***
Сколько в моей жизни было этих баров, клубов, различной паршивости питейных и тошниловок. И везде пахнет одинаковым упадничеством, но я всегда сюда возвращаюсь. На часах примерно четыре утра. Я все еще до конца не понимаю: сплю ли я еще и или нет. Смотрю на стены в поисе ответа, а они, бесполезные, лишь расплываются лиловыми пятнами. Горизонт уже наверняка начинал розовиться нитками. Плевать, ведь этого не видно за размазанными стенами бара, где слишком шумно думать, дышать тяжко. Я кручу в узловатых пальцах электронку и с ощущением болезненной ясности гляжу в потолок. Мысли заполоняют образы, воспоминания часовой давности, как чужие руки, крючковатые и загребастые тянутся к чужим тонким ногам и чертовым худющим коленочкам. А Сирена им улыбалась. Этим рукам, сальным пальцам, пьяным взглядам. Так, как никогда не улыбалась мне. Я пытаюсь понять, что здесь именно меня напрягает, но все вновь и вновь не могу. Какое мне, блять, дело? В голове вместо пустоты висит ее выражение лица, когда она перед выступлением подошла ко мне и спросила «все в порядке?». Я не хочу, чтобы она на меня так смотрела. Путь лучше вообще не смотрит. — Это все наркота, это все от марочки, — безуспешно твержу себе, затягиваюсь и кашляю, кашляю, кашляю. Все дело точно в этой дряни, ведь у меня нет других объяснений, почему я думала о ней, безуспешно пытаясь переспать весь трип шестью часами ранее. Я правда надеялась уснуть. Найти для себя предлог не ехать на сегодняшне выступление. И, конечно, приехала. Как только выступление закончилось, я сбежала в туалет, не выслушивая никаких оваций. Тут не то, чтобы тихо, но я слышу, как моргаю. Глаза чешутся изнутри, я чувствую, что зрачки грозятся вот-вот покинуть радужку. Пальцы проводят по горлу и я выблевываю кровь вперемешку с желчью в унитаз. С остервенением полоскаю рот водой и думаю о том, что мне чуть больше двадцати, а я хороню себя живьем. Мне плохо, стены стекают вниз. В трипе мир ощущается совершенно по-другому: по-другому будто пахнут потолки, да и побелки цвета какого-то иного. Шнурки безобразно размотались по полу, волочась за моими ногами. «Не проебись, а?» — Горгона коротко хлопнула меня по плечу перед выходом на сцену. Она тоже все понимала. Тогда почему смотрела без той же жалости? Я сжимаюсь на грязном полу и сжимаю в кулаке свои волосы, стараясь не задевать маску, которая и так держится на добром слове. У Сирены наверняка не бывает такого безобразия на голове и в голове. У Сирены глаза обычно кошачьи, сегодня казались мне невероятно огромными и влажными, почти рыбьими. Не было секунды, звука, предупреждения, как эти глаза оказались близко, почти осязаемо. Очередной глюк трипа: Сирена подошла и нагнулась ко мне мной, как будто услышала, что я думала о ней. Мне стало смешно и противно. Она спустилась ко мне ангелом и убрала растрепанные волосы с маски. Я попыталась отвернуться, зная, что вид у меня потерянный. Взгляд решительно не хотел ни на чем фокусироваться. Руки нащупали развязанные шнурки и тут же стали плести какие-то замысловатые узлы, вплетая в них мои же пальцы. Галлюцинация рядом со мной усмехнулась, оборвав тишину: — Дракон, что это за экспрессионизм? — она опускается на грязный пол рядом со мной. — Смотри, не завязываются, помоги, а? Её пальцы на моей коже показались мне очень теплыми и слишком реальными. У галлюцинации не может, не должно быть таких рук. Сирена неловко навалилась на меня сбоку и ухватились за шнурки. Внезапно подумалось, что она привязывает меня к себе. — Под чем ты? — она усердно крутит шнурками, да так, что только сильнее спутывает нас. — Одно неловкое движение и буду под тобой, — Сирена фыркает и чуть сильнее дергает за веревочки. — Забавно. Ты что-то принимала? — её голос, обычно легкий и летящий, неощутимо пляшет нервными нотками. Хотя какой голос у галлюцинаци? — Обет безмолвия. — Каламбурщица, блять, — наши лица оказались чертовски близко, так что мы столкнулись масками с характерным звуком, — Стоп… серьезно, под чем ты? — молчу, как молчат на стенах иконы. Она смотрит на меня долго, внимательно, рассматривает, как рассматривают экспонаты в археологическом музее, — ты вышла на сцену под наркотой? — Под её взглядом этим, рыбьим и таким влажным-влажным, я чувствую себя выброшенной на берег медузой, которая растворяется и исчезает с каждой лишней секундой проведенной под солнцем, — Ты хоть понимаешь, чем это могло закончится для всех нас? — Не драматизируй, — хмыкаю и криво-косо улыбаюсь и вижу, что она не готова разделить со мной улыбку. Хмыкаю, ищу в себе остатки уверенности, пофигизма, а стены вокруг меня окольцовывают меня колонами, шипят и шикают. — Не драматизируй? Не драматизируй что? Тот факт, что ты вышла на сцену в абсолютном невменозе? — слова летят искрами, металлическими щепками. Злость на какое-то жалкое мгновение захватывает ее полностью. Я вижу, как она пытается вынырнуть, пытается сделать глубокий вдох, но впадает в это безумие всё больше и больше, дальше и дальше, по спирали. — Ты все перекручиваваешь, я… — Я еще и перекручиваю? — она резко вскакивает и начинает мерять, резать, чертить шагами грязный пол. Я беспомощно смотрю на нее и на то, как её каблуки оставляют неоновые полосы по расколотой плитке, — Да ты же эгоистка! Чистейшая эгоистка, абсолютная, ни черта за душой. Ни грамма уважения к правилам, к группе, ко, — ее голос тускнеет. Она оборачивается и смотрит на меня с каким-то отчаянным трепетом и к горлу у меня снова подступает тошнота, — и ко мне. Я пытаюсь понять её взгляд, отчаянно пытаюсь, и с каждой секундой все путаюсь в оттенках темного, что столпились на дне её радужки. Под наркотой все плывет сильнее, ощущается острее, а мне все темнее становится в голове. Я в очередной раз обещаю себе, что этого больше никогда не повториться. И меня в очередной раз переклинивает. — Все правила, правила, правила, — встаю, а ноги меня не держат совсем. Секунда и я упаду. Меня качает, как маятник. Я неловко лавирую к ней, ловя боком каждый дверной косяк, — В чем смысл нашей группы, если все упирается в ебаные правила? А что ты сделаешь, если я захочу их нарушить? А если прямо сейчас? — Как же мне нравится. Нравится видеть, как вытягивается её тонкое лицо и как с него слезает вся уверенность, как с апельсина шкурка, с каким страхом она оглядывает меня с ног до головы. Мне так нравится вести. Колени дрожат, когда я тяну руки, пытаясь коснуться её щеки. Она уворачивается. Поздно. Слишком мне нравится осознавать, что большая часть жизни этой красотки сейчас в моих руках. А такой красотки ли? Надо проверить, аж руки чешутся. Я делаю шаг вперед. — Что ты несешь, очнись, — не работает. Канал связи закрыт, я двигаюсь, как в липком тумане. Сквозь него я вижу её: ядовито-розовая прядь надвое чертит лицо, ему же в цвет румянец ползет по щеке и прячется в маску, а глаза нервные и отстраненные, практически разочарованые. Это бьет наверняка. Мне больно и приятно. Она отступает на шаг, а я вновь напираю. У меня горят тормоза. Я гляжу прямо в её глаза, в самую пучину, темноту и Лафкрафтовскую бездну. А бездна улыбается мне ехидной рожей. Я — зверь перед прыжком, напряжено ожидаю шороха, чтобы рвануть вперед и… и что? Я не знаю, что именно сделаю дальше. Сирена смотрит на меня с неким смирением, а может мне кажется? Будто и впрямь боится податься вперед первая. Воздух липче смолы, никто из нас не смеет растоптать эту искрящуюся бурю между нами. — Прекрати, — шорох губ, но я больше ничего не воспринимаю. Мне так надонадонадо её рассмотреть, меня так раздражает её маска, меня так заводит её ужас, что я не реагирую на то, как она пытается вырваться, когда я хватаясь за холодный край маски и пытаюсь её дернуть вверх. Спусковрй крючок нажат, механизм активирован. Я чувствую кончиками пальцев дрожь её щек, слышу, как она что-то кричит, цепляется ногтями за мои пальцы, но это все неважно. Неважно и то, что на месте, где её острый ноготь впивается мне в кожу становится влажно и больно. Туман вокруг меня настолько густой, что я не вижу своих коленей. Он сгущается, он проникает мне в уши, туман пахнет апельсинами, а цветом он как лавандовое поле. И вопроса «почему?» у меня не возникает. Мне важно одно — кто под маской. Все закончилось, как один миг. Точнее, как один удар. Щеку окатило резкой болью, я отшатнулась и моя хватка разжалась. Резко отступил туман и, опустив глаза, я даже смогла рассмотреть свои ноги. Щека цвела пощечиной. Я почти физически ощущала, как она клеймится красным следом чужой музыкальной ладони. Поднять глаза было больно физически. Сирена выглядела так, словно осознала, что я сама по себе — совсем, до примитивности обычная, местами дурная, а может и вообще сумасшедшая. Что за цветочной драконьей маской — безликое ничего, сдобренное напрасными улыбками и глупыми фразами. Я — пустая. И я видела, как с каждой секундой она все больше осознавала насколько это так. — За что ты себя так гробишь? — цедит так надрестнуто и вкрадчиво, что я чувствую, как каждая буква больно бьет мне по вискам. Невыносимо пронзительная. — Детка, — откуда только силы продолжать? Я сама сейчас не верю своей улыбке, а она — подавно, — на сегодня избавь свой светлый разум от моих проблем, ведь в моей голове — грязь и гниль. Я и есть гниль, — прячу пальцы в карманы, чтобы она точно не увидела, что я от нервов плету их в одной мне понятные узлы. Напрасно злюсь, чтобы только не думать о том, что мне стыдно. Взглядом молю: «уходи, ну же, уходиухожиуходи». Она точно чувствует. Она все чувствует, но никогда не уходит, — я все это ненавижу. И твою терапию, и твои попытки меня исправить и вправить мне мозг. Ненавижу. Так что будь добра и отъебись, — финальный аккорд гремит звоном в ушах, а её молчание выбивает их легких последний воздух. Сирена совсем не смотрит на меня, а я, окончательно теряя остатки былой смелости, робею и переминаюсь с ноги на ногу, угловато ёжусь, сдержав детское желание попросить прощения. Со мной такое определено впервые. Казалось бы, тоже мне преступление: послала по извечному маршруту, но нет же стою, унижаюсь. — Тебе нужно успокоиться, — она по-прежнему избегает моих глаз. Или я избегаю её? — Для такой детки все, что угодно, — из моих уст это звучит горячо и остро, так, что по позвоночнику мурашки разбегаются, — Наркоманам же полезно проводить время на свежем воздухе, что думаешь? — не могу остановить себя и заткнуться, ухожу не оборачиваясь, пока не успела сказать что-то еще более непоправимое, а она даже не догадывается, что провоцируя её, роняя на нее водопад брани и отборного мата, я пытаюсь лишь увидеть в ней человека.***
Ночной морок вновь отравляет небосвод и затягивает его в плотную густую тьму, разгоняя холодные ветра по опустевшим улицам. Меня шатает, никак не могу сфокусировать взгляд. Марочка отпускает из своих липких объятий тяжело, неохотно. Я иду прямо по лужам и не боюсь испачкаться — я и так вся извывожена в холодных взглядах, я и так свалилась в огромную яму самобичевания. Вся я — одна сплошная рваная рана. Вдох. Я считаю до десяти и пытаюсь успокоиться. Сбиваюсь, начинаю заново, наворачиваю круги около клуба. Отчаянно пытаюсь выветрить, выскоблить из головы её долбаное «за что ты себя гробишь?». Проницательная сучка, детка с хитрыми глазами. Выдох. — Шесть, семь, восемь… четыре, пять, — начинаю заново. Не помогает. Сбиваюсь снова и курю до звона в ушах. Дым отвратительно-сладкий, виноградный, некогда самый любимый, но в данную секунду отвратительный, удущающий до звезд в позвоночнике. Когда я опускаюсь на холодную ступеньку, думаю, что пора бы уже владельцам баров-клубов-тошниловок ставить лавочку у черного входа, чтобы не морозить задницу на ступеньках, а курить в комфорте. Вдохвдохвдох. Бесит. Как же, блядь, Сирена бесит. Усталостью этой своей, пониманием и ебучим молчанием в ответ на мою дерзость. Сирена не ведёт себя так с остальными. Сирена должна свысока смотреть, когда я огрызаюсь и пытаюсь из штаны выпрыгнуть, чтобы ее напугать, а не стоять так, смиренно потупив голову, нанося удар мне ниже ребер, выше почек, ниже моего достоинства и выше моих сил. — Эй? Крыльцо на мгновение озаряется светом, но снова погружается в темноту. Город погряз в холодных неуютных сумерках. Не было ни хлопка двери, ни шагов — Сирена молча стояла рядом, словно всегда была здесь. Но её не может быть тут, тогда как? Асфальт гадкий и скользкий от недавнего дождя, может, я запнулась о него своими старыми кроссовками и ударилась головой или все еще сижу на какой-то вписке в полном невменозе — но всё теряется перед тем, как она напряженно и пусто вглядывается в мои глаза. Я щипаю себя за руку, но Сирена подходит ближе и звонко цокает своими каблучками — и этот звук отражается от пустых переулков так, что у меня звенит в ушах. — Я же сказала, что мне херово, зачем ты опять прошла за мной? — я морщусь и тру переносицу, другой рукой махаю в воздухе в жесте раздражения. — Никогда не называй меня деткой, — она не начинает отчитывать меня, как маленькую, за всё, что я наговорила, хотя могла бы. Просто говорит будничным тоном, каким болтают о погоде или о том, что сегодня ела (кстати, ела я за сегодня только саму себя — пожирала с потрохами за ничтожность), — мне не нравится, — тут же она слегка улыбается, даже как-то по-школьнически. — Распизделась ты, — вроде и отмахиваюсь, но мы обе знаем, что это правда. Накрапывает мелкий-мелкий дождь, который, как мне кажется, звёздами рассыпался, отскакивая от моих плеч. Этой ночью звезды были только такие: либо отскакивали каплями от кожи, либо тлели в её влажных глазах. И тишина, тишина была священной, нарушаемая лишь далеким шелестом листьев и нашим сбитым дыханием. — Может зайдем внутрь? — снова не выдерживает тишину Сирена. — Может посидим? — говорю скорее из вежливости, почему-то уверенна, что она не согласится. — Почему ты настолько не хочешь возвращаться? — Сирена скрещивает на груди руки, я не вижу, но уверенна, что и глядит она жуть как серьезно. — Торопишься? — с издевкой. Наверное, в душе у меня так же темно, как и на улице в эту ночь. Может, и дождь там идёт, не прекращаясь, холодом вгрызаясь в кости. Поэтому я и не напрашиваюсь на беседу, а отталкиваю от себя — односложными ответами и нездоровым блеском в мутноватых глазах. — А разве вежливо отвечать вопросом на вопрос? — мое удивление становится критическим, когда она молча подходит и садится рядом. Мы сидим ужасно близко, неловкое движение и я могу её коснуться. Я смотрю на небо, а Сирена — на меня. Делаю вид, что не чувствую её взгляда: кошачьего, притаившегося. Она точно ждёт, что я отвечу что-то, ждешь, что я первая разорву повисшую в воздухе тишину. А я разглядываю небо и думаю как было бы приятно в него падать. — Ты такая правильная, — говорю скорее в пустоту, — саму не воротит? Ты вообще умеешь злиться? — А должно воротить? — усмешка. Должно. Конечно должно, Сирена. Но воротит здесь только меня от того, какой я себя ощущаю. Не_правильной, не_идеальной, а в это же самое время рядом она. До головной боли белая, слепящая своим светом, точно сувенир из курортного городка. А я — по-прежнему гниль, неудобная правда и неловкое молчание. — Поверь мне, я много злилась, я злюсь до сих пор, — на её губах мелькнула блуждающая улыбка и тут же смялась, — но корить тебя за то, что ты — это ты, я не могу. — И ты снова это делаешь, — смеюсь и качаю головой. Черт с тобой. И мне совершенно не интересно, что именно она пытается разглядеть в моем ссутуленном силуэте и уставшем лице. Я не смотрю в ответ, ведь знаю, что она воспримет это как откровенность, а может вдруг улыбнется в ответ. И мне совершенно точно не нужно, чтобы рядом со мной ей однажды стало слишком просто и спокойно. Настолько, чтобы она не смогла уйти, не обернувшись. — Я надеялась, что ты придешь, — говорю глухо, почти одними губами и ко же пугаюсь от своей откровенности. Сирена молчит, но я знаю, что она услышала. Мы обе знаем. «Наверняка, ты видишь меня насквозь» — улыбаюсь украдкой. Её «за что ты себя гробишь?» до сих пор больно отдает в висках церковным колоколом. Ведь она точно знает, поэтому и продолжает сейчас смотреть. Смотреть, как на диковинную зверушку, как на экспонат, как на человека, про котрого говорят «Слава Богу моя дочь не такая». Ведь она и есть та самая дочь. Я знаю, как пахнут насквозь-идеальные люди, сама долго пыталась подстроить свой запах бензина и депрессивного города под их — свежий и легкий. Ей есть что терять, есть за что бояться, если вдруг я загляну под маску. А мне — нечего. И в этом мой единственный секрет. Ведь она видит во мне погибель и тянется, как солнце к ночной мгле, чтобы навсегда захлебнуться в ней и раствориться. Разглядывает меня, как утопленник камни на берегу, чтобы привязать понравившийся к веревке и броситься на самое глубокое дно. Но почему-то я не могу позволить себе просто встать и уйти, точно мои ноги приросли к полу. Я не хочу курить, но опускаю обе руки в карманы куртки. Ищу зажигалку и причину побыть рядом с ней лишнюю минуту-две. Внезапно мои пальцы набредают на что-то инородное в недрах кармана. План рождается очень быстро. В секунду срежиссированным жестом, извлекаю из кармана апельсин и протягиваю тебе на раскрытой ладони. — Держи, — отмечаю на её лице удивление и растерянность, а следом — неуместный детский восторг. — Когда ты только успела купить? — смотрю на нее и ощущаю какую-то тяжесть внутри, которая сменяет всю тревогу. Она выглядела как-то странно на фоне еще темного предрассветного неба, будто являлась частью этих непонятных сумерек. — Украла, — признаюсь, скрипя зубами. Ну не могу ей врать, когда она такая: удивленная и неуместно взволнованная. Она вновь пропускает мимо ушей. — Красиво. Самый настоящий фокусник, — Боже как же мне хорошо от её улыбки. Треплю челку нервно и чувствую, что я совершено не в силах справится с её обезоруживающим «спасибо». «Пожалуйста, разочаруй меня побыстрее»