So what if you can see the darkest side of me?
No one will ever change this animal I have become
(Three Days Grace — Animal I Have Become)
Торопясь в убежище, Энви срезал дорогу через парк. Кимбли он высадил у казенной квартирки на окраине и оставил ему служебный автомобиль. Листья, пожелтевшие и свернувшиеся, хрустели под ногами, кое-где среди них пробивалась на свет еще зеленая, совсем свежая трава. Она казалась чужой посреди всеобщего увядания и умирания. Он пытался подавить острое чувство гадливости. К себе. Ко всему. Все было не так, как должно быть. Но у него разве когда-нибудь было иначе? Пора бы уже смириться с этой вечной ущербностью собственного бытия. С тем, что это бытие могло в любой момент круто свернуть куда угодно по прихоти Прайда, Отца. И даже предупреждать никто не станет. Зачем? Ярость вскипала, стоило вспомнить. Это они все испортили. Кто их просил соваться в его жизнь? Кимбли, Cевер, Элрики. Плевать он на все это хотел. Возвращаясь из ложных Врат, он собирался покончить со своей службой Отцу, но теперь он был потерян. Все лишилось смысла. Энви просто механически выполнял единственное, что умел, не находя в себе ни сил что-то менять, ни даже желания об этом думать. Уныло завыл ветер среди оголяющихся деревьев, нагоняя темные тучи на город. Он рвал с деревьев последние листья, швырял их в прохожих, гнал по асфальту, пока первые тяжелые капли не пригвоздили труху и пыль к земле. Не успел. Энви замедлил шаг и свернул наугад. Мокнуть так мокнуть. Это была недорогая плата за отсрочку возвращения в ненавистное место. Дождь лил, стекая по лицу, за шиворот, пропитывая одежду ледяной сыростью. Энви ненавидел дождь. Эти капли были как слезы. Как слабость, которую нельзя было показать. Как то, что любят люди. Он нагонял тоску, выбивая по крышам и асфальту однообразную, назойливую дробь. Ритм, под который невольно подстраивалось сознание, складывая мрачные картины. Энви гнал их прочь — все эти образы, что цеплялись за его самую сокровенную тайну. Но стоило на миг ослабить внутренний контроль, как мысли возвращались сокрушительным потоком, сметая шаткие преграды разума. Они несли с собой только беспокойство и сомнение во всем, что он когда-либо считал правдой. После долгого бесцельного блуждания по серым, тонувшим в дожде улицам он вдруг обнаружил, что ливень уже прошел, и колкие, пронизывающе-холодные капли витают в свежем морозном воздухе, и что он продрог как последняя драхмийская собака, и его трясет, сильно, не то от холода, не то от осознания собственной беспомощности. Беспомощности перед глупой девчонкой. Беспомощности перед Отцом. Беспомощности перед бессмысленностью собственного существования, которое он никак не мог ни принять, ни оборвать. И чем ближе Энви подходил к одному из многочисленных, неприметных входов в обитель Отца, тем невыносимее давил на плечи груз этой беспомощности. Снова возвращаться в эту затхлую каменную утробу. Снова получать приказы. Снова видеть ее. Снова и снова. Мокрые листья шуршали под ногами, и падали редкие крупные капли, будто кто-то прикасался обжигающе-ледяными подушечками тонких пальцев ко лбу, щекам, ладоням. Одежда давно промокла и тянула его к земле, вниз тянули его цепи его кандалов. Из мрака памяти проступали десятки окровавленных рук, цепляясь за ноги, таща под землю. Сотни глаз — убитых, искалеченных, обманутых — смотрели с немым укором, и от этого взгляда хотелось убежать, спрятаться, исчезнуть. Пару дней назад он всерьез думал о переплавке. Раствориться в очищающем огне и возродиться в новом качестве — пустым, легким, свободным. Избавиться наконец от воспоминаний, которые жгли изнутри. Несколько раз он почти решался попросить об этом Отца. Но, представив все до конца, отступал. Пришлось бы объяснять причину. Но дело было не только в этом. Лишиться не только Амрит, но и самой памяти о ней — о каждом прикосновении, о каждом взгляде, о легкой хрипотце в ее голосе, когда они вместе просыпались, о ее ступнях-ледышках, которые она грела об него — кажется, было все равно что возродиться слепым или безруким. Едва полутьма входа поглотила его, Энви вернул себе привычный облик. Мокрой одежды поубавилось, но теплее не стало. Изо рта вырвалось облачко пара. Осталось лишь добежать до зала, стуча зубами, отчитаться перед Отцом и… что потом? Энви помотал головой, отгоняя ненужные мысли. Потом будет потом. Он думал о ней. Амрит была раздавлена. Выжжена дотла. Ее прежняя стойкость — то, как она стискивала зубы и молча переносила любую боль, — посеяла в нем роковую уверенность, что она выдержит все. Вообще все. Амрит едва удостаивала его взглядом, вяло ковырялась вилкой в еде, иногда односложно отвечала ему что-то. Но чаще просто лежала на грязном голом матрасе лицом к стене, и он никак не мог добиться от нее какой-либо реакции на свое появление. Сама камера, словно зараженная ее апатией, медленно погружалась в запустение. По трубам поползла плесень, пыль густела по углам. Скомканное постельное белье, которое она когда-то аккуратно заправляла, теперь валялось комом в углу. Она сама его убрала. Может, из-за воспоминаний? Энви даже не замечал прежде, как отчаянно она боролась с этим тленом — скребла, оттирала, отвоевывая у хаоса крохи чистоты и порядка. Так вели себя все сломанные: пустота и тихий распад. И его глодала досада. Он привык к той Амрит — отзывчивой, теплой, с готовностью прощавшей его жестокость. Теперь же взаимодействовать с ней было все равно что с любым предметом мебели из ее камеры. А потом он нашел веревку. Присев на матрас, нащупал неровность и достал. Это было нечто сплетенное из лоскутов — полосы разодранной простыни, туго переплетенные в жгут, готовый выдержать вес. И в то же мгновение раздался крик. Дикий вопль, рвущий глотку. Амрит бросилась на него, как загнанный зверь. Ногти впились ему в запястье, оставляя кровавые борозды. Зубы сомкнулись на руке, которой он пытался заслониться. Энви, оглушенный внезапностью атаки, сработал на чистом рефлексе. Едва успев рвануться назад, он отшвырнув ее прочь грубым толчком. Амрит рухнула на пол, съежившись и дрожа, и только жалобно проскулила: — Отдай… пожалуйста… Энви стоял над ней с недоделанной веревкой в руках и не мог поверить. У него не было иллюзий насчет того, зачем эта веревка могла понадобиться ей в закрытой со всех сторон камере с решеткой под потолком. А если бы она успела? Если бы в очередной раз это помещение встретило его окончательной и бесповоротной тишиной? И эта вспышка ярости. Да, он видел такое состояние часто — когда собирался отнять жизнь. Но не возможность умереть. Что может быть хуже смерти, он, живший буквально любой ценой, не мог себе представить. Какая боль должна разъедать изнутри, какая тьма — поглотить с головой, чтобы жизнь стала невыносимей смерти? Насколько же невыносимой стала жизнь Амрит? Той, кого он сам загнал в эту клетку. Чьи попытки сопротивления с азартом ломал. Чью волю методично выжигал. Это было удивительное осознание. Энви смотрел на это тысячу раз. На этот крошечный, холодный и промозглый склеп с глухими бетонными стенами. Скудную обстановку. На драные лохмотья, в которые превратилась ее одежда после всего, что ей пришлось пережить. Он смотрел тысячу раз — но впервые видел. Отец умолк на полуслове. — Что может быть настолько важным, — обратился он к Энви, — что ты обдумываешь это вместо того, чтобы слушать меня? — Ничего, — поспешно ответил Энви, с трудом отрывая взгляд от стеллажей, заваленных книгами по алхимии, заметками, протоколами экспериментов и прочим бумажным хламом. — Ничего, что могло бы Вас заинтересовать. — Что меня заинтересует, я решу сам, — Отец произнес это без повышения тона, но весомо. Энви сглотнул. Он уставился в потолок, в пол, снова в беспорядочные груды фолиантов — куда угодно, только бы не встретиться со взглядом своего создателя. Молчание длилось мучительно долго. — Перевоспитание Амрит, — наконец выдавил он, и прозвучало фальшиво. — Я думаю, оно… прошло успешно. Возможно, теперь я мог бы… — он не знал, что сказать дальше. Выпустить ее? Перестать? Ни одно из этих слов не могло быть произнесено здесь. — Нет, — Отец оборвал его единственным слогом. — До Назначенного дня она мне снаружи не нужна. После — мы посмотрим. А до тех пор она остается резервным источником для Камня. Нам ведь нельзя недооценивать моего старого друга Хоэнхайма. На пол с глухим стуком легла первая стопка книг, за ней — еще две. Тут были как относительно новые, с еще чистыми обложками, так и старинные фолианты с пожелтевшими страницами, подшитые, в обложках из кожи с тусклым тиснением, стянутые медными застежками, тетради для записей, забрызганные чернилами, даже пара древних свитков. Энви отступил на шаг, окидывая свою добычу торжествующим взглядом. Достать это было делом техники. Отец вряд ли хватился бы такой песчинки из своей бездонной коллекции знаний. Энви бы обязательно задумался о рискованности подобного поступка, но, кажется, полное равнодушие к жизни передалось от Амрит и ему. Она приподняла голову, видимо, услышав нетипичный шум. Взгляд скользнул по груде книг, не зацепившись, и она снова уронила голову на матрас. Все. На этом его план закончился. Что делать дальше — Энви не представлял. Он присел на кровать, и от взгляда не укрылось, как на ссутуленной спине Амрит резче проступили лопатки. — Хватит уже, — буркнул он сквозь зубы, положив руку ей на плечо. Амрит дернула плечом и уткнулась лицом в ткань. Бесполезно. Он мог делать что угодно — или не делать ничего — но в ее глазах он навсегда останется отвратительным монстром. Энви рывком перевернул ее на спину, заглянул в лицо, пытаясь поймать взгляд. — Посмотри на меня, — сказал Энви. И повторил, когда она не подчинилась, тише, но тверже: — Посмотри. Амрит медленно перевела взгляд. Ее глаза встретились с его — и в них не было ничего. Ни тепла, ни стыда, ни страха. Даже ненависть, которую он так часто видел и так хорошо понимал, исчезла. Только бескрайняя, бездонная пустота. Словно она заперлась наглухо где-то внутри, за стеной, которую уже не пробить. Не выдержав этого взгляда в никуда, Энви резко отшатнулся. — Нравится строить из себя жертву, да? — вырвалось у него. Голос прозвучал странно. — Можешь делать это перед кем-нибудь другим. Только, кроме меня, с тобой тут даже не заговорит никто. Никакой реакции. Вскочив, Энви почти выбежал, все еще чувствуя взгляд, прожигающий спину.***
Вот все и закончилось. Он знал, что так будет, но не ожидал, что это случится так скоро. И пусть, — пытался убедить он себя. Он ведь и ввязывался во все это лишь от скуки. Теперь — меньше проблем. Гораздо проще. Но тяжелое ощущение потери, угнездившееся в груди, не отступало. Маячило в мыслях призраком, пока он, потерянный, бродил по извилистым коридорам то убежища, то Штаба. Там он это и услышал. И от кого — от какой-то только что устроившейся молоденькой телефонистки. Невзначай, с этой приторной человеческой заботливостью: «Выглядите нездоровым. Вам бы на больничный…» Рыкнув на нее, чтобы не лезла не в свое дело, он свернул в первый попавшийся туалет, лишь бы отгородиться от любопытных взглядов. Тишину нарушило журчание воды. Энви умыл лицо. Оперевшись руками о края раковины, сжимая пальцы до дрожи в напряженных мышцах, он почти вплотную приблизил к зеркалу, разглядывая, свое лицо. Одно из. Казалось, еще чуть-чуть — и фарфор треснет под пальцами, брызнет осколками по кафелю. С кончика носа и подбородка капала вода. Бессонные ночи не сказывались на идеальном теле бледностью или усталым видом, но даже сквозь эту маску его с потрохами выдавали глаза. Отчаянные. Голодные. Может быть, они все обманули его. Может быть, девчонка все же обладала особым даром. Способностью забираться под кожу, растекаться ядом по венам. Иначе Энви никак не мог объяснить все то, что с ним происходило. Амрит была совершено необходима ему, как морфинисту — доза раствора. Он истосковался, измучился. Готов был вырвать из груди свой философский камень, растоптать бессмертие ради одного-единственного, невесомого прикосновения ее теплых пальцев. Ради взгляда рубиновых глаз, открытого и доверчивого, как раньше. Ничтожество. Энви разочарованно отвернулся от зеркала, не вынося вида этого отчаянного желания на своем лице. Раньше ему казалось, что лишь жалкие человеческие существа могут испытывать такое. Они были такими слабыми, такими безвольными перед своими прихотями. Ему казалось, что он, гомункул, выше них всех, потому что он управляет своими желаниями, а не наоборот. Он-то думал, был уверен, что вступает в ее ебанутую игру на своих правилах, и уж точно не мог предсказать такого глупого поворота.