и новизны ощущений.       Он шагнул к Соколовскому, внезапно возвышаясь над ним, как возвышается духовное над мирским. Осторожно, но уверенно положил ладонь на плечо, так приручают цепного пса, ни разу в жизни не знавшего хозяйской ласки, пса, который день за днем злится на свою собачью жизнь. Слегка сжал плечо, затем кончиками пальцев пробежался по шее и запутал пальцы в густых, шоколадных прядях, которым еще, казалось, десятки лет не ведать про серебро седины. И Соколовский обмяк под мягким натиском красоты, уткнулся лицом в живот Филиппа, обхватив того руками. Удобный случай, чтобы обнажить меч, вынуть из ножен рывком, поблескивая на свету лезвием, и обрушить на беззащитно-покорно подставленную шею, вверенную жизнь.       Я проклят, прошептал Соколовский.       Я благословлен, подумал Филипп.              

***

             Через полчаса за ними подъехал автомобиль. Водитель от Зверя.       Он не позволяет мне передвигаться самостоятельно, лишь в редких случаях. Каждый раз я должен предоставить отчет: куда я еду, откуда и с кем. Самое главное — с кем. Водитель также приглядывает за мной.       Как это, приглядывает? — казалось, Соколовский искренне недоумевал от того, в чем признался Филипп.       Докладывает ему о моих похождениях.       Этого не может быть.       Но это так.       Он сошел с ума.       И безоговорочно винит в этом меня.       Они сели в черный автомобиль, на заднее сиденье. Взгляд водителя, этого иссушенного, замшелого очкарика, на вид совершенно безобидного, встретился со взглядом Филиппа, через зеркальную призму они выразили обоюдную ненависть друг к другу. Филипп ненавидел водителя за врожденное раболепие и страсть к стукачеству. Водитель же наверняка недолюбливал Филиппа за то, что считал его красивой и безмозглой побрякушкой, которую желательно было бы использовать и выбросить как доказательство собственного величия. Но Филипп знал, что истинное величие не в ненависти, а в милосердии, только тот способен возвыситься, кто умеет прощать и отпускать чужие грехи, как свои собственные, потому он прощал мужчину, милосердной рукой осенял его и благословлял.       Сати, пожалуйста.       И водитель, согласно кивнув, включил музыку. И залился салон автомобиля звуками мелодии. Пусть они ненавидят его, пусть. Пусть они его желают, пусть. Пусть они его презирают, пусть. Они же его и превозносят. Да будет так. У человека с Богом вечно так, от любви до ненависти, от ненависти до любви, сегодня человек клянется божеству в любви, завтра же он его возненавидит за несбывшиеся мечты и разочарования, отречется от него, чтобы пуститься в сладостный путь грехопадения, но последнее слово все равно за ним, Филиппом, и, когда Соколовский словно случайно коснулся рукой его пальцев, он ответил взаимностью, открыл ладонь, подобно утреннему бутону цветка, нежными лепестками наружу, позволил настойчивым пальцам нырнуть в розовую плоть, переплести, переопылить, скрутить и повязать. До самого конца поездки они не расцепили рук, держа пальцы замком, под которым схоронили созревавшую интимную тайну.              Я никогда не был за кулисами театра, сказал Соколовский, когда Филипп вел его узкими и длинными коридорами театра, запутанными и таинственными, как желудочно-кишечный тракт живого организма, в котором происходит вся основная и самая важная работа, без которой погибнет существо и чья загадка упрятана под слоями плоти.       Не верю тебе. Уверен, тебя пропускали в гримерки к лучшим.       Губы Соколовского тронула улыбка, улыбка редкого самолюбия.       Чуть раньше ты интересовался, сколько любовников было в моей постели, а сам розовеешь от гордости при мысли, что в твоей постели побывали самые лучшие. И кто из нас шлюха?       Соколовский остановился, схватил Филиппа за руку. Он был испуган, встревожен, и кровь хлынула вниз от лица:       Я с дуру это сказал. Прости меня.       Я тебе никто, ты мне никто, но ты уже требуешь с меня ответ.       Это не так. Я не такой.       Правда?       Истина.       Удачный момент для того, чтобы начинающие любовники обменялись поцелуем, отозвались на безобидное влечение плоти, отдались чувству, порыву. Филипп ждал, как поджидает жертву безжалостный и стремительный хищник в высокой траве, подрагивая кисточками ушей. Соколовский же колебался, и между ними установилась зачарованная тишина.       Идем же, коротко бросил Филипп, как удочку с приманкой закинул.       И Соколовский отреагировал. Дернул Филиппа на себя, впечатывая того в стену, прижимая собой, заслоняя от мира.       Я сумасшедший, прошептал он. Я сошел с ума. Обезумел.       Это все любовное зелье. Я тебя предупреждал. Страсть твоя вызвана чарами.       Тот в ответ провел большими пальцами по бровям Филиппа, две ровные дуги, два полумесяца, под которыми сиял взгляд. Соколовский поцеловал его первым делом в глаза.       Не пойму их цвет, не различу никак. Знаю, какими они бывают, когда ты злишься. И когда возбужден до одури.       И когда же ты узнал последнее?       В душевой. Я смотрел на тебя.       Стало быть, не заблудился, не перепутал комнаты.       Нет. Я искал тебя. Хотел видеть тебя спящим, беззащитным, ранимым, хотел…       Что?       Взять тебя, овладеть тобой. Хочу знать, какого цвета твои глаза, когда ты влюблен.       Я и сейчас влюблен. Каждую минуту. В жизнь, в танец.       И в самого себя. Я это чувствую. Ты любишь себя.       Я у себя один.       Кончиком языка Филипп коснулся губ напротив. Требовательно, но вместе с тем маняще-соблазнительно, и тут же был вознагражден настоящим поцелуем. Целоваться с Соколовским оказалось чертовски приятно. Робкий поцелуй, почти юношеский, так целуются украдкой, под сенью цветущих яблонь, когда каждое прикосновение впервые, бьет электрическим разрядом. Соколовский зацеловывал его, каждый сантиметр его лица, каждую черточку, словно губами желал запомнить его образ, чтобы пронести сквозь бесконечность красной нитью.       Я спятил. Растратил разум. Не ведаю, что творю.       Они соединили лбы, сухие и горячие. Дыхание сбилось, сердце колотилось, над головами их сгущались грозовые тучи, чтобы вскоре пролиться ливнем из молний. Чума на оба ваши дома!       Задыхаясь от нахлынувших чувств, от предчувствия близкой опасности Соколовский заговорил низко и глубоко, как говорят те, кто отчаялись, те, кто решились, те, кому назад дороги нет:       Всю жизнь я искал спасение в красоте, всю жизнь посвятил ей, искал в каждом лице, в каждом взгляде и голосе. Прислушивался к шороху листьев, шепоту ветвей и дуновению ветра. Все твердили мне, что поиски мои напрасны, ибо красота уже увековечена, никогда не воссоздать мне второго Давида, никогда, потому что это невозможно. Но теперь я знаю, они глупцы, слепые и глухие глупцы, потому что вот она, я нашел ее, она в моих руках, и никогда не отпущу. В твоих глазах я вижу…       Самого себя.       Да, отражение. В тебе я вижу себя, как продолжение, как дар богов.       Филипп горько усмехнулся, губы его искривились в дурном знамении:       Мои глаза — душа моя. Все, что ты видишь в них, отражает лишь мой собственный мир.       Значит, в твоем мире есть место для меня.       Ты так ничего и не понял…       Филипп освободился из объятия, развел руки Соколовского в стороны, как сбрасывают оковы. Хватит болтать, за пустыми разговорами мы теряем время, по минуте истекает моя жизнь.              Потихоньку зал наполнялся танцовщиками. Филипп же всегда приходил раньше, чтобы хорошенько разогреться, чтобы заставить кровь в жилах пылать от энергии. Все его тело отныне не принадлежало ему, оно словно оголенный нерв, открытая кровоточащая рана, воспламененный факел, добытый Прометеем, что несет людям спасение, точно так же и Филипп, тело его продолжение музыки, на котором даже ткань танцует, становясь естественным продолжением танца. Он ниспослан на землю человечеству как спасение, не дать им увязнуть в ледяном мраке.       Там, в углу, поджав под себя ноги, уселся Соколовский. Чуткий, внимательный наблюдатель. В руках его — блокнот и карандаш. Это вызвало у Филиппа улыбку, насмешку. Еще один жалкий подражатель, готовый часами напролет копировать чужую идею. Ну и кто ты на этот раз, кто ты таков? Дега, вынашивающий под сердцем дитя импрессионизма? Что ты грифелем выводишь на белоснежном листе? «Танцевальный класс», «Репетицию»? Или же «Голубых танцовщиков»? Нет-нет, никогда тебе не повторить того мерцающего оттенка голубых звезд, голубой ясной лазури, никогда. Потому что звезда здесь одна, одна-единственная, и свет ее испепелит всякого, кто рискнет дотронуться. Филипп занял место у станка, перед ним расступились остальные. Первая позиция, plie, demi plié, grand plié… А в конце, на середине, будут прыжки, Филипп ждал этого момента, его мышцы скрутило томлением, Соколовский должен увидеть его, силу его ног и неповторимую полетность, Соколовский должен познать как истину, что способность летать доступна лишь Филиппу, и только он имеет шанс высоко-высоко вознестись в небо, прямо к солнцу. Он увидит в глазах Соколовского триумф, а в небе свои широкие крылья расправит зевсов орел, добрый знак, славный.                     Ты что-то рисовал? — поинтересовался как будто невзначай Филипп.       Да.       Они шли долгой и молчаливой дорогой вдоль длинной оживленной аллеи. Кудрявые тополи, сгорбленные под тяжестью золота, тянули вниз ветви, цеплялись за прохожих. Филипп поднял руку, хватанул золотой лист в тонких прожилках-паутинке, быстро-быстро начал перекатывать пальцами. Удивительно, город утопал в сухой и хрупкой листве, в то время как загородное местечко, где расположился особняк Зверя, заливало дождем.       Покажи.       Да это так, наброски. Они мне нужны для дальнейшей работы.       Там я?       Не только.       Филипп нахмурился. Слова ревностно укололи его изнутри.       Хочешь кофе? — спросил Соколовский.       Хочу.       В небольшом киоске они купили два стаканчика, Соколовский — латте, Филипп — капучино. На рыхло-молочной пенке узор — кленовый листик. Филипп подул на него, и тот расплылся, теряя очертания. Так же и я, подумал Филипп, однажды ветер переменится и принесет за собой иные напевы. Грядет время ураганов. От меня не останется ничего, пустое ничто.       Вечер сгущался, холодало, и горячий напиток приятно согревал нутро.       Хочу попробовать твой капучино, сказал Соколовский.       И не испрашивая позволения, отобрал из холодных рук Филиппа стаканчик. Приложился к кромке губами, аккуратно туда, где остался след его губ.       За спинами рассыпался чей-то звонкий смех, облетел округу и унесся вдаль, в серое небо, по которому плыли клином птицы. Зашелестела листва от дыхания осени, холодного, простуженного, на пороге уже топталась зима, Филипп ощущал ее кожей, оттого и передернул зябко плечами.       В кармане так некстати завибрировал телефон. Сообщение от Зверя. ТЫ ГДЕ??? Мы гуляем, я и твой друг, он достаточно милый, кажется, мы подружились. Зверь принялся что-то долго печатать. Печатает… печатает… печатает… Здесь, за километры от Зверя, он чувствовал его гнев, ту злость, с которой пальцы набирают сообщение, вдавливают буквы, размазывают словно жалкое насекомое, оставляя лишь липкий и скользкий след…       Он приглашает нас поужинать, проговорил Филипп, пряча телефон вновь в карман пальто.       Филипп знал, что Зверь примчится сию же минуту, у того чуйка, наверняка весь день как на иголках, только и ждет момент, чтобы поймать Филиппа на предательстве, поймать на горячем, ткнуть носом как щенка непослушного, унизить, ударить, размазать, раздавить. Это ты, Филипп, превратил меня в монстра, из-за тебя я стал таким, твоя вина. Ни на какой ужин Зверь никого не приглашал, разумеется, Филипп все выдумал, очередная провокация: он не ответил на новое сообщение Зверя, заинтригованно промолчал, знал, что тот уже отследил их местонахождение и прыгнул на своего холеного, быстроногого и вороного жеребца. Давай-давай, скачи к нам черная смерть, ослепленная мстительная фурия, ждем мы тебя, пока ты выискиваешь взглядом судьбоносного знамения, белых или черных парусов, но паруса, Зверь, в этот раз будут черными, Филипп уж постарается.       Они зашли в ресторан, приглушенный масляный свет лег им на плечи, аромат жасмина вскружил голову. Соколовский позволил себе еще одну вольность, до столика вел Филиппа под руку, словно не любовника, но возлюбленного. Они сели за столик, укромное тихое местечко у окна, за которым остался город кутаться в вечерний покров. Друг против друга, глаза в глаза, его пальцы первыми нашли пальцы напротив, потянулись навстречу, соприкоснулись и быстро отпрянули, будто их больно ударила электрическая искра. Внезапно Соколовский стал красив, той сумрачной затаенной, почти гамлетовской красотой, и вот Филипп, ощущая на себе ее влияние, как наяву видит будущее, где серая речная вода станет ему нежной колыбелью, золотые ленты, что увиваются вокруг, тянутся подобно лентам воздушного змея, расползаются кругами по гладкой поверхности воды, провожают его в последний путь, белые его одежды цепляются за желтые упругие кувшинки… Соколовский настойчиво переплел их пальцы, запечатлел кроткий целомудренный поцелуй на запястье Филиппа, и поцелуй пробудил в нем жизнь, исторг из зачарованного шекспировского сна…       Покажи мне рисунки, снова попросил он.       Сначала расскажи мне о вашей премьере. Что это за балет, на репетиции которой я побывал.       Король танцует.       Что это?       О французском короле Людовике XIV, Короле-Солнце.       Значит, я все верно понял. И кто же Людовик?       Разумеется, я. В мире не бывать двум солнцам.       На репетиции я не мог оторвать от тебя глаз. Ты слишком ярко светишь.       Таков мой путь.       Говорят, солнце скоро погаснет. Взорвется.       Значит, так тому и быть.       Не боишься?       Знаешь, при дворе Людовика был такой итальянский композитор — Жан-Батист Люлли. По легенде он не только писал музыку, которая смогла исцелить короля от смертельной болезни, но и преподавал ему танец. Но однажды, во время представления по случаю выздоровления короля, когда он дирижировал, то повредил ногу, проткнул тростью с острым наконечником. Люлли лишился ноги.       И?       Потеря ноги для него была невыносимым страданием.       Он не мог сочинять музыку, стоя на одной ноге?       Шутки шутишь. Для танцовщика лишиться ноги означает неизбежную смерть.       Что ты хочешь этим сказать?       Что я боюсь всего одной вещи. Если жизнь будет продолжаться, а я не смогу танцевать. Поэтому предпочту взорваться, чтобы уничтожить все живое вокруг себя, погрузить вселенную во мрак. Ни вам, ни мне. Такова моя справедливость.       Ты эгоистичен. Словно маленький разъяренный ребенок, когда у него отбирают любимую игрушку.       Неправда. Я щедр, порой чересчур. Все вы вертитесь вокруг меня, пользуетесь моим светом и теплом, взращиваете немыслимые мечты и фантазии на мой счет, жаждете обрести меня как некогда жалкие люди обрели дарованный Прометеем божественный огонь, чтобы потом возгордиться и вознестись выше богов, но я не позволю этому случиться.       Какой же ты глупый и наивный.       И Соколовский крепко-крепко сжал пальцы Филиппа, больно впился ногтями в нежную кожу, словно пытаясь проникнуть под нее. Филипп надеялся узреть во взгляде будущего любовника холодное высокомерие, едкую насмешку старшего над младшим, хватит, довольно, он насмотрелся на их самодовольные рожи, но во взгляде Соколовского полыхало безумие обреченного на погибель влюбленного, ядовитое обожание, глухая и безмолвная покорность объекту страсти.       Какой же ты глупый и наивный… — вновь повторил он, и губы его едва шевелились. Задумчивый свет вечерних огней оглаживал его лицо, напуская бессильную мягкость на сумрачные черты, отчего и сердце Филиппа смягчилось, как сердце любого бога, сумевшего разделить чувство человеческое.       Когда он рассказал о тебе, что ты невероятно юн и красив, что он потерял голову от любви к тебе, то я сразу же решил, что ты один из алчных, лживых, хищных юнцов, но грациозных и томных, от одного взгляда которых в груди разжигается пожар. Потом я посмотрел твои выступления и отметил твой неоспоримый талант, при этом также убедился и в твердости своих подозрений.       Будто он мне нужен был исключительно для достижения карьерного роста?       Да, что-то в этом роде. Думал, он тебя двигал, хоть и никогда не признавал подобного вида протекцию. Он презирает, всегда презирал, выскочек, пусть самых соблазнительных и самых одаренных в искусстве секса.       Кто-то предлагал ему секс за роли?       Разумеется.       И он?       Всегда отказывался. Он признавал только талант. Но ты…       Что я?       Сперва я увидел тебя на записи в интернете. Это был «Македонский».       Раб.       Да, прости…       Почему меня это не удивляет?       Я не мог спать, утратил сон, Филипп, понимаешь. Все мысли об одном…       Я у твоих ног.       В моей власти. Я виноват, прости.       Филипп попытался освободить пальцы из ставшей внезапно стальной хватки, железный клыкастый капкан, еще один, в который он угодил, глупый и наивный.       Нет, подожди, дай мне второй шанс.       Нет, мой сумрачный Тристан, у тебя никогда не будет второго шанса, и ты это знаешь, потому что за предательство придется дорого платить. Ценой собственной жизни.       У меня есть оправдание.       Ничтожное.       Выслушай.       Им принесли заказ, официант вторгся в их пространство, нарушив интимную атмосферу, когда любовники готовы вот-вот выдать все свои маленькие грязные секреты. Филипп взялся за бокал. Красное. Он предпочитает исключительно красное. Белое отвратительно на вкус и цвет, нет ничего хуже белого, белый — сплошное уныние, от этой чистоты и невинности портится виноград, киснет его терпкость. Сквозь бордо он поглядел на Соколовского, на расплывчатый образ, глядел в саму сердцевину, читал его мысли и предсказывал будущее, гадая на вынутых внутренностях, водил кончиком пальца по большому мужскому сердцу, глупой и наивной мякоти, что трепетала на его узорном серебряном блюде. Ужин подан, приятного аппетита.       Казалось, Соколовскому тяжело дается рассказ, он был напряжен и зажат, слова из него лились с большим трудом.       Потом я осознал, что мне необходимо увидеть тебя вживую, иначе сойду с ума. Всего на пару дней, бросив дела и важные встречи, вернулся в Россию. Давали как раз «Македонского». Тот вечер я запомню навсегда. Мне не терпелось познакомиться с тобой, поэтому через некоторых лиц договорился об анонимной встрече, меня должны были проводить к тебе в гримерку. Я послал тебе букет цветов. Много цветов. Ты должен помнить тот вечер.       Меня вели коридорами, словно я был персонажем романов Гастона Леру. Призрак, сошедший с ума от гения красоты и танца. Также я знал, что и он где-то поблизости, я чуял его запах, запах другого, запах чужака. Господи, как же сильно я ненавидел и презирал себя в тот вечер, когда мой самый лучший друг стал мне врагом, соперником, которого я бы вызвал на дуэль и, ни секунды не сомневаясь, застрелил первым.       Соколовский спрятал пылающее лицо в ладонях, наверняка он готов был разрыдаться, пустить слабину, явить Филиппу уязвимое место, чтобы тот перестал бояться его и наконец поверил. Они вновь, позабыв о еде и питье, держались за руки, как ошалелые от грядущей весны подростки. Большим пальцем Соколовский поглаживал запястье Филиппа, выписывал узоры, посылал сигналы и знаки, так поглаживают кошку или собаку, приручая, обучая доверять будущему хозяину.       Я приник лбом к табличке с твоим именем. Имя, мне достаточно было целовать твое имя, эти позолоченные буквы. Оставалось только постучать, три коротких стука, и ты стал бы моим…       Но?       Я струсил. Я постучал. Ровно три коротких удара. Условный сигнал. Там за дверью ты ждал меня, я услышал твое «Входите!», и голос твой раздался эхом внутри меня… Этим же вечером я улетел из России. А затем позвонил ему и настоятельно попросил порвать с тобой. Я вдруг потерялся в этом большом мире, заблудился, впервые не понимая, что делать и как жить дальше.       Потом случилась Венеция. Мы встретились. Он был так счастлив. Безумно влюбленный. В омут с головой. Только и разговоры о тебе. Так больные днями и ночами, каждую минуту лелеют свою болезнь, бредят ею, принимая бред за святую веру. Так и он. Я ему сказал, что он болен, что ему нужна помощь, что он очевидно ослеп от страсти. Я употребил слово «страсть», но подразумевал «похоть». Потому что ощущал это в самом себе. Похоть прожигала меня, разъедала изнутри. Он заверил меня, что между вами любовь, ты обожаешь его. Тогда познакомь меня с ним, потребовал я, я проверю, одной беседы мне достаточно, чтобы раскусить его, вывести на чистую воду. Он рассмеялся: никого кусать не придется. Познакомь! Я требовал, наседал на него. Позволь увидеть своими глазами. Решительно он отказал, ты глупости говоришь. Но он не подозревал, как сильно я желаю тебя, как ночами перекатываюсь на простынях, не ведая сна, как утратил вкус и смысл жизни…       Я тебе не верю…       Поверь, Филипп, поверь. И все же я увидел тебя. Одним глазком. Преследовал вас, словно грабитель в ночи. След в след. Я шел по твоему запаху. Там в «Ла Фениче» я сидел в ложе позади вас и изо всех сил подавлял желание коснуться тебя, твоих волос на затылке, вдохнуть твой запах. Я видел, как он склоняется к тебе, как его губы жадно целуют тебя, как его рука легла тебе на бедро, чтобы потом подняться выше…       Хватит!       Я приехал, чтобы рассорить вас. Чтобы доказать ему мою правоту, что ты используешь его. Но на деле же я приехал, чтобы сказать тебе, что люблю тебя…       Нет!       Да! Да! Да! Тысячу раз да! Я приехал, чтобы подтвердились мои самые худшие опасения на твой счет, но не для него, а для меня. Я должен был увидеть в тебе зло, все самое отвратительное, мерзкое и гадкое, чтобы исполнить долг перед лучшим другом, должен был, должен…       За окном стелил постель глубокий вечер, свет фонарей стал пронзительным. Машины, это глупое безропотное стадо, с ревом неслись по проспекту, наверняка в небе зажглись первые звезды. Голубая луна-царица устало вскарабкалась на трон, согретый за день королем-солнцем. По тротуару спешил Зверь, полы черного пальто оплетали его бедра, руки в черных кожаных перчатках, кожа наверняка противно скрипела, когда он от гнева и бессилья сжимал кулаки. Его большая вытянутая фигура отбрасывала мрачную тень на тротуар, а лицо в лунном свете было бледнее прежнего. Шрам уродовал его в это мгновенье как никогда, придавал пущей зловещности.       А вот и наш ревнивец Марк, потухшим, задушенным голосом объявил Филипп, и они с Соколовским разорвали тайное объятие.       Зверь навис над ними хмурой тенью, угрюмым утесом, словно явился из клубящегося полумрака, чистое порождение преисподней. Филиппу не терпелось поинтересоваться, с кем же осталась его трехголовая псина? Но он сдержался, подавив глубоко в себе сарказм.       О чем так мило беседуете? — это был не вопрос, это была провокация.       Слышал, скоро солнце потухнет, сообразил Соколовский.       Ничего, обойдемся как-нибудь без него, оскалился Зверь.       В аду ведь тоже прекрасно, не так ли? — Филипп одарил мужчин улыбкой.       Некоторым там самое место, выдохнул из себя Зверь с тихим утробным рычанием, что рвалось из его глотки.       Говорят, солнце никуда не денется. Просто оно готовит человечеству сюрприз, пряча за спиной Меланхолию, как за спиной проворный волшебник прячет белую голубку. Отрицание, гнев, торг, депрессия, принятие. И на какой же вы стадии, мальчики?       Уверен, у меня получится договориться, ответил Соколовский, и глаза его лихорадочно заблестели в предвкушении.       Не о чем здесь договариваться, зарычал Зверь, раздувая ноздри от злости. Отныне никаких переговоров, только война.              

***

             Как странно, думал Филипп, подставляя тело под горячие струи воды. Как странно. Он смывал с себя события дня утекшего, обдумывал произошедшее.       В душевую заглянул Зверь, намекая, что желает присоединиться, и Филипп отметил, что всякий раз вода настойчиво смывает со звериной шкуры блеск и лоск былой молодости. Он уже знал, чего жаждет Зверь. Раз за разом они играют один и тот же спектакль, раз за разом они прочитывают один и тот же сценарий. Зверь потребует юное пылкое тело, чтобы утвердить на него свое право, а если не получится взять уговором, то возьмет силой. Никаких переговоров, сказал он вечером в ресторане, только война. Он объявил ему войну, и Филипп принял ее условия. Осторожно он следил за тем, как Зверь избавляется от одежды, стягивает тесный, модного пошива пиджак, ослабляет узел галстука. Его руки. Нервные пальцы, мускулистые плечи и стальные предплечья. Его обнаженный вид торса, покрытый темной порослью. Теперь он наг и присоединяется к Филиппу.       Я тебя не приглашал.       Разве хозяину дома требуется особое приглашение?       Значит, я гость, и скоро мое время истечет.       Хватит скалиться, Филипп.       Ты утром обидел меня.       Я сказал правду.       Если это правда, то почему она тебя не оскорбляет? Тебе самому-то не противно жить со мной? Делить постель? Делить пищу? Прикасаться ко мне?       Заткнись, Филипп, не выводи меня из себя!       И Зверь наложил тяжелую ладонь на его рот, придвинулся вплотную, вдавливая Филиппа в кафельную стенку так, что тот заскулил.       И кого же ты ждешь, если не меня? Я смотрю, вы спелись с Соколовским, прямо не разлей вода. Сидят, глаза горят, щеки разрумянились. Ну, что скажешь в свое оправдание?       Мне не в чем оправдываться. Это ты мне не доверяешь, значит, тебе впору бросаться обвинениями.       Потому что знаю твою блядскую натуру. Ты ни перед чем и ни перед кем не остановишься. Даже перед моим другом. У тебя нет ни стыда, ни совести.       У меня??! Это твой лучший друг сегодня утром заглянул прямо сюда, пока я принимал душ, пялился во все глаза и пускал слюни.       Лжешь!!!       Зверь ударил кулаком рядом с головой Филиппа, и вибрация от удара передалась всему телу, отчего Филипп замер, боясь вдохнуть.       Я тебя не боюсь, слышишь?!       Ты лжешь!       Он мне рассказал, как следил за нами в Венеции. Как приезжал в Россию, бывал на «Македонском». Те роскошные букеты, которые ты велел уничтожить из-за своей зависти, от него, понятно тебе?       Зверь занес руку для следующего удара…       Давай ударь! Сделай это! И завтра же я сбегу с Соколовским, у него в чемодане два билета. Ему и мне. Он приехал за мной. Он защитит меня.       Казалось, последние слова заворожили Зверя, он окаменел как каменеют от взгляда горгоны. Филипп был готов поклясться, что слышит биение его разгневанного сердца. Даже капли воды вдруг стихли. Все вокруг задержало дыхание. Их окутывал пар, и мертвая зачарованная тишина.       Рука Зверя ослабила хватку, сделалась ласковой. Большим пальцем он очертил губы Филиппа, подушечкой проталкиваясь в рот в надежде, что тот ответит на ласку. Вторая рука скользнула вниз по животу.       Прости меня, прошептал он, прокладывая дорожку из поцелуев от ключицы до уха Филиппа. Прости меня, я вел себя как идиот. Ревнивый идиот. Ты же меня знаешь, что я зверею рядом с тобой.       Я изменил тебе.       Что? — Зверь отстранился, взгляд его был блуждающим, пьяным, то ли от ужаса, что утром Филипп, как в плохой мелодраме, посмеет сбежать с любовником, то ли от обрушившегося на него потока признаний.       Я изменил тебе с другим.       Зачем ты так говоришь?       Я сказал правду.       Филипп… Зверь запнулся на полуслове, соединил их лбы, обнял за талию. Филипп, я знаю, что обижаю тебя, за что каждый раз прошу прощения. И сейчас я виноват. Прости меня. Но не говори ерунды. Не надо наказывать меня. Эта ложь причиняет мне боль.       Какая именно ложь?       Что ты предал меня.       Это не ложь. Как и про Соколовского.       Хватит, умоляю тебя. Ты похож на обиженного ребенка, который выдумывает всякие глупости, только чтобы вокруг него все плясали. Я верю тебе, верю, что ты просто мстишь мне за нанесенные обиды. Но не зачем, потому что я люблю тебя. Разве можно причинять боль тому, кто тебя любит?       Зверь привык к тому, что каждый раз после мелкой ссоры, крупного скандала и рукоприкладства в Филиппе что-то ломалось, переключалось и вместо инстинкта самосохранения включалось возбуждение. Близость после скандалов была особенна хороша, чувственной, яркой, острой, запоминающейся, отпечатывающейся в самых потаенных уголках памяти. И Зверь уже намеревался воспользоваться ситуацией, как Филипп остановил его, тем самым заронив во мнительное сердце подозрение.       Я не хочу тебя.       Почему?       Потому что ты старый.       И что мне предлагаешь сделать?       Воспользоваться рецептом Конька-Горбунка.       И Филипп внезапным движением выкрутил кран с горячей водой на полную мощность, отчего ливень кипятка обрушился на звериную спину. Зверь болезненно дернулся, вскидывая руки и защищаясь от невидимого нападающего. Закручивая вентиль, он громко и бурно ругался, пока по спине расползалось красноватое пятно маленькой победы.              Филипп еще долго не решался покинуть свое маленькое убежище, оставаясь неподвижным и позволяющим воде ласкать его. Он думал о том, как так случилось. Каким образом переплелись тропы судьбы, что привели его сюда, в эту тюрьму. Он думал о Звере, что поджидал его под дверью. Никто и никогда не называл его Зверем, такова была прихоть юного любовника, объекта всепоглощающей страсти. Похоти. Так это назвал Соколовский.       Мыслями он возвращался в Венецию. В тот город на плаву, где они все подхватили какую-то заразу, чуму или холеру. Горячка страсти, лихорадка похоти, буйство плоти. Они уловили ее по сырому воздуху вместе с всплесками глубокой и мутной воды, вместе со звуками музыки и танца. Они попали в ловушку карнавала-маскарада, где соприкоснулись с болезнью, и унесли ее пыльцу на себе. Они отравлены, они ядовиты. Болезнь уже разъедает их внутренности, превращая плоть в истончающую едкую вонь гниль. Филипп воображал, как, подобно Ашенбаху, Соколовский преследует его по пятам, тихо и тайно вожделеет днями и ночами, осознавая, что между ними никогда ничего не случится, и от отчаяния, от предчувствия близкой и роковой гибели он готов силой и обманом его увести на совместную лодочную прогулку по мертвым водам Стикса. Перед глазами плыли черные круги, образы в голове не давали покоя, как не дает покоя тихий, но настойчивый звон в ушах. Гудение. Он зажмурил глаза и закрыл ладонями уши. Он должен прекратить это безумие, эти видения должны оставить его, покинуть раз и навсегда, но свежие струганные гробы раскачивались на волнах с неловким шорохом, толкались, задевая друг друга, стукаясь и переворачиваясь, вытряхивая из себя окостеневших покойников, замерших в чудовищных позах, и там, среди мертвецов, есть и его лицо, изъеденное ненасытными червями, изрытое рытвинами, покрытое зеленой плесенью, потому что ничто не вечно, ничто.       Он вернулся в комнату. В углу лишь приглушенный свет ночника разбивает тьму, да стрелки часов как ни в чем не бывало исчисляют ход времени. На постели — Зверь. Филипп впервые видел его в таком состоянии: колени в сторону, локти уперты в бедра, тяжелую голову едва удерживают ладони, спина выгнута обессиленной дугой. Поза отчаявшегося человека, придавленного тяжестью беды и горя, тяжестью человеческого бытия, Атлант, что согнулся под весом небосвода. Он почувствовал присутствие Филиппа и медленно поднял голову, устремив опустошенный, стеклянный взгляд больших глаз.       Что опять случилось?       Зверь не ответил, только протянул Филиппу руку с листками бумаги. Рисунки Соколовского, на которых изображен Филипп. Совершенно пустяковые изображения, безобидные, было бы из-за чего расстраиваться. Филипп одновременно с облегчением и с раздражением вздохнул.       Ты копался в моих вещах?       И это ты мне говоришь, что у меня нет ни единого основания не верить тебе?       Эти рисунки. Мазня. Точно такая же, какая выходит и из-под твоей кисти. Он подражатель, ничего уникального и оригинального. Такой же, как и ты.       Скажи мне, чем я это заслужил? За что ты так со мной?       Ты ищешь там, где ничего нет.       Неужели я мало для тебя сделал, что не заслужил и толики уважения и любви? Раз за разом ты выставляешь меня идиотом, поднимаешь меня на смех, подвергаешь унижениям…       Что за чушь ты несешь?       Думаешь, я не догадываюсь, что означают эти жалкие рисунки, да? Смеешься надо мной? Считаешь полным дураком? Чего тебе не хватает, а? Чего я не в силах дать тебе, чего ты ищешь на стороне? Неужели ты и впрямь увлекся Соколовским? Ведь он дурь, блажь, фальшивка! Только и умеет, как лить в уши красиво, он трус, который предаст тебя при первой же трудности…       Но он твой лучший друг!       Это другое, Филипп, ты не понимаешь…       Ну да, вместе трахать мальчиков — друзья великие, братья от разных матерей, а поделиться…       А ну, закрой рот!       И Зверь рывком подскочил на ноги, оказавшись рядом с Филиппом. Он швырнул рисунки ему в лицо, отчего у Филиппа перехватило дыхание, от неожиданности, от унижения, от досады. Он закрыл глаза, осторожно втянул воздух в легкие, как будто дышать грудью либо непозволительная роскошь, либо опасно для жизни. Сильные руки сомкнулись на его горле.       Значит, слушай сюда! — зашипел ему на ухо Зверь. Слушай сюда, тварь. Я терпел, видит бог, терпел несколько лет, но ты все не унимаешься, тебе все мало, тебе надо злить меня, провоцировать. Я все это время молчал, терпел твои выходки…       Ты насильник… просипел Филипп, сглатывая подступивший к горлу разбухший ком ужаса.       Если я тебя и тронул пальцем, то ты заслужил, понял? Это твоя вина, ты виноват. Я мало тебя, суку, наказывал, но подобное впредь не повторится. Теперь все будет иначе, теперь ты ни на шаг от меня не отступишь, будешь либо всегда впереди, перед моими глазами, чтобы я тебя, тварь, видел всегда, либо позади с опущенной головой в мои следы смотреть, а поднимешь взгляд, то я тебя, нахер, убью, понял?       В ответ Филипп лишь беспомощно потряс головой, рассыпая капли воды с мокрых волос. Его лицо отражалось в потемневших от ярости глазах Зверя, маленькое золотое пятнышко, что мечется, словно золотая рыбка в круглом аквариуме.       С завтрашнего дня к тебе будет приставлен человек, он будет следить за тобой и передавать мне все твое движение. Узнаю, что ты хоть с кем-то словом перекинулся, посмотрел на кого-то, я тебя уничтожу, понял? Не пожалею твоей смазливой мордашки — изуродую так, что больше никто и никогда на тебя и взглянуть не захочет. Это, во-первых. Во-вторых, встречи с родителями. Хватит. Видел я твою мать, которая на меня волком глядит, думаешь, я не догадываюсь, что она тебе на ушко шепчет? Больше никаких встреч. Раз в месяц в моем присутствии. Будет настаивать — сошлешься на занятость, усталость и прочее. В-третьих, репертуар буду выбирать я, отныне никаких блядских ролей, где ты изгибаешься и кривляешься перед мужиками, отныне все будет чинно и благородно, отыграл, сел в автомобиль и вернулся домой. Деньги твои будут в моем распоряжении, и только я буду решать, дать тебе их или нет. Дальше. Телефон. Все звонки и сообщения. Сначала проверяю я, и, если дам разрешение, ответишь. Никаких разговоров и переписок в мое отсутствие. Ты понял меня?       Филипп плюнул в лицо Зверя.       Вот, значит, ты как со мной… Я с тобой по-хорошему, а ты вот так… Ну, ничего, сейчас я тебя научу, как со старшими разговаривать. Сейчас займусь твоим воспитанием, давно надо было, давно…       И Зверь скинул с плеч халат, оставаясь обнаженным. Плоть его вздыбилась от возбуждения, налилась пунцовой кровью. Впервые член Зверя выглядел угрожающе, не как инструмент страсти, удовольствия, а как орудие пытки. Глянцевая головка блестела, как кончик острого кинжала, что одним движением рассекает плоть. Вдоль всего ствола змеилась набухшая вена, вены же набухли на его руках, шее и висках.       Нет, прошептал Филипп, нет, ты не посмеешь. Я обращусь в полицию.       В полицию? Ах, ты маленький сучонок!       И Зверь одним взмахом сбил с ног Филиппа. Схватив за загривок, потащил к кровати. Филипп хотел кричать, но Зверь закрыл ему рот ладонью так сильно, что больно пальцы впились в кожу.       Только пикни, понял меня? Захотел завтра с Соколовским сбежать? Не выйдет, дорогой мой, не выйдет. Он завтра же первым рейсом упиздует восвояси, а ты останешься со мной, как и положено. Неужели ты не понял до сих пор, что мы должны быть вместе, что нас ничто не разлучит, если только не смерть одного из нас.       Пусти…       Нет, теперь я тебя никуда не отпущу. Сейчас мы покажем ему, как сильно любим друг друга, пусть послушает, пусть насладится концертом. Пусть наконец-то до всех дойдет, что ты мой!                     Посторонние звуки доносились до него сквозь непроницаемую пелену, он словно прыгнул с обрыва, ушел с головой под воду, и шум мирской стал ему недоступен, едва-едва пробиваясь глухими толчками-вибрациями. Он падал, падал, падал, стремительно погружался на илистое дно, как вдруг быстрое, волнительное течение подхватило его легкое, невесомое тело, подхватило словно песчинку и понесло. Он полностью отдался водам, заботливым и ласковым рукам наяд, что бережно несли его по волнам, голубые длинноволосые красавицы, пылкие нагие тела из лазури, они кружились вихрем, кружились в танце, васильковые пачки их яркими пятнами разлились по полотну Дега…       Лежа на простынях, он слышал, как там, из потустороннего мира, за дверью ругаются двое, или, может быть, их больше. Их голоса наращивали силу, так чудовище, отъевшись, извергает из себя рев победоносный. Соколовский призывал, чтобы Филипп вышел из комнаты, показался, явился, объяснился. Я люблю тебя, кричал он, но охранники уже выволокли его из особняка, он слышал топот демонов, представлял гадкие их лица, как они крутят Соколовскому руки, заламывают их за спиной, а тот взвывает от боли, от невыносимого унижения. Он слышал, как Зверь хлопнул входной дверью, навсегда отрезая от себя лучшего друга, отрезая часть жизни, детства и юности, самых лучших лет, разом отсекая кусок плоти, кусок сердца, чтобы оставить в нем лишь одного-единственного Филиппа, возвести ему трон, чтобы тот бесконечно правил его жизнью, царством ночи и смерти.       Ну вот и все. С Соколовским покончено. Сказал он, появляясь на пороге их спальни.       Многолетняя дружба рухнула, но в его лице ни один мускул не дрогнул, только шрам стал уродливее, словно впитал в себя всю мерзость хозяина.       Я хочу, чтобы ты умер, ответил ему Филипп.       Его вновь накрыл вихрь чудовищных воспоминаний, неотступных, неотвязных, прилипчивые тени, что на шаг опережают солнце. То ли воспоминания, то ли видения, Филипп закрыл глаза, погружаясь во тьму. Он заново ощущает фантомные руки Зверя на горле, как добычу его тащат в логово, с утробным довольным урчанием Зверь выхватывает из брюк ремень, щелкает им, как хлыстом, и по коже Филиппа от ужаса бегут мурашки… Он вновь проживает случившееся ночью, тело помнит, тело болью отзывается, скулит и стонет. После ударов ремнем, боже, сколько их было, Филипп совсем не помнил, ошейником Зверь закрепляет кожаный ремень на его шее, натягивает, и Филипп беспомощно хватает драгоценный воздух ртом, но Зверю приносит удовольствие видеть, как он задыхается, но не просит пощады. Он толкает его спиной на постель, натягивает поводок, заставляя Филиппа покорно свесить голову, пока Зверь нависает над ним, сгребая влажные золотые пряди в горсть. Вздыбившийся член, налившийся яростью, жаждет отмщения.       Пусть Соколовский послушает, как мы любим друг друга, похотливо мурлычет Зверь, пальцами разжимая рот Филиппа, требуя, чтобы губы разомкнулись и впустили его сочащуюся плоть.       Потом случилось то, что Филипп уже переживал несколько раз: его дух покинул тело, взлетел, воспарился над. С высоты собственного полета он взирал на происходящее внизу, на эту жестокую, бессмысленную возню внизу. С полным недоумением он глядел на то, как тело внизу извивается, выгибается дугой под натиском другого тела. Тот Филипп, вернее его телесная оболочка, пытался сопротивляться, но сил в нем вдруг оказалось недостаточно, и слезы брызнули из глаз, когда мощными толчками Зверь агрессивно вторгался в его рот, он задыхался, давился, выворачивался наизнанку, но его крепко удерживали на месте сильные руки и кожаный ремень, сдавливающий горло. В порыве плотской эйфории Зверь опустил ладонь Филиппу на горло, сжал пальцы, впиваясь словно, стервятник когтями рвет сочную и свежую плоть, чтобы чувствовать самого себя внутри Филиппа, чувствовать, как он движется по тесному и ребристому нутру, как пронзает его копьем гордыни и злобы. Раз за разом он отвешивал Филиппу хлесткие, жгучие пощечины, когда тот намеревался ослушаться, воспротивиться, и вновь раз за разом входил в горло на всю длину с тем пренебрежением, с каким крикливый богохульник входит в тихий храм.       Потом, Филипп помнил, как стоял в унизительной позе подчинения и покорности, унизительной она была, потому что все было против воли, против желания, противоестественной всему его существу. Зверь брал его сзади, то вдавливая лицом в подушку, то натягивая поводок с силой, запрокидывая несчастную голову жертвы назад. Кровать звучно билась спинкой о стену, монотонно, методично, отчего Филипп вдруг начал считать удары, но вскоре сбился со счета, ибо счет не принес ему отвлечения, лишь боль разрядом тока проносилась вдоль всего позвоночника, от макушки до пят. Мясные шлепки, плоть о плоть, капли пота катились по его лицу, попадая в глаза и разъедая их. Он не знал, чей это пот, его собственный или пот Зверя, который как паровоз пыхтел над его ухом, бездушно вколачиваясь в Филиппа, заставляя его время от времени громко вскрикивать.       Зверь скользнул рукой между ног Филиппа, нащупал его отвердевший, напряженный до безумия член, с кончика которого тянулась тонкой нитью животная страсть. Филипп ощутил, как изнутри рвется волна странного чувства, неоднозначного, непознанного, не имеющего названия, не то стыд за дикое, головокружительное и тревожное возбуждение, не то стыд за то, что это возбуждение предназначалось Зверю, и тот знал, все знал, читал его как открытую книгу, знал, за какие ниточки его дергать, за какие крючочки цеплять. Он зубами впился в подушку, подавив очередной вскрик, и с отчаянной яростью принялся двигаться навстречу Зверю, чтобы слиться в едином порыве.       Ну, какая же ты все-таки блядь, Филипп, прорычал тот. Осев на пятки, потянул за собой Филиппа, чтобы в зеркало напротив тот мог видеть себя: истерзанный, измученный, покрытый липким потом и украшенный ссадинами и синяками. Безбожно возбужденный и безбожно прекрасный. Сама красота и само совершенство, ради которых идут на жертвы, жертвуют собой и приносят в жертву кого-то другого. Только познав боль, можно познать совершенство.       Я люблю тебя, Филипп, люблю больше жизни, если бы я мог проникнуть в твою голову и прочитать мысли. Скажи мне сейчас, что любишь меня, скажи, умоляю…       Звериные пальцы сомкнулись чувствительным кругом на живой плоти, и она благодарно отозвалась, запульсировала, затрепетала, излившись жемчужным горячим семенем. А следом за черту последовал и Зверь тоже, и Филипп ощутил его сильнейшее наслаждение в себе, этот волнующий и мощный всплеск, извержение вулкана потоками огненной лавы, и они стали чем-то неразрывным, неотделимым, как ночь и день, как свет и тьма, связью, что невозможно прервать по доброй воле и возможно прекратить лишь смертью одного из.       Теперь он слышал нас, слышишь? Слышал, что только я могу дать тебе удовольствие. Теперь он все знает, знает, что ты принадлежишь мне и никогда никому не удастся тебя отнять. Если будет нужно, я убью его, избавлюсь, но не отдам тебя…       Дальше все как в тумане. Распростертый, безжизненный, лишенный последних сил, Филипп словно впал в беспамятство. Тело его пылало в лихорадке любовной, лихорадке ужаса и лихорадке безумия, в душе его ненависть и любовь сплелись так тесно, как два ползучих змия, спариваясь, переплетают гадкие чешуйчатые тельца, отчего не в его власти было отличить одно от другого.       Тело его вдруг приподнялось, сперва медленно, а затем все быстрее стало раскручиваться в пространстве по часовой стрелке, и обратно. Он весь обратился в нечто, в дух, в бесплотный призрак, он утратил ход времени, ночь ли или день, а может, уже утро? Он стонал, как стонет больной в ночном горячечном бреду, источал жар и влагу, метался. Его мучала жажда. Пить, попросил он, пить, воды, но не знал, вслух ли обращены его слова или же ему только кажется, что он говорит. Губы отяжелели, рот сухим песком набился. Голова горела огнем. Он провалился в темноту, долго летел, беспокойно и мучительно, его тошнило, и вот, наконец-то, спустя вечность он приземлился в круг. Повсюду круги, круги, круги, множатся, делятся, двоятся, троятся, змеятся, и он в центре. Повсюду огни, факелы, они мелькают, мерцают, пляшут в чьих-то могущественных руках. Из темноты вырастают могучие, величественные стволы, распускаются ветви с темной изумрудной листвой, ветер нагоняет на нее страх, отчего та дрожит и острыми бритвами валится на землю. По ветвям ползут тени, отблески факелов, отблески священного огня в руках жрецов, они загоняют его в круг, ловушку, заставляют танцевать, двигаться в пляске смерти, и Филипп танцует так неистово, как не танцевал никогда, под удары барабанов он кружится, ломаные движения его рук и ног утомляют, все наизнанку вывернуто, искручено. Жрецы в медвежьих шкурах затеяли хоровод, взявшись за руки, они бесновались вокруг Филиппа, вокруг Избранного, глотки их исторгали вопли, факелы вспыхивали буйным огнем, запах огня, запах дыма, запах горелого человеческого мяса, они сводили с ума Филиппа, и он бесновался вместе со всеми. Хоровод сужался, они совсем близко, медвежьи морды ревели, в глазах-бусинах отражался огонь весны священной, почуяв запах обожженной плоти, изголодавшиеся за долгую зиму они жаждали свежей крови, когти их острыми пиками раздирали Филиппу лицо, он кричал, но жестокие барабаны не давали ему остановиться, и он продолжал плясать свой последний танец до полного изнеможения. Пот заливал ему глаза, под звериными шкурами стали казаться очертания лиц, изувеченные жадностью, похотью, злобой. В них он угадывал Зверя, Соколовского, Мишу и многих-многих синьоров и месье… Они ближе и ближе, и дыхание их опаляло ему кожу. И вот он, остро заточенный кинжал, высоко поднят над головой, гибельный клинок поигрывал светом, демонстрируя безжалостную остроту… Филипп коротко вскрикнул, когда острие пронзило его шею, и хлынула багровая жертвенная кровь. Убийцы! Убийцы! Убийцы! Кто? Кто из вас? Назовите имя!..       И после смерти, кровавой расправы над мучеником, он угодил в нежные руки наяд, что унесли его по священным водам, омывая раны, тысячи и тысячи колотых ран, потому что убийцы изрезали его, искромсали, как голодные озверевшие псы разорвали…        Стихли крики Соколовского. Зверь стоял на пороге комнаты, из-под черных длинных ресниц разглядывая Филиппа.       Я хочу, чтобы ты умер, повторился Филипп.       Ты устал. Ты заболел. Тебе нужен отдых.       Я желаю тебе смерти.       Зверь сел на край постели. Филипп все еще был обнажен, и тело его золотилось под лучами осеннего солнца, что ласково заглянуло в их мрачный особняк. Звериная ладонь легла ему на живот, пальцы легко обрисовали кружок вокруг пупка-завитушки, опустились ниже, по солнечной дорожке пробрались к паху.       Почему не здесь сердце твое? Отчего сердце твое не может точно так же наливаться кровью и набухать при моем прикосновении? Есть ли оно вообще, Филипп?       Они унесут меня.       Кто?       Наяды. Они пришли за мной. Они вернут меня домой.       Но ты уже дома. Это твой дом, мой и твой, наш.       Нет, мой дом там на горе. А ты похитил меня, украл, обернулся орлом и скогтил, унес в свой замок, заточил.       Что ты такое говоришь? Да ты весь горишь, милый мой.       Эта ночь…       Прекрасная ночь. Ты так жарко отдавался мне, как никогда.       Долгая, как столетие, ночь. Она приснились мне. Скажи, что это дурной сон, кошмар.       Нет, любовь моя, это случилось наяву.       И Филипп, найдя в себе силы, потянулся рукой к шее в поисках смертоносного удара…       Ты убил меня, этой ночью. Это был ты, в шкуре, это был ты!       Успокойся, любовь моя. Ты слишком чувствительный, слишком близко принимаешь к сердцу пережитое. Но я рад. Нет, не рад. Я счастлив, что смог доставить тебе такое наслаждение. Что только рядом со мной ты познаешь такую великую силу любви. Я люблю тебя.       Я ненавижу тебя.       Ну, хватит, хватит. Тебе нужно отдыхать.       Мне нужно вставать. У меня репетиция.       Нет-нет, ты никуда не пойдешь. Я позабочусь о тебе. Я уже предупредил твое руководство, сообщил им, что ты заболел и когда поправишься — неизвестно.       Что?       Не волнуйся, они заменят тебя.       Что???       Послушай, Филипп, так нужно. Ты слишком много времени уделяешь работе, это сказывается на твоем здоровье. Я переживаю. Желаю тебе только добра. Как только ты поправишься, мы уедем. Куда ты хочешь уехать? Если захочешь, то мы можем путешествовать, переезжать с одного места на другое.       Я не понимаю… я ничего не понимаю…       Что ты не понимаешь? Все предельно ясно. Отныне никакой работы, никакого театра, никаких танцев. Нет, ты можешь, конечно, танцевать для души…       Для души?       Да. Для меня.       Для тебя?       Я был бы рад, если бы ты танцевал исключительно для меня. Разве ты не желаешь сделать меня счастливым?       Я… я…я…       Тише, тише, любимый.       Зверь склонился над ним, прильнул губами к его губам. Поцелуй был сладкий, глубокий, пьяный, каким бывает старое пряное вино. Как ребенка, он приподнял Филиппа, прижал к сильной груди, зарылся пальцами и лицом в волосы на затылке. Он баюкал его, шептал нежности, любовные слова, признания, откровения.       Тише, тише, вот так, видишь, как нам хорошо вместе? Я никому не позволю обидеть тебя, буду защищать тебя, заботиться, любить до конца дней своих. А если возможно, то пронесу любовь и в загробную жизнь. Даже там я буду любить тебя и жаждать встречи…       И тут Зверь осекся на полуслове, голос сорвался его, коршуном спикировал вниз и разбился вдребезги. Он осознал, что в царство мертвых отправится гораздо раньше Филиппа, потому что так ему предначертано возрастом, он уйдет, а Филипп останется, останется доживать свой век.       Филипп догадался, о чем мысли Зверя. Он в буквальном смысле наблюдал, как тяжелые сумрачные мысли ворочаются под черепной коробкой, как Зверь обдумывает дальнейший сценарий сего театрального представления, как глаза его прожорливо блуждают по нагому, беззащитному телу Филиппа в надежде, что он позволит ему лаской вырвать сердечную клятву.       Мы умрем вместе. Поклянись, Филипп.       Не могу.       Ничего, ничего. Я подожду. Я терпеливый. Однажды настанет этот день.       Он кротко поцеловал Филиппа в лоб, обвел большим пальцем его сухие и теплые губы.       Теперь все наладится, я обещаю тебе. Впереди у нас другая жизнь. Мы все начнем заново. Будем узнавать друг друга заново. А теперь отдыхай. Ты болен, ты очень сильно болен. Тебя нужна моя забота.       Я хочу позвонить…       О, нет-нет. Тебе не понадобится телефон. Зачем? Я всегда рядом, а когда меня не будет рядом, то за тобой будет приглядывать охрана. Извини, но так нужно. Это для твоего же блага, чтобы ты не наделал беды.       И Зверь резким движением сцапал телефон Филиппа с прикроватной тумбочки и сунул его в карман.       Скажи мне, пароль, милый.       Нет.       Скажи, так будет лучше. Ты же не хочешь, чтобы случилось что-то плохое.       И он шлепнул Филиппа по ягодицам, на губах играла зловещая улыбка.       Нет, не хочу.       Ну, вот. Скажи мне, скажи.       И Филипп назвал эти несчастные цифры. Простая комбинация. Он ничего не скрывал никогда, ему нечего было утаивать. Пароль лишь на случай утери или кражи, чтобы незнакомцы не проникли на его территорию. Всего лишь.       Зверь ввел цифры, и чудо произошло. Лицо его просияло от счастья. С этой минуты ему принадлежало все, файлы, переписка, звонки и история в интернете. Филипп видел, как Зверя захлестнула волна ревности, собственничества и любопытства. Не сдержавшись, он тут же сунул нос в телефонное нутро… По комнате расползлись знакомые Филиппу звуки первого же воспроизведенного Зверем видео, о, уж он постарался, чтобы данное видео получилось на славу! Он гордился им, гордился блестящей идеей, что озарила его в тот день, когда они вместе с Соколовским присутствовали на репетиции. Именно тогда, в то короткое мгновенье он понял, что следует делать дальше, как ему освободиться, как разорвать оковы, как раздвинуть прутья золотой клетки… В тот день, когда в танцевальном зале они остались с Соколовским одни, когда за ними захлопнулась дверь и погас свет на этажах, когда, не считая сторожа на первом этаже, они остались одни-одинешеньки в здании… Впрочем, именно сейчас Зверь любовался плодами их уединенного времени. Филипп особенно гордился тем моментом, где он, лихо оседлавший Соколовского, повернувшись лицом к камере и раздвинув широко бедра, являл божьему миру место слияния их тел, таинство плоти. Глухие стоны, глухие влажные толчки, и они одновременно, в едином порыве страсти, постигают великую тайну человечества, возносясь на крыльях Эрота прямиком на Олимп!       
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.