*
Заклинательница небесного огня — Тьфу ты! Прожорливая девчонка. Чтоб тысячеликий дух забрал тебя с концами, — выплюнула Пэ́ко, когда Варук без приглашения явилась в её чум и стала отряхиваться от снега. — На кой ты притащилась ко мне? Варук посмотрела на неё немигающим взглядом, а затем бросила перед ней увесистую связку тушек соболей. Каждый зверёк был связан с другими за шею, их тельца промёрзли насквозь и были все в снегу, ввалившиеся глазки-бусинки смотрели в пустоту. В чум попытался пролезть её пёс, Варук пихнула его назад, на улицу. За спиной у неё висело ружьё. Пэко не помнила, сколько Варук было лет, но раз она уже вернулась с воли, ей явно было больше двадцати. Она была низенькой, тощенькой, с засаленными волосами и мешками под глазами. Наверное, охотилась на юге, в лесах, несколько дней подряд. Погода стояла совершенно неподходящая для охоты, но Варук, похоже, не мог остановить ни февральский ветер, ни холод, ни злая Пэко. — Дай мне сушёных туда́ко. Я принесла то, что ты просила. Пэко, морща нос, встала и пошевелила соболей первым, что подвернулось под руку — кочергой. Хорошие шкурки. — Ты знаешь правила. Тудако едят раз в год, — Пэко стала ломаться для приличия. — А кроме соболей я просила у тебя ещё одну милую вещицу. Варук нахмурилась. — Здесь и так вдвое больше, чем ты просила. Дай мне тудако. — Договор надо уважать. Вдвое больше соболей я возьму, но на кой они мне? Тат сделает себе воротник, сделает воротник О́мдё, сделает воротник Ло́нгало, ну и что с того? — Пэко села, широко расставила ноги и подалась вперёд, чтобы смотреть на девчонку в упор. — Я не могу отдать их! — взмолилась Варук; мрачная маска треснула, и из-под неё показалась отчаявшаяся девочка. — Не будь ты такой жестокой! Мне нужны тудако. — Я не жестокая, я расчётливая, — Пэко пожала плечами. — Тудако зимой не растут. Мне всё приходится отдавать таким, как ты. А если сожрёте всё до весны? Мне до июля ждать, когда тудако снова можно будет собирать. Варук нерешительно потопталась на месте. Её взгляд бегал из стороны в сторону. Пэко никогда раньше не видела, чтобы кто-то так неистово хотел эти тудако. Нормальных людей они пугали, и большинство остерегалось их, увидев в лесу их манящие красные шляпки с белыми точками. Они так и просились в руки нашедшему, тянулись к нему своей широкой шляпкой, но в их красоте таилась такая страшная сила, что, раз попробовав, никто уже не решался попробовать их вновь. Пэко ела их исключительно для других, когда страдальцы, приходившие к ней, просили её вылечить их при помощи тудако. Пэко ела три сухих тудако и страдалец ел три сухих тудако, и она становилась его проводником в видениях, которые посылал этот красноголовый лесной народ. Кажется, русские называли их мухоморами. Глупое название и совсем не звучит. Тудако не морили, тудако делали хорошее и плохое, помогали и отравляли, временами убивали, но редко делали это нарочно, совсем как люди. Варук искала у тудако не решение проблемы, не рецепт здоровья и долголетия, и даже не пищевое отравление или мучительную смерть — каким-то образом тудако сами по себе стали решением её проблем. — Я отдам. Хорошо. Но ты дашь мне шесть тудако. — Мы так не договаривались, — Пэко не собиралась расставаться с тем, что могло помочь кому-то кроме этой чокнутой. — Можешь взять назад половину соболей, и я дам тебе три тудако, как и обещала. Варук снова задумалась. — Пять тудако? За лишних соболей. — Три. — И я прибавлю бисер Сале́йко, — Пэко покачала головой. — И мою повязку, — Пэко снова покачала головой. — И остатки оленьей шкуры на заплатки. — Не дам. — Почему?! — Потому что могу. Знаешь, мне не хватает пастушьей собаки, — сказала Пэко с хитрой улыбкой. — Твой старичок Нюдя́ко… — Нет. Нюдяко не стоит трёх тудако. — А сколько же, по-твоему, он стоит? — Пятнадцать. — Это уже ни в какие рамки. Он же бестолковый. Десять. — Только я ругаю моих собак. Четырнадцать. — Может быть, одиннадцать. — Тринадцать. — Двенадцать — вообще край. — Ты согласна на двенадцать? — надежда блеснула в глазах Варук. — Конечно, нет. На кой мне твой слюнявый пёс? У меня всего пятьдесят оленей, мне и моей-то семьи много, чтобы их всех пасти. Я просто хотела узнать, насколько ты отчаялась. Пэко хмыкнула. Варук злобно рыкнула. — Ты невыносимая старая карга! Пэко присвистнула. Да, она была невыносимой — Тат ей всё время об этом напоминала. Да, она была той ещё каргой, потому что кто не станет ею, если будет вынужден всю жизнь каждый день шаманить для чужих людей? Слушать их жалобы и нытьё, искать, что с ними не так, петь и изгонять духов, поселившихся в их головах или сердцах? Ходить по чужим местам, лазать по болотам по первому зову, и после долгих недель скитаний возвращаться в своё стойбище и наконец вспоминать, что у неё ещё есть семья? Вспоминать, как выглядит её сын и как выглядит дочь Тат, которую они с малых лет воспитывали вместе? Давным-давно Пэко решила, что будет каргой, и ещё какой, но старая? Разве она стара? Ей, между прочим, идёт всего сорок третий год! И у неё почти нет морщин. И вообще, она ещё хоть куда, несмотря на больную спину, пухленький животик и седину в коротко стриженых тёмных волосах. Тат, например, не жалуется, что у неё плохая жена! А сама Тат — редкая красавица и такая мастерица, что на всём севере не сыщешь. — Придержи язык, девочка, я могу отказаться и от самой первой нашей сделки. Кто ж продаёт пса, которого сам вырастил? Уж не знаю, должна ли я потакать твоему безумию или просто пойти к твоему отцу и бабке? — Нет! Нет, не надо. Пожалуйста, дай мне тудако, я не могу без них. — Это почему же? Варук обиженно посмотрела на неё и ответила: — Они дают хотя бы чуточку того чувства, которое бывает, когда камлаешь на воле. Я так больше не могу. Ничего, кроме тудако и камлания, не вызывает у меня никаких чувств. — Сходи к деду Кы́ту, его вонючий зад сразу вызовет у тебя много чувств. — Деда Кыта иной раз сложнее найти, чем тебя. Тогда я забираю моих соболей, и мы уходим, и твоя ненаглядная Тат не сделает себе из них воротник. Никто не сделает. — Ладно-ладно, — Пэко подняла руки. — Но мне всё ещё нужны бусы. — Они мамины! Не будь ты такой чёрствой! Всё равно что приказывать льду растаять в самый разгар зимы. — На одной чаше весов — тудако, на другой — вещь человека, который давно ушёл в мир по ту сторону и едва ли в чём-то нуждается, — задумчиво пробормотала Пэко. — Тебе решать, чего ты хочешь. Варук гневно всплеснула руками и сняла с шеи красные коралловые бусы. Она бросила их Пэко, надеясь, что острые угловатые бусины стукнут её по самодовольному лицу. Пэко ловко поймала их прямо перед глазами. — Рада, что ты осталась верна своим обещаниям. Если ты не против, я возьму всех соболей, — Пэко широко улыбнулась, схватила связку мёрзлых тушек и спрятала у себя за спиной, как ребёнок, нашедший сокровище и ни с кем не желающий его делить. Варук прищурилась и пристально наблюдала за ней. Пэко достала из мешка, лежавшего поодаль, мешок поменьше, а из него выудила три сухие сморщенные красно-коричневые шляпки. — Садись. Я не позволю тебе есть их одной. На кой мне надо, чтоб ты бродила по округе, как пьяный олень? Олени очень любили наедаться тудако. Грибы делали их чрезвычайно весёлыми и прыгучими, поэтому следить за пьяными оленями было сущим наказанием. Варук села перед Пэко, не отрывая взгляда от шляпок тудако в её руках. Пэко дала ей одну — Варук сунула её в рот и стала тщательно жевать. Затем выхватила и прожевала вторую шляпку. Третью. В чум вошла Лонгало, девятилетняя дочка Тат с пухленьким личиком и тоненькой косичкой, торчавшей из-под капюшона её шубки — ягушки. Она деловито положила охапку дров у порога, а потом подкинула пару чурок в печку-буржуйку. Пэко на мгновение отвлеклась, чтобы проследить, не обожжётся ли Лонгало. Этого мгновения хватило, чтобы Варук бросилась к мешку с тудако, вытащила из него целую горсть сморщенных шляпок, сунула в рот и стала жевать. Лонгало вскрикнула, Пэко выругалась и бросилась к наглой девчонке, но успела лишь прокричать: — Выплюнь! Чтоб ты подавилась! Выплюнь их, выплюнь! Варук уже рванула прочь и выскочила из чума. Лонгало испуганно прижала к груди дрова, словно им угрожала опасность. — Мам, она сумасшедшая? — Ещё какая. Пэко шагнула из тепла чума в декабрьскую вьюгу.*
Варук слышала гневный крик Пэко из своего укрытия. Она прошла мимо, о чём-то поговорила с Тат, они запрягли оленей в нарту, и больше не было слышно ни слова. В их стойбище у подножия огромного холма было два чума. В одном Пэко принимала страдальцев, в другом спала вместе со своей немногочисленной семьёй. Варук спряталась в пустовавшем чуме и долго сидела, сжавшись в комочек, обняв ноги, чувствуя на языке сладкое послевкусие тудако. Едва она выбежала из чума для приема страдальцев, она ударила по крупу оленей, запряжённых в её нарту, и они понеслись в белый горизонт, оставляя за собой следы копыт и полозьев. Сбивая Пэко со следа. Только старый пёс Нюдяко остался на месте и с любовью глядел на хозяйку, высоко задрав мокрый нос. Варук затащила его в чум и дала команду лежать. Нюдяко с удовольствием повиновался. Его разморило теплом, и он шумно задышал, высунув язык. Варук сидела и сидела, пока время вдруг не замедлилось. Дыхание пса исчезло. Очертания шкур, составлявших стены чума, размылись, и маленький чум превратился в огромный. Варук потрясённо оглянулась. Чум икнул, как живой, и снова увеличился в размерах. Шкуры оказывались всё дальше и дальше от неё, дымовое отверстие в потолке сужалось — потолок устремился в небо. В темноте к ней прижался Нюдяко. Бедолага так никогда и не узнает, что любимая хозяйка была готова его продать. Вонь от собачьей шерсти обожгла ноздри. Варук отодвинулась от пса, чувствуя, что собственное тело подчиняется ей с опозданием, будто она отдаёт ему приказы со стороны, а ушам нужно время, чтобы её расслышать и передать сообщение голове. Нюдяко снова прижался к ней, и тепло его вонючей тушки затопило Варук, словно она оказалась в адском доме, который русские называли баней. Забыв где и когда находится, Варук встала на четвереньки и выползла из чума. Разум молил о глотке свежего воздуха, и она дала его ему, но холод оказался так же коварен, как тепло: он просачивался сквозь кожу и оставался внутри, инеем оседал на костях, словно пытался заполнить всё её тело и разорвать на куски. Варук хотела заставить тело идти назад, в чум, но оно упорно стояло на морозе. Оно прижимало её руки к груди, сжимало плечи, чтобы сохранить хоть чуточку тепла. А её разум вернулся в чум и чувствовал удушающий запах Нюдяко и тепло его пушистого тела. Где я? И там, и тут. Так не бывает. Я должна быть где-то в одном месте. И там, и тут, и в большом чуме, и в малом, и в поле, на своей нарте, и за спиной Пэко, несущейся за ней. И в лесу, стреляю в соболя, залезшего на дерево, а мимо бежит песец с белоснежной шёрсткой. И в тундре, ставлю палатку, чтобы заночевать. И в поле, пасу оленей с отцом. И в чуме родителей, вижу, как бабушка варит суп. И в чуме брата, вижу, как он целует Салейко, свою жену. И на воле. Вижу, как у замёрзшего океана поёт Нанако, призывая ветер. И в небе. Вижу ярко-зелёное северное сияние, которое оставляет за собой зов Нанако к духам. Варук схватилась за Пэко, подгоняющую оленей длинной жердью, но Пэко растворилась дымом в её руках. Варук схватилась за пулю, летящую в юркого соболя, но упустила её. Схватилась за свою палатку под горой, уцепилась пальцами за шкуры, но ветер сорвал их с жердей, которые составляли каркас, и понёс вместе с Варук по небу, озарённому зелёным сиянием. Она была везде и никогда. Её тело плелось прочь от маленького стойбища шаманки Пэко дальше, во вьюгу, чтобы никто её не нашёл. Она видела, как мама надевала те самые коралловые бусы. Видела, как отец сжимал их в руке, когда мама пропала. Как Салейко выходила замуж за её брата. Видела, как в руках крутились вихри, когда Варук было четырнадцать лет, и она только-только обрела связь. Как семь лет назад родился Нюдяко, мокрый и весь в крови. Как сияли его чёрные глазки, точно первые звёзды в день творения. Как переворачивался мир в день творения. Как тысячеликий дух был во всём живом и чувствовал всё вокруг. Как у него чесались подмышки, когда стадо оленей копалось в снегу в поисках мха. Как по рекам бежала жизнь, а в ней прыгала блестящая рыба. Как неистовая сила вырывалась наружу, когда извергались вулканы и гейзеры. Как болело нутро, когда русские бурили нефтяные скважины. Как по норам в земле бегали мыши и лемминги, вызывая щекотку и смех. А смех этот был смехом Варук, когда она родилась. Это было и ужасно, и прекрасно. Это было то, что Варук искала в тудако. После часов страданий наступала минута, когда судороги уходили, а чувство той стороны и духов оставалось — тогда Варук снова была собой, но только на несколько минут.