ID работы: 14490448

Фавн

Слэш
NC-17
Завершён
14
Горячая работа! 4
автор
Размер:
248 страниц, 44 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
14 Нравится 4 Отзывы 1 В сборник Скачать

Часть 41

Настройки текста
      Слава               Филиппа он наконец-то отыскал, не где-нибудь, а в особняке Зверя. Филипп не отвечал на звонки и сообщения, всячески игнорируя Славу, потому что внутри него гнездилась обида, этот маленький капризный мальчик, готовый топнуть изящной ножкой, когда взрослые перестают плясать под его сластолюбивую дудочку.       Больше всего на свете Слава боялся обнаружить Филиппа здесь, в чужом зверином логове, но все случилось закономерности ради, а не вопреки. Нить привела его туда, куда и следовало, он давно этого ждал. Как и ждал присутствия Зверя. Когда Филипп соизволил взять трубку тысячного по счету звонка, то по тону Слава догадался, где искать пропажу. У кружевных, кованных ворот он задержался, долго качался на пятках, собираясь с силами. Особняк горел огнем на закате, утопал в гроздьях рябины да в криках прожорливых диких птиц, поглядывающих зорким глазом на Славу с темно-зеленых верхушек. Последние косые лучи солнца еще лизали крышу, пусть и торопливо, но все же тьма нагоняла их, спускаясь на крыльях вечера. Нужно успеть войти до последнего луча, подумал он, иначе произойдет непоправимое, он боялся тьмы, то ли той, что наползала из-за особняка, то ли той, что разрасталась внутри него. И сделав глубокий вдох, он вошел тогда, когда створки ворот разъехались в стороны, любезно приглашая гостя в свои владения. Под ногами шуршал ровный, гладкий гравий, над головой остервенело кричали птицы, кружили, собирались в устрашающие стаи. Дверь распахнул суровый мужчина в черно-белой униформе. Вас ожидают, следуйте за мной. В голосе его привычная власть, с уст слетают надменные приказания, и Слава подчиняется им беспрекословно, ибо особняк давит на него, скукоживает, съеживает, лишает чего-то базового, фундаментального. Безопасность, мысленно находит Слава ответ, он не чувствует себя в безопасности, потому что вдруг все не так, как рассказывал ему Филипп, все иначе. След в след он двигался за бесшумной поступью впереди идущего мужчины, пока отовсюду на него глядели сотни любопытных глаз, портреты, портреты, портреты. Филипп: венценосный, солнцеликий, справедливый, разгневанный, равнодушный, обольстительный, соблазненный… В глаза бросилось фортепиано, роскошный инструмент, на глянцевой горизонтальной поверхности которого фотографии в рамках: фавн, Арлекин, Альберт, Призрак розы, золотой раб. О, многоликое жестокое чудовище, будь же проклято во веки веков! Будь проклята твоя бездушная красота!       Также до Славы доносились голоса, мужские и женские, голоса работников, обслуживающего персонала; не поднимая головы, женщины трудились, чистили столовое серебро, до скрипа натирали стекло фужеров, посуда с чистым хрустальным звуком стукалась друг о дружку. До него долетали запахи пищи, возможного ужина, которым только что угощали Филиппа, его капризную привередливую душу. Они поднялись на второй этаж, и проводник остановился у двери одной из комнат. Со строгим кивком отворил дверь и впустил Славу.       Что он ожидал увидеть за запертыми дверьми? И представить страшно. Но муки расставания были невыносимы; если бы Филипп продолжил и дальше наказывать его молчанием и равнодушием, то Слава бы безнадежно опустился на дно, все больше и больше, откуда уже никогда не возвращаются. И вот он входит в святилище, в тайное убежище, куда Филипп заполз зализывать раны, нанесенные жестокосердием Славы. В комнате мягкий приглушенный свет ночника разливается оплывшей свечой, свет мерцает, переливается ртутью, или же в глазах Славы беснуется туман, наползает словно давно забытый, преодоленный страх, в воздухе висит тяжелый, густой аромат расплавленного воска, этой теплой, нежной, жирной массы, в которую так приятно погружать пальцы, мять ее, придавать нужную форму, лепить, создавать, так пахнет Филипп после полученного удовольствия, его сильное, гибкое, мускулистое тело танцовщика плавится в руках умелого и опытного любовника, становясь сгустком запахов, звуков и прикосновений. Слава знал это хорошо, и дурное предчувствие перерастало в уверенную догадку. В комнате царил беспорядок, беспорядок с оттенками не безумия, но безумств обитателей, склонных в момент наивысшего счастья к легкомысленности и определенной степени лени. На низком кофейном столике рельефной лепнины чаша с фруктами, истончающая поразительно едкий аромат; ноздри Славы раздувались, улавливая сладостно-гнилостный запах набухших от переспелости фруктов — персики, крупные плоды в розовой бархатной шкурке, над которыми как над покойниками впору виться сладоохотливым осам. Воздух в комнате тяжелый, давно не знавший свежести, и Славу мутит, ему дурно, запах гниения и разложения кружит голову и встает противным комком поперек горла, мысль о присутствии самой смерти становится навязчивой, она где-то здесь, поблизости, так пахнет самый прекрасный цветок, распустившийся на рассвете и окроплённый свежей росой, прежде чем из него жадный нос извлечет весь аромат без остатка и оставит увядать на безжалостном зное.       Слава на шаг отступает, словно безвольная попытка к бегству, потому что столик с благоухающими фруктами перед разобранной постелью. Отброшенное за ненадобностью в сторону одеяло, смятая простынь, на двух подушках красноречивые впадины-выемки, наверняка еще хранившие на себе тепло и запах человеческих тел.       Зачем?       Зачем?       Зачем?       Славе кажется, что он произносит вопросы мысленно, но его голос гулким эхом отскакивает от стен и застывает в густоте жаркого и душного воздуха. Он вдруг замечает, что кругом цветы, букеты цветов, охапки, сорванные лепестки устилают мертвым ковром пол, райский сад, что наутро превратился в рассадник болезней. Вода в сосудах зловонно-мертвая, и Слава думает, что цветом она тоже мертва, мутно-зеленая, коричнево-бутылочная, такая плещется о гнилое древо старой лодки, что неминуемо разбивается о скалистые берега… Наконец его внимание привлекает движение, что-то шевелится, копошится и скалится. Глубокое кресло, подобно великодушным объятиям, поглотило Филиппа, несмотря на духоту пуховый плед прячет в своих складках его, лишь в этой мертвой зачарованной тишине и полутемноте блестят его птичьи глаза, умные, зоркие, живые. Взгляд обшаривает Славу с головы до пят, шарит в карманах, ищет, с чем тот пришел в логово дракона, с миром или же со смертоносным оружием. Слава отмечает, как темны глаза Филиппа, таинственной и опасной чернотой беззвездного моря. Над его златогривой головой картина в полный рост, портрет, на котором обнаженный пятнистый фавн, отложив волшебную дудочку в сторону, поедает виноград, спелые, багряные, пухлые виноградины срывает с благоухающей лозы и кладет себе на маленький розовый язык, чтобы вонзить в сочную мякоть острые зубки… Невыносимо, Славе невыносимо даже представить, как Зверь трудился над картиной. Сама мысль-образ, что в недавнем прошлом были дни, когда Зверь в широком халате на голое тело пишет Филиппа, в томной позе раскинувшегося перед взором художника на кушетке, нет-нет, невыносимо, Слава не верит в старые добрые сказки про то, что тело натурщика для творца лишь материал, фактура, глина, бери и лепи, нет, не верит, и не уговаривайте. Он вновь делает шаг назад, качает головой.       Зачем?       Ты пришел.       Их взгляды встречаются, и Слава сдается, вся напускная гордость разом слетает с него, как слетает листва в холодный осенний день, и Филипп чувствует это, на губах играет жестокая улыбка победителя. Он выбрасывает руку из-под пледа вперед, нежное запястье обвивает широкий золотой браслет со звонкими говорливыми колокольчиками, что задорно бьются друг о дружку, пока Филипп взмахивает рукой, подзывая Славу к себе. Жест его хозяйский, барский, царский. Не он тянется к Славе, как тянутся цветы поутру к новорожденному солнцу, а требует Славу к себе. Подзывает верного и преданного цепного пса к ноге, готового за короткую убогую ласку перегрызть горло врагу хозяйскому. Слава ненавидит себя, ненавидит Филиппа, боже, подумать только, как легко совершить этот шаг, тот самый один-единственный от любви до ненависти, и Слава делает его, сбиваясь с курса, как корабль, позабывший направление и подхвативший попутный ветер. Одним большим скачком он оказывается рядом с Филиппом и, опускаясь на колени, припадает к драгоценной руке губами, так страшный грешник покрывает поцелуями край хитона святого отца, отпустившего ему тяжкие грехи. Вторая рука ложится ему на голову, мягко касается волос, гладит, перебирает, от каждого движения золотые колокольчики беспокоятся.       Прости, прости меня, шепчет Слава. Прости за все. Что усомнился в тебе, что предал тебя, что потерял тебя, что не сдержал данных обещаний.       Слова льются из него легко, подобно песне, но из самого сердца, из глубины души. Краем сознания он понимает, что выглядит блудным сыном, вернувшимся в родное лоно. Или минутным безбожником, что осмелился усомниться в существовании Бога, поставил под сомнение, выразил противоречие, за что должен быть жестоко наказан. И он с радостью подставляет голову, обнажает шею, пусть голова скатится к ногам, к этим великолепным стопам, и Слава не замечает, как уже целует изящную ступню Филиппа, эти красноречивые стопы, которыми Филипп разговаривает со зрителями. Под тяжелым пуховым пледом — медленные извилистые движения тела, словно пробудился коварный змей, зашелестел складками, зашипел воздухом на алых чувственных ртах. Под пледом Филипп наг, лишь щиколотки закованы в тяжелые браслеты да на шее роскошное ожерелье змеиными кольцами оплетает длинную тонкую шею.       Филипп запускает руку в чашу с фруктами, подхватывает цепкими пальцами бархатистый персик, перекатывает его на ладони, подбрасывает в воздухе, в то время как за его движениями Слава глядит как завороженный, как одурманенная сладкой ложью добыча, готовая вот-вот угодить в прожорливое нутро коварного хищника. В комнате становилось еще жарче, воздух словно соткан из шерсти, аромат липкой и тягучей сладости плотнее окутывал их двоих, и Слава постепенно утрачивал чувство реальности.       Прости меня, зашептал он, помилуй, ибо сознаю грех свой…каюсь, моя вина, только моя…       Филипп надкусил спелый плод, острыми клыками впился в нежную, покрытую юным пушком мякоть, и благоуханный сок зазмеился по его изящным пальцам. Также сок брызнул и Славе на лицо, пара капель, отчего он вздрогнул, будто его обагрили каплями крови, что равнодушно слетели с острия справедливосудного клинка. Филипп протянул персик ему, раскрыл ладонь бутоном розы на рассвете, манящая сладость росой блестит, зовет к себе, влечет, искушает, и вот Слава уже, не помня себя, совершенно сбитый с толку, вонзается в плод, жадно отрывает кусок за куском, зов плоти не унять никак, и пусть слышит, как Филипп смеется над ним, как усмешка искажает его прекрасный чувственный рот, но он уже алчно слизывает нектар с пальцев Филиппа, все до последней капельки. Капли божественного нектара оседают в плодородную почву зернами, но Слава знает, каким быть урожаю, какие посевы придется пожинать. Ярость и ненависть произрастают в нем так быстро, корни их сильные, крепкие, цепкие, уходят глубоко-глубоко, и на глазах закипают слезы. Впервые. Впервые за всю жизнь Слава ощущает на глазах что-то, что можно назвать слезами. Он роняет отяжеленную мрачными думами голову на живот Филиппу, вжимается лицом, втягивает его запах, такой знакомый, родной, от которого одновременно пьянит и выворачивает наизнанку, Славе отныне не познать иного запаха иного человека, ибо запах Филиппа врос в него, стал тенью, он навсегда призрак в его блуждающих мыслях. Он ласкает Филиппа, ласкает руками и губами, это великая радость чувствовать, как плоть его восстает, каменеет, наливается желанием, пока Слава меж его ног, нет, у его ног. Раньше Филипп был его бронзовым роденовским юношей, шедевром искусства, монументом красоты, а теперь же святым образом, святым ликом, святой плотью, пред которой он преклоняет колени в позе благоговейного раскаяния и вверяет жизнь…       Филипп тихо стонет от удовольствия, закрыв глаза и откинув голову назад, позволяя Славе любоваться им, любоваться его наслаждением, ибо Слава уже давно не получает удовольствия от их интимной близости, от соединения их тел, все в нем стало заточено под Филиппа, он словно его эхо лесное, притаившееся в густой зеленой чаще, пока Нарцисс, глядя в озерное отражение, ублажает самого себя. Слава вспомнил их первый раз, тогда он был невинен как дитя. О, священный страх перед чужим телом! Ибо ни одна рука не касалась его тела, как и его руки не познали чужое тело, с которым мог бы разделить постель. Сперва они танцевали, танец приближал их друг к другу и склонял к близости, и вот обнаженные они уже лежали в обнимку в кровати, они робко целовались, в то время как их любопытные пальцы трепетно изучали тела друг друга, Слава запоминал каждый изгиб тела Филиппа, я хотел бы написать тебя, сказал он ему тогда и залился краской смущения, потому что для его натуры это было слишком, слишком поэтично, как будто из потустороннего мира, потому что в мире Славы никто и никогда не говорил любовнику «я хочу тебя написать», в мире Славы говорили «я хочу тебя трахнуть». В тот первый раз Филипп только обхватил их обоих ладонью, и у Славы в глазах потемнело от таких простых движений, так он был возбужден, а ведь до этого он и не знал, на что способно его тело, на какие эмоции, он и не ведал, что его тело может быть одним сплошным оголенным нервом, пульсировать от прикосновений горячей и влажной ладони Филиппа, словно тот переключил в нем какой-то потайной рычажок, и Славе открылась чувственность, истома, острое наслаждение. И тот же Филипп вновь в нем что-то переключил: отныне он одна сплошная пульсирующая от боли и истекающая кровью рана, зияющая черная дыра, до него дотронуться, как до воспаленной обожженной плоти — мучительно. Он подобен жалкому Петрушке, которым руководит Фокусник, дергает за ниточки, заставляя унизительно извиваться потехи ради. Кукла, тряпичная безмозглая кукла.       Ты бросил меня, сказал Филипп, возвращая Славу из воспоминаний. Ты бросил меня в самый важный день. Я искал тебя…       А нашел Зверя…       Ты вынудил меня. Это случилось из-за тебя, исключительно по твоей вине.       Я виноват.       Разумеется. Ты должен понести наказание.       Уже. Твое молчание. Ты отдалился от меня. Мне было очень плохо, пока мы были в разлуке.       Это не наказание. Я думал. Думал, каких последствий заслуживает твой проступок.       Накажи меня, я готов ко всему.       Ты должен благодарить меня, ибо я милосерден.       С того их первого раза прошло так много времени, будто синяя вечность. Тогда простые человеческие телесные взаимодействия приводили Славу в восторг, поцелуй украдкой, поцелуй нежный, поцелуй страстный, сплетение рук и ног, взгляд, полный томления и тоски по друг дружке, мысли, тихий шепот в ночном объятии друг друга, первые признания. Первая полноценная ночь любви. Филипп шепотом попросил Славу: люби меня, по-настоящему. В памяти навсегда запечатлелось лицо Филиппа, его живые, искренние, неподдельные эмоции, когда Слава в первый раз входил в него, входил медленно, осторожно, задерживая дыхание, а потом, казалось, прекрасную, восхитительную бесконечность скользил в нем, ему хотелось, чтобы случившееся повторялось снова и снова, а потом еще и еще, и никогда не заканчивалось, хотелось быть всегда, скользить вот так вот в нем, как маленькая бесстрашная лодочка скользит по просторам бескрайнего океана. Филипп был его океаном, то тихим, то буйным, то ласковым, то беспощадным, то ненасытным, то щедрым. Эти насыщенные мгновения Слава запомнит на всю оставшуюся жизнь, ибо сейчас в их телесной близости до болезненной зацикленности его интересовало лишь проникновение, ему необходимо было видеть, слышать, осязать, как он вторгается в Филиппа, как Филипп, широко разведя бедра, насаживается на член, который по миллиметру, сантиметру погружается в недра его тела. Раз за разом Слава просил его, требовал, умолял явить ему место соития, это удивительное, подобное восьмому чуду света, место, где один человек становится продолжением другого. Он кончал в Филиппа, одна мысль, что он может проникнуть так глубоко, так надолго, просочиться в самую глубину его тела, приносила невиданное удовольствие на грани сумасшествия. Покажи, бесстыдно просил он Филиппа, покажи. Как безумный он наблюдал, как его семя блестящим перламутром сочится из Филиппа, стекает по шелковому бедру, по нежной ягодице и округлой мошонке, капля за каплей, каждую он подхватывал языком, чтобы вернуть туда, откуда исторглась беглянка. Он алкал проникнуть глубже, еще глубже, во внутренности, в голову Филиппа, его сердце, его душу, выплеснуться семенем туда, оросить их жаром своей безумной то ли страсти, то ли любви, чтобы и в Филиппе произросло нечто взаимное, то, что заставляло бы желать единственного Славу.       За спиной раздался щелчок отпираемой двери, и от этого одновременно внезапного и долгожданного звука Славу бросило в дрожь, окатило ледяной водой. Ему не было необходимости оборачиваться на звук вторжения, нарушивший странную уютность их с Филиппом мирка, но хозяин дома имеет право вторгаться на любую территорию собственного особняка, имеет право отпирать любые двери, имеет право знать, с кем в данную минуту проводит время его драгоценный любовник. Слава покорно опустил голову и закрыл глаза, прислушиваясь к мягким, едва различимым шагам Зверя. Еще никогда он не балансировал настолько опасно на краю пропасти, между светом и тьмой, всегда, всегда он знал, что тьмы в нем больше, гораздо больше, и оттого не боялся падения, а теперь… Теперь он ничего не знает. Он лишь ждет смиренно своей участи.       Ты заслужил наказание, прошептал елейно Филипп, ты слишком долго раздумывал над моим предложением.       Мне нужно было время…       Неужели ты считаешь, что тебе нужно время, чтобы думать, быть со мной или нет?       Нет… теперь так не считаю. Я был не прав. Я виноват.       Несколько дней назад рядом со Славой, на обочине дороги остановился автомобиль, черный жеребец без номеров. Слава сразу же все понял. Он давно ждал этой судьбоносной встречи, иначе и быть не могло, им давно следовало увидеться лицом к лицу, так одинокий высушенный старик ожидает дорогого гостя, что однажды, в установленный час, явится на порог дома, чтобы в последний раз одарить старика костлявым рукопожатием. Дверь автомобиля распахнулась, любезно приглашая к длинному и важному разговору. Слава закрутил головой по сторонам, все как будто в идиотском триллере: пустая сумрачная дорога, свет фонаря раздражительно мигает, черный автомобиль, из которого не доносится ни единого звука. Слава усмехнулся и стряхнул с себя паутину страха, ну и пусть, да пошло все к черту. На хуй! На хуй все. И нырнул в тепло и черноту кожаного нутра.       Честно говоря, он ожидал, что мгновенно попадет в лапы каких-нибудь бритоголовых с бычьей шеей упырей, которых послал по его следу Зверь, чтобы преподать Славе урок или вручить лично в руки билет в один конец в путешествие, из которого никто уже не возвращается. Но нет. Зверь его изрядно удивил, потому что был один.       Наконец-то мы с вами познакомимся поближе, сказал он, устанавливая со Славой зрительный контакт.       Зверь был обольстительно красив. То, что так сильно ненавидел в нем Филипп, так сильно отозвалось в Славе. Красивое благородное животное в полной гармонии с собственным телом. Таким мог бы быть и Слава с возрастом, если бы выбрал иную дорогу, не сбился с пути, не ступил на кривую дорожку. Слава стыдливо отвел глаза в сторону, потому что он… вор, вор он, вот кто такой. В действительности ненависть он питал не к Зверю, а к себе, что посмел украсть Филиппа, увести из-под носа звериного. Они сидели рядом, в опасной близости, и Слава всем существом ощущал великую разницу между ними, эту огромную бездну, по краю которой он вздумал вальсировать, будучи безумно влюбленным. Невольно он усмехнулся, ведь и Зверь тоже на краю, но Филипп… Каков же сукин сын!       Слава, послушайте, начал Зверь, послушайте меня внимательно. Я знаю, что вы испытываете к Филиппу, знаю, мне это чертовски знакомо. Как никто другой я понимаю вас прекрасно, но…       Но?!       В Славе что-то вспыхнуло, слабый огонек непокорства вдруг колыхнуло ветром перемен. Пусть, пусть он в глазах Зверя неудачник, полное ничтожество, грязь под ногами, слизняк, тот, кто не достоин целовать следы такого человека, как Филипп, но…       Но Филипп выбрал меня! Бросил вас и ушел ко мне. Мы любим друг друга.       Зверь в ответ лишь покачал головой, в этом движении было столько боли, унижения и, главным образом, смирения. Так качают головой люди, смирившиеся с собственным скоропостижным концом, они все про себя знают и понимают, и гнев с отрицанием они оставили давным-давно позади.       Слава, вы слишком наивны. Что же, молодость и глупость, этим все объясняется и прощается. Я должен кое в чем вам признаться. Когда Филипп сообщил мне, что у него роман, довольно-таки серьезный роман, я не поверил. Во-первых, Филипп не знает любви, она ему неведома, чужда по определению. Чужая жизнь его практически не заботит…       Ложь.       Напрасно вы защищаете его, ведь впору вам, да и мне тоже, защищаться от него, от его чар. Если среди нас и есть жертва, то это не он. Но позвольте я продолжу свой рассказ. Вам он тоже будет интересен.       О вашем существовании я знал с самого первого дня, с того дня, когда вы преследовали Филиппа, потому что я и сам установил за ним контроль. Я был уверен, что вы — это всего лишь интрижка, юная свежая кровь, которая забудется поутру. У Филиппа подобных вам сотни, все эти воздыхатели, которых он с упоением, словно охапки цветов, расставляет на подоконниках. Но потом… потом вдруг и вправду оказалось, что между вами все иначе, по-другому. Ужасно больно было наблюдать.       Так не смотрите, в чем проблема? — Слава, ощетинившись, рыкнул, словно пес, готовый до последнего боя защищать соломенную подстилку, от которой больше никакого прока.       Так уж сложилось, что Филипп стал частью моей жизни, в которую невольно попали и вы, Слава. Долго я думал, что же в вас так сильно привлекло Филиппа, что есть у вас, чего нет у меня. Простите за прямоту, но у вас нет ничего за душой, вы буквально нищий мальчишка с улицы, а Филипп…       Я знаю, кто я такой. Думаете, раз у вас есть деньги, так все можете купить? А вот хрен вам! Филипп мне все про вас рассказал, как вы подкупили членов жюри на конкурсе, как подкупали руководство, чтобы ему перестали давать те роли, которые вам не нравились. А что вы сделали с Филиппом? Вы же сломали его, и тело, и душу, вы монстр, чудовище, таких, как вы, надо изолировать от общества, вас нужно судить за насилие, он же совсем мальчишкой попал к вам в руки, а вы, вы, вы…       Слава задохнулся словами, внутри закипала злость, его аж затрясло.       Филиппа я и пальцем не тронул. Клянусь. Контролировал, да. Платил, да. Но ни разу руку не поднял, оттого слова его лживы, и вы об этом знаете…       Ложь, очередная ложь.       Думаю, вы и сами догадываетесь, что Филипп не то, чем кажется. Он особенный, да? И с ним трудно, и без него невмоготу. Вот что меня больше всего поразило, Слава. Я искал в нас с вами различия, которые легко обнаружить невооруженным глазом, но нашел сходство. Вы страшно похожи на меня.       Нет, это нет так. Не стоит меня сравнивать с собой. Вы обо мне ничего не знаете.       Знаю, поверьте. Потому что когда-то я был точно таким же, молодым, пылким, смелым. После встречи с Филиппом… Знаете, я столько раз слышал все эти банальные истины про то, что любовь облагораживает, делает нас лучше и все прочее в подобном духе. Чушь! Любовь ломает, выворачивает наизнанку, разъедает нутро, она полностью отравляет жизнь. До встречи с Филиппом я знал жизнь, хорошую, полную радости, а теперь ищу смерти, потому что одна мысль, что я могу потерять его, наводит на меня чудовищный ужас. Чудовищем я стал, потому что он таким меня сделал. И вас, Слава, он уже обратил в зверя, я это чувствую, чувствую, что вы были иным, неспособным на жестокость, а сейчас едва сдерживаетесь, чтобы не пустить в ход кулаки. Вы мечтаете избавиться от меня. А еще ото всех тех, кто будут вставать у вас на пути, а они будут. Вы либо их ликвидируете, превратившись в невыносимого ревнивца, либо сойдете с ума. Вот я, кажется, совершенно обезумел, ибо встретился с вами не для того, чтобы убить, а чтобы пригласить. Стать третьим. Так он пожелал. И ради него я готов на все, лишь бы удержать рядом с собой.       Что вы имеете в виду?       Вы прекрасно поняли.       Нет.       Но Слава понял, просто понимание доходило до него, как воздух до утопленника, драгоценный воздух задержавшийся в толще воды, и вокруг все поплыло, закружилось. Это кошмар, дурной сон, который поутру должен растаять, испариться в реальности, забыться, как плохое предзнаменование. Слава подумал о ширококрылом гордом орле, об еще одном знамении, славный знак, сулящий благие вести, праздную победу, и Филипп обожал этот знак, видел его повсюду, в каждом облачном клочке неба. Но в небе никого нет, обычно говорил Слава, безнадежно щурясь на солнце, на что Филипп только улыбался, продолжая видеть что-то свое, предназначенное лишь для него одного. А теперь Слава вдруг тоже сумел узреть птицу, исполинский силуэт в черноте вечернего небосвода, хищная, когтистая и остроклювая тварь настигла его, прикованного к скале, чтобы рвать его плоть, кормиться им, причиняя великие страдания, страдания за то, что однажды посмел вдохнуть в себя жизнь, впустить в себя любовь, разжечь в себе огонь.       Это уже чересчур… сказал он тихо, голос его стал совсем измученным, скатился по нотам вниз. Это слишком. Я многое позволял ему: переступать через меня, делить его, дарить полную свободу действий…       Но ему мало. Ему всегда мало, Слава, это ненасытный бог, ему нужны жертвы, много свежей крови, чтобы быть задобренным, удовлетворенным, а нам нужна божья любовь, божье благословение, без них мы ничто, просто смертные, чьи останки сгниют в сырой земле.       Откуда у вас этот шрам?       Автоматически Зверь потянулся к лицу, пальцы его коснулись уродливого увечья, быстро пробежались по изгибам.       Филипп. В порыве ярости он схватился за нож и полоснул меня. Но в том вина моя, я должен был вести себя иначе, я расстроил его, обидел, оттого не могу злиться.       Постойте, но Филипп сказал, что шрам остался от укуса собаки…       Филипп так сказал?       Боже, боже правый, Славе стало дурно. Нечем дышать. Страх и ужас подкатили к горлу, его мутило. Он отворил дверь и выбрался из автомобиля. Нужно уйти. Идти без остановки и только вперед. Хотелось жутко курить, затянуться ядовитым дымом, пустить его по венам, отравляя организм. Он снова слышал ее голос, голос своей матери, на этот раз голос звучал уверенно, отчего был еще более пугающим, зловещим. Теперь ты понимаешь меня, понимаешь меня, понимаешь меня… Эхом раздавался, ликованием, будто мать с того света приглядывала за ним с одной-единственной целью: дождаться того самого момента, когда он поймет, когда он испытает то же самое, когда окажется на ее месте, проживет ту же самую боль, и тогда она восстанет сумрачным призраком, тенью матери, чтобы наставить на него укоризненный перст и произнести как проклятье — я была права, а ты ошибался.       Он шел по улице, за спиной уменьшался автомобиль Зверя, но зверь уже нагонял его, рычал, бился о прутья клетки, выставляя угрожающе клыкастую пасть. Зверь просил крови, требовал, приказывал, и Слава ощущал, как слабеет перед ним, как с каждой минутой все тяжелее удерживать его взаперти.       Домой Слава вернулся поздней ночью, кинулся в одежде на постель. Прохладная, лунным блеском облитая. Он думал о фарфоровой в лунную ночь коже Филиппа, его спокойном, молочно-белом лице, почти неподвижном, лишь длинные темные ресницы отбрасывают бархатную тень. Статуя, каменная безжизненная статуя, он полюбил изваяние, возжелал то, что никогда и ни при каких условиях не станет его, так дураки мечтают покорить мироздание. Как часто он ловил себя на мысли, что рядом с ним в кровати и нет никого, что он все безбожно выдумал, придумал Филиппа? Как часто он представлял себя глупой и наивной Психей, что так и не сумела подавить в себе приступ любопытства и поднесла запретный огонь к лицу спящего любовника. Слава точно так же боялся по ночам зажигать свет, боялся поднеси к милому лицу Филиппа свечу, чтобы ее горячий воск болезненной каплей опалил нежную кожу любовника, а тот в порыве ярости расправил бы сложенные за спиной белоснежные крылья и унесся к себе на высокую гору.        Филипп и правда улетел от него, выпорхнула птичка, крылом помахала, и только пустота щемящая после нее. Слава закрыл глаза. Приди ко мне, я взываю к тебе, призываю.       Он пытался не думать, чем заняты Филипп и Зверь в особняке. Многоликое чудовище! Капризная муза, которой достаточно перемены дуновения ветра, чтобы покинуть Орфея и пуститься в объятия к другому.       Шлюха! Слава резко сел на постели. Шлюха! Ебливая шлюха! Он кричал, выкрикивал оскорбления, словно Филипп перед ним молча сносит унижения. Дырка, ебливая дырка, которая не пропустит ни один хуй!       Перед глазами плыли воспоминания: вот Филипп, широко раздвинув бедра, медленно опускается на его член, закрыв глаза и закусив нижнюю губу, полностью принимает его в себя, легонько, круговыми движениями покачивает бедрами, пока Слава пытается вспомнить, как дышать. Плавные, изящные, грациозные покачивания Филиппа завораживают его, и ему кажется, что с каждым толчком из его тела жизнь перетекает в тело Филиппа, он пьет его, выпивает, высасывает из него жизнь. Бесстыдный член Филиппа влажно и липко скользит между их телами, когда Филипп склоняется к Славе за поцелуем, и Славу уносит знойное марево, он готов на все, да, на все, и вот Филипп уже у него на лице, нависает промежностью, воспаленные края растянутой плоти маняще алеют как истинное доказательство их совокупления, Славе необходимо это доказательство, что оно было, что все было взаправду, и он впивается в анус ртом, жадно вылизывает все до последней капельки, все-все, все, что исторг из себя в Филиппа. Пусть. Ну и пусть. Пусть Филипп лишь использует его для получения наивысшего наслаждения, пусть злой бог играет со смертным в опасные игры, на что ты, Слава, готов пойти ради меня, на какую жертву?       Слава откинулся на постель. Глаза жгли слезы. На сердце — мутное, недоброе шевелилось. Пойти ночью к особняку, метнуть пару коктейлей, и все, дело с концом. Гори оно все синим пламенем. И Зверь, и Филипп. И их омерзительные художества в золотых рамках. Он будет стоять и любоваться пожаром до небес, как Великий Александр любовался полыхающим Персеполем, вот это настоящее жертвоприношение разгневанным богам, настоящее пиршество для услады их непостоянства. А потом? Что потом? Когда особняк дотла прогорит, когда копоть обагрит его лицо, когда потухнет последняя искра? Когда он осознает, что и Филиппа больше нет? Что ему останется делать? Он в ужасе застонал, покрываясь липкой тревожной испариной, потому что все же есть в нем скверна, та, от которой он всю жизнь бежит, та, от которой он когда-то отмахнулся, будто его и не касается…       Ему бы хотелось уснуть крепким сном, забыться, забыть встречу со Зверем, это отвратительное предложение на троих, забыть, что ему предстоит сделать выбор, принять главное в его жизни решение: отпустить Филиппа, или пойти у него на поводу… Но на ум приходят только последние дни жизни матери, если их жизнью можно назвать, так, маята одна, мука, сучья жизнь, когда на смертном одре оглядываешь и от стыда сквозь землю провалиться страшишься.       В те дни они с матерью практически перестали общаться, утратили всякую близость душ, едва таковая и была когда-то между ними. Мать особенно остро переживала разрыв с молодым любовником, который не только пустился в позорное бегство, но вдобавок еще и отыскал себе новую подружку, с которой намеревался соединиться узами брака. Вечерами мать, подобно опьяненному жаждой легкой наживы грабителю, караулила их на углу дома, у подъезда, чтобы закатить очередной скандал, пустить в ход кулаки, вцепиться в жиденькие волосы сопливой соперницы. Затем она возвращалась домой, с расцарапанными в кровь лицом и руками, разметавшиеся волосы, разорванные блузки без пары пуговичек, в глазах стояли ядовитые слезы, которые, казалось, разъедали глазницы, делая их мучительно красными. Славе было противно смотреть на нее, его с души воротило от этого зрелища. Сколько еще ты собираешься унижаться перед этим мудаком? — спросил он мать, когда стало совсем невыносимо. Сколько еще твоя жизнь будет вертеться вокруг вонючих и грязных хуев, а? Мать ударила его в ответ, залепила пощечину, одну, вторую, будто слова его до самой глубины души поразили ее, разорвали сердце. Ты убиваешь меня! Ты убиваешь меня! — кричала мать, выпуская рыдания на волю. В один из вечеров она подстерегла соперницу у подъезда и облила неизвестной жидкостью, плеснула в лицо со словами: запомни тварь, в следующий раз это будет кислота!       Над ними будто нависло что-то тяжелое, густое, душное, как мрачные грозовые тучи нависают над городом, чтобы разразиться несчастьем. Беда, ее гнилостно-сладкий душок разливался по воздуху, и Слава вдыхал его полной грудью, смутное предчувствие дурного наполняло его, и он был один на один с этим чувством. Был бы отец рядом, думал он изредка, особенно в те эпизоды, когда мать совсем теряла голову от любви, грозилась совершить что-нибудь ужасное, был бы отец рядом, то он бы… Что он? Ну, что он? Да ничего, ничего бы он не сделал, хватит думать о нем, вспоминать, ворошить прошлое, воссоздавать в памяти вновь и вновь тот день, когда отец уехал, даже не попрощавшись. Он точно такой же, один из этих безмозглых ебарей, которых интересует только доступная дырка, в которую им не терпится сунуть хуй… В тот день он, как обычно, пришел из школы, отворил дверь квартиры и с порога ощутил нечто неповоротливо-странное, тишину, от которой не следует ждать добрых вестей, такая тишина всегда несет с собой печаль, и он прошел внутрь, оглядываясь по сторонам, словно в квартире за его недолгое отсутствие могло что-то измениться, но изменения были определенно, он их чувствовал кожей. Мать сидела на полу у двери своей комнаты в неестественной позе, тело ее обмякло, подобно тряпичной кукле, лишившейся кукловода, ноги поджаты под себя, руки безжизненными плетьми свисали вдоль тела, голова грузно опустилась на грудь. И только спустя мгновение Слава заметил, что за головой, от шеи до ручки двери тянулся шнурок. Она оставила записку, любовное послание Стасику, в котором убористым, разгневанным почерком расписывала, как сильно его любит и как сильно он ее обидел, разбил сердце, как она надеется, что теперь он будет горько сожалеть о том, что бросил ее, променял на какую-то шлюху малолетнюю; от записки, от этих выпуклых, живых, подобно большим и черным жукам, букв за версту несло смертью, словно проклятье, наложенное на того, кто осмелится прочесть записку или на того, кто виновен в смерти матери. Эту записку будут изучать в полиции, крутить-вертеть, совать под нос всем допрашиваемым, отправят на экспертизу, чтобы узнать, в каком состоянии мать писала ее, не довел ли ее кто-то до этого? Будут таскать Славу на допросы, задавать вопросы про юного любовника, с которым Слава встречался в коридоре отделения нос к носу, и дрожащий всем телом Стасик в плену чудовищного страха за собственную свободу прятал от него взгляд.       После всего Слава возвращался домой, в пустую квартиру, где все еще пахло свежей смертью, смертью страшной. Он все время думал-гадал, каково это? Каково было матери принять на себя столь чудовищные страдания? Она не поставила в центр комнаты табуретку, не привязала веревку к потолку, не накинула самодельную петлю на шею и не спрыгнула рывком с табуретки, выбивая ту из-под ног, лишаясь возможности вернуться обратно, ее шея не переломилась, и она не задохнулась быстро и легко, нет. Вместо этого мать выбрала самый мучительный способ уйти из жизни. Сколько же в ней было стремления покинуть этот чертов бренный мир, чтобы собственноручно продолжительное время сдавливать шнурком шею, дожидаясь потери сознания, дожидаясь, когда мозг погибнет от удушья? Слава размышлял и не находил ответов. В записке ни единого слова о сыне. Ты не понимаешь, сказала бы она, если бы он застиг ее в момент приготовления к лишению себя жизни, ты не понимаешь. Да, все верно, он не понимает.       Призраком он бродил по дому днем и ночью, искал чего-то. Он думал, а если бы он вернулся на пару минут раньше, когда она еще была жива? Если бы в его власти было бы спасти ей жизнь? Сдернуть удавку с хрупкой, тонкой, словно стебелек цветка, шеи? Слава боялся того ответа, что гнездился внутри него, ибо нездоровое это было, неправильное, нечеловеческое. Он злился на мать, ненавидел и презирал, но под ненавистью все еще теплилось чувство, едва-едва похожее на любовь, потому что и в памяти еще сохранялись теплые воспоминания о их давнишней счастливой жизни, когда и отец был рядом, и мать улыбалась, когда брала на руки Славу, целовала его и прижимала к себе. Ему казалось, что эти воспоминания из другой жизни, настолько они утратили внешний вид, утратили силу свою, и всплывали на поверхность памяти изуродованными стихией обломками затонувшего корабля, а Слава будто один-единственный выживший после кораблекрушения выкарабкался на сушу, на тоскливый необитаемый остров, на котором дни и ночи, похожие как капли дождя, сменяли друг друга, и так до бесконечности.       Порой он просыпался посреди глубокой ночи от кошмарного сна, весь мокрый от леденящего душу озноба. Ему снилась мать, вот он входит в квартиру и видит ее на полу задыхающуюся, судорожно хватающуюся острыми пальцами за почерневшее горло, глаза ее вылезают из орбит, а набухший язык вываливается изо рта, но она еще жива, она просит помочь его, умоляет, сдавленно шепчет губами молитвы. Но Слава молчит и не двигается с места, только смиренно наблюдает, как мать испускает дух. Ее смерть приносит облегчение, утешение. И радость, да, радость, тихое ликование… И он пробуждается, вываливается из кошмара кубарем, долго пытаясь понять, явь или сон это?       После смерти матери объявился отец, его нашли органы опеки, сообщили о трагической гибели бывшей супруги. Неожиданная встреча, Слава так долго ждал ее, ждал и надеялся изо дня в день. Ждал, что отец, разумеется, совершенно не изменился внешне, по-прежнему крепкий станом, сильный руками, широкий плечами и молодой ликом, заявится на порог своего когда-то бывшего дома, пусть дом всегда и принадлежал по праву наследства матери, он же был и его домом, так ведь? Именно здесь молодожены зачали Славу, желанного ребенка, о котором мечтали, первенца, мальчика, сына и наследника, надежду и опору их старости. И вот наконец-то они встретились, отец и сын, с того дня, когда отец вдарил по газам автомобиля и умчался за горизонт, поднимая на дыбы тучи пыли, утекло много лет, отныне Слава не мальчишка сопливый, он уже почти выпускник школы, призывник в армию, готовый долг родине отдать, молодой воин, которого уже на каждом шагу подстерегают жизненные трудности, препятствия и разочарования, а отец… А отец стоял на пороге абсолютным незнакомцем, иссушенным замшелым очкариком с блестящей лысиной и клочковатыми пучками седеющих волос по бокам.       Вы ошиблись квартирой, сказал Слава этому чужаку, увидев его впервые. Он заглянул за плечо незнакомца, потому что с минуты на минуты ожидал появления отца, но тот все не шел, задерживался, словно проверяя нервы Славы на прочность.       Да нет, ответил мужчина, все верно. Ты, наверное, Слава?       Да.       Вон, значит, какой ты стал. Вырос парень, совсем большой.       И Славе стало дурно. Боже, как же долго он лелеял образ отца в мыслях, оберегал, сюсюкал. Сколько ночей бессонных он, будучи маленьким мальчишкой, провел в напрасном ожидании, ожидании героического возвращения отца, мужчины, который мог вновь вернуть в их дом радость, смех и счастье; мужчину, который просто обязан был изгнать всех последующих чужаков, что посмели на их территорию свои грязные лапы протянуть, этих упитанных, вонючих, отвратных самцов, что каждую ночь без устали, подобно производственному станку, трахали мать на скрипучем старом ложе; мужчину, который бросил семью, жену и сына, даже не простившись, даже не оставив адреса и номера телефона; мужчину, на которого Слава возлагал столько надежд. И теперь, глядя на безбожно постаревшего, лишившегося чего-то истинно мужского, отца, Слава вспоминал слова матери о том, что отец не мог удовлетворить ее в постели, не мог дать ей того огня, которого так яростно жаждала ее страстная натура. Представить отца в роли любовника Славе было не по силам, слишком, чересчур, словно позволить себе переступить черту, совершить нечто преступное, за что легко потерять уважение к самому себе.       И он пропустил отца в дом, они замерли на пороге, не зная, как вести себя друг с другом. Наверное, они могли бы обняться, скупо и сухо обнять друг друга, как делают приличные люди, или же хотя бы обменяться рукопожатием, порядка ради. Но Слава одичал, озверел, утратил человеческое, в нем давно уже угасло то, что выделяет на ступень выше человека перед царством животных. Его давно уже не касалась рука, чтобы приласкать, как ласкают безутешно расстроенного детской печалью ребенка. Потому он инстинктивно попятился назад, он привык к тому, что всяк входящий в этот дом, переступающий порог мужчина несет в руках своих боль.       Ну, давай, рассказывай, начал первым отец. Рассказывай, как жизнь молодая.       И отец неловко улыбнулся, как будто так и надо, как будто неловкая, снисходительно-покровительственная улыбка с налетом неловкой вины может сгладить все острые углы между ними, затянуть гигантскую пропасть и затянуть уродливые шрамы на сердце.       Как жизнь-то твоя, а?       И после произнесенного вслух вопроса, что завис дурным запахом в запертом пространстве, Слава осознал, что отец ему действительно чужой человек, которому он не собирается вываливать и толики деталей личной жизни, что единственное, чего он желает знать, так это: а не пошел бы ты в жопу?       Он так и сказал: а не пошел бы ты в жопу?       Отец застыл на месте, лицо его превратилось в безжизненную восковую маску.       Да как ты смеешь, поднял голос он на Славу. Как ты смеешь так с отцом разговаривать?       Да кто ты такой, а? Кто я тебе?       И Слава перегородил ему дорогу, тем самым запрещая пройти вглубь дома. Он вдруг почувствовал собственное превосходство над отцом, особенно физическое, перед отцом стоял молодой, полный сил мужчина на целых две головы выше. Слава скрестил руки на груди.       Давай, расскажи-ка лучше ты мне про свою жизнь молодую, сказал он отцу, и в голосе его звенела сталь, а в венах закипала ненависть. Расскажи, где ты был, когда бросил нас с матерью. Расскажи, где ты был, когда я годами ждал тебя, ночами напролет думая о тебе, думая, что это я виноват в том, что ты ушел. Расскажи, где ты был, пока мать таскала сюда своих любовников, ну давай, чего молчишь, рассказывай, как жизнь-то твоя, а?       Вот, значит, как ты с отцом. Забыл, сколько добра я тебе сделал?       Забыл.       Короткая у тебя память, сынок. Не думал я, что ты вот так со мной…       Ну так и иди на хуй.       Отец ушел, Слава слышал, как он тяжело спускался по лестнице, как тяжело ему дался этот путь вниз, и на мгновение ему стало стыдно за себя, за поведение, за грубые слова, что так легко срывались с языка, стало жаль отца, такого дряхлого, обрюзгшего, беспомощного. Внезапно волна ненависти к матери захлестнула его снова, это все она, она виновата в том, что отец их бросил, она довела его, плешь проела. Ненавижу, выкрикнул он и ударил кулаком в стену. А потом побежал за отцом. Догнал его уже на улице: выскочил во двор из подъезда и замер. Он у подъезда, а отец у машины. Словно время повернуло вспять, тот же день раскинулся перед ними во всей красе.       Если она во всем виновата, то почему ты не забрал меня с собой? — задыхаясь от злости и боли, спросил он. Почему не взял к себе? Где ты был так долго?       Они смотрели друг на друга, Слава сжимал и разжимал кулаки, а отец крутил в пальцах незажженную папиросу, пощелкивая зажигалкой.       Понимаешь… начал отец, не поднимая головы, понимаешь, у меня уже была семья, другая.       Как это?       Параллельно с вашей. Там и дочка подрастала. Я как-то все не решался уйти, то одно, то второе останавливало…       А потом решился, да?       Приходится делать выбор.       На ум Славе пришла известная истина, что мужчина любит своего ребенка ровно столько, сколько любит его мать. Разлюбил мать, разлюбил и Славу. Наверное, он всегда об этом догадывался, оттого и винил мать, на нее перекладывал ответственность за то, что отец разлюбил ее, значит, она как женщина виновата, не удержала мужика рядом. Он слышал часто из чужих уст, что женщины сами виноваты в том, что становятся противны мужьям, не поддерживают огонь в семейном очаге, не возбуждают мужской пыл и не удовлетворяют мужские желания в полной мере, оттого муж и бежит на сторону.       И как? Там лучше?       Отец сперва закурил, прежде чем отвечать, и эта минута молчания была красноречивее его любого ответа. Он ушел и из той семьи, бросил их, бросил вторую женщину и дочь.       Ты и их бросил, да?       Знаешь, Слава, жизнь — сложная штука, а ты еще слишком молод, чтобы понять этого, зеленый, сопливый. Рано тебе еще рассуждать. Ты еще и трудностей настоящих не видел, а уже осуждать лезешь отца родного, ты сначала с мое поживи, а потом рассуждай.       После смерти матери и встречи с отцом дни текли вяло, серо и уныло. С отцом он еще пару раз встречался, стоит сказать, с большой неохотой. Ему мучительно было видеть, как отец из кожи вон лезет, чтобы казаться хорошим человеком, добрым малым, тем, кого несправедливо помотала жизнь, тем, кому просто не повезло, не выпал счастливый случай, не вытянул удачный лотерейный билет. Отец, казалось, и сам верил в то, что говорил, будто и вины на нем никогда и никакой не бывало. Сперва Слава думал, что отцу одиноко, одиночество грызет его, годы жизни перевалили за середину, закат жизни, осень тихонько подкрадывалась за спиной, и отец чуял ее холодное дыхание, оттого и потянуло его к отпрыскам, к юным существам, которых он когда-то сотворил, так бездумно и безответственно разбросав семя. Он пытался представить, как все это время жил отец. Наверное, просто существовал, холодная и тоскливая постель, грустная тусклая лампочка над головой, неспособная согреть в сокровенные минуты, маленькая кухонька с крохотным, на одного человека, столиком, застеленным старой клеенкой с крошками хлеба, немытая посуда в раковине… В эти минуты Славу охватывала жалость, словно перед ним побитая измученная голодом собака, и он жалел отца, смягчал тон, на губах его иногда появлялась улыбка, и где-то в глубине души зарождалась искорка надежды на новую встречу.       Но однажды отец сказал:       Неправильно, что мы до сих пор врозь живем. Понимаю, что нам нужно время, чтобы притереться друг к другу, все-таки столько лет прошло… Но как-то это не по-человечески, я там, а ты в этой квартире, в ней же, наверное, пропахло все смертью, жутко и представить.       Да нет, пожал плечами Слава, ничего такого в ней нет, все по-прежнему.       И все же. Дурная в ней энергия. Ты знаешь, Слава, сколько я таких историй слышал, когда призрак покойника житья не давал. Вся семья потом умирала, один за другим, словно проклятье какое наложили. Не хорошо это.       И что делать? — усмехнулся Слава, который не верил в чертовщину. Батюшку позвать?       Продать надо квартиру. И чем быстрее, тем лучше. Ты потихоньку переберешься ко мне, а я пока займусь продажей. У меня уже и покупатели на примете.       И Славу осенило: вот оно что, вот оно как. А он-то глупый идиот думал, что нужен отцу, пусть хоть и такому, позабывшему на много лет о родительском долге. Ему вдруг разом стало все понятно, и мир будто поблек, утратил краски. С отцом они шли от школы к дому, едва соприкасаясь рукавами. Худая сгорбленная фигурка отца, выпускавшего сизые кружевные колечки сигаретного дыма в воздух. Слава остановился на мгновенье, закрыл глаза, чтобы почувствовать, что он еще живой, что какая-то частичка этой огромной вселенной принадлежит ему. Никогда еще он не ощущал себя настолько одиноким, бесприютным, беспризорным, бездомным. Потерянным. Он словно был вещью, странной, поломанной, выброшенной за ненадобностью на обочину дороги. Фантик использованный от невкусной конфеты, а не человек. У людей так не бывает, думал он, не бывает так, чтобы сначала тебя бросил отец, затем мать, а затем снова отец, не бывает. Он посмотрел на оживленную дорогу, машины неслись одна за другой, и монотонный их рев привлекал его, автомобильный шум внезапно стал ему колыбельной, убаюкивающей сознание песенкой, мелодией Орфея, что влекла за собой на погибель. Мысль — ступить на дорогу, сделать один шаг прямо под колеса грузовика, показалась ему невероятно привлекательной, как будто он наконец-то нашел то, что давно искал и уже отчаялся найти. В последний раз он поглядел на отца, на его лицо, заглянул в его живые, быстро бегающие глазки под лохматыми бровями, и перевел взгляд на бесконечный автомобильный поток. Ты не понимаешь, донеслось до него знакомо-привычное шептание, ты не понимаешь. Не понимал, он их никогда не поймет.       Да пошел ты в жопу! — сказал он отцу, круто развернулся и гневно зашагал прочь.       Потом случился школьный выпускной: Слава стал совершеннолетним. Абсолютно взрослый, отныне никто ему не указ, свободен как ветер в поле, иди на все четыре стороны. Но он не знал, не знал, куда ему податься, куда подевать себя, где обнаружить пристанище, тихую гавань. Он был похож на хлипко сколоченную лодочку в центре бушующего черного океана, лодочку, которую несут на гребнях большие волны все дальше и дальше от берегов; долгожданный причал с каждым отливом исчезал из виду, и вот Слава уже потерпел крушение, раскинув руки и ноги на волнах, дрейфует лицом к высокому звездному небу.       Он надеялся, что его призовут в армию, что там из него сделают настоящего мужика, настоящего человека с большой буквы, раз уж родителям не под силу было воспитать его достойным образом, так пусть другие попробуют. Раз за разом он представлял, как уходит в привлекательную неизвестность, кишащую опасностями, с которыми он научится легко и быстро справляться. Он обязан был пройти этот путь, закалиться словно раскаленная добела сталь в ледяной воде, он обязан нарастить броню, отрастить острые, будто наточенные пики, шипы и клыки. Он просто обязан вырвать из лап этой жадной жизни себе лакомый кусок, иначе для чего? Для чего это все было? Беспокойными ночами, лежа в кровати, он немыми черно-белыми фильмами прокручивал кадры в голове: он мог бы уйти на войну, если таковая имелась бы, он мог бы пойти добровольцем, отдать жизнь за страну, родину, чтобы хоть как-то почувствовать себя еще нужным, почувствовать себя тем, в ком нуждаются миллионы людей, осиротевшие дети, овдовевшие женщины и беспомощные старики. Он бы мог умереть за них. Ему нестерпимо хотелось сделать что-то со своей жизнью, приткнуть ее куда-то, выбраться из-под стеклянного колпака и втиснуться в людской поток, став его частью, стать одним из, стать наконец-то своим, а не чужим, перестать быть невидимкой. Ему хотелось, чтобы его заметили, прознали, что есть такой на свете белом юноша. Впрочем, смерть не всегда вписывалась в его планы, в некоторых фантазиях он все же возвращался с войны победителем, тем, кого будет любить, уважать и почитать родина, тем, чьего возвращения ждут с нетерпением. Он видел себя тем, кого встречают бурными аплодисментами, восторженными криками и слезами радости на глазах. Ему трепетно-нежные девушки дарили бы букетики полевых цветов. С одной из них он бы мог создать семью.       В такие минуты он вспоминал о том, что его тело, в ущерб образу мужественного воина, девственно. Не только девственно, но и в придачу не подает никаких признаков половой зрелости. Ему неведома жажда плотской страсти, ему неведом сводящий с ума жар чресел, эта безумная тяга слиться с другим телом в едином порыве. Ничто не происходило там, где иные мужчины разжигались похотью, ничто в нем не требовало освобождения, не закипала горячая кровь кипятком, не билось бешено сердце, не пульсировал жилка на шее. Но ему не хотелось умирать чистым, не хотелось унести собственное целомудрие в могилу под сырую землю. Хотелось умереть, все же познав ласку, умереть, вспоминая прикосновение чужой теплой руки, вкус чужих губ, хотелось умереть, понимая, что ему есть что унести с собой в душевных карманах. Хотелось умереть, думая о ком-то, или хотя бы с мыслью, что кто-то думает о нем.       Поздним вечером он пошел на одну известную улицу, туда, где под зажженными фонарями откуда ни возьмись, словно грибы из-под земли после дождя, появляются женщины, чьи тело и любовь можно купить за деньги. Он долго прогуливался туда-сюда, вперед-назад по улице, делая вид, что ожидает кого-то, что страшно занят собственным томительным ожиданием. Он боялся даже взглянуть на одну из них, ибо понимал, что первый шаг должен принадлежать ему как мужчине, которого столь отчаянно скрутило желание потрахаться. Она подошла первой. Окинула его оценивающим взглядом сверху-вниз. Первой мыслью было — она оценивает его внешность, приятен он ей или нет, готова ли она с ним разделить на час постель, готова ли она ему на час вручить свое тело. Он подумал, нравится ли он ей? Но он, разумеется, ошибся, грубая жестокая ошибка. Ее не интересовала его внешность, ровно как и внутренность, ее не заботила причина, которая толкнула его на крайность, не беспокоил вопрос, отчего он так бледен и нервен. Деньги-то у тебя есть, спросила она тем тоном, который вмещал в себя самое худшее: жалость, презрение, отвращение… Есть, ответил он, как ему казалось, бойко, но голос вибрировал, как у робкого и застенчивого мальчишки. Будь мужиком, сказал он сам себе, возьми себя в руки, хватит бояться, иди и сделай то, что обязан. И он пошел за ней следом, наконец-то позволив себе разглядеть ее хотя бы со спины. Надо же, подумал он, даже сейчас он не способен сделать выбор, жизнь сама за него решила, послав именно эту жрицу любви. Шли они не долго, сразу же свернули в спальный район, просеменили дорожкой к первому подъезду, поднялись на последний этаж. Она отворила дверь и первой вошла в квартиру, из которой несло чем-то прогорклым, стойкий запах алкоголя и табака. Обстановка скудная, и в единственной комнате прямо по центру старый раскладной диван. Женщина прошла к окну, и зашторила его, позволяя комнате провалиться в кромешную темноту. Затем зажгла маленькую лампу, что незаметно ютилась на полу у изножья дивана. Масляный свет падал на женское лицо, темные тени расползлись волнами по щекам, залегли в складках вокруг рта и глаз, отчего Слава задался вопросом: а сколько же ей лет? Ей могло быть и двадцать, и тридцать, и сорок. Могло быть и сто. Могло быть и меньше восемнадцати. Изношенное ее лицо не знало возраста, оно хранило на себе лишь следы грязной мерзкой жизни, как карта боевых действий. Деньги-то у тебя точно есть, спросила она его еще раз более настойчиво. Он кивнул, сам себе не доверяя. Ну ладно тогда, сказала она, имеются какие-то конкретные пожелания? Пожелания? Ну да, чего ты хочешь-то? Чего хочу? Ну да, чего ты хочешь: хочешь, чтобы я тебе отсосала, или хочешь сразу трахнуть меня? Трахнуть, повторил Слава бесцветным тоном. Только в жопу трахнуть дороже, понял? Не дожидаясь его ответа, она принялась раздеваться, снимать с себя дешево-вульгарную одежду привычными, заученными движениями. Под блузкой оказался похожий на творение паука линялый, стираный миллион раз кружевной лифчик, утративший былую свежесть, отчего было невозможно угадать первоначальный цвет. И точно такие же трусики. Тебе нравится смотреть, да? — прервала его размышления девушка, ты из этих, да? Ну, из тех, кто любит только смотреть, пока я сама себя трахаю, да? Слава словно онемел, тревожный комок распирал ему горло, и он мог лишь с тупым выражением лица таращиться на шлюху перед собой. Ну, ладно, раз тебе нравится смотреть, то смотри, мне не жалко, за твои деньги любой каприз. И с последними словами она избавилась от нижнего белья, оставаясь в чем мать родила. Легла на диван, прямо под теплый свет лампы, закинув одну руку за голову. Бледная, с синими прожилками кожа. По бедрам вверх ползли старые, темно-фиолетового цвета, синяки, насильственные отпечатки мужских пальцев. Второй рукой она мяла грудь, маленькие, покрытые нежным пушком, словно персики, груди с коричневыми сосками, а затем, похотливо улыбаясь, раздвинула ноги, бесстыдно демонстрируя розовую плоть. Ее пальцы проворно скользнули во вход, и девушка театрально застонала, закатывая глаза. Наблюдая за представлением, Слава думал о тех мужчинах до него, которые приходили сюда, стояли на его месте, наверняка в штанах у них дымилось, со звериной жадностью они бросались на тело перед собой, чтобы грубой силой войти в него на всю длину сразу, делая вид, что вырвавшийся стон из девичей груди — это стон наивысшего удовольствия, а не стон адской боли. Сколько их кончало в нее, на этот старый поганый диван, который пестрел разного рода пятнами? Слава закрыл глаза, и под опущенными веками поплыли образы: вот мать с раздвинутыми ногами, а на ней трудится очередной любовник, долбит ее и долбит, пока не зарычит и от бессилья не повалится всей смердящей тушей… Он развернулся и бросился прочь из квартиры, побежал вниз по лестнице, выскочил на свежий воздух…       Обо всем этом Слава вспоминал, когда позади него раздались первые тихие шаги Зверя, когда его большие, широкие и горячие ладони властно легли ему на плечи, когда Филипп перед ним похотливо осклабился. Зверь заставил Славу подняться на ноги, встать с колен, которые он до сих пор преклонял перед Филиппом, его быстрые, ловкие и хищные руки облапали Славу, заключили в преступное объятие, настойчивые и любопытные пальцы пробежались по пуговицам рубашки, скользнули под ремень джинсов, нащупали то, что искали. Из груди Славы вырвался стон неясного происхождения.       Я хочу смотреть, приказал Филипп, и голос его прошелестел, словно шипение змея.       Зверь распахнул халат, пояс упал к ногам, и Слава почувствовал силу обнаженного мужского тела за спиной.       Зверь первый поцеловал Славу. Обхватил его лицо ладонями и впился в губы поцелуем. У Славы закружилась голова, комната закружилась, пол под ногами поплыл. В ушах шумело, гулкими толчками пульсировала в висках кровь, и сквозь ее удары до него доносился едва различимый смех Филиппа, его пугающие восторг и ликование, торжество плоти над разумом. Опытный кукловод, притаившийся в тени, он умело дергал их за ниточки, там, где они верили, что он принадлежит им, он обвел их вокруг пальца. Многоликое чудовище, многоликое божество, не знающее покоя, как глупо они стали игрушками в его руках, боже, как же глупо. И как прекрасно, как прекрасно…       Дальше все случилось будто в тумане. Униженный и сломленный, на коленях он под Зверем, что размашисто и самозабвенно брал его, удерживая за волосы на затылке, словно собаку на поводке. Слава только успевал хватать ртом воздух, что с шипением выходил через стиснутые зубы. Филипп, холодное неприступное каменное изваяние, бронзовый мальчик Родена, опустился с постамента, склонился над ним и большим пальцем провел по сухим и растрескавшимся губам Славы.       Ты любишь меня?       Да.       Ты сделаешь ради меня то, что я попрошу?       Да.       Ты умрешь за меня?       Да.       И это было абсолютной правдой. Слава закрыл глаза, пусть Филипп смеется над ним, пусть, пусть наказывает, он заслужил, быть в его руках безвольной игрушкой — великое наслаждение, он стремился к этой участи, стать глиной в руках искусного творца — великое предназначение. Пусть. Пусть Зверь рычит и хрипит, придавливая тяжестью тела к земле, пусть гнет его как безжалостный ветер гнет непокорные деревья, пусть. Пусть от Филиппа исходит сырой земляной запах недавней близости со Зверем, пусть, пусть промежность Филиппа еще влажная и липкая от смазки и звериного семени, пусть. Слава все выдержит, все вынесет, не сломается, он подобен Атланту, на чьих плечах небесный свод, он подобен Прометею, в чьих жилах течет божественный огонь и чью плоть изо дня в день рвет когтями кровожадный орел. За один поцелуй Филиппа он готов на многое, и он просит, шепчет обескровленными губами, поцелуй меня, прошу, умоляю, поцелуй меня.       И Филипп вознаграждает его поцелуем, упоительным, пьянящим, иступленным, отчего в Славе вдруг поднимается невиданной мощи волна возбуждения, она прокатывается по его телу, заставляя дрожать. Ему кажется, что на мгновенье он потерял сознание, выпал из реальности, но удовольствие возвращает его, он кончает слишком бурно и громко, падая в объятия Филиппа, ему на колени, изможденный, обессиленный, словно из него ушла вся жизнь без сопротивления, без всяких возражений. Следом за ним кончает и Зверь, присоединяясь к Славе, покрывая его потным, жарким телом. Оба они тяжело дышат, дыхание их становится одним на двоих, сердца бьются в такт, и оба чувствуют необратимую близость, что связала их крепче красной нити. Вот и случился ритуал жертвоприношения, пролита священная жертвенная кровь, бог утолил голод, а в небе благим знамением парит орел. Pas de deux превратился в pas de trois…       
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.