***
… По пути им приходится убить троих. Одного из них, мальчишку, явно потерявшего всякую крышу от замкнутого пространства, Достоевский напарывает на его же нож. Второму чуть не удаётся взорвать их, но Дазай вовремя нейтрализует его способность — и они с Фёдором умудряются толкнуть парня в объятия пожирающей зелени. Одну маленькую, до смерти напуганную женщину, они не сговариваясь отпускают. Третье убийство они не совершают сами, но провоцируют, разделяя команду и организую внутригрупповую резню — и находят шанс уйти. Но всё же оба они знают: и это убийство на их руках. Они не смотрят друг на друга, никак это не обсуждают — и Дазай правда не считает, что нужно. Но всё же осознание того, что на его плечах теперь ещё несколько смертей не проходит просто так. Он не анализирует время, запоздало замечает наступление вечера только когда начинает смеркаться. Далёкое небо, превратившееся в узкую щель между одинаковыми линиями листьев, окрашивается холодным голубым — тем самым вечерним светом, который используют режиссёры, чтобы нагнать картине атмосферу таинственности. Дазаю такое всегда нравилось. Казалось, клише — а работало безотказно. Только теперь эта атмосфера сворее давила своим безрадостным синим светом. Фёдор молча шагал рядом — Дазай не смотрел на него, но слышал тихое шуршание шагов. Порой — всполохи чьих-то криков в отдалении. На каждый такой крик он прикрывает глаза, не желая думать о том, как меняется — и меняется ли лицо Достоевского. Самому Осаму не то, чтобы грустно, нет. Он давно не чувствует грусти как таковой, или, вернее, чувствует бесконечно, плещется в реке собственной тоски — оттого и забыл, когда было иначе. Как было иначе. Каково это — чувствовать печаль, страх или боль. Вся его проблема как раз в том, что он должен чувствовать хоть что-то — но уже давно не чувствует ничего. Оттого он прикрывает глаза — старается почувствовать, осознать и принять, что чья-то очередная жизнь оборвалась, Дазай старается уложить это в голове, он достраивает истории о людях, которых видел мельком, он старается прочувствовать миры, которые резко оборвались — и представить, каково это было. Больно? Если вжиться хорошо, если попытаться принять — ещё как. Но Дазай всеми силами старается вернуть себе человечность. Он заново, искусственно совершенно выстраивает нормальность в собственной голове, пытается перекроить уже сформировавшееся мировосприятие. Иногда получается. — Как ты дошёл до финала? — наконец поворачивается к Фёдору он. Небо уже почти совсем тёмное, и сумерки становятся своеобразной защитой. Спрашивать становится намного легче, когда он знает, что Достоевскому будет сложно разглядеть живой интерес в его взгляде. — С божьей помощью, — фыркает Достоевский, не особо довольно щурясь в его сторону, а потом — всё же меняет решение, почему-то добавляет. — Мне просто повезло. У меня были слабые соперники. Дазай кивает. Он при всём желании не назвал бы везением попадание на арену со слабыми соперниками. С какой-то стороны — конечно. Но он по себе знает, как сложно убивать того, кто ничем не может тебе противостоять. Того, кому страшно — и кто отчаянно хочет бороться, но ничего не может. Борьба с более сильными эсперами оставляет в душе противоречивое чувство победы, или, на худой конец, справедливости. Ты сражался и выиграл, выжил, ты заслужил своё право на ещё один день. Убийство тех, кто изначально не имел и шанса, оставляет после себя только пустоту, послевкусие разочарования — не в них, но в себе. Дазай бы предпочёл сражаться только с теми, кто действительно опасен. В то же время он бы совершенно лицемерно желал Фёдору совершенно противоположного — как бы тяжело это ни было. Впрочем, в этом месте всё становится не важно: до конца осталось совсем немного, и он знает, что сможет защитить Фёдора — чего бы ему это ни стоило. Им всего лишь нужно выжить, найти отделившихся Гоголя с Сигмой, найти эту женщину, как-то договориться с ней и позволить плану Фёдора сработать так, как нужно. Да. Ничего сложного. Так ему кажется, пока они продвигаются по лабиринту. До того, как Фёдор резко останавливается, и на его лице отражается что-то, что Дазай видит, кажется, впервые в жизни. Это… Замешательство? Прослеживая за взглядом Фёдора, он и сам невольно поднимает брови, напарываясь в темноте на низенькую фигуру, съёжившуюся в одном из проходов. Это… Ребёнок? Что за чёрт? — Осторожнее, — произносит Достоевский, напряжённо замирая рядом. — Она может быть чьей-то способностью. Дазай медленно кивает — что ж, если это так, она исчезнет, стоит до неё дотронуться. Так же не стоило исключать варианта, что у кого-то есть способность менять свой внешний вид, чтобы выжить и ослабить бдительность местных… Как и тот, в котором организаторы каким-то чудом затащили на эту резню ребёнка-эспера. После всего происходящего Дазай вовсе ничему не удивляется. Они видели здесь подростков — с чего бы этим мудакам гнушаться детьми. С другой стороны — будь она просто ребёнком… Как она, блять, выжила? Все эти мысли носятся в голове пчелинным роем, пока он мягко улыбается, медленно шагая вперёд: нельзя было её пугать. Как бы там ни было, стоило действовать осторожно. — Приве-е-ет, — тянет он, легко переключаясь на спокойный, улыбающийся голос. Приближаясь, наконец может рассмотреть фигуру получше: так и есть, это ребёнок — или то, что выглядит как ребёнок. Как чёртова маленькая девочка с длинными, каштановыми кудрями и большими — и очень испуганными тёмными глазами. Как кто-то, кого точно не должно было здесь быть. — Мы не хотим тебя обижать. Как… Ты здесь давно? Чёрт, вопрос абсолютно тупорылый — и очень закрытый. Дазай злится на себя, но, чёрт, он и сам в замешательстве. Если это и чья-то способность — то продумана она очень хорошо. И отлично заставляет противников теряться. — Д-да, — девочка глядит на него из-под длинных ресниц, и в сумерках взгляд огромных глаз на детском лице кажется абсолютно, блять, чёрным. Почти пугающим. — А вы… Правда не нападёте? Не попытаетесь… Обидеть? Как злые люди? — Обещаю, — Дазай мягко улыбается, чувствуя настороженный взгляд Фёдора, упирающейся в его спину. Протягивает руку ладонью вверх. — Меня зовут Дазай, а моего друга — Федя. Мы не будем тебя обижать. Девочка напротив чуть медлит. Дазай видит, как она с ноткой застенчивости комкает собственное пышное платье — словно из другой эпохи, с какими-то кружевами и рюшами. Он понимает… Это точно не способность. И явно не взрослый в детском теле, потому что эту детскую неловкость, странную застенчивость — взрослый бы её никогда не сыграл. А потом девочка кивает. Нервно вытирает ладони о подол платья — и протягивает вперёд маленькую ручку, касается его огромной, в сравнении с ней, конечности. И не исчезает — разумеется, нет. — Меня зовут Мэри, — осторожно шагая вперёд, застенчиво улыбается она. — Мэри Шелли. И пока Дазай улыбается ей в ответ, пока поднимает брови куда-то высоко… Достоевский позади него прикрывает лицо рукой. Кажется, план нужно будет дорабатывать снова.Глава 9, в которой Достоевский понимает, что просчитался
12 июля 2025 г., 11:32
Дазай смотрит на мир сквозь туман головокружения. Он не помнит, когда было иначе, да и было ли: организм, сталкиваясь с ежедневной потерей крови, оказываясь в ситуации невозможности её быстрого восполнения, работает как придётся. И хоть Осаму никогда не жаловался, принимая закономерные последствия собственных действий, иногда они оказывались до смешного несвоевременными. Как, например, теперь.
Когда внешний, настоящий туман застилает весь раритетный паркет зала, когда из разных сторон, из-под их ног, вырываются снопы яркой, влажной зелени, его реакции хватает только на то, чтобы отшатнуться, не позволить листьям завлечь себя в явно неизвестное пространство — но только на это. С остальным приходится разбираться Феде. Он дёргает на себя зазевавшегося Гоголя, сгребает их в кучу, оставляя на песчаной дорожке, в которую превратился паркет, он же властным рыком останавливает какого-то мальчишку, которого разделило с друзьями, от того, чтобы он ломанулся через кусты.
Дазай оказывается абсолютно бесполезен. Всё, что он может, на волне отсутствующих сил и заторможенности восприятия — это анализировать, осматривать густую зелень вокруг, слушать. Запоминать. Хорошо, что память оказывалась удивительно полезным его свойством для новой арены.
— Что это за херня? — наконец включается после увиденного Коля. — Мы… Теперь на свободе? Это ведь улица?
Дазаю тоже хотелось бы верить в это: свобода. Ни о чём ином не приходилось и думать, вдыхая свежий, влажный воздух, словно в далёком детстве, словно в рассветное утро. Однако…
— Это не улица, — спокойно произносит он. — Та же арена, только выглядит немного приятнее.
— Я бы так не сказал, — возражает, возвращаясь, Фёдор. Дазай фокусирует восприятие на красивом бледном лице. Очевидно, Достоевский смог объяснить мальчишке правила, которые они оба поняли сразу — и за незнание которых многие поплатятся жизнями. — Эти кусты чуть не сожрали пацана. «Приятнее» — это последнее, что я бы к ним применил.
— То есть это типа как…
— Лабиринт, — вздыхает Фёдор. На него вовсе не смотрит, но Дазай не может отвести от него взгляда, пялится как какой-то криповый маньяк, коим очевидно и является. — Но с учётом того, что это явно последняя арена, я бы ожидал от неё больших сюрпризов. Пока, однако, всё просто: держимся вместе, продвигаемся вперёд — и стараемся не умереть. Все те, с кем мы ночевали и мило болтали, становятся нашими соперниками и звереют от страха. Не советую медлить, если встретите здесь кого-либо… Дазай, у тебя какие-то дополнения? — раздражённо и не особо довольно разворачивается он.
Осаму поспешно моргает, отводит взгляд.
— Никаких. Вовсе нет. Просто задумался, — улыбается он.
Достоевский раздражённо отворачивается, отправляясь вперёд. Недалеко, на пару шагов, и Осаму послушно, словно домашняя тупая псина, следует за ним. Он искренне старается собраться и взять под контроль собственные мысли. В этот раз это даётся ему удивительно сложно: сознание перегружено не просто прошедшими боями, но и неудавшейся попыткой самоубийства, а ещё… Ну да. Фёдором. Дазай без особых эмоций смотрит на тёмные волосы, собранные в неряшливый тугой пучок на затылке, радуясь тому, что может позволить себе немного побыть криповым, пока Достоевский не видит.
Он ведь понравился ему сразу. Впрочем… «Понравился» — такое глупое, примитивное слово для всего того, что Осаму ощутил так ярко, стоило Фёдору пересечь порог его номера. Может быть из-за того, что он ожидал противоположного, максимально далёкого, скучного, но Фёдор, со своим холодным взглядом, с ничего не выражающей хищной улыбкой, так спокойно смотрел на его смерть, что это вызывало в Осаму… Он и сам не понимал толком, что. Интерес? Желание выжить, чтобы поиграть с ним подольше? Чувство соперничества? Так или иначе это что-то с самой первой встречи поселилось в нём, и скреблось внутри, и орало голодным мартовским котом, и рвалось наружу, и заставляло его вести себя как полный кретин в самом опасном месте в мире.
Ведь… Долгое время Дазаю казалось, что в мире нет ничего, что способно его зацепить. Всё оставалось одинаково блёклым, до ужаса незначимым перед лицом неизбежной смерти. Впрочем, смерть при этом никогда не была для него пугающим фактором — ещё со времён прочтения Брэма Стокера в далёком детстве его ужасала сама мысль о том, что всё происходящее может не иметь закономерного окончания. Лёжа в постели, Дазай часами накручивал себя мыслями о вампирах. Это были вовсе не классические страшилки о возможности стать жертвой человекоподобного ночного охотника, а ужас перед неизбежностью вечной жизни.
В то же время мысль о смерти становилась его личным помощником.
Рано или поздно всё завершится. Тягучий кошмар наконец подойдёт к своему закономерному концу, рано или поздно, но он не проснётся.
И всё наконец станет хорошо.
Прошло много лет, и Дазай вырос. Он больше не рассуждал о вампирах, он был старше и умнее, гораздо скептичнее. Но мысль о проклятии бессмертия пугала его точно так же, как в десять.
Это продолжалось всю его грёбаную жизнь.
А потом он встретил Фёдора.
В месте, которое не оставит ему ни единого шанса на то, что они смогут остаться вдвоём. Он ведь с самого первого появления понимал лучше любого другого: никого из них им не суждено…
— О боже, там… человек?
Дазай не успевает среагировать. Он выныривает из своих мыслей почти мгновенно, реагируя на констатацию-вопрос Сигмы, но этого оказывается недостаточно. Юноша бросается куда-то вбок, в лиственную ловушку, мимо которой они успели пройти, он скрывается за углом так быстро, что Дазай едва успевает заметить. Коля Гоголь, который шёл с ним рука об руку, бросается за ним молниеносно, и прежде чем он или Фёдор успевают что-то сделать, под изумлённый «Ох!» их дорогого друга, лабиринт разделяет их группу плотной лиственной стеной.
Достоевский останавливается. Дазай смотрит, каких титанических усилий ему стоит не броситься за другом, с неподдельным изумлением наблюдает рациональный, медленный шаг назад — которого не сделал бы, кажется, никто в этом месте. Которого бы не сделал он сам, вздумай что-то утащить Фёдора.
Но сделал Фёдор, по мрачной решимости которого Дазаю становится до больного понятно: для него не существует ничего, кроме плана. Какие бы потери им не пришлось понести, кем бы ни пришлось пожертвовать, это шоу должно прекратиться.
Впрочем, очень быстро становится ясно, что потери пока не добрались до них: голос Гоголя пробивается спустя несколько секунд. Встревоженный, но живой удивительно. Всё ещё настоящий.
— Федя?.. Федя! Блять, а что… Мы в порядке! Дорога резко изменилась… А как вернуться?..
Достоевский отмирает. Даже Дазай выдыхает чуть свободнее: голос Коли доносится словно издалека, словно из-под толстого стекла, но он явно в порядке. Кажется, листья не забрали его — просто чуть отделили.
— Вы оба выжили? — чуть повышая голос, чтобы его было слышно, интересуется Фёдор.
— Да! Мы хотели помочь пацану, но там… В общем… Мы нормально!
— Ясно, — Достоевский устало сжимает переносицу пальцами. — Теперь, думаю, мы идём параллельно. Встретимся позже. Не используй плащ! — напоследок добавляет он, предупреждая очевидный план Гоголя, который говорит что-то ещё, но которого слышно совсем плохо, — Не пытайся перемещаться, ясно, Гоголь? Слышишь?
Только когда отголоски слов на другой стороне затихают, Достоевский поворачивается к нему — и на его лице снова не отражается абсолютно ничего. Словно ничего не произошло. Словно они не столкнулись на секунду с возможностью проебать большую часть плана.
— Пошли, — говорит он, отворачиваясь словно с прежним спокойствием. Дазаю лишь кажется, что он видит, как тяжело, поломано его движения подчиняются хозяину. Дазай спокойно улыбается, следуя за ним, но не может не думать…
Если бы на секунду что-то произошло бы с ним, отразилось бы на лице Достоевского что-то, похожее на сожаление?
Дазай знает, насколько эгоистично, попросту отвратительно звучит такое желание, но всё же, ему бы очень, очень хотелось посмотреть на это. И… К собственному счастью и сожалению, он прекрасно знает, что это его желание сбудется точно. Фёдор застанет его смерть. Когда бы она ни наступила.
Примечания:
Мой тгк: https://t.me/Salviastea