ID работы: 14520366

Завтра будет сентябрь

Слэш
PG-13
Завершён
Размер:
14 страниц, 2 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 0 Отзывы 1 В сборник Скачать

I

Настройки текста
      Какой толк в том, чтобы бездумно бросаться на огонь и возмущенно вопить каждый раз, как тот ужалит? Уж не сподручнее ли было бы приглушить горячие угли подошвой, пока те не разгорелись что есть силы? Так или иначе, в череде этих громких и бесстыдных ритуалов выводились правила той странной игры, в которой он вдруг оказался без приглашения и без щита. Нет, этот огонь не гаснет так просто– уж им то будет известно. Когда летят плевки– пламя шипит и неистовствует.       У него сегодня летящий и сокрушительный шаг, да так, что серые улицы комкаются под каблуком гармошкой. Съёживаются, как газетные снимки, фонари и мостовые, и сыплются горькими чернильными дождями строчки, и бросаются головой в городские водостоки ревущие заголовки, и решительное чувство уже замирает наготове. Пускай обманут, высмеян, пускай уязвлён за трепещущее, живое– а всё же этой открытой ране, знает он, ещё суждено пролить кровавый свет истины. И день нынче такой белый и мглистый, как голая тюремная стенка, и воздух февральский, плотный– грозовой почти. Таким дням положено радостно жмуриться да улыбчиво помалкивать о своём. Да только тянет в этом воздухе горьким сухим порохом, и он идет навстречу лихому ветру, как зажженная спичка.       Шаги бойко стучат по зеркальному полу, и в высоких песочных стенах, как в театральной ложе, стоит такой таинственный, потусторонний гул. Ему не нужно знать времени дня, чтобы с точностью определить в этом завывающем звуке далёких голосов крепнущее нетерпение– ещё не растерявших эталонной твёрдости, но уже торопливых и несколько изломанных от усталости. Солнце, беспомощное и рыхлое в бульварной пыли, несмело продирается сквозь окна, и он силится не вспыхнуть раньше времени. Они не услышат стука сапог, нет. Наверняка и не ждут уже вовсе– голоса уж больно по залу разгулялись, аж стёкла в рамах сотрясаются. Бардак, да и только. Тем лучше– полемика его стихия, а на большой глубине плавать надлежит ровно.       Светлый зал имеет вид античного театра. Ряды, собранные вокруг центра колосятся кипящими головами, и волна замешательства шумно прокатывается от дверей и к самой скене, где замерший в смущении трибун не может опустить ладонь. Зал смолкает.       В оторопелых лицах свербит и шевелится что-то такое, что даже сам черт побрезговал бы наблюдать. Оно и ясно– он здесь ни к месту. Как тёмная туча среди ясного дня. Изумление очень вскоре перетекает в привычное мрачное молчание, и чернеющие на фоне выбеленных лиц пустые зрачки напоминают созвездия пулевых воронок на стальной пластине бронебойного вагона. В центре зала, под потолком ещё рокочет эхо отгремевших давеча голосов, и всё их напряжение, вся монолитная глухая сила обращается вдруг на вошедшего таким красноречивым молчанием, что сводит виски.       Пускай помолчат ещё, ему то не к спеху.       Дежурный близорукий взгляд с размашистой небрежностью мажет по лицам и не задерживается дольше, чем на пару выдохов. Не изменяет себе. Эту его сегодняшнюю манеру едва ли можно вывести из общности характерных такой плечистой птице жестов и повадок, но посторонние взгляды жалят негодованием и тревогой. Холодно щурясь и облачаясь в безукоризненную осанку, как в блистательные доспехи, он неторопливо пересекает зал полукругом, минуя многочисленные ряды и высоко неся свою вихрастую, мятежную голову, как на серебряном блюдце. Она продолжит обличать даже после отсечения– в этом сомнений нет ни у кого. И у держащего слово трибуна с повисшей ладонью в лице проступает отпечаток какого-то даже личного оскорбления. Совсем блеклого, впрочем– вежливость не позволяет. За этим благородным высоким лбом, за этими умными пожухшими глазами должны ещё таиться такие же благородные мысли, но в механизме что-то уже непоправимо скрежещет. Несмотря на складный и гибкий разум, этого человека уже давно что-то непоправимо подъедало. Не сдержится. Вот, гляди, сейчас подаст голос…       –Мы уже и не надеялись на ваше появление, Лев Давыдович,– с деланой участливостью извещает Каменев, бросая в преданные ряды лучистые тени какой-то изощрённой насмешки. Во вспыхнувших взглядах сквозит скрытая разбойничья солидарность, в сведённых ртах– предчувствие.       Лев Давыдович уже затылком слышит выпихнувшее за спиной кровожадное любопытство– зал едва заметно копошится, ерзает на своих местах– и дрожь холодным потом выступает меж лопаток. Значит, атака в лоб. Он то знает, по каким чертежам, в каких таких стоках и подпольях изобретаются эти провокации, но не в силах не изумляться каждый раз всё новым методам и хитроумным надстройкам. Нет, на его лице, с ранних лет излишне серьезном и гневном, пролегает стальная печать эмиграции и неволи, печать революции и голодной Гражданки. У него сами пальцы заточены под борьбу. И пускай не обманываются их белизной и мягкостью. У него на всё найдётся едкое слово, и, просачиваясь к своему месту– свободному; совести хватило– он преспокойно парирует:       –Оно и видно, ежели судить по тому, как меня спешили оповестить о переносе.       –Оповещение получили все присутствующие в зале члены Политбюро,– продолжил наступать Лев Борисович, деловито заложив руки за спину и склоняясь грудью вперёд, как бы ненавязчиво любопытствуя. Сразу видно, под чьим присмотром играет сей оркестр,– с вами в их числе.       –И тем не менее показательно то,– строго начал Лев Давыдович,– что получил я это оповещение не от Комитета, а, если уж позволите, посредством сарафанного радио. Или же все вопросы нынче решаются в закрытых кружках по интересам, о которых я почему-то не знаю?       У Льва Борисовича напряжение шевелит в скулах, а глаза всё такие же умные и пожухшие, как эпиграфы на безымянной могилке. Он моргает и поднимает брови, и что-то сидит ещё в нём слабое, но кровожадное, чего нельзя пока изобличить, но время обязательно покажет.       –При всём уважении, Лев Давыдович,– примирительно говорит он, рыская взглядом в поисках поддержки,– но мы с вами не хотим сейчас делать сцен. Вам как опоздавшему это будет совсем не на руку.       Следуя по направлению чужих глаз, Лев Давыдович различает в солнечной сумятице выражения лиц, и ряды, как бы восставая один за другим с насиженных мест, приобретают вдруг характер и голос. Он ищет среди них, сам не знает чего, но отовсюду разом ему чудится зреющая враждебность, а, может, и того хуже– жестокое снисхождение. В ладонях становится жарко и мокро, но он глушит тревожный импульс на корню. Не время.       Так, посмотрим. Первый ряд; совсем напротив– Николай Иванович Бухарин, «Бухарчик»– вот, тактично опустил глаза. Из под его руки выходят старательные и наивные статейки, и обыкновенно они во мнениях не сходятся, но знают друг друга слишком хорошо, чтобы подозревать. Справа, рядом выше– Томский Михаил Павлович– из породы старых большевиков, справедливый и преданный. Ему здесь, кажется, вообще не место. А, вон! Во втором ряду у самых ступеней– этих глаз, верно, и искал трибун. На рельефном лбу, изъеденном оспой, крепнет хищное выражение, голова опущена, и чёрные глаза блестят так, будто смеются. Слабое, но кровожадное. Как в воду глядел.       Льва Давыдовича пробирает недоброе, но он не прячется, и обращает всё своё напряженное сомнение против человека в центре зала.       –При всём уважении,– твёрдо сообщает он и на этот раз разрешает себе разгореться,– но сейчас для вас я товарищ Троцкий, и никто не принуждает вас «делать сцену». А вы, товарищи,– холодно обращаясь к залу и в то же время обращаясь в никуда,– примите мои извинения. Некоторые известные дела требуют моего личного присутствия и, более того, особой деликатности. Верю, все вы знаете, о чём идёт речь. А теперь, пожалуйста, продолжайте,– заключает он и, не дожидаясь ответа, спешит занять место.       Дальше пленум протекает уныло и по большому счету миролюбиво. Почти не поднимается остроконечный вопрос об участии в съезде выходцев из меньшевистской среды и осмотрительно обходятся стороной бундовцы. Повторно звучит список делегатов, наскоро вносятся незначительные изменения в распорядок дня и очередность докладов. День преет и маслится за стёклами ранним заходом безжизненного зимнего солнца. Несколько апатичное общее настроение ненадолго разбивают некоторые бодрые, но пустопорожние предложения едва ли известных лиц, а на плодотворной почве экономических разногласий почти зарождается новый спор, который успевают, однако, своевременно затушить. Любого рода прения в таком случае переносятся уже непосредственно ко дню съезда. Таковы порядки.       Лев Давыдович поминутно давит зевоту и, вращая запястьем, угрюмо косится на серебристый прямоугольник часов. Почти все пленумы имеют нынче сугубо формальный характер и служат больше для того, чтобы усмирить идеологических оппонентов и заставить тех взглянуть друг другу в лицо. Но что-то здесь определённо не так.       Лев Давыдович ещё ходит под пламенным знаменем революции, и его имя пока плотно пересекается с ленинским, но нечто вроде слепого пятна ложится на всю его фигуру с того самого момента, как он входит в зал. Проводить пленумы без Ленина по-прежнему непривычно, а он сам, похоже, слишком привык к этому хитрому и ласковому прищуру, как бы между словом заговорщически мигающему: «всё будет, Лёва, мы то с тобой заодно».       –Пробежимся ещё раз,– спешно уведомляет Каменев, вполглаза пролистывая списки,– что по Коминтерну? Николай Иванович, да. Так, здесь же Исполком. Пять зарубежных партий. Да, всё на семнадцатое число.       –А что касательно Ревизионной комиссии?– сухо интересуется вынырнувшая безымянная голова.       –Как и в прошлый раз– товарищ Ногин.       –По-прежнему все туманно с национальном вопросом,– протяжно звенит с задних.       –Никакой туманности здесь нет. Иосиф Виссарионович берёт на себя. Вопросов быть не может.       –Товарищи, остаётся один немаловажный момент. Что же делать с политическим отчётом?       По залу пробегает гулкая рябь неопределенности, и несколько голосов несмело озвучивают своё замешательство. «О-о, сейчас начнётся»,– с отвращением успевает прикинуть Лев Давыдович, непривычно молчаливый и бесцветный на фоне зудящего воздуха.       –Прошу не беспокоиться на этот счет, товарищи,– засуетился Лев Борисович, в последние дни столь восприимчивый ко всякому беспорядку и недовольству,– а также прошу не строить иллюзий. Все мы сейчас понимаем мрачное положение дел, но оно не должно стать поводом для смятения. Даже в такой критический час нам не стоит забывать о своих обязанностях. А потому,– начал он с обреченной серьезностью, очевидно, готовясь к этому загодя,– в качестве временной замены нашему многоуважаемому Владимиру Ильичу я хочу предложить кандидатуру товарища Зиновьева. Позвольте мне объяснить! Григорий Евсеевич уже блестяще проявил себя на двух прошлых съездах, а также как верный глашатай ленинской позиции в печати.       –Можно уточнить, а рекомендация исходит от вас лично, или же товарищ Зиновьев рекомендует себя сам?– перебивая поднявшуюся трескотню, сухо интересуется Рыков, доселе молча заносивший редкие пометки в небольшой кожаный дневник. К счастью, сам Григорий Евсеевич в зале нынче не присутствует– остужает голову на прекрасном, туманном Кавказе– а то растянули бы ещё на час.       –Одно не опровергает другого!– из последних сил восклицает Каменев.       –Все мы знаем Григория Евсеевича как непревзойденного агитатора из старых большевиков,– взмыл смутно знакомый голос, которого Лев Давыдович не поспешил обнаружить,– однако не кажется вам, что слово должен держать человек, имеющий более «народную» известность?       –В таком случае, товарищи,– грянул тёплый баритон, чуть подкошенный гнусавым южным акцентом,– лично у меня на этот счёт сомнений нет.       –И кому же вы отдаёте предпочтение, товарищ Сталин?       –Троцкому, конечно!       И в то самое мгновение, из жеста обращенной к нему прямой и твёрдой, как клинок, ладони, Лев Давыдович вдруг обнаружил, что в ней, в этой самой ладони, и сходятся все линии и провода, все его опасливые мысли и зубастые предчувствия. На ней сходятся все взгляды, и в этом есть почти что-то пророческое. Вот, кто в сущности руководит оркестром. Вот он– человек дня.       –Солидарен!– не уловив подвоха, бодро отчеканивает Рыков.       –Принято!– поддерживают некоторые особо нетерпеливые голоса.       –Думаю, партия согласится со мной насчет вклада, внесённого этим человеком в победу на политических и на военных полях,– лукаво продолжил Иосиф Виссарионович под пристальным взглядом вдруг потерявшего всякий запал Каменева,– мне симпатизирует кандидатура Григория Евсеевича, но можно ли по праву назвать его вторым после Ленина?       –Что же… если большинство с вами солидарно,– озадаченно тянет Лев Борисович,– то я присоединюсь к этому решению.       –Исключено!– возразил Лев Давыдович, подрываясь с места, и на кончике языка застыло такое неопределенное, несправедливое, какое никак нельзя было сейчас выдат. Все следят.       –Позвольте узнать, с чего такая категоричность?– благополучно проморгав половину пленума, вдруг всерьез заинтересовался Алексей Иванович,– уверен, большинство в партии признает вас.       –Болезнь Владимира Ильича– уже есть большой удар для партии, и личная замена его на съезде может быть расценена в лучшем случае как неуместность,– объяснил Лев Давыдович, хмурясь от волнения.       –А что же вы предлагаете? Исключить политический доклад из программы совсем?       –Именно это и предлагаю! Сейчас куда большее внимание следует уделить экономике и промышленности. К тому же, у нас с вами разногласия по хозяйственным вопросам.       –Разногласия, скажите тоже,– мягко усмехнулся Иосиф Виссарионович, впиваясь тёмными, искристыми глазами в стоящего.       –Если уж говорить честно, по всем почти вопросам в Политбюро проходят именно ваши решения,– поддержал Калинин.       –Оставим! Товарищ Троцкий уже обозначил свою позицию,– минуя некоторое смятение, поспешил заверить Каменев, всё такой же осмотрительный, но уже, похоже, вполне удовлетворенней исходом дела. Странная, плохо скрываемая двойственность вдруг закралась к нему в слова, и сам он, казалось, с этого мгновения начинал жить мыслями об этой двойственности,– значит, на вас остаётся промышленность?       –Да,– констатировал Лев Давыдович, бегая глазами вдоль рядов. Что-то в их чёрно-белом мельтешении отвлекало его от насущного, сбивало фокус в сторону, точно ещё не всё поддавалось его прозорливому взгляду.       –Что ж, воля ваша.       –Это не всё! Я по-прежнему настоятельно прошу рассмотреть возможность исключения политического доклада из программы.       –Очень хорошо. Мы вас услышали, товарищ Троцкий,– со странной снисходительностью заверил Лев Борисови и даже понимающе качнул головой. Ну, папаша,– думаю, по этому вопросу мы проведем отдельное прение. Пока же, товарищи, давайте внесём ясность туда, где это возможно.       Но товарищ Троцкий знает, что это лишь оправдания. Знает, что он только попусту плюёт против ветра, и что все смотрят– кто откровенно насмешливо, кто стыдливо, а кто совсем безразлично. Когда он опускается на место и чувствует под локтями надежную опору, чужие слова перестают доходить до его слуха. Они витают по залу, как тени, гудят где-то под потолками. Это определенно человеческие голоса, но человеческой речи в них уже не различить.       «Может уйти сейчас?»– судорожно соображает Лев Давыдович, понимая меж тем, что никуда он, конечно, не уйдет. «Почему же так лихорадит»? Осторожным жестом вытирая мокрые руки о колени, он мимоходом размышляет над тем, как в такое время года может быть так жарко. Рассеянный взгляд сам по себе проносится где-то там же, где скользят, друг с другом не соприкасаясь, далёкие и неразличимые голоса; пробегает вдоль искрящих солнцем окон, колон, потолков с лепниной. Бежит, не касаясь лиц, по рядам, по десяткам деловито сложенных ладоней. По белым, голубым и землистым воротникам, по туфлям и сапогам, по всему, что однообразно, безымянно и не носит отпечатка какого-либо характера. Безупречная серая масса, которую разбивает, однако, один единственный встречный взгляд– совсем такой же, как у Льва Давыдовича.       Они встречаются на пол пути. Такие взгляды всегда встречаются на пол пути, благополучно позабыв о своей конечной цели. И не потому, может, что она неопределенна или несущественна, но потому, что среди всех других взглядов именно эти два роднит какая-то неосознанная, но вполне ощутимая, тихая обреченность.       «Он всегда так смотрит».       Когда Лев Давыдович вдруг замечает Дзержинского– он знает, что тот был здесь с самого начала, но замечает это только теперь– ему сперва кажется, что тот вовсе не видит его. Так бывает, когда человек глубоко задумывается, и взгляд его может блуждать невесть где, озадачивая всех, кто ненароком под него попадает. Но то был взгляд вполне осознанный. Просто Феликс Эдмундович всегда так смотрел, когда ждал ответа на какой-нибудь мучительный и известный ему одному вопрос. И теперь он отчего-то искал ответа у Льва Давыдовича, точно тот мог знать, о чём болят чужие мысли. И тот действительно знал.       «Было бы легче, если бы меня сегодня же единогласно растерзали,– думает он,– а тут ещё эти покровительственные взгляды, о которых я не просил вовсе». Однако приступ раздражения оказывается совершенно беззубым, даже как будто бы нарочно выдуманным. В плечах и колеях уже обосновалась хитрая, ласковая слабость, и где-то в солнечном сплетении неожиданно вспыхнуло, как от глотка чего-нибудь горячего. Теперь он оставался бессилен и беспомощен, и если бы кто-то вдруг намерился бы дерзновенно бросить в его сторону какой-нибудь, даже самого простецкого толка вопрос, он наверняка и на него не смог бы дать ответа. Потому что теперь его мнимое, яростное одиночество было бесславно разбито, злые мысли отступили, а на их место пришла спокойная, отупляющая задумчивость. Что ещё принесёт ему сегодняшний день?       Да, сегодня он тих. Так непривычно тих, что никто уже и не узнаёт за ним пламенного «демона революции»; так непривычно тих, что, чудится, не товарищ Троцкий, но тень, точь-в-точь на него похожая, восседает в зале. Обличающий притворство дух свободы– вот, кто он. Он здесь, но он уже призрак. Время ушло.       Навязчивое ощущение этой бессильной призрачности прерывается лишь на мгновение, когда его вдруг окликают на выходе. Воздух такой морозный и безветренный. Стылое зимнее небо слепит безоблачной серостью. Всё-таки странный месяц выдался. Точно за зимой пришлось бы ждать сентября.       –Лев Давыдович!– зовёт уступчивый, торопливый голос, и перед носом у Троцкого возникают плаксиво-честные глаза разнесчастного трибуна,– теперь то к вам можно так обращаться?       –Как вам будет угодно, товарищ Каменев. Вы что-то желаете обсудить?       –Скорее, прояснить,– тянет тот, поправляя пенсне и прибирая портфель поближе к боку. Зябко,– не хотелось бы вас сильно задерживать, но я обязан проявить чуткость. Та скверная нота, с которой начался наш с вами день, то недоразумение… вы ведь знаете, как это бывает. В нашем ремесле размолвки вовсе не редкость. Поэтому прошу, не подумайте, что у меня в мыслях было нанести вам, как бы это сказать, личное оскорбление. Назовём это нашей «профессиональной шпилькой». Что думаете?       Лев Давыдович некоторое время мнется на площадке, смотрит на лениво ползущий мимо будничный город. Среди снежно-грязной дорожной каши, образуя за собой бесформенно-чёрные траншеи, вдоль улицы тащится одинокая пролётка. Вязнут у бордюров ожидающие автомобили. Шофёры спешно докуривают папироски.       –Товарищ Каменев, честно сказать, я не совсем понимаю всех этих хождений вокруг да около,– наконец отзывается Лев Давыдович под натиском навязчиво-озабоченного взгляда, безотвязно терзающего правую половину его лица,– дискутантам моего стажа и вовсе зазорно принимать в счёт каждую такую вот едкую шутеечку. Мало ли что можно за жизнь наговорить. Оставьте вы это.       –Славно! Славно. Очень рад, что мы друг друга поняли. Лучше, как это говорят, решить всё не берегу. Без подключения третьих лиц.       –Третьих лиц?       –Да. Лев Давыдович, оставим лирику,– уже куда тише начинает Каменев и даже едва склоняется к чужому плечу,– времена нас ждут не самые лёгкие, и, уверен, будет лучше, если многоуважаемый Владимир Ильич не станет растрачивать душевные силы на все эти бытовые помехи, которые мы вполне успешно можем преодолеть самостоятельно.       «Вот как, значит. Боится, что я тут же кляузничать пойду. Сволочь».       –Не беспокойтесь, Лев Борисович,– равнодушно заверяет Троцкий и почти выдаёт улыбку,– конкретно вам опасаться нечего. Вы только вовремя предупреждайте меня о появлении этих ваших помех, а там и сработаемся,– заключает он, зная заранее, что им, конечно, уже никогда больше не сработаться.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.