крылья

R
В процессе
251
4
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 439 страниц, 167 040 слов, 15 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
251 Нравится 137 Отзывы 30 В сборник

Часть 1. И тут из нор выползают крысы. Глава I. Рыцарь кубков

Настройки
Примечания:

Внемли мне и услышь меня; я стенаю в горести моей, и смущаюсь

Огромные глаза на его маленьком круглом лице светились яркой, радостной улыбкой, а крошечные крылья тихонько, с нежностью дрожали у самого лица. Мальчик, на вид ещё очень милый малыш, приподнялся на носочки, протягивая к ней свои коротенькие ручки. Он всё пытался до неё дотянуться, и пусть его пальчики, беспомощные, хватали лишь воздух, он совсем не расстраивался и весь нелепо искрился от счастья. Какой он был прелестный! Пусть пока их зрителями были только плюшевые игрушки, он смог смастерить для неё целую сцену. Девочка, что возвышалась над ним на этой смелой конструкции, крепко зажмурилась. Прижав одну ладонь к груди, другую она подняла так высоко, что ещё чуть-чуть, и обязательно схватила бы солнце. И пусть её пальцы тоже ловили лишь воздух, она не отчаивалась, продолжая петь и тянуться… Петь и тянуться.

Петь и тянуться?

Петь и…

⠀ Маленькую тёмную комнату сотряс звук глухого удара. Издав тихий, несдержанный стон, он рухнул на колени, прижимая ладони к груди в нелепом молитвенном жесте. — Выпрями спину, — с невозмутимым видом сказал он. Но Воскресенье знал, выучил за все эти годы, что этот спокойный голос — величайший обман во Вселенной, потому что Мастер, наказывающий его Мастер, не просто зол — он в ярости. Ледяная, она резала хуже стали… Выдёргивала что-то из глубин его существа. — Мастер! — он нахмурился, будто пронзённый тысячами игл, услышав этот голос. Его драгоценная любимая сестра плакала. Когда-то всё было иначе. Ему казалось, он купался в любви, но любовь эта сменилась беспощадным безразличием так же быстро, как деревья с приходом нового сезона меняли листву. Стоило ему лишь немного поврослеть, как все его мечты рухнули. Исчезла из его черт и та, видимо, чарующая прелесть, которая прощала прочие его недостатки. Теперь сестра плакала, и на то снова была его вина. Это он не сдержался, и проклятые слёзы брызнули из глаз — показал, что ему всё-таки больно, что не так это терпимо, как всякий раз старается уверить, и умудрился упасть, напугав её ещё больше. Крепче сцепив зубы, Воскресенье плотнее прижал руки к груди, пряча бешено стучащее сердце, словно, взывая так к Великой, он мог добиться того, чтобы она облегчила ему боль, дав стерпеть наказание и не упасть лицом перед сестрой. — Провинность заслуживает наказания. Наказание необходимо, чтобы снова стать чистым, — голос Мастера слегка смягчился. Так было всегда, когда он заговаривал с ней. То ли в его сердце ещё теплилась любовь к ней, то ли, и Воскресенье был больше склонен этому верить, сестра подавала больше надежд. Мастер одобрял практически всё, что делала Зарянка — кроме, разве что, пения. Единственного занятия, приносившего ей искреннюю радость. Но… По неведомым никому причинам, вскоре и это пришлось ему по вкусу. Только Воскресенье оставался бесполезным, беспомощным сто тридцать восьмым птенцом. Зарянка всхлипнула, прижав ладонь к рту. Бросив на неё короткий, многозначительный взгляд, Воскресенье опустил голову. Длинные серовато-белые пряди волос соскользнули с плеч, пряча острое лицо за тонкой занавесью. Он ненавидел выражение боли на своём на лице. Заметив его промедление, Мастер вжал конец трости между сведёнными в напряжении лопатками, уже выучив, что это место было для него особо чувствительным. Должно быть, он надеялся сломать ему крылья. — Выпрями спину. Неужели он не понимал? Не понимал, что там не было никаких крыльев. Он от рождения был птенцом, неспособным взлететь. Воскресенье покорился, медленно выпрямился. Место удара жгло огнём, но это было ничем по сравнению с болью, с новой силой разлившейся в районе лопаток. Необузданная, словно стихия, она стремительно ползла куда-то вниз, по позвоночнику, расползаясь у поясницы тупой, ноющей кляксой. За этим ударом, повалившим его на пол, последовало ещё несколько. В конце концов, сосредоточившись на том, чтобы с его губ не сорвалось ни звука, Воскресенье сбился со счёта. Последний удар пришёлся выше, осадив плечи, и он покачнулся, падая на выпрямленные руки. Во рту возник солоноватый привкус, и губы защипало — но он опять ничего не чувствовал, кроме боли в спине, складывающей его пополам. Не сказав больше ни слова, Мастер вышел — Воскресенье знал, что напоследок он одарил его взглядом, полным холодного презрения, потому что он всё ещё, каждый раз, оказывался не достоин. — Братик! — едва тень Мастера скрылась за дверью, сестра подбежала к нему и опустилась рядом. — Не смотри, — нехотя выдавил он, отворачивая от неё перекошенное от гримасы боли и, он знал, видел в зеркале, некрасиво покрасневшее лицо. — Я выгляжу… ужасно… — Ты самый красивый на свете, — она схватилась ладошками за его горячие мокрые щёки, поворачивая к себе. — Почему ты так беспокоишься об этом, ещё и сейчас? Какое это имеет значение? Кто рассказывает тебе такие глупости? Ты мой самый прекрасный… Слышишь? Я тебя обниму, осторожно, хорошо? Иди сюда… В конце концов, от собственного бессилия перед ней, Мастером и болью, терзавшей его снаружи и изнутри, он разразился слезами, и плакал навзрыд, как маленький, а не пятнадцатилетний юноша, которого готовили к роли главы Семьи с самого детства. Раньше он плакал часто и много, потому что всего в его душе было слишком, и это обилие он не мог вынести, не мог уместить в своей маленькой груди. Должно быть, именно это и что-нибудь другое дурное и грязное, что было в нём, делало его ещё более слабым и беспомощным в глазах остальных глав и особенно Мастера. Он не имел в себе ничего выдающегося, что могло бы послужить на благо Семьи, стать качеством, достойным будущего главы клана Дубов. Он не умел контролировать, внушать и подчинять, не было в нём и той необходимой толики жестокости, делавшей руку и взгляд твёрже. Он был худ и невысок и будто даже болен, красив, но красив как-то нежно, словно его с младенчества пеленала и лелеяла сама Идрила. Чем старше он становился, тем пышнее расцветал, но это вызывало ещё большую неприязнь. Словно даже эта нежность делала его жалким — одним словом, недостойным миссии, ради которой он был создан. Одно в нём было интересно и, быть может, даже нравилось ему самому — его волосы, с рождения белее снега, со временем всё темнели и темнели, постепенно приобретая какой-то странный, дымчатый и непривлекательный оттенок. Воскресенье тайно мечтал и молил Великую, чтобы, когда он вырос, они совсем почернели, стали как у Мастера и внушали благоговейный трепет, придавая его виду особенную, мрачную ауру. Он любил петь, особенно вместе с сестрой, но в последнее время старался этим не заниматься, потому что это сделало бы всё ещё хуже. Голос его был очаровательно звонок, но с возрастом стал тих, будто шелест листьев, и он шелестел, шелестел, всё чаще молчал и просто наблюдал, и иногда был не по возрасту задумчив. Детская невинная восторженность и чувствительность к пятнадцати годам, правда, никуда не исчезли, но он учился сдерживать эмоции, проявлял их лишь наедине с собой, выплёскивая в дневнике, или, реже, как сейчас, с сестрой. Что тут скажешь? Да, душа у него была хрупкая, но в его хрупкости на деле заключалась большая сила, но он этого не подозревал. Он обнаруживал в себе жертвенность, но не понимал и не принимал этого чувства, к тому же, он мог быть упорным, непоколебимым в мыслях и решениях, преследуя собственные принципы. Он не жалел себя так чтобы намеренно, а плакал скорее из презрения или из-за других, сопереживая чужому страданию. Все его желания предназначались другим. Никаких личных целей и стремлений у него не было, словно он знал о себе нечто такое, что заставило его с ранних лет осознать — у него нет на это времени. У него нет крыльев, с помощью которых он мог бы взлететь вслед за остальными. В конце концов, чтобы как-то смириться с собственным положением, с малых лет он уяснил о мире одну простую вещь: не всем птицам суждено взлететь. У него много что не выходило из того, что требовал от него Мастер, но хуже всего он переносил телесные наказания. Физическая боль казалась ему порой такой невыносимой, какой, наверное, даже не была. Он ощущал себя расколотой вазой. Его пугали трещины, образовывавшиеся на теле после каждого удара. Пугало, что однажды он не сможет стать целым. Раны, кажущиеся страшными отверстиями, заживали быстро, шрамы исчезали, но чувство разбитости никуда не девалось. Ему чудилось, будто на нём по-прежнему были эти трещины, и они делали его до странного полым… В нём свободно гулял ветер, и он замерзал изнутри, потому его руки всегда были такими холодными. К своему несчастью, он не до конца понимал, что должен был сделать, каким должен был стать, чтобы Мастер полюбил его, холил как любимое дитя и гордился им. Но, если бы он смог научиться выдерживать удары, не упав или хотя бы не заплакав, наверное, Мастер бы убедился, что Воскресенье чего-то стоил. Возможности, обрисованные в сослагательном наклонении, никогда не случаются в реальности. Потому всё, что ему удавалось демонстрировать ему последние годы, это буйная, по-юношески пылкая любовь к Великой, знание всех стихов «Оды Гармонии» наизусть и непреодолимая тяга к самопожертвованию. Эти качества нельзя было назвать задатками лидера. Но таким был убогий он, рождённый стать новым Богом… И порой он чувствовал себя невыносимо нелепым, подолгу лежал в постели, прикрыв глаза крыльями, и размышлял, почему вырос таким, несмотря на строгое воспитание; а потом уговаривал себя стать сильнее, бил растопыренной ладонью по груди и горячо обещал звёздам, что в следующий раз сможет вытерпеть всё. Иначе как он сможет достичь того, ради чего вообще появился на свет? Как сможет стать этим светом, новым солнцем? Вот и сейчас он трясся и испытывал жгучий стыд, он неприятно лип к щекам, покрывая его лицо пятнами грязного румянца. Сестра что-то тихонько пела ему на ухо, ласковое, пытаясь успокоить, гладила мягкие волосы. Раньше она обнажала его спину и бросалась обрабатывать раны, но в конце концов Воскресенье просто запретил ей смотреть. Они оба уже наизусть знали, как выглядела его бледная кожа после наказаний: как, насмехаясь, пестрела тёмными пятнами, наливалась синим, лиловым, жёлтым и медленно расползалась по телу, прежде чем исчезнуть без следа. Некоторые раны задерживались на его теле шрамами — крошечными кровоподтёками, которые долго отказывались рассасываться и уходить. Теперь Воскресенье с удовлетворением думал, что они останутся с ним навсегда. — Я подслушала, — вдруг быстро зашептала сестра, о чём-то вспомнив, и крепче притянула его к себе. Будучи старшим, он даже умудрился отстать от неё в росте. Подавив болезненный стон, Воскресенье напряг слух, — на Пенаконию прибудут работорговцы. Они везут с собой детей… Я не могу представить, чтобы Мастер действительно мог разрешить им остановиться у нас! — Отвратительно, — одними губами произнёс Воскресенье. Его сердце наполнилось щемящей болью. — Рабство уже запрещено во многих звёздных системах, и в мире Грёз никогда ему не бывать… Как можем мы их принять? Это противоречит всему, чему нас учит Великая. Нет, этого не может быть! — Я слышала, что Мастер сказал… Пока рабство и расовое угнетение не преследуются по всей Галактике, всё, что может сделать Пенакония, это не допустить того, чтобы эта опухоль распространилась в нашем мире. Воскресенье рывком сел, вздрагивая от сильной боли, пронзившей всё его тело. Глаза наполнились слезами, но он тут же утёр их рукавами рубашки. Словно зная, что он хочет сказать, Зарянка заговорила: — Но я подумала… На Пенаконии до сих пор не принят закон о запрете рабства. — Потому что здесь все равны. Никто даже не думает о нём, — выдохнул Воскресенье, шумно, судорожно вдохнув. — Ты ведь читала «Оду Гармонии». На Пенаконии нет рабов. Мы все равны перед светом звёзд. Мы… Мы обязаны представить их суду Великой. Я уверен, что таков замысел Мастера. — Братец, — Зарянка тоже наспех утёрла слезы и подползла к нему на коленях, заглядывая в лицо. Её красивый, мелодичный голос зазвучал твёрже, увереннее. Она уже была смелой и рассудительной и давно перестала держаться за его руку. По правде говоря, это он всегда держался за её. — Это твой шанс. Мастер хочет испытать тебя! Он заставит тебя говорить перед всеми… Сердце Воскресенья затрепетало, и он взволнованно задёргал крыльями. Он уже забыл о боли, колыхавшей тело огненными всполохами, но Зарянка, прикусив губу, теперь смотрела на его спину — тонкая ткань рубашки не скрывала красных, зловеще темнеющих полос и пятен. Душа её заныла от боли. — Если меня пригласят на следующее собрание, — Воскресенье кое-ка поднялся, и в глазах появилась муть. Он яростно потёр их, будто намереваясь выдавить глазные яблоки. — Я должен… Я должен буду убедить их всех, так? Кажется абсурдным доказывать столь очевидные вещи… — Я знаю, стать Главой для тебя не так важно, — тихо сказала сестра, поднимаясь следом. Она вновь осторожно взяла его за ладони, отметив про себя тихую, нервную дрожь, возникшую недавно и теперь всюду его сопровождавшую. — Но ради будущего, которое мы обещали друг другу. Я знаю, что у тебя большое сердце. Помнишь, что я тебе говорила? — Что это не слабость, а сила, — поморщился Воскресенье, отводя уязвлённый взгляд взгляд. Они казались такими похожими, но на деле были необычайно разными — удивительное сочетание одних и тех же качеств с другими, разительно отличавшими их друг от друга. — Говори, думая об этих детях. Доверься ему, — она коснулась ладонью его груди, там, где быстро билось маленькое сердце. — Довериться ему? — Воскресенье поёжился, с опухших губ сорвался горький смешок. — Сестра, каждый раз оно подводит меня. Великая… — заложив руки за спину, он взолнованно заходил по комнате. — Да, сердце подводит меня. А я всё равно следую тому, что оно говорит. Это безнадёжно… — Не говори глупости, — возразила ему сестра, бросив быстрый взгляд на дверь — не подслушивал ли кто. — Скольким ты помог! А как защищал тех бродяг? Разве это плохо? Сколько исповедей ты слушал, сколько… — Перестань… — Думай о детях, — сказала Зарянка. — О том, как им больно. «Но сестра… Я боюсь, им не так важны чувства людей. Нет, мне даже стало казаться, что их совсем не заботит их счастье», — так подумал Воскресенье. Но разве мог он сказать об этом Зарянке? Нет, он хотел держать её как можно дальше от своих подозрений… Пусть хотя бы её идеалы останутся незыблемыми, пусть её мечты будут всё такими же беззаботными, как облака, плывущие по небу. И потому Воскресенье лишь медленно кивнул. Слёзы на его лице давно высохли. Бледное, почти белое, оно выражало лишь усталость и тоску… Но золотые глаза горели силой — прямо сейчас в нём происходила внутренняя борьба. — Сестра, — помолчав немного, он подошёл к двери. — Я… побуду пока у себя. Зарянка подбежала к нему, точно ласточка вспорхнула — и мягко клюнула в щёку, утешая. — Я с тобой. Никогда тебя не брошу, слышишь? Я с тобой, братик. — Да, — тихо, задумчиво сказал он, легонько чмокая её в ответ с замиранием сердца. Он должен был сказать, что всегда защитит её, что тоже никогда не бросит, но что-то нехорошее, какое-то странное подозрение закралось в его томящееся дурное сердце. Он пока не мог осознать его, но всё равно добавил, удивившись хрипотце в своём голосе: — Хорошо. Не бросай меня никогда. На губах остался горький след: «Не бросай меня тут». Воскресенье сжал её пальцы, бросив печальный взгляд из-под длинных ресниц. Но сестра отвечала ему таким искренним, полным любви взглядом, сжимая в ответ так уверенно и нежно, что противное, неясное чувство в пару мгновений рассеялось до талой дымки. — О, смотри, братец… На зеркале трещина появилась… Он снова был уверен — они всегда будут вместе. И тьма отступила.

༻༺

Было ли ему одиноко? Помнил ли он какую-то другую жизнь, до того, как они с сестрой попали к Мастеру? Едва ли. Но он знал, что когда-то в своих объятиях его прятали нежные, но сильные руки. Они могли легко укрыть их от всех бед. Мама… Это мама, он не сомневался, пела им колыбельные и читала сказки на ночь, пока их дом, сотрясаемый взрывами, рушился на глазах, словно кукольный карточный домик. Это мама гладила ему волосы, это к её груди он так отчаянно прижимался… Но чем больше он пытался вспомнить, как выглядело её лицо, или как звучал тихий, полный ласки голос, тем сильнее путался. Вскоре разрозненные образы перемешались с другими, и лицо мамы полностью стерлось из его памяти. Мама о чём-то предупреждала его, но это что-то, по-видимому, было слишком печальным, чтобы о нём помнить. С возрастом ему и вовсе стало казаться, что вспоминать было нечего. С самого начала жизнь ограничивалась стенами отеля, словно в какой-то момент они просто начали существовать здесь. Он знал, что был старшим братом лишь со слов других, но почти не помнил, с чего начался их путь. Близнецы Порядка… Кто был их родителями, почему они появились на свет? Теперь этот юноша знал только один ответ, и это был единственная истина, определявшая его путь. Он появился на свет, чтобы стать сосудом, вместилищем воли Божьей, а его сестра — нести божественный свет и прославлять Гармонию по всей Галактике. ⠀ Прикосновение шёлка к коже саднило, и, закрывшись в своей комнате, Воскресенье позволил рубашке соскользнуть на пол. Застыв перед накрытым тёмным пологом зеркалом, он зябко повёл обнажёнными плечами и покрепче обхватил себя руками, сцепив зубы. Чем дольше всматривался в тяжёлый занавес, тем сложнее было найти в себе силы отдёрнуть ткань. Поэтому он наконец сделал шаг вперёд, и всего одним сокрушительным движением отбросил ткань. Жалкое зрелище ждало его по ту сторону, и оно всегда жутко улыбалось, будто зная о нём какой-то секрет. С тревогой в сердце Воскресенье смотрел в зеркало, но всё больше ему казалось, что это зеркало смотрело в него, заигрывая с его неприглядной сутью. Оно видело его насквозь. Завороженный, он шагнул к нему, едва колыхая пальцами зеркальную гладь. Отражение коснулось его в ответ, и почему-то оно сейчас казалось ему правильнее: сильнее, чем он, выше, красивее и решительнее. Оно держало осанку, несмотря на то, что он испытывал боль во всём теле, а искрящиеся в полумраке комнаты глаза снисходительно улыбались ему. Отражение обещало ему, что однажды он будет смотреть на мир такими же сильными, холодными глазами. Вернувшись к письменному столу в углу комнаты, Воскресенье провёл рукой под столешницей, нащупывая потайное отверстие, и выученным движением опустил туда пальцы. Там он прятал свой дневник.

День ХХХ

Сегодня я снова провинился. Я не выказал должного уважения господину Отто Люцерну. Мистер Люцерн только посмеялся над моей дерзостью, но Мастер не простил мне оплошности. Я всё ещё не умею обращаться с собственным языком. Иногда моё сердце говорит за меня, вперёд меня, прежде, чем я успею подумать или остановить его. Злые, порочащие Гармонию речи уже льются из моих уст. Как я могу, будучи от рождения благословенным Божьей волей, быть таким неспособным к сопротивлению беспутности моего сердца? Великая, я правда… Правда стараюсь держать его в узде! Мне необходимо научиться контролировать всё, что во мне есть. Боль, чувства, мысли, всё. Я должен владеть ими, должен владеть собой, тогда я стану таким сильным, каким хочет меня видеть Мастер. Надеюсь, раны будут заживать как можно дольше. Ужасная новость, вводящая меня в ступор — на Пенаконию в качестве гостей прибудут работорговцы. Моя сестра предположила, что это испытание для меня. Если Мастер скажет мне быть на завтрашнем собрании, думаю, всё так и есть. Нужно хорошо подумать о том, что я могу сказать им. В прославленной земле мира Грёз нет места варварству и бесчестию. Может, Зарянка права… Или же Мастер хочет, чтобы я подготовил нужный закон? Раз он уже давал мне подобное задание. Я пробовал устанаваливать свои правила в мире Грёз… Был ли он впечатлён? Боюсь, что нет… Оставшийся вечер Воскресенье решил посвятить подготовке возможного закона и речи для своего выступления. Особенно его беспокоил голос: от волнения он становился громче и выше и уже не нёс в себе необходимой силы. Он мог начать путать слова и ссылаться не на те стихи из «Оды Гармонии». Вспомнив об этом, он в который раз схватился за потёртую книжицу, с которой не расставался с самого детства. Он любил молитвы, несмотря на то, что с трудом выучил все стихи. И любил молиться — это был единственный способ выражения собственных чувств, за который он мог не чувствовать вину. Но больше всего ему нравились исповеди. Сам Воскресенье не мог исповедоваться из-за своего статуса, поэтому он только слушал, и сердце его жадно и отчаянно взывало к страданиям других. Со временем он стал тише и спокойнее, но всё так же чувствовал чужую боль и был счастлив облегчить чью-то ношу. «Все люди — братья! Мы равны перед Богом…» — Мы все равны, — торжественно вполголоса говорил Воскресенье, прислонившись лбом к холодному каркасу кровати. — Мы все… И потому сияют звёзды… Великая… одаривает нас светом… Люби ближнего твоего, как самого себя. Великая даровала нам свободу… …Ночь эта нашёптывала ему странные тайны, делилась смутными откровениями, и он ворочался, бормотал себе что-то под нос, не осознавая, что видел сны, ведь снов они никогда не смотрели. Ему чудилось в нервном бреду, что вокруг него множество глаз, красивых, но жутких и пустых, и они заглядывали в его нутро, пробирались в самые темные, потаённые уголки. Фиолетовый, синий, черный — круги мерцали перед глазами, то уменьшаясь, то увеличиваясь в размерах, и где-то в самой глубине этой бездны он слышал хриплый мужской смех… И ударяли часы, их бой был таким беспощадным. Он проснулся, обливаясь холодным потом, под целую какофонию звуков — тиканье часов сменилось нестройным хором, и Воскресенье, вслушиваясь в безумную мелодию, доносившуюся из ниоткуда, вдруг прикрыл глаза и задвигал руками — взмахнул одной, опустил другую, и сохранял странный порядок этих действий ещё некоторое время, воображая себя кем-то… После чего рухнул на постель в беспамятстве и проспал беспробудно до самого утра. …Как Зарянка и предполагала, утром Воскресенье нашёл Мастер. — Сегодня вечером собрание Глав, — он смерил его привычным холодным взглядом. Серебряный перстень угрожающе блеснул на обтянутом чёрной коже пальце. — Тебе следует быть там. Не посрами меня своими речами. Воскресенье отреагировал не сразу, досыпая в кормушку птицы корм. Мастер стукнул о пол тростью, и он крупно вздрогнул: — Да, Мастер. Гофер Древ, так звали Мастера, смотрел на него сверху вниз ещё некоторое время. И вдруг в холодном выражении его лица мелькнуло ещё что-то, Воскресенью неясное. Он схватил двумя пальцами его подбородок и повернул лицо к свету, пристально разглядывая. Воскресенье внутренне содрогнулся, но не подал виду, покорно хлопая на него глазами. — Порода, — неопределённо бросил Мастер. — Причешись, умойся, приведи себя в порядок. Галстук строго по центру. Пробор посередине… Приводить себя в порядок стоит до того, как ты покажешься на людях. — Я всё сделаю, Мастер, — тихо сказал Воскресенье, не склонив головы, но прикрыв веки в знак уважения. — Мальчик, — что-то отеческое было в этом редком безличном обращении, и Воскресенье задрожал, непоправимо устремившись ему навстречу. Но Мастер не заметил любви в чужих доверчивых глазах и отступил, припечатав, — помни, что я всегда наблюдаю за тобой. Колени подогнулись. Воскресенье нервно улыбнулся, зачёсывая дрожащей ладонью волосы, потом испуганно ойкнул, принявшись поправлять их обратно. Его суетливые действия вызвали лишь пренебрежительную ухмылку на лице взрослого мужчины. Ни сказав больше ни слова, он развернулся и исчез за поворотом коридора, и лишь дрожащее пламя свечей, задетое его чёрной угрюмой тенью свидетельствовало о том, что он приходил. Глубоко выдохнув, Воскресенье вернулся к клетке. На жёрдочке сидел необычный ворон, серый, маленький и, быть может, несчастный. Несколько ночей назад он влетел в приоткрытое окно его спальни и, стремительно пикировав вниз, ударился о стол и повредил крыло. Чтобы выходить его, Воскресенью пришлось посадить его в клетку. Впрочем, нельзя было сказать, что на этот раз он испытывал сильные угрызения совести по этому поводу. Хотя подневольная птица вряд ли была довольна сложившимся положением, она вела себя мирно, лишь поглядывая на него время от времени умным чёрным глазом. — Зарянка хочет, чтобы я тебя отпустил, — рассказал ей Воскресенье, прижавшись лбом к решётке. — Но она не знает, что случилось с тем голубем. И… с другими тоже. Я… Я не могу допустить для тебя той же участи. Понимаешь? Ты погибнешь, если вновь полетишь, я точно знаю!.. — отстранившись, он медленно сполз по стене, осев на колени. Язык быстро стал липким, но Воскресенье всё равно продолжил, — мы с тобой похожи. Когда я был маленьким, я тоже думал, что… подобно другим, взлечу высоко вверх, но… — Он осёкся, опасаясь, что где-то поблизости могла быть его сестра. — Ах! Если бы ты только мог говорить! Ты бы рассказал мне, почему так снова хочешь взлететь, несмотря на то, что однажды уже разбился о землю! Может быть… Может быть, я бы тоже… попытался найти иной путь. Но вороны говорить не умели, и этот птенец тоже не мог поведать ему эту тайну. И вот наконец последнее, что ещё можно было бы о нём сказать. В отеле Грёз ходили разные слухи, но больше всего, конечно, про его болезнь. Особенно масла в огонь любили подливать коридорные слуги, застававшие его в самых неудобных местах. Подолгу они ещё возбуждённо шептались и не кончали до тех пор, пока не оставалось ни одной не тронутой ими косточки: «Ах, бедный юноша! Такой милый мальчик и такой недуг в столь раннем возрасте! Ах, господин Древ, должно быть, всё понимает! Какое разочарование! Сегодня он опять видел призраков…» Он действительно страдал от бессоницы и навязчивых видений. И точно знал, что его «со мной что-то не так» не ограничивалось простым недугом, делавшим его слабее в глазах остальных; но никогда не чувствовал себя таким же бедным, каким его описывали. Напротив, они только делали его ненужно жалким. Больше всего Воскресенье презирал пустое сочувствие, лишённое настоящего переживания. По себе он рано понял, что нет ничего хуже для всякого хоть сколько-нибудь гордого человека, чем подобная этой жалость. Всё это только растило в нём презрение, пока в конце концов он не стал окончательно пренебрегать собой. Это же уязвимое состояние породило в нём болезненное стремление доказать, что он достоин возложенной на него миссии. Но если бы только нашёлся человек, способный выслушать его и принять, он бы рассказал ему одну страшную тайну. Дело не всегда было в нём, просто… Мастер… видел и знал всё. В отеле даже стены имели уши. И иногда это вселяло такой ужас, что он всю ночь не мог закрыть глаза, представляя, как стены протягивали к нему руки… Жуткие руки, облачённые в чёрные перчатки, хватали его со всех сторон, облепляли, трогали везде, куда только могли добраться. И Воскресенье дрожал, зарываясь лицом в подушку, вжимаясь в постель так сильно, словно кто-то и правда мог вытащить его оттуда, и молился, чтобы кошмар, навязчивое видение, поскорее рассеялся… Тогда его спасали лишь молитва — и чья-то старая, забытая книжка, трогательная пьеса о любви. Бывало, зажигал свечу и вытаскивал её из-под подушки. Это глуповатое, местами излишне сентиментальное произведение о любви он любил юношеской нежной любовью, как бы лелея самую постыдную, сокровенную мечту о том, что он тоже будет так кому-то нужен, что он будет любим и что прикосновения будут дарить ему ласку и утешение, а не боль и страх. Он воображал себя сжимаемым в чьих-то руках, зарывающимся лицом в чью-то грудь, воображал губы, прикосновение которых обдавало его таким жаром, что он не мог думать ни о чём другом. И в этих фантазиях, иногда до того постыдных, порочных, что ему приходилось отчаянно и испуганно сжимать бёдра, он забывал о других, корявых, изувеченных ужасах, порождаемых собственным разумом. Мучительный стыд ещё долго облеплял ему щёки, стоило вспомнить об этих отчаянных мыслях. Порой он чувствовал себя таким грязным, что это доводило до слёз. Он думал, что Мастер знал и о них, и в ужасе томился, прижимаясь горячим лбом к подушке, и даже мечтал быть наказанным, как можно скорее обнаруженным и разоблачённым… В конце концов он запретил себе искать утешение в подобных, полных эгоизма желаниях, но книжку по-прежнему хранил под подушкой. Утром, прежде чем встать, он долго разглядывал красочный витраж на стекле, находя всё новые и новые узоры, будто там, в переплетении багряных роз, пряталось нескончаемое множество чудес. За окном смурнело утро, такое же, как вечер и как глубокая ночь, и, казалось, что на их планете и вовсе не шло время, а всё тянулась одна непрерывная ночь, освещённая звёздами. Но звёздам он был очень рад. Что он там хотел?.. Нет, конечно, никто не придёт, чтобы его спасти. Разве можно спасти того, кто заведомо обречён? Но это не страшно — никто не придёт, и это значит только то, что прийти должен он сам. Он точно знает, что в конце своего недолгого пути станет звездой, которая ярко воссияет во мраке и укажет остальным путь. И его младшая сестрёнка… И женщина с нежными руками и ласковым голосом, живущая в недрах памяти… И Мастер… Все будут им гордиться. ⠀ ⠀

༻༺

Новая зловещая правда, непостижимая и оттого вдвойне сокрушительная, оказалась резким взмахом уже давно занесённого меча. Ещё одна иллюзия молодого сердца была разбита. Перебитый на полуслове Воскресенье, позабыв о правилах, смотрел на господина Люцерна, расширив глаза от неприятия и шока. — Всё это, конечно, замечательно. Право, мальчик… Пенакония переживает не лучшие свои времена, — заметил Отто, постукивая толстым пальцем по тёмному дубовому столу. — Инфляция в Золотом Миге снова увеличилась — такого быстрого роста не было со времён последней провокации КММ. Ситуация грозит обернуться очередным финансовым кризисом. — Господин Люцерн, — заметив, что никто не спешит ответить на слова старика Оти, возразил ему Воскресенье. — Мы можем постараться привлечь больше предпринимателей. Для многих искателей грёз, прибывших сюда, вступление в клан Люцерн — заветная мечта. Все они желают преумножить свои богатства! Если направить эти амбиции в нужное русло… Снова не дав ему договорить, Отто Люцерн нелепо замахал на него руками. Сцепив зубы, Воскресенье весь вытянулся в струну, готовый вот-вот взорваться. Напряжение, сковавшее его, было такой силы, что побелели костяшки сжатых под столом пальцев. Старик добродушно усмехнулся, явно наслаждаясь игрой: — Мальчик, милый мальчик… Что за глупости говорит этот очаровательный малыш? О, он такой ещё несмышлённый, он совсем не знает нашего мира! — Люцерн подался вперёд, и приглушённый свет, льющийся из ажурной торшерной лампы, упал на его толстое, немного детское лицо. Ногти впились в ладони, оставив на коже глубокие борозды. Старый пепеши впился в него маленькими тёмными глазками. Он больше не улыбался, и обычно наигранно добродушный, хриплый голос его зазвучал вкрадчиво: — Мы только что побывали на грани экономической катастрофы. — Десятки пепеши покончили с собой, — заметил глава клана Гончих, привычно держась тени. — Было много шуму. От количества сенсаций несносные журналисты чуть не сошли с ума. — А ты предлагаешь отказаться от этой маленькой… Совсем уж незначительной сделки? — Отто откинулся на спинку кресла, сложив маленькие руки на выпирающем плотном брюхе. Он напирал на Воскресенье и был доволен результатом. Его белоснежная борода, заплетённая в косичку, тоже лоснилась. В целом, он не производил впечатление человека, кого «экономическая катастрофа» коснулась лично. Напротив, с тех пор, как в Пенаконии случился очередной кризис, он стал ещё пухлее и добродушнее. — Дать КММ шанс снова подмять под себя лакомый кусочек? Старик Оти явно провоцировал его и наслаждался зрелищем, как хорошем кино. Воскресенье боялся, что однажды он попросится посмотреть на то, как Мастер его наказывает, и возьмёт с собой попкорн из мира Грёз. — Но так не должно быть! — не выдержав, воскликнул Воскресенье, вскочив со своего места. — Это нарушает все наши заповеди! Мы воспеваем единство, гармонию — и принимаем на своей земле тех, кто ни во что не ставит ценность человеческой жизни? Это бесчеловечно. Приезд таких подлых, гадких людей, чье существование порочит честь Великой, действительно может спасти Пенаконию от кризиса и давления КММ? Попросту нелепо! Разве таков путь к процветанию, разве так мы будем достойны… — Малыш, — улыбнулась Мэйвен Эллис, глава клана Ирисов, к которому вскоре должна была присоединиться Зарянка. Аккуратным движением поправив светлые волосы, она пристально посмотрела на него единственным уцелевшим глазом. На её лице, в отличие от старика Оти, не было насмешки, но, похоже, она искренне не понимала того, о чём говорил Воскресенье. — Для того, чтобы нести свет Великой и распространять Гармонию по всей Вселенной, нам нужно поддерживать порядок в мире Грёз и на Пенаконии. Ты ведь понимаешь, что не все используемые нами методы… — Методы? Вы называете преступление методом? Они похищают детей. Торгуют ими! Это… Ни в чём не повинные дети, они обращаются с ними, как со скотом, нам всем это доподлинно известно! — А мы обеспечим им прекрасные условия для проживания, — осклабился глава клана Ночных Дроздов и многозначительно переглянулся с господином Люцерном. — Разумеется, за ределённую плату, — хихикнул тот, кивая. — Как вы можете, — Воскресенье чуть не задохнулся от возмущения, крепко сдавив пальцами край стола. Его глаза, лихорадочно блестя, перебегали с одного лица на другое, и каждое казалось ему невыносимо уродливым в его равнодушии. — Раз так, мы обязаны арестовать их и освободить детей. Нам необходимо принять закон о запрете рабства, раз это не является само собой разумеющимся. — О, где ты только набрал столько чудных анекдотов! Конечно, мы не будем этого делать. Это вызовет сильный отток постояльцев и тем самым нанесёт очередной удар по экономике. Ты и представить себе не можешь, однако многие, многие безмозглые богатеи, прибывающие в мир Грёз, желают воплотить здесь свои самые изощрённые фантазии, и они не прочь прихватить с собой своих рабов, заплатив за молчание двойную сумму. Им нужно получить наслаждение, а нам нужны их кредиты, чтобы позволить им… Как мы там это называем?.. Испытать счастье! Мы очень щедры, как и заведует нам Гармония. Сними розовые очки, мальчик, — Люцерн больше не улыбался, сцепив пальцы под подбородком. — Рабы есть даже на Сяньчжоу. — Если сделаем это, сможем ослабить давление КММ, — сдался Воскресенье. Он был белым, как смерть, и весь трясся от бессильной злобы, но даже не замечал этого. — Они снимут с нас несколько санкций. — КММ? — усмехнулся Отто Люцерн. — С начала времён мы ведём войну с КММ… Асдана… Они не могут оторвать от нас глаз. По их мнению, вся Вселенная обязана примкнуть к Сохранению. Для того, чтобы противостоять их влиянию, нужны деньги и власть. — Любое действие КММ будет направлено на то, чтобы вернуть Пенаконию под свой контроль, — Глава клана Гончих сделал ход слоном, забирая коня Уиттакера. — Было бы глупо рассчитывать на них. Вздохнув, словно эта шахматная партия была важнее обсуждаемого вопроса, тот поправил очки и медленно произнёс: — Даже их помощь может оказаться для нас губительной. Невозможно. Невозможно всё то, о чём они говорят. Невозможно, чтобы они действительно верили в то, что говорили. Но ведь именно этого он и боялся. — Неужели мы так и будем… Будем бояться КММ и нарушать запове- Уг-х! Звук глухого удара сотряс комнату, но никто из Глав даже бровью не повёл. Уиттакер довольно причмокнул губами, ворвавшись в стан врага и одним ходом лишив его двух ключевых фигур. Мэйвен распахнула зеркальце, заметив, что безукоризненно завитые пряди светлых волос распались. Воскресенье дёрнулся, прокусив губу. В рту тут же образовался знакомый солоноватый привкус. — Осанка, — воцарившуюся в один миг тишину разрезал невозмутимый голос Мастера. Опустив трость, он, всё это время хранивший молчание, добавил, — тобой было легко манипулировать. Это место ты ещё не заслужил. Подойди. Покраснев от стыда, Воскресенье медленно поднялся и на негнущихся ногах, теперь провожаемый четырьми парами хищных глаз, подошёл к Мастеру. Мастер вынул из рукава мантии прут, от чего он весь похолодел и покрылся потом. Удары тростью сносить было легче, чем наказание розгой. Прикосновения тонкой, но гибкой ветви оставляли за собой неимоверно острую, обжигающую боль. Но розга Мастера была необычной — Воскресенье лично вымачивал её в солёной воде. От того удары, наносимые ею, ощущались ещё более болезненными. Соль, попадая на кожу, разъедала свежую рану. Но тогда он не знал, зачем Мастер попросил его это сделать. Лишь… мучился предчувствием, от которого странно першило в горле. Раздавшийся в следующее мгновение свист лишил его всякого предупреждения. Мастер ударил по задней части ног, чуть ниже коленей, и Воскресенье вздрогнул, коротко вскрикнув, скорее от неожиданности… С прокушенной губы сорвалась капелька крови. — Он был неплох, — лишь после этого удара выступила в его защиту Мэйвен. Они продолжили обсуждение, как ни в чём не бывало, как будто сгорающий от стыда Воскресенье не стоял рядом и не слышал каждое слово, направленное в его сторону. — Ещё чуть-чуть, и я бы приняла его сторону. — Всё это я уже слышал, — равнодушно пожал плечами глава клана Ночных Дроздов, одним взмахом ладони сворачивая партию игры в шахматы. — Красноречив, однако… чего-то не хватает. «Чего-то не хватает», — повисло неопредённым вердиктом. Уиттакер блеснул в его сторону глазами, и Воскресенье предчувствовал, что последует за его словами. Снова свист, вспышка обжигающей боли, уже гораздо сильнее… Слёзы невольно брызнули из глаз, но Воскресенье зажмурился по иной причине. Он больше не мог ни видеть, ни слышать… Только не этих людей. Его сердце лихорадочно билось — да, он не хотел, до последнего не хотел, но осознал, что мир, к выходу в который он так старательно себя готовил… Совершенно не такой. Что те, на кого он хотел равняться… — Хороший мальчик, — улыбнулся Отто Люцерн. — Он здорово меня позабавил, когда пытался рассказать нам, чего «мы не можем». За каждое небрежно брошенное замечание Воскресенье получил хлёсткий, пугающе выверенный удар. — На колени, — бросил Мастер, наконец возвращаясь на своё место. Дрожа и превозмогая боль, Воскресенье опустился на колени. Это место и даже эта поза были ему уже привычными, хоть и вызывали невыносимое чувство стыда. Главы продолжили обсуждение, и, прислушаваясь к их приглушённым голосам, он понял, что у них на всё был какой-то свой план. И что каждый ждал от этого события нечто особенное и, быть может, в некоторых масштабах даже грандиозное. В пульсирующем мозгу всплывали разные догадки, но, не в силах принять эту омерзительную ситуацию, он так ничего и не осознал до конца. Иногда Воскресенье ловил на себе косые смеющиеся взгляды Отто Люцерна, и пламя в груди разгоралось с новой силой. Оно пронизывало его всего, каждую жилку обливало огнём и было сильнее боли, терзающей его лодыжки, ранило сильнее стыда, обрамлявшего его осунувшееся лицо. Это чувство было сродне предательству, но он и сам не понимал, на что рассчитывал и кто кого изначально предал: этот мир — его ожидания, или же он — ожидания этого мира… Когда на плечо Повелителю Грёз внезапно опустился массивный чёрный ворон, все, включая сжавшегося от ужаса догадки Воскресенья, замерли в ожидании. Мастер склонил голову, вслушиваясь в то, что она ему говорила. Затем кивнул самому себе и медленно поднялся, объявляя собрание оконченным. Лишь тогда он повернулся к Воскресенью, не сводившему с него стеклянных, умолявших выслушать его глаз. — Что ж, они прибыли. Идём. Ты будешь говорить с ними. Воскресенье поднялся с чувством, будто пол проваливался куда-то вниз. В коридорном полумраке отеля, прежде чем отпустить его в холл встречать гостей, Старик Оти приблизился к нему почти вплотную, положил толстые короткие пальцы на плечи и ощутимо, не без угрозы, сжал: — Без фокусов, малыш. Как будущий глава Клана Дубов, ты должен заботиться в первую очередь о благе Пенаконии, и лишь потом думать о чужаках, — распознав в лице Воскресенья отголоски подавленного протеста, улыбка, растянувшая его губы, стала ещё шире, совсем жабьей. В тёмно-жёлтых глазах плясали чёртики. — Чужаков оставь на меня, старого глупого пепеши. Что же… — он почти по-отечески похлопал его по застывшей от напряжения спине. — Не подведи своего Мастера. ⠀ …Перед ним застыли самые разные лица, но будь они крупными и рыхлыми, скуластыми и сухими или бледными или смуглыми, он видел перед собой одно: они чем-то напоминали бесноватых животных. Глаза одних затравленно бегали, словно эти люди и сами не верили, что им позволили совершить остановку на таком популярном, роскошном курорте, другие же смотрели свысока, как будто этот задранный подбородок прибавлял их ничтожности какого-то веса. Кое-где среди мускулистых мужчин с туповатыми, одинаковыми выражениями лица виднелись более изящные и статные мужские фигуры, но их красивые лица Воскресенью казались едва ли не самыми уродливыми во всей Галактике в их застывшей маске бесчеловечного безразличия. Он крепко сжал дрожащие ладони в кулаки. Когда всё стало таким? От мелких разочарований, которые он мог исправить, начав с грязного себя, он вдруг столкнулся с настоящим предательством — и сам же выполнял чужую волю, предавая собственные идеалы, предавая веру и Бога, которому молился. Сейчас он совершит бесчестный поступок, противоречащий всему, чему учило его сердце и молитвы. Его вынудили? Или же… он просто струсил, не в силах противостоять кому-то, чьего признания — и даже, быть может, любви — он так мечтал добиться? Сжав челюсти, ему оставалось только напомнить себе, что в этом, возможно, и заключалась суть взросления — однажды ты разочаровываешься в мире, которого на самом деле никогда не существовало. Наконец Воскресенье пошёл к ним навстречу: поначалу шаг был неровный, потому что он заново учился ходить с возложенной на его плечи ношей. Но вскоре он, борясь с презрением к самому себе и бессильной злостью, стал идти увереннее. Птица без крыльев шагала по вестибюлю отеля. Прямо перед ними он остановился, сложил руки за спину и легко поклонился, спиной ощущая леденящий страх. Только бы не обернуться! Мир, перевёрнутый с ног на голову, мир, о котором он только догадывался, раскинулся перед ним теперь во всей красе, и он и тут боялся… Потому что знал, что если обернётся, увидит те же самые выражения лиц, и не сможет вынести сейчас этой правды. Завидев его, работорговцы радостно зашумели. — Непросто до Асданы добраться, — раскинул руки тот, что стоял к нему ближе всех. Воскресенье бросил на него быстрый взгляд — крупный, невысокий, с блестящей лысиной, весь надутый от удовольствия. Должно быть, он и был главным. — Песперу, — представился этот мужчина, причмокнув мясистыми губами. — Для нас… Вели-и-икая честь, — он не без издёвки ответил на его поклон, — иметь с вами дело. Кто бы мог подумать, что чванливые честолюбцы из Семьи Монтур окажутся такими душевными, гостеприимными людьми? Имел я дело с ними на другой планете… Преступник осёкся и, пристально уставившись на него, провёл толстым пальцем по оттопыренной губе. Воскресенье, внутренне содрогнувшись от его слов, вспомнил, что должен говорить с ними, что должен на это всё что-то ответить. Он лишь на мгновение скользнул глазами за их спины, выискивая взглядом фигуры несчастных детей. Маленькие и запуганные, они жались друг к дружке, озираясь вокруг. Не сводя с них полного боли взгляда, Воскресенье на автомате произнёс: — Добро пожаловать на Пенаконию. Семья… позаботится о вас. — Ещё бы она не позаботилась! — хрюкнул кто-то, толкая локтем лысого мужчину. — Какой чудной, галовианец, что ли? Это парень? Воскресенье перевёл на него взгляд, взглянул, искренне не понимая, что заставило его усомниться в этом, но мужчина как-то странно стушевался и пробормотал, неловко потирая затылок: — А, впрочем, без разницы… — Есть у вас подвальные помещения? — вдруг обратился к нему другой мужчина, высокий и худой. Шёлковой вуалью его чёрные волосы струились вдоль крепкой, худой спины. — Нам нужно расположить товар, — он небрежно кивнул головой в сторону детей. Воскресенье снова посмотрел на них и поборол порыв вздрогнуть — услышав, что речь пошла о них, дети дружно уставились на него, и, позволив себе присмотреться, он сразу же определил среди них главного. Сердце его странно дёрнулось, будто потянутое за ниточку, подпрыгнуло до самого горла и, дрожа, вернулось в сжавшуюся от напряжения клетку. Все дети, жавшись друг к другу, на самом деле окружали его. Он угадал в нём ровесника, хотя юноша был страшно худ и измучен… Его бледная кожа пестрела шрамами и кровоподтёками, и даже болтавшаяся мешком рубашка и громадные холщовые штаны не могли скрыть многочисленные следы от побоев. Одежда болталась на нём, как на живом скелете, отросшие светлые волосы кольцами вились у шеи, касаясь плеч. Взгляд выдавал его возраст и печальный опыт — он смотрел на Воскресенье исподлобья, словно это он взял его в рабство и возил по Галактике, как какой-то товар. От напряжения Воскресенье забыл, как глотать. Скопившаяся слюна во рту стала вязкой… Глядя ему в глаза, он понял, что не сможет сказать ничего другого — и отвести взгляд тоже не получится. Разве можно повернуться спиной к этому суровому, обвиняющему его взгляду? — На Пенаконии нет рабов, — так он сказал, глядя в его глаза. Но стоило ему моргнуть, как перед глазами встал образ Отто Люцерна. Старик угрожающе улыбался ему. — Детям будут предоставлены номера в отеле. Разумеется, вы должны оплатить их проживание. Работорговцы, взвизгнув от смеха, загоготали. Воскресенье сдержал порыв закричать, разразиться проповедями… Только стоял, спокойный, даже отстранённый, а сам изнутри весь трясся, чувствуя назойливый зуд даже кожей головы. Их смех прекратился по щелчку пальцев. — Это где такое видано было, чтоб под каждый товар — отдельная комната! — Улыбка, растягивавшая широкий рот Песперу, прятала нож. — Ты что же, в своём мире Грёз сладостей объелся? Я всегда внимательно наблюдаю за тобой. — На Пенаконии нет рабов. Здесь все равны. Вы всегда можете поискать себе другое пристанище в качестве… промежуточной остановки, — выдохнул Воскресенье и сделал вид, будто собирается уйти. Тщеславные, соскучившиеся по роскоши, окружаемые рабами и не привыкшие к тому, что на них тоже кто-то может смотреть свысока, работорговцы было зароптали, но, видимо, правильно оценив чужой настрой, Песперу всё же выплюнул ему в спину: — Самые что есть подешевле. Не оборачиваясь, Воскресенье с удовольствием произнёс: — Боюсь, сейчас свободны лишь номера для высшего класса. — Чёртов сопляк! У нас был не такой уговор! — взревел кто-то. — Что это за фокусы?! — Песперу! Это нельзя так оставлять! — Что? Платить за этих вонючих жуков?! Воскресенье резко обернулся, полоснув их ледяным взглядом. Он чувствовал, что гнев, бурливший в нём, его сила — были ему незнакомы. Да… Это было совершенно новое чувство. — Возможно, если я проверю список, — тихо, невозмутимо, как ему казалось, сказал он и сцепил сломанные нервной судорогой пальцы за спиной, — то обнаружу, что остались только номера VIP-класса. Вам позволили остановиться здесь. Разве гости не обязаны чтить традиции планеты, на которую прибывают? Он готовился к шуму, к возмущённым возгласам и сокрушительному провалу — эти животные не станут тратить столько кредитов на рабов, но черноволосый мужчина вдруг вежливо произнёс: — Мальчик прав. Мы обязаны ответить на такое гостеприимство с почтением. Воскресенье растерянно моргнул. Подумал: «Старик Оти будет доволен». — Я… рад, что мы пришли к соглашению. Прошу вас к стойке регистрации… Вам предоставят ключи от ваших номеров. — Кто-нибудь может тут позаботиться о товаре? — махнул рукой в сторону детей Песперу, отчего-то избегая встречи с ним глазами. Крылья Воскресенья взволнованно затрепетали. Он оглянулся, проверив, нет ли никого из глав поблизости… Но тем, конечно, не пристало встречать гостей, тем более ещё такого низкого статуса, так что, похоже, тогда ему всё же показалось. Чуть успокоившись, он произнёс: — Я позабочусь о детях. — Мальчик так красив и благороден. Только вынужден попросить вас… Без фокусов, — мужчина с длинными тёмными волосами был единственным, кто теперь не боялся смотреть ему в глаза, и даже, казалось, был заинтересован им в некоей, неясной Воскресенью мере. Холодный льдистый взгляд пристально пробежался по его лицу. Он мазнул пальцем по губам, растянутым в примирительной улыбке и многозначительно сказал, — всё-таки это наш товар. Они удалились, не обращая никакого внимания на детей. Воскресенье отвернулся, наспех утерев лицо. Ему показалось, что он весь вспотел, но лицо было сухим, и только бившая его дрожь могла быть заметна глазу и выдавать его внутреннее состояние. Он подошёл к детям, и те испуганно отпрянули от него — все, кроме одного… Юноши, что продолжал смотреть на него волком. Попрятавшись за его худую, маленькую спину, они смотрели на него, испуганно расширив глаза. — Не бойтесь, — тихо сказал Воскресенье, сжав ладонь на сердце. — Я… не обижу вас. Я хочу показать вам ваши комнаты. — Дети не отвечали ему, плотнее прижимаясь к своему главному, и Воскресенье, поборов из ниоткуда взявшееся смущение, всё же посмотрел на него и сглотнул. — Можно? Он не вытерпел чужой долгий, оценивающий взгляд — никогда не встречал своих сверстников и не имел ни малейшего представления, как нужно себя вести. Настигнувшее смущение было так велико, что Воскресенье непроизвольно расправил крыло, прикрыв им покрасневшее лицо. Но дети, увидев это, выдали восторженные вдохи удивления, и задёргали юношу за рукава рубашки. — Ах! Какавача, Кававача! Ты видел?! — Старший брат! Его крылья… Настоящие? — Он что, настоящий ангел? — Они шевелятся, шевелятся, братик! Воскресенье, напугавшись больше их, весь взметнулся, возвращая крыло обратно, и закашлялся, пряча горящее от стыда лицо в кулаке. Какавача, всё это время не сводивший с него пристального взгляда, наконец смилостивился, ответив: — Ждёшь от меня благодарности? Я знаю, что вам всем тут лишь бы карманы набить. Что ж, ты только что сорвал большой куш, так? — Я не… Всё не так!.. — Воскресенье подался к нему, забывшись, и дети вздрогнули, дружно сделав шаг назад. Какавача изогнул бровь. Его истощённое бледное лицо приняло выражение такое скептическое, словно один вид Воскресенья набивал ему оскомину. — Это неважно, впрочем… — пробормотал себе под нос Воскресенье. И, правда, какая глупость! Пытаться оправдать себя в сложившейся ситуации, будто он только что не сделал всё так, как хотели от него главы… — Идёмте за мной… Я отведу вас в ваши покои. Он тут же прикусил язык, но было поздно. — Покои? — Какавача вытянул руку, преграждая путь своим «птенцам». — Это какая-то шутка? Видимо, он принял его за одного из слуг. Воскресенье поборол горькую усмешку, осознав, что это было недалеко от истины. — Вы ведь всё слышали, — спокойно ответил он, останавливаясь. — Здесь все равны. Потому у вас будут свои комнаты… К сожалению, вряд ли они оплатят вам доступ к миру Грёз… Мне очень жаль. Но я… Возможно, я что-нибудь придумаю… Здесь тоже очень даже неплохо… Он решился снова посмотреть на Какавачу и в одно мгновение пожалел об этом. Чем больше он говорил, тем шире тот улыбался. — Ну уж нет, спасибо. Мы и за ваше благородное гостеприимство будем до конца жизни расплачиваться, — с издёвкой произнёс Какавача и отвесил поклон до самого пола. Лёгкие Воскресенья сжались от обиды, но он стерпел насмешку, чувствуя, что получал по заслугам, и только кивнул. Сложно было сказать, не злила ли юношу его видимая невозмутимость только больше. Не успокоившись, Какавача прошёл мимо него, нарочно задев острым плечом. Удар вышел болезненным, и Воскресенье чуть не потерял лицо в неосторожной гримасе. Жгучий страх охватил юношеское сердце. Он расстроенно смотрел ему вслед ещё несколько мгновений, прежде чем опомнился и поспешил следом. ⠀ Ведя этот неровный маленький строй за собой, Воскресенье старался держаться от них подальше, чтобы не раздражать. Но дети чувствовали в нём что-то, что побуждало их приблизиться к нему, несмотря на недовольные взгляды своего лидера… Воскресенье молчал, потерянный, а потому слышал их шёпотки. Конечно, все они говорили о его крыльях и о том, как хотят их потрогать. Больше всего их занимал вопрос, настоящие ли они. Воскресенью было неловко, и он чувствовал, что снова заливается румянцем — к такому бурному вниманию он не привык, к тому же оно было слишком очевидным. Дети не умели скрывать свой интерес. — Они точно настоящие! Видели, как они шевелились? — Он их даже расправить может! — Почему у него вообще крылья? — Вы что, идиоты? Он же галовианец! — Галовианец? Я не знаю, что это такое… — Интересно, что будет, если их потрогать? — А если вырвать пёрышко, ему будет больно? — Хватит, — устало прервал их Какавача, даже не взглянув на Воскресенье. — Мне уже надоело слушать про его крылья. Совсем страх потеряли? Думаете, он чем-то отличается от них? — Какавача, — маленькая кудрявая девочка, крепко державшая его за руку, отчаянно семенила за ним коротенькими ножками. — Разве ангелы могут быть плохими? — Ещё как могут, — громко, так, чтобы Воскресенье его слышал, ответил ей Какавача. Они встретились взглядами. Наверное, что-то в печальном взгляде Воскресенья смутило его, потому что спустя короткое молчание он добавил, — не знаю… Никому доверять нельзя. — Могут, — тихо сказал Воскресенье, продолжая смотреть на него, и сам удивился себе. — Нужно быть осторожными с тем, кому доверяешь. Те, кто стремится лишь к власти, они… Слишком сильные. А сильных… — он посмотрел на свою дрожащую ладонь и медленно сжал её, — не волнуют дела слабых. Он мог сказать, что сегодня был тоже жестоко обманут, но открывшаяся уродливая правда об истинном устройстве мира не была для Воскресенья новостью — напротив, он давно осознал, что к чему, но до последнего не хотел признавать, предпочитая отдаваться призрачной надежде, лелеевшей его истерзанную страхом невинную душу. В глазах Какавачи промелькнуло что-то, ему непонятное, и он просто кивнул, видимо, соглашаясь с его словами. Но Воскресенье вспыхнул, повторив движение крылом, вновь выдавая себя с головой. — Ах! Смотри! Смотри! Опять! — радостно защебетали дети, дёргая своего старшего со всех сторон. — Да что с тобой не так? — сощурился Какавача, останавливаясь. — Ты это специально? Воскресенье отвернулся, пряча лицо. Не мог же он и в самом деле пытаться объяснить причину своего смущения? Он мысленно посчитал до трёх и, справившись с голосом, наконец объявил: — Это ваш этаж, — Воскресенье торжественно обвёл рукой длинный коридор. — Давайте… Выберем вам номера, я занесу ваши имена в список и позже зарегистрирую вас. — У некоторых из них нет имен, — усмехнулся Какавача, складывая руки на груди. Воскресенье дрогнул, как от пощёчины. — Только номер. Это вот, — он кивнул на темноволосого мальчика, засунувшего палец в рот. — Номер семь. А это четыре… — Хм… Я придумал! — Воскресенье, не сдержав порыва, взволнованно хлопнул в ладоши. — Может… Тогда вы сами придумаете себе имена, какие захотите? — Правда? — некоторые дети разделили его восторг, радостно запрыгав на месте. Видимо, некоторые из них попали в рабство недавно и ещё не успели утратить детской живой непосредственности. К удивлению Воскресенья, Какавача согласился — возможно, глядя на них, он тоже не мог не думать о том, как хотелось задержать на заморенных лицах яркие улыбки. Воскресенье достал перьевую ручку, коротко, тихо улыбнувшись — и пусть эта ободряющая улыбка была совсем мимолётной, она тронула его глаза, и теперь всё его лицо источало тёплый свет, к которому хотелось тянуться. Он про себя это не знал, не чувствовал ничего такого, но дети, даже те, кто был хорошо научен горькими опытом, почувствовали ещё большее желание подойти к нему поближе, коснуться этого света пальчиками, позволить ему их согреть. Выстроившись в шеренгу по одному, они тихонько обсуждали имена, которые хотели бы себе взять. Какавача встал рядом с ним, облокотившись о стену и сложив руки на груди. Всем своим видом он выражал недоверие, но по какой-то неизвестной причине вёл себя смиренно, только изредка высказывая мнение по поводу того или иного имени. Воскресенье старался на него не смотреть, потому что поймал себя на мысли, что как будто очень хотел получить его одобрение. Они провозились с этим целый час, но каждый остался доволен своим новым именем. Поставив точку рядом с последним в списке, Воскресенье устало выдохнул и привалился к стене, запрокинув голову. Дети выглядели такими счастливыми, что он наконец почувствовал удовлетворение. Некая сила поддерживала его, и он чувствовал себя так, будто её невидимый, но ощутимый свет переполнял его изнутри, каждую клеточку тела в себе растворял. Он закрыл глаза, блаженно улыбнувшись… Ощущение было похожим на то, что он испытывал, когда люди исповедовались ему — сплетённые воедино благодарность и любовь. «Я иду по пути, который заведовала нам Великая. Мы все равны, мы все братья, и я получаю удовольствие, помогая другим… Вдруг это… Вдруг Великая благословляет меня?» — думал Воскресенье, когда вдруг почувствовал на себе тяжёлый взгляд, от которого в одно мгновение стало холодно. Он нехотя открыл глаза и увидел одного Какавачу. Дети куда-то пропали, и на его удивленный, встревоженный взгляд юноша, вернувшись к своему прежнему расположению духа, холодно ответил: — Ты начал бормотать себе под нос. Это было похоже на молитву, и я не хотел тебе мешать, — он вложил достаточно иронии в голос, чтобы Воскресенье хорошо ощутил глубину его недружелюбного настроя. — Я сам развёл их по комнатам. Воскресенье заправил непослушную прядь волос за ухо, крылья у его лица нервно задрожали. Он впервые разговаривал со своим сверстником один на один, не считая сестры и некоторых лиц, которых он, впрочем, знал с детства. Поэтому волнение, которое вызывал в нём Какавача, было велико — так он себе объяснял собственное смущение. Какавача почему-то не уходил, всё стоял, спрятав руки глубоко в карманах. Прямые светлые волосы вились у затылка и… так красиво ниспадали ему на плечи — в свете свечей они казались ему золотыми. Его длинная, худая шея, острый подбородок и бледный рот… В целом весь он имел такие тонкие черты, словно собирался вот-вот раствориться в воздухе: настоящий призрак, сотканный тенью, должно быть, себя прежнего. Какавача молча смотрел на него, и Воскресенье позволил себе заглянуть ему в глаза — это были необычные, но поразительно красивые глаза, прячущие в себе, он видел, непреодолимую тоску, горечь, ужас, обиду и злость. И он вдруг понял, что все эти эмоции и чувства не были направлены на него одного. Какавача ненавидел весь мир, и не имело значения, кто стоял перед ним — друг или враг. Какавача, Воскресенье чувствовал это всем своим мягким сердцем, одинаково ненавидел всех. И словно в подтверждение его мыслей, юноша приблизился к нему, оперев руку о стену всего в нескольких сантиметрах от лица, и, загородив ему проход, сказал, как выцедил: — Не жди, что я приползу к тебе на коленях с благодарностью за проявление твоей великой, как вы там это называете? Благодетели? Воскресенье посмотрел на него снизу вверх — не затравленно, а просто с недоумением, и спокойно ответил: — Я ни о чём не просил. — Я не буду тебя благодарить! — почему-то никак не мог успокоиться Какавача. — Я никогда не скажу тебе: «Спасибо». Можешь и дальше читать свои молитвы и верить, что какой-нибудь Эон благословит тебя за доброту, от которой наверняка всех тут тошнит. Но, может быть, — его палец уткнулся ему в грудь, указывая прямо на бьющееся отчаянно сердце, — твоя жизнь сложится таким образом, что ты поймёшь… Боги никогда не отвечают на молитвы. Похоже, ему необходимо было отвести душу. Воскресенье только вздохнул, отводя взгляд. Слова Какавачи были почти правдой, и он думал об этом слишком много, чтобы отрицать очевидное. — Ничего не нужно. Я пойду… Он многозначительно посмотрел на руку, преграждавшую путь, и Какавача отстранился, глядя на него теперь с лёгким недоумением — слишком безразличной оказалась реакция на столь явную провокацию. — И я рад… знакомству. — Как и я думал. Ты просто странный, — припечатал он, неодобрительно поджав губы. Прозвучало так, будто он расписался в только что вынесенном вердикте. А потом, подумав, сложил руки на груди и деловито добавил. — Я даже имени твоего не знаю. Воскресенье пожал плечами, робко улыбнувшись кончиками губ. Он открыл рот, намереваясь произнести заветное имя, которым его никто, кроме сестры, не называет, имя, которое ему запрещено, но оно было его настоящим именем, как вдруг над головой пролетела тень. Воскресенье инстинктивно вжал голову в плечи и дёрнулся было в сторону, но Какавача остановил его, на мгновение забывшись, и удивлённо вытаращил глаза: — Вот это птица! Какая огромная! Воскресенье почувствовал, как от лица отходят все краски. За его спиной на пошатнувшийся от тяжести столик опустился большой, статный ворон Мастера, который так пугал его своей... прозорливостью. Он внимательно смотрел на него хищным глазом-бусинкой, и это означало только одно — Мастер ждёт его у себя. — Мне пора, — судорожно выдохнул Воскресенье, сбрасывая с себя оковы оцепенения. — Прошу прощения. Какавача уже вновь равнодушно пожал плечами, возвращая ему список с именами детей, молча развернулся и скрылся за дверью в свой номер. Проводив его тоскливым взглядом, Воскресенье, скрепя сердце, пошёл следом за вороном, стараясь не думать о том, что могло его ожидать.

༻༺

Осенней луною двор освещен.

Причудлива тень черепичной крыши.

В окнах пустых — тишина и сон…

И тут из нор выползают крысы.

Примечания:
251 Нравится 137 Отзывы 30 В сборник
Отзывы (12)