крылья

R
В процессе
251
4
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 439 страниц, 167 040 слов, 15 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
251 Нравится 137 Отзывы 30 В сборник

Глава III. Суд. Часть вторая

Настройки
Примечания:

И птица в перьях чёрно-белых

Кричит — как плачет — невпопад

Прощай, есра

Дорогой брат! Ты прав: многое изменилось. Но решимость в наших сердцах не должна угаснуть! Я продолжу поиски и продолжу петь. Я буду петь за нас двоих до тех пор, пока ты не сможешь ко мне присоединиться… Я знаю, ты думаешь, будто твой голос недостаточно хорош, чист, что ты своим пением только внесешь колебания в звучание струн… Но я уверяю тебя, что ничего прекраснее и правильнее его в жизни не слышала. Все мое детство и юность ты пел мне колыбельные. Разве я могу тебе соврать? ▮▮▮▮▮▮▮▮▮ и хоть я разделяю твое мнение — меняется весь мир — но ведь и ты, мой дорогой брат, тоже изменился. Я чувствую, будто нас разделяет не только расстояние, но и… что-то ещё, что-то в твоей душе. Ты не признаешь этого, но я знаю. Ты слишком много взваливаешь на свои плечи! Обещание, которое мы дали друг другу… Ты ведь помнишь, что мы должны исполнить нашу мечту вместе? ▮▮▮▮▮▮▮▮▮ береги себя. Я обязательно найду ▮▮ и верну домой. ▮▮▮▮▮▮▮▮ ▮▮▮▮▮▮▮▮

༻༺

Лишь только покинув пределы этой темницы, Авантюрин позволил себе обернуться, окинуть взглядом темнеющую массу взирающих на него окон — он вовсе не искал в них худой, уже неплохо изученный наглыми руками силуэт, — конечно, нет, лишь хотел убедиться, что за ним не наблюдала еще одна пара пытливых глаз: умных, сверкающих под покровами кустистых совиных бровей. Он помнил это усеянное пока неглубокими морщинами лицо хорошо: от хищных золотых глаз, так напоминавших глаза Воскресенья, до их сурового выражения, от легкой поступи его шагов до странной силы, заключавшейся в черной, лакированной трости. Он видел Повелителя Грёз лишь дважды, и каждый раз его гипнозитирующий взгляд пробирал до кости. Оба раза, он отчетливо помнил эти мгновения, его предупреждали: «Держись от этого мальчишки подальше», и оба раза Какавача бросил им вызов, пряча вспотевшие ладони в карманах старых, холщовых штанов. Но знал он о нем больше; знания эти его, быть может, были ключом к разгадке самой главной тайны Пенаконии. Однако истина, которую он хотел открыть, принадлежала Воскресенью — это означало, что он собирался сделать это только ради него. И, если подумать, повзрослевший Воскресенье стал на него похож — что-то подобное скрывалось в его прямой спине и хищном, птичьем взгляде. Тихая поступь, скованные, будто механические движения рук… Он не понимал, как умудрился о нем забыть, недоумевал, потому что действительно с тех пор не вспоминал о нем ни разу — стоило покинуть Пенаконию, как все воспоминания о Мастере, так пугавшем Воскресенье, просто испарились, оставив после себя лишь неясный, сыпучий след недосказанности. Что-то там было такое, да, темное, непонятное, смутное ощущение. Когда он читал новости о смерти Гофера Древа, он узнавал его, но не так, как узнают о тех, кого когда-то встречали лично. Ощущение было похоже на то, что испытываешь, читая о ком-то известном, вроде очередного зануды из Общества гениев, сделавшего какое-то бесполезное открытие, но отчего-то одаренного взглядом всеведущей Нус. Ах, да, Гофер Древ. Повелитель Грёз, тайный непревзойденный правитель всея Пенаконии, которому негласно подчиняются все остальные кланы. И только теперь, в сегодняшний день, случилось настоящее узнавание. Он вспомнил шрамы на чужих тонких щиколотках. Один, два, четыре… Шесть. Шумный выдох, взволнованный трепет по-юношески звонкого голоса… — Что ты делаешь? Это странно… Семь… Переплетение белесых нитей, шрамы выглядели как-то, что никогда не заживет, и он, скривившись, вдруг ощутил привкус горечи на губах. Этот Мастер, этот жуткий тип, всегда вел себя так, будто Воскресенье принадлежал ему. Уже тогда он, наученный опытом горькой судьбы, многое понял, чего не следовало бы понимать в его возрасте. Что мало кто смог бы понять в его возрасте. Что не понимал Воскресенье. Подспудно тревога грызла его, занимала всю дорогу из резиденции и терзала теперь, пока он одиноко стоял и смотрел на глумливо молчавшие окна. Ни следа пристального взгляда, что, он готов был поклясться, чувствовал на своей спине весь обратный путь. Выходило, Воскресенье остался с ним один на один, даже поселился в этом жутком «замке» с множеством ловушек и потайных ходов и послушно исполнял его волю все эти годы, эти несчастные несколько лет? Мог ли Повелитель Грёз в действительности умереть? Он ведь еще тогда понял, что он не человек. — Нет. Просто, наверное, он кто-то другой. Если честно, мне тоже жутко от его вида. — Правда? — Правда. Ты не сходишь с ума. — Как… Хорошо… ᅠ ᅠ ᅠ ᅠ — Хочешь, расскажу тебе секрет этого мира? ᅠ ᅠ Я кое-что понял о С▮▮рти. Смрть можно… ᅠ ᅠ — Кх-м, кх-м, — вдруг послышался совсем рядом скрипучий кашель. Авантюрин вздрогнул всем телом, обернулся, вонзив взгляд в густоту синих сумерек. Кто-то явно двигался по направлению к нему, очень неспешно и тихо, как мог только старый, умудренный опытом человек. — Господин Какавача… И вот вы здесь. Признаться, даже не думал, что когда-то увижу вас вновь. — Вы обознались, — бросил Авантюрин, глазами выхватывая из темноты сгорбленный силуэт. Старик медленно, но уверенно приближался, помогая себе худой тростью. — Мое имя — Авантюрин. — Оно вам не подходит, дитя, — улыбнулся незнакомец, наконец подойдя к нему. Похоже, он нисколько не был смущен своей неудачей. — Я помню вас юношей. Надо сказать, годы рабства отняли детскую милую припухлость вашего лица — уже тогда ваши черты были угловатыми и измученными. Вы смотрели на всех волком. Так же смотрите на меня и сейчас, хотя лицо ваше наконец стало нежнее и мягче. Вы потрясающе красивы, юноша. Я уверен, что не ошибся. — И все же вы обознались, — поспешил одарить его лучистой улыбкой Авантюрин, всматриваясь в дряблое лицо этого слуги, а сам отчаянно пытаясь вспомнить хоть кого-то определенного. — Как же я могу забыть столь важного для моего господина человека? — мягко качнул головой старик. Странно, но у этого мужчины с совсем не запоминающейся наружностью было словно сразу несколько лиц. Глядя на него, он вдруг вспомнил ту служанку, напевавшую безумную песенку, официантку из бара, рыжеволосого бармена, кухарок, уборщиц и даже Маккоя, которого встретил совсем недавно, наглого пепеши из Золотого мига, пытавшегося продать ему по дешевке пузыри грез под видом билетов на концерт Зарянки с местами в первом ряду, — много, множество разных, казалось бы, абсолютно бесцветных лиц. — Я тебя не помню, старик, — выдохнул Авантюрин, стремительно наполняясь дрожью. — Я, пожалуй, плохо запоминаю лица. — Неудивительно! Я был всего лишь одним из слуг, коридорным отеля Грёз. Много ли вам запомнилось слуг, господин? Как по мне, это идеальная роль для таких непримечательных людей, как я. Незнакомец повернулся как он, сложив сморщенные ладони на наболдашнике трости, и устремил свой взор вверх, туда, куда по его представлению, несколько минут назад смотрел Авантюрин. — Невероятно. Молодой господин впервые принимал гостя планеты празднеств прямо у себя в резиденции… Нечасто здесь встретишь гостей. Многие из работников слоняются без дела, в сотый раз перебирая архивы… Авантюрин хотел прервать его, он не чувствовал в себе сил на очередную откровенную проповедь, но осекся прежде чем успел издать какой-то звук, осознав — кто, если не этот человек, подвернувшийся ему так удачно, поведает ему все тайны этого злополучного места? Словно читая его мысли, старый слуга любезно продолжил вести с ним беседу, нисколько не смущенный тем, что ему даже не отвечали: — Как я уже сказал, раньше я был коридорным отеля. Кх-м, кхе… Когда я стал слишком стар для этой работы, господин Воскресенье любезно разрешил мне работать здесь, в резиденции Утренней Росы. Видите ли, в моей жизни не осталось ничего, за чем я мог бы еще тянуться. Так банально, но я всего лишь дряхлеющий старик с кучей сожалений. И, знаете, Мир грёз пришелся мне по душе. В конце концов, где еще найти столь прекрасное место, где можно обрести покой, избежав отвественности за собственный выбор… Однажды и в вашей жизни настанет момент, когда вы устанете, господин Авантюрин. — И от чего я, по-вашему, должен устать? — Устанете бороться. — Я живу свободной жизнью и ни в чем не нуждаюсь, — картинно усмехнулся, играя часами на запястье, Авантюрин. А потом, рисуясь, как бы невзначай сверкнул золотом колец, увенчавших его пальцы. — Могу позволить себе все, что захочу. Да, думаю, что любую роскошь. Даже такую, как смерть. — Но только не такую, как любовь. — Любовь, — протянул этот несчастный, не сдержав короткого, бархатного смеха, что свел с ума столько сердец. — Любовь придумали трусливые люди, которые были не в силах признать, какое эгоистичное желание охватило их сердце. Они дали ему несколько волшебных определений, поверили в них и теперь пишут об этом в книгах. А в конце остаются одни. Любовь не утоляет ни голода, ни жажды. Она не только не дает никаких гарантий, но еще и опускает на колени, превращая в жалкое, жаждущее унижений существо. Это совсем не равноценный обмен. — Хо-хо! Тогда что, если не любовь, юноша? — Обладание, — тихо сказал Авантюрин, почувствовав, с какой сладкой надеждой всколыхнулось его сердце от одних только мыслей о нем. — Победа в схватке. — Гм, — незнакомец задумчиво покивал, словно мог понимать ход его мыслей. Потрепав коротко стриженную, слегка курчавую белую бородку, он вдруг медленно, хорошо выговаривая каждый слог, будто и не своим голосом, спросил, — оказывается, я вас неправильно понял. Но зачем же вы тогда вернулись? Что может дать вам, такому успешному, свободному человеку, Мир грёз, чужая детская мечта? Авантюрин сдержал порыв поежиться. Что-то холодное блеснуло в поставленном голосе слуги, слишком пытливое мелькнуло в добродушном взгляде. Словно старик прощупывал его, провоцировал и ждал чего-то. — Ха… Я… — Авантюрин отвел взгляд от особняка: ему вдруг показалось, что даже окна его взглянули на него с любопытством. — Здесь осталось то, что я хотел бы забрать с собой. Он внимательно и с интересом всмотрелся в прозрачное лицо незнакомца, слегка склонив голову набок. Авантюрин готов был поклясться, что несколько мгновений назад на его исчерченном морщинами узком лице застыло жуткое, насмехающееся выражение. Но, встретившись с ним глазами, старик улыбнулся так мило и радостно, что весь его облик в одно мгновение показался по-детски наивным, даже глупым: — А-а-а! Вы, должно быть, забыли какие-то вещи? В конце концов, вы покидали Пенаконию в такой спешке, это совсем не мудрено, гм, гм. Кхе-хе! Хе-хе… Вы очень спешили. Даже не попрощались с господином Воскресеньем. Не слишком ли хорошо он был осведомлен для простого слуги? — Да… Можно и так сказать, — ничем не выдавая себя, мило улыбнулся ему Авантюрин. Однако по коже пробежал холодок. Человек этот менял выражения лиц с такой скоростью, словно снимал одну за другой маски, и каждый раз перед ним представало какое-то другое лицо, с поразительной точностью сохранявшее все черты прежнего. Улыбаясь теперь от уха до уха, слуга весело сказал: — Вам нужно обратиться к администраторам отеля, наверняка ваши вещи хранятся в одной из кладовых. Мг-м… Много их таких, забытых вещей. И многие покидают это место в спешке, все бегут, бегут куда-то… Оставляя позади что-то очень важное… А потом возвращаются, не в силах смириться с пропажей. Что-то гложет их сердца, — старик удрученно покачал головой и опустил припорошенную сединой голову. — Вот они и остаются здесь, в грёзах. Ведь здесь сбываются самые заветные мечты… Даже можно вернуть то, что давно потерял. О-о! А хотите, — он вдруг заговорщицки понизил голос, — расскажу вам один секрет? — Смотря о чем вы попросите взамен… — нехотя ответил Авантюрин, однако слегка наклонился к нему, вслушиваясь в ехидный шепоток. — Помилуйте, я всего лишь старый слуга. В этой жизни я уже увидел все, что мне было нужно. Так вот… — он бесцеремонно потянул его за полы пиджака. — Господин Воскресенье несколько недель почти не выходил из своей комнаты после вашего отъезда! Ходили слухи, что он страшно заболел, да так заболел, что думали, что он умрет от своей этой болезни! Но в один день он вдруг снова появился в отеле, и с тех пор от его странного недуга как будто не осталось и следа. Ему перестали мерещиться призраки, представляете! За ним больше не замечали ничего странного. Господин Древ был так горд, и все выдохнули с облегчением. — Это господин Воскресенье был странным? — не удержался Авантюрин, с невольно проклюнувшейся брезгливостью выдернув из его цепких пальцев пиджак. — А с Повелителем Грёз, значит, все было нормально? Лицо незнакомца вытянулось, опять произошла в нем какая-то жуткая перемена. Выпрямившись, старик покашлял и спокойно, даже с какой-то зловещей торжественностью сказал: — Конечно. Сложно представить, во что мог бы превратиться Мир грёз, останься он на попечении других глав. Господин Древ спас этот мир. А теперь его спасет господин Воскресенье… — Но он же не умер, ведь так? — выдохнул Авантюрин, пряча задрожавшие пальцы за спиной. — Он ведь не умер. Повелитель грёз. Он жив, он всё ещё здесь. Почему Воскресенье не выходил из комнаты несколько недель? Он что-то с ним сделал? — Господин Авантюрин! — расхохотался старый слуга, наконец став прежним. — Помилуйте, вы так пугаете пожилого человека. Авантюрин вдруг обнаружил, что схватил этого сгорбленного коротышку за грудки. С ужасом он выпустил его и, отступив на пару шагов, весь оцепенел. Что-то странное, неестественное творилось в этом месте и теперь он, похоже, сходил с ума вслед за ним. — Но о чем вы говорите, никак в толк не возьму. Вы же были здесь и сами все видели? — Что я видел? — Ну как же! Как господин Древ заботился о нем. Все это знают. Как он не чаял в нем души, в своем мальчике. — Этот жуткий старик?! — вырвалось из него прежде, чем он успел себя остановить. Перед глазами все поплыло, весь мир его зашатался. Крепко схватившись рукой за голову, Авантюрин яростно прошептал, словно сам помнил об этом каждую секунду своей жизни, а не узнал только сейчас, — он бил его и унижал. Воскресенье его боялся. Боялся даже стен. А эти его привидения… Выдумывал глупые истории, чтобы оправдать как-то ужас, который его окружал. Что за бред… Он даже назвал его в честь дня недели, как какого-то идиота. — Это не просто день н▮де▮и. Это день вос▮ре▮ения божьего ▮▮нца. Что?.. — Ну что вы, Повелитель Грёз всегда относился к нему как к своему родному дитя. Юный господин был его сто тридцать восьмым птенцом. Ст▮ тридцать восемь раз… Авантюрин поднял плавающий взгляд и даже так не смог дотянуться глазами до чужого лица — старик как будто резко увеличился в размерах, поплыл куда-то вверх темной струей, став сильно выше него. — Он его наказывал, и… — несмотря на творящиеся вокруг странности, он попытался вклиниться в монолог старика. — У него даже были шрамы. Что-то вглядывалось в него в ответ из сгустившейся вокруг темноты, насмешливо хлопая массивными крыльями. Помутнившимся взглядом Авантюрин попытался разглядеть неровный силуэт. — Нет-нет-нет, какие шрамы? Разве вы не знаете, господин Авантюрин, что у галовианской расы редкостная способность к регенерации? Разве не вы прочитали об этом все, что только можно? На его коже просто не могли оставаться такие следы. — Сто тридцать восемь, сто тридцать ▮▮▮▮▮▮ — Нет, он был жесток. Я сам видел. Видел, как он ударил Воскресенье о стену. — В самом деле в этом уверен? Может, лучше передумаешь, грязный, паршивый мальчишка? Ведь тогда, получается, ты ничего с этим не сделал, — старик наклонился к нему, и черная дыра, расползшаяся на месте дряблого лица, заглянула в его жалко поджавшее хвост нутро. — Ты был там с самого начала, но ты… испугался. Ты видел, как он ударил его. Но ты лишь стоял и смотрел. И ты видел шрамы… Он признался тебе, что боится, но ты все равно оставил его одного. Ты ведь так себе клялся, что больше не убежишь, что хочешь защищать, а не быть защищенным… Что спасешь его, что ему достаточно просто держать твою руку… Он был совсем один, прямо как ты. И никто… не пришел к нему на помощь. Ты согласен на т▮кую р▮▮▮ьность? — Все было не так! — яростно выкрикнул Авантюрин, крепко зажмурившись, сжав пальцами виски. Тысяча неясных голосов вонзились в него, вереща, перебивая друг друга, наслаиваясь друг на друга… Ощущение было такое, будто кто-то хватал его мысли за края и дергал, обрывая концы, перемешивая и склеивая неверно. — Это же он, он меня предал… Он обещал мне. И что в итоге? Все умерли. Только мы с ним остались в живых. Этот грех — единственное свидетельство их существования. — Конечно, все было не так. Ведь и ты теперь это знаешь, — успокаивающе проскрежетал чужой, сильный, поразительной глубиной завораживащий голос. — Ведь Повелитель Грёз очень любил Воскресенье и заботился о нем. Он никогда бы так не поступил. Мальчик просто с детства был болен этой странной, неизлечимой болезнью. Часто путал сны и реальность. И когда это случалось, из его носа текла кровь. Теперь ты понял? Теперь ты понимаешь? Перед глазами вдруг посветлело, словно с лица сняли ткань. Теплый вечерний свет ударил прямо в лицо, теша потвердевшие от испытанного ужаса черты. Сморгнув остатки пелены, Авантюрин посмотрел на незнакомца, недоуменного взирающего на него снизу вверх: старого, неказистого старикашку с худой тростью, набалдашник которой был сильно потерт. — Вы в порядке, господин? Вдруг стали бормотать себе под нос. Что это, в конце концов, было? Что только что произошло? — Мг-х, — мучительно выдохнув, Авантюрин вынул из кармана кошелек, доверху набитый кредитами, и, бросив под ноги старому, удивленно улыбающемуся коротышке, побрел прочь. Какая нелепица… Что-то невообразимо огромное и острое вошло в его сердце, раздавив его. Он шел, не разбирая дороги, пока все его нутро болезненно пульсировало и сжималось, отвергая строчками нанизываемую на его разум правду: «И когда это случалось, из его носа текла кровь. Теперь ты понял?» Но что было гораздо громче и сильнее, так это осознание… Он был совсем один, прямо как ты. И никто… не пришел к нему на помощь. Теперь ты понимаешь?

༻༺

Воскресенье ни в чем не обвинил его после, хотя он почему-то этого ждал. Ждал и, чего он не мог признать, боялся увидеть укор в его мягких, полных восторженных блеска глазах. До глубокой ночи он просидел в своей комнате, не показываясь никому на глаза, погруженный в ворох удушающих, открывшихся ему недавно и имевших страшную силу мыслей. Они положили начало чему-то слишком громоздкому для его затравленного сердца, что он не мог вынести. Как оказалось, был приятно чувствовать на себе этот восторженный взгляд. Почему ему было дело? Откуда это все появилось в нем? Только потому, что Воскресенье был добр с ним? Но Воскресенье не был добр — он был ужасно глуп. Он был наивным и милым, глупцом, мир которого еще не успел окраситься в темные тона. Эти ангелы, эти избранники судьбы, безмерно раздражали его. Но Воскресенье был искренним в каждой своей ангельской глупости. В нем не было ни капли лжи, даже в том, что он пытался скрыть. Все было написано на его лице, розовые скулы и пушистые крылья выдавали его с потрохами, а его большие, кругловатые глаза с невинно опущенными уголками сияли. Когда Какавача дал понять, что его общество ему противно, он действительно не стал навязываться. Он не пытался научить его хорошим манерам, научить его жизни, как будто мог знать о ней что-то, живя в своей золотой клетке, он не пытался ему понравиться и не пытался выставить себя лучше, чем он был. И при том, что он был глуп в вопросах настоящей жизни, он был одаренным во всем остальном. Какавача пытался думать так, что и это в нем его раздражало, но ведь, забывшись, он всегда смотрел на него с приоткрытым ртом. Недавно он увидел, как они с Зарянкой играли в четыре руки. Музыка. Как странно. На его родной планете было мало музыки. Его мама рассказывала, что когда-то, еще задолго до того, как начались преследования, праздник Какавы, день, в который он родился, одаренный вниманием Матери, был очень радостным и шумным. Авгины пели песни, дарили друг другу расшитые собственными руками платки, плели обереги и зажигали костры, и языки пламени поднимались выше скал и даже касались небес! А музыка звучала так громко, что руки и ноги сами пускались в пляс. И когда он представлял себе музыку, он думал, что она должна быть взрывом и приносить веселье и радость, но это сочетание звуков оказалось необычайно трогательным. Музыка, которую открыли ему Воскресенье и Зарянка, не была взрывом. Она была волной. Тихой и ласковой. Их улыбающиеся друг другу лица были ужасно красивы и милы. Маленькие пальцы кружили над клавишами, словно порхающие над цветами бабочки, творя какое-то волнительное волшебство… Его стая, все сбились вокруг них в кучку, даже угрюмый, нелюдимый Колин не лип к нему, а стал поближе, вытянув и без того тонкую, длинную шею. В его бесцветных серых глазах Какавача вдруг увидел такую сильную, радостную печаль, что его застывшее сердце дрогнуло. Он никогда еще не видел Колина таким счастливым, как в эти драгоценные минуты. Но когда его взгляд обратился на одного лишь Воскресенье, он понял, что хотел слышать только те звуки, что плели его порхающие пальцы. О чем он думал, когда играл? Что за невозможная эмоция захватывала его лицо, делая его таким непостижимо сияющим? Излом крылатых бровей, приоткрытые тонкие губы, глаза, спрятанные под трепещущими веками… Он хотел себе все. Какавача тогда ушел, не в силах вынести что-то подобное. Да, он захотел, чтобы Воскресенье сыграл только для него. И это было самое страшное. Поэтому, когда в его дверь вдруг постучали, его сердце обдало холодом, и липкий стыд облепил сероватые щеки. Ну вот, и что же ему теперь делать? Он впервые сталкивался с таким неясным томлением, напоминавшим чувство светлой тоски. Как заставить Воскресенье остаться, даже если он довел его драгоценную сестру до слез? Что он мог ему дать, что могло бы его убедить? Какую ценность он из себя представлял, никчемный и жалкий сигонийский раб, на которого плевала целая Вселенная, плевал собственный мир и даже благословивший его бог, Трехокая Гаятра? — Какавача, — тихонько позвал Воскресенье, войдя и плотно прикрыв за собой дверь. Привычно встревоженным взглядом юноша скользнул по стенам комнаты, будто и впрямь ожидая, что на них отрасли уши, прежде чем подойти. — Ты не спишь? — убедившись, что они одни, каким бы жутким порой это ни казалось, — Какавача почти привык, — Воскресенье приблизился к нему и неловко замер лишь в паре шагов. Что-то всегда удерживало его там, за этой чертой. Он никогда не лип к нему сам, только шире раскрывал руки, когда Какавача хотел упасть в его объятия. — Ты не пришел на ужин, и я… Мы можем поговорить? Знаю, что у тебя нет настроения, но обещаю, что не займу много твоего времени… Никогда сам. — Ты злишься на меня? Я ненадолго… — Да, ты прав, — тихо сказал Какавача, глядя куда-то мимо. — Ты ненадолго. Может быть еще тогда, в этом мутном порыве юношеской души он почуял то неладное, что ждало его впереди — наученный горьким опытом своего пути, способный разглядеть внутри эти судорожные движения живой жизни… Воскресенье запнулся на полуслове, взмахнув на него ресницами — что-то услышал в чужом тихом тоне такое, что отшатнуло его. Лицо мальчика, вытянувшись вдруг от такого же неясного чувства, сделалось острым-острым, словно слишком отточенное лезвие. — Не знаю, о чем таком вы говорили с сестрицей, — странно, но звонкий голос его прозвучал как-то глухо. Все это время Воскресенье смотрел на него, но веки его дрожали. — Но чем бы это ни было… Мне так хочется сказать тебе, но… — он с беспомощностью, с искренним огорчением в вибрирующем от волнения голосе вздохнул, — но не знаю, как… Какавача с ужасом осознал, что и в его глазах застыло что-то такое же холодное, как этот ужас, что его окутал. Это было совсем ему незнакомо, вернее, обычно это было от него очень далеко, и совершенно дикая эмоция помутнила ему разум. Прикрыв дрогнувшие слабо веки, он вдруг увидел слегка размывшееся в памяти лицо сестры, а когда открыл их, то, готов был поклясться, что увидел перед собой точно такое же выражение, но теперь застывшее на лице Воскресенья. Сожаление, смешанное с теплой, почти блаженной радостью — как будто в прощании могло быть что-то счастливое, что делало выражение их бледных лиц таким умиротворяющим. Совершенно ненавистное ему выражение, которое уже однажды сказало ему: «Прощай, Какавача». Пусть твой путь будет мирным и спокойным… Осознание проняло его до кости. Продолжение его слов он додумал сам, словно эти две секунды превосходства над временем могли что-то изменить в его жизни. Бросившись к нему, Какавача осознал себя только в то мгновение, когда схватился за его плечи, когда приник к нему всем телом так отчаянно и испуганно, что самому стало больно и тошно, но его рот уже приоткрылся, чтобы выпустить из себя поток самых жалких, самых умоляющих слов, которые когда-либо извергало его измученное сердце: — Не надо. Н-не надо. Я извинюсь перед ней. Я не хотел. Я случайно. Я не знаю, почему. Пожалуйста. В-воскресенье. С тех пор он никогда не произносил ту молитву, что напутствовала его на протяжении его пути все это время, а теперь он, прислонившись к человеку с такой тоской, заговорил с таким отчаянием, с каким способен, пожалуй, только обращающийся к Богу. Воскресенье окаменел в его руках, и его молчание сковало его тело в ледяной панцирь. Застыв на самом краю бездны, задыхаясь от страшной прогорклости во рту, он выдавил: — Не уходи. Пальцы стиснули его нарочно крепко, со всей скопившейся в нем силой, в этом безмолвном надсадном плаче нарочно причинили боль, и наконец судорожный вздох, хоть какой-то живой отзвук, сорвался с губ Воскресенья. Какавача только в эту секунду решился поднять на него лицо — и, в который раз за эти их короткие встречи друг с другом вот так напрямую, обомлел, увидев в его глазах мутную пелену поднявшихся слез. «Какой же ты плакса», — пронеслось в его голове радостное, но тогда, глубоко уязвимый и уязвленный, он не посмел себе храбриться. — Почему ты плачешь? — выдохнул Какавача, глядя в его влажные светлые глаза. — А ты почему? — прошептал Воскресенье, глядя в его сухие. Его дрожащие тонкие руки, решившись, со стеснением, но очень бережно обняли его в ответ. Воскресенье спрятал лицо на его плече, но его приглушенный голос раздался почти у самого уха: — Я только хотел сказать тебе, что ни за что не брошу. — Ха… — шмыгнул носом мальчишка, смежив вздрогнувшие веки. И хоть даже его глаза покраснели от невыносимого стыда, он постарался напустить в голос побольше бравады, словно и правда мог не любить его слезы. — Ну, а чего тогда расплакался? Дурак. — Больно, — привычной фразой ответил Воскресенье, — за тебя. И в этом была еще одна простая, но не менее важная истина — Воскресенье никогда не жалел его, как жалеют тех, кто нуждается в жалости. Он не понимал этого, как ребенок, но чувствовал это, как человек: что его не жалели, что ему со-чувствовали. Воскресенье разделял его боль, страдая вместе с ним. Эта, казалось бы, непостижимая разница означала, что Воскресенью он не казался ни ничтожным, ни слабым, ни маленьким — в общем, он не видел в нем ничего из того, что сам Какавача ощущал в себе так отчетливо и явно. Он резко отстранил его от себя; затем, увидев на его лице испуг, сделавший его глаза буквально оленьими, шумно выдохнул и заново прижал к себе. — Я не хотел ее обидеть. — Конечно, я знаю, — быстро ответил Воскресенье, и Какакава даже сквозь ткань ощутил жар, исходивший от его щек. — И Зарянка тоже. — Откуда ты можешь знать? — с горечью пробормотал Какавача. — Я не просто с Сигонии. Я авгин. Разве ты не знаешь, что о нас говорят? — Зло всегда может рассуждать только о «зле». Это грубые и невежественные люди, которые сбились с пути… Пусть говорят, что хотят! Их хочется лишь жалеть от того, что они не знают верной дороги. Ах! Я чуть не забыл… Возможно, сейчас это не очень уместно… — он мягко отстранился и неловко запустил руку в кармашек шорт. Какавача, проследив за направлением его взгляда, только сейчас заметил, как сильно он оттопырился, чем-то набитый. — Великая, надеюсь, я не испортил его… Воскресенье, порозовев, вынул слегка помявшийся пакетик и протянул ему. — Ты не пришел на ужин, и… Мне хотелось что-нибудь сделать для тебя. Я испек его сам. Какавача нелепо уставился на маленькое клубничное пирожное, и сердце его, задрожав, упало. — Клубничные — мои любимые, — не понимая его замешательства, пролепетал Воскресенье. — Прости, я снова выбрал вкус на свое усмотрение. — Поскольку Какавача молчал, он окончательно смутился: пушистые крылья тут же укрыли горящие от смущения щеки. — Ничего, — внезапно осипшим голосом выдавил Какавача, принимая сладость. — Мне, кажется, он тоже нравится. И Воскресенье радостно улыбнулся. Какавача, не замечая, что тот уже счастлив, прижал к груди пирожное и медленно осел на пол, прислонившись к стене. Обида на самого себя клокотала в груди… Если бы он не струсил, если бы не сбежал, то смог бы закончить свой сюрприз и… опередил бы его. Тогда и он бы наконец стал причиной его радости, сделал для него что-нибудь приятное, хорошее, хоть сколько-нибудь ценное. Какавача поднял на него взгляд. Невысокий, стройный, в черных гольфах на подтяжках и этих дурацких шортах, в накрахмаленной плоеной блузе с бантом на груди, с кудрявым облаком волос, со смущенной улыбкой на нежном лице он вдруг сильно напомнил ему вполне конкретную птицу, что Воскресенье сам показывал ему в атласе; и теперь эта ассоциация так прочно закрепилась в его сердце, что уже точно осталась в ней навсегда. Такая пушистая, серая, на первый взгляд совершенно обычная, даже невзрачная птичка, самка голубей гармонии… Воскресенье был таким милым и маленьким, что в носу защипало от уже знакомого яростного желания к нему прикоснуться. Хоть как-то… И он прикоснулся единственным способом, ему доступным: — Иди сюда, — Какавача похлопал ладонью по местечку рядом с ним. Воскресенье подошел и, помявшись, опустился рядом, прижав колени к груди. Какавача развернул сладость и разломил пополам. — Нет, — улыбнулся Воскресенье. — Я не могу. — Почему? — Это ведь для тебя. Попробуй! Я буду рад это увидеть. Знаешь, ты заслуживаешь гораздо большего, — тут он, поерзав, опустил голову на колени и повернул. — А еще раньше ты все время отказывался от сладостей, которые я тебе передавал… — А я знаю, что ты даже чересчур любишь сладкое, — сказал Какавача, поманив пирожным перед его носом. — Давай, разве тебе не интересно самому, как получилось? Воскресенье фыркнул, демонстративно поморщившись. — Кто тебе это сказал? Не слушай мою сестрицу… — Какой же ты упрямый, — вздохнул Какавача и, пользуясь моментом, глубоко зарылся пальцами в серовато-белые кудри. Взлохматил — сложно… — и снова потрепал. А потом, даже не скрывая отчаянной веры в голосе, сказал. — Однажды… я обязательно накормлю тебя сладостями до отвала. — Угу-м, — промычал Воскресенье, смешно щурясь от его глупой ласки — а у самого щеки раскраснелись. — Договорились! — Обещай, что дождешься. Мальчишка приоткрыл один глаз и сам, незаметно, должно быть, для самого себя, подвинулся к нему так, что их бедра соприкоснулись, и стало очень-очень тепло, будто Какавачу прислонили к мягкому, густому птичьему пуху… — Я всегда, всегда готов ждать тебя.

༻༺

Ну, так и чья же это была вина? Когда теплые волны наконец окутали уставшее, скованное зверским напряжением тело, в дверь постучали: похоже, дело у кого-то к нему было крайне срочное. Перепуганный слуга пролепетал, что оставит записку на столике возле камина. Авантюрин с облегчением провел ладонью по лицу: у него не было абсолютно никаких сил на кривляния перед Рацио, особенно если тот явился с сообщением от Алмаза. Опустошив одним глотком бокал клубничного шампанского, Авантюрин бездумно уставился на собственные ноги, причудливо искаженные в отражении воды. Надо же, кожа не сохранила на себе ни следа его грязной прошлой жизни; девственно-чистая, почти невинная, она горделиво блестела. Но он помнил каждый отпечатавшийся шрам: лиловатые подтеки и садины, неровные края ожогов от пыток на электрическом стуле, бугристые темные пятна, которые покрыли его кожу во время пребывания в Гвоздльскрапе… Там, после смерти… Колина, в этом прогорклом удушающем мраке для нежного, светлого образа Воскресенья не осталось места. Сердце Какавачи, переполненное скорбью от потери всего дорогого, с такой осторожностью и болью только было приобретенного, источало одно зловоние… И он отталкивал его от себя с таким полоумным чувством, словно один Воскресенье был виноват во всем, словно только Воскресенье был единственной причиной его несчастья. Но чем больше он его отталкивал, тем яростнее прижимал к себе во снах, не способный смириться с его смертью в собственном сердце. Так, измученный этой долгой, неувядающей борьбой он, должно быть, позабыл обо всем, кроме самого главного. …Но теперь с новой силой отозвалось в нем все прежнее, позабытое и позаброшенное, и больно сдавило сердце. Похороненное под одним, другое на деле всегда было в его сердце. Старый слуга был прав: он тоже обещал ему. Тогда, выходило, они оба предали друг друга: окончательно, бесповоротно, навсегда. Они никогда больше не смогут вернуться. Но даже в попытке слепить злые, обиженные мысли, он больше не мог укрывать от самого себя сильную обеспокоенность. Он полагал, что дело пойдет быстрее, и сам медлил, растягивая это, отнюдь не удовольстие, как он рассчитывал, а настоящую пытку. Ему хотелось поскорее кончить это, убраться отсюда подальше, только заполучив свой драгоценнейший трофей, но он то с яростной жаждой напирал, то осторожно пятился, то и вовсе трусливо бежал, как Воскресенье. Авантюрин выбрался из горячей ванны и, легко перебросив полотенце через плечо, окинул быстрым, оценивающим взглядом свое отражение в зеркале, будто хотел проверить его на подлинность. И, стройный и гибкий, он и самому себе показался вдруг чужим человеком. Куда делись его костлявые черты, высеченные годами рабства? Нет, увесив себя кучей баснословно дорогих безделушек, он, должно быть, плюнул в лицо собственной судьбе. Так, угловатый тощий Какавача, последний выживший из авгинов, остался позади, спрятался за грандиозным, величественным фасадом Авантюрина, одного из Десяти каменных сердец. Но впервые он подумал… если сам он так изменился, мог ли он и дальше требовать от Воскресенья, чтобы тот оставался прежним? В конце концов, как проведенные здесь пару месяцев казались ему отдельной прожитой жизнью, точно так же несколько лет разлуки могли казаться Воскресенью целой, пройденной в одиночку, дорогой… Неизвестный действительно оставил записку. Смахнув капли влаги с волос, Авантюрин обессиленно склонился над столиком. Теплый свет каминного пламени окутал его влажное после ванны тело, словно топленый мед. Нужно было идти, искать, нет, вынюхивать, плести новый замысел перед Рацио, но он не чувствовал в себе никаких сил… Если бы все было так просто, как в его фантазиях. Если бы можно было просто покончить с миром Воскресенья прямо сейчас… Записка была написана на тонкой, разлинованной и розоватой бумаге убористым, красивым почерком. Ажурные буквы жались одна к другой, но края их были неровными: рука писавшего явно дрожала. Рацио воспользовался бы чистым белым листом бумаги и сложил бы его вчетверо, а не вдвое, и почерк его был аккуратным, сухим и предельно разборчивым. Стало быть, желающим видеть его был… кто-то другой. Авантюрин развернул лист, жадно впиваясь глазами в витиеватые строчки: Дорогой Авантюрин, С момента твоего прибытия на планету празднеств у нас, к сожалению, не было возможности увидеться. Но мне бы хотелось встретиться с тобой лично. Надеюсь, в память о старой дружбе, ты не станешь игнорировать мое письмо. Хотя это касается вещей, которые мы оба не можем упустить, если ты понимаешь, о чем я. Жду тебя в своем номере в отеле Грёз в реальности, Зарянка — Ах, и правда, Зарянка все такая же заботливая, — усмехнувшись, Авантюрин отложил записку и спрятал лицо в ладонях. Затем глубоко вдохнув и выдохнув, он с привычной обворожительной улыбкой посмотрел на буквы, собравшиеся в это милое имя. — Ты тоже ищешь пропавшие вещи, ведь так? Ты тоже оставила его одного.

༻༺

Раньше он их постоянно сравнивал. Взглянув на нее теперь, он даже не вспомнил о своей сестре, хотя она стояла перед ним, все такая же до боли знакомая и так сильно — на деле — её напоминавшая; не круглой худобой маленьких плеч, не невинным разрезом глаз, не губами, покрытыми розовым блеском, и вовсе не причудливой укладкой длинных пушистых волос — но силой, скрывавшейся за этой красивой, нежной оберткой. Она даже не была ему, Воскресенью, старшей, но вместе с тем он чувствовал в ней то же желание защитить, на которое была способна его сестра, пожертвовавшая собой, чтобы он спасся. И потому он так робко перед ней пасовал, перед этой великой силой в то время — и долго молчал теперь, оказавшись с ней напротив, один на один. Ему, запятнанному, она не доступна. Но это была единственная форма любви, в которую он разрешал себе верить. — Здравствуй, Авантюрин, — улыбнулась девушка. В ее комнате было пианино, роскошное, белое, с золотой гравировкой. Кажется, она играла до того, как он вошел — в комнате еще остался налет только-только отзвучавших, странно дрожащих аккордов. — Госпожа Зарянка, — учтиво поклонился он. — Я так польщен вниманием звезды Галактики к моей скромной персоне. Некоторое время они еще стояли друг перед другом, распознавая, по видимости, в вытянувшихся лицах прежние черты. Пальцы вспорхнули над клавишами, роняя неоднозначный звук. Он слегка наклонил голову, продолжая улыбаться. — Каждый раз, когда думаю, что обыскала всю Галактику, находится еще какой-нибудь уголок, сердца которого не достигла наша с ним песня. Я искала вас так долго, — тихо сказала Зарянка, приложив руку к сердцу, и этим жестом сильно напомнила ему Воскресенье. Так, что ему даже показалось, что он говорил с ним из прошлого — тем мягким и невинным. Веко дёрнулось в намеке на нервный приступ, но елейная улыбка на его лице стала только шире: — И как? Нашла кого-нибудь? Она опустила голову. Тонкая рука её, облаченная в изысканное кружево, задумчиво сыграла пару тоскливых аккордов. Девушка разочарованно выдохнула. — Да, теперь я понимаю, о чем брат говорил мне. Всегда так получается получается… Хочу помочь ему, хочу, чтобы он разделил со мной свою ношу, но… Он всегда на шаг впереди. Я поняла, что он совсем не знает человеческие сердца. Как будто с самого начала был кем-то иным и чувствовал себя чужим. Когда говорил о звездах, когда смотрел на цветы. Но как я не замечала этого раньше? Что он так далеко. Всегда был очень далеко. — Как удобно, — пробормотал Авантюрин, задумчиво дергая часы на запястье. — Разве не этот мир сделал его таким? — О чем ты говоришь? — голос девушки зазвенел было и тут же оборвался. Прокашлявшись, она продолжила. — Я никогда не желала ему зла. И этот мир… — Тогда почему ты оставила его? — фальшивая улыбка его сломала голос. Как дернутая струна, он жалобно звякнул и затих. Выдохнув, Авантюрин запустил руку волосы, небрежно зачесывая пряди. — Гастроли? Вселенная так нуждалась в новой поп-звезде? Не держать своих слов, похоже, это ваше семейное. Но все же… Мы и друг другу пообещали, помнишь? Что будем его защищать. — Я отправлялась в тур за туром за тем, чтобы найти вас! — в сердцах воскликнула Зарянка, хлопнув крышкой пианино. Ее эмоции были такими честными, как не полагалось звезде. — Я хотела все исправить. Если бы хоть кто-нибудь из вас меня услышал… Но он слышал: но ни одна её песня, по крайней мере, так он себе клялся, не тронула струны в его сердце. До этого она казалась такой милой, нежной до приторного, даже слащавой, и он даже представить не мог, что такая вежливая и обходительная, мудрая и добрая госпожа Зарянка, ставшая звездой Галактики, вдруг обратится к нему так несдержанно. — Что ж, это хорошее утешение, — глаза Авантюрина опасно сверкнули. Он чувствовал в себе такую же неподдельную злость, какую, похоже, испытывала она сама. — Во имя всеобщего блага, нужна была всего лишь одна ничтожная, маленькая жертва — твой брат. А, может, ты просто хотела свободы… Разве контроль брата со временем не стал слишком удушающим? Могу себе представить, эту молчаливую, угрюмую тень за спиной, что следует за тобой по пятам. — Замолчи, — сорвалось с ее языка. На мгновение она в беспокойстве за грубость даже приложила ладонь ко рту. Но потом, словно отбросив последние маски, девушка вспыхнула и шагнула к нему. Шаг вышел таким сильным и резким, что в одно мгновение приблизил ее к нему и вот, палец, овитый хрусталем кружева, уже упирался в его грудь. — Да, я не сдержала своего обещания. Но я все исправлю. И я не позволю тебе навредить ему! Ты за этим сюда пришел? Авантюрин, я тебе не верю! Неужели ты правда вернулся… с одним только тем, чтобы отомстить? Звонкий голос ее вновь взволнованно задрожал, наполняясь болью. Авантюрин застыл, покрываясь легким ознобом с ног до головы. — Ему хочешь сделать больно? Он ведь… и так страдал. Какавача не смог ей ответить, не смог ни отшутиться, ни солгать, ни быть честным, ничего не смог дать ей взамен. Кончик острого жемчужного ногтя, упираясь в его грудь, указывал на самое сердце, будто она обращалась к нему. Авантюрин слегка наклонил голову. — Пусти его… — сипло выдавила Зарянка, силясь заглянуть в его лицо, спрятанное за занавесью золотых волн. — Не делай зла. Се▮▮ра, уже… — Поздно. — Что?.. — Уже сделал ему… больно, — уронил Авантюрин, и его лицо его сделалось абсолютно непроницаемым — пока в груди бушевал безжалостный шторм. В ее груди тоже вскипела буря. — Что ты сделал? — в страшном испуге Зарянка вцепилась в его плечи, да так крепко, что он пошатнулся. Глаза ее сделались совсем круглыми и большими, как у лани. — Не мог ты… Ты обманываешь меня? Где он?! Он молчал, не в силах вытолкнуть эти слова наружу, и тогда она хорошенько, как не было положено светским дамам, встряхнула его: — Забыл его настоящее имя. — Что? Эхо ее голоса было таким сильным, что он поморщился. — Я забыл его настоящее имя. — О чем ты? Настоя▮▮ее ▮▮▮? Авантюрин вздрогнул, вскинул голову, с подозрением уставившись на нее. Нехорошее предчувствие закралось в его нутро, словно огромный червь прогрызал себе путь внутрь его сердца, оставляя после себя липкий, противный след. — Настоящее имя Воскресенья, — выдавил он. Девушка нахмурилась. — Да, точно… У него ведь тоже оно было. — Как ты могла его забыть?.. — Я и не забыла! Конечно. Его зовут… ▮▮ Нет, как странно… Не могу вспомнить. Только что, я была уверена, что оно… звучало в моей памяти. Не понимаю. Какое нехорошее чувство. Всего несколько букв — и такая пустота. Он знал его. Он испытывал то же самое несколько системных часов назад, продолжал чувствовать и теперь. В этом рассеянном ощущении было что-то искусственное — ведь эта пустота для него самого была, пусть и необратимой, но все же намеренной. Но как это все-таки было возможно? Имя Воскресенья… Его забыл не только этот… глупец, но даже сестра, не чаявшая в нем души… Но прежде чем Авантюрин почувствовал этот тревожный холодок, девушка вновь обратилась к нему: — Чего ты хочешь от него? Может, это могу быть я? Она знала, что не имела права на «почему». Но Авантюрин все равно поморщился, всего на секунду, а потом мягко, лучисто рассмеялся, словно вдруг стал самым счастливым человеком на свете: — Нет, нет. Я просто… хочу вернуть свое. — Что это значит? — Что Воскресенье — мой, — бархатисто улыбнулся Авантюрин, и бросил на нее быстрый взгляд, оценивая реакцию. Зарянка осела в кресло, лицо ее потеряло все краски. — Да что ты говоришь такое! Он же не твоя собственность, Воскресенье — не твоя собственность! Он и мой брат тоже, и ты- — Ах, нет, это не о собственности. Никогда не было о собственности… Ты не понимаешь. И никогда не поймешь, — Авантюрин не знал, но его глаза потемнели. — Он мой… Человек. Человек. Он для меня… Кто-то очень важный. Кого я просто не могу оставить здесь. Как ты говорила, особенный? Друг. Последний настоящий друг. — Но ты говоришь о нем, как о какой-то вещи, — выдохнула Зарянка. — Это неправильно. — О вещи? Хочешь сказать, я такой же, как они? Что ничем от них не отличаюсь? — Нет. Пока, нет, Авантюрин. Но это — начало. В конце концов, послушай, как страшно это звучит! — Да что ты знаешь! — ощерился Какавача, шагнув к ней, нависнув зловещей дребезжащей тенью. — Мое чувство, то, что здесь, внутри, гораздо сильнее твоего. Я долго ждал и все вытерпел. Я заслужил награду. — Если бы ты нашел в себе силы признать его любовью, я бы сама без раздумий отдала брата в твои руки, Какавача! — девушка задохнулась. Авантюрин в ужасе отшатнулся от нее. — Но ты ведешь эту странную игру. Твои глаза тогда… То, что в них было спрятано. Даже если это выражение было правдой, это все еще может быть… Она ведь бывает… разная. Зарянка сжала пальцы на складках оборчатой юбки. — Нет. Скорее, ты сам не знаешь, что из всего этого — правда. Ты чувствуешь такое сильное желание и… просто боишься назвать его любовью. Тогда я не знала, что сказать тебе, ты застал меня врасплох… И это моя вина, что позже я не смогла правильно объяснить тебе свои мысли. Желание прикасаться… Думаю, ты прав, и в любви есть зерно эгоизма. Такое вот… человеческое сердце. Разве оно не маленькое, не хрупкое? Все хотят себе своего тепла, быть особенными для кого-то. Но любовь — это не безумное обладание. Это что-то… о равноценности. Не только кто-то для тебя, но и ты для кого-то. Невыносимое чувство, сжимающее твое сердце, так похожее на жажду… Разве это не тоска? — По ее лицу скатилась первая соленая капля. Она позволила ей упасть, спрятав глаза под сенью длинных, пушистых ресниц. — Если бы только я поняла, что ты на нашей, на его стороне, что действительно хочешь его спасти, а не… присвоить себе, сделав частью коллекции своих выстраданных трофеев, я бы… Нет. Это неважно. Что же делать… Как я могу спасти тебя, мой дорогой брат? Авантюрин молчал, отступив в тень. Каждая косточка в его теле безумно затряслась в ответ на ее необдуманные искренние слова, так безжалостно обнажающие его непригляную суть, все то, что составляло его существо. Страх. Он действительно боялся так сильно… Воскресенье… Воскресенье… Но ты не можешь отнять его у меня. И этот мир тоже. Нет, нет… Он так не хотел остаться в этой темноте в одиночестве. Он так хотел забрать его с собой… Тошнота подкатила к горлу с такой силой, что Авантюрину пришлось приложить ладонь ко рту. Зарянка плакала. Он снова… довел ее до слез. Но на этот раз он позаботился о том, чтобы не испытывать того удушающего ужаса, принудившего его упасть в ноги мальчишке-птичке. Воскресенье уже ушел один раз, уже ненавидел его теперь, должен был. Так почему же… его сердце беспомощно, трусливо сжалось, и он в смятении оглянулся на дверь, словно старший брат ее вот-вот появится на пороге комнаты и полоснет его взглядом, что хуже раскаленного лезвия ножа? — Говорят, сердце нужно лечить сердцем. Понимаешь? Ка- Авантюрин… Я не верю… Разве это может быть правдой, скажи? Ты вернулся спустя столько времени… И все для того, чтобы уничтожить его? Авантюрин! Он ничего не ответил: не нашел сил, не нашел удобных слов, которые можно было бы облачить в нарядную ложь. Только, застыв у самой двери, смотрел, как крупные капли одна за другой срывались с длинных, искусно подвитых ресниц. Девушка не выдержала, её голос надорвался: прижав ладонь ко рту, она судорожно всхлипнула и отвернулась. Маленькие плечи тихо вздрагивали: казалось, она несла на себе какую-то тяжкую тайну, а он, по какой-то нелепой причине, был все еще ее последней надеждой на спасение… — За тебя… мое сердце тоже болит. Авантюрин прикрыл дрожащие веки, но прикрыть свое позорно дрожащее тело он не мог. Какое ничтожное зрелище он теперь, уязвленный ее чувственной речью, должно быть, из себя представлял… — Ты сам в это веришь? — ударила Зарянка в самое сердце. — Да что же ты ищешь? Скажи, что именно ты потерял? Что хочешь вернуть? А он уже весь истекал кровью. В нос ударил слишком хорошо знакомый ядовитый запах дождя. Авантюрин, не скрывая выражения, посмотрел за окно: точно издеваясь, оттуда на него взирала беззубая темная пасть безоблачного ночного неба. И это он тоже позабыл: Мир грёз не знает ни дождей, ни ливней… В повиснувшей влажной тишине вдруг снова раздался голос Зарянки. — Я не знала, что он больше не ест сладкое. Раньше он был жутким сладкоежкой, и я наивно полагала, что он сможет остаться прежним. Но, выходит, я лишь искала себе утешений. Ведь когда это случилось… Когда мы потеряли вас, он так… переменился. Стал очень закрытым, все чаще избегал меня, и, хотя его улыбка была такой же сердечной, я поняла, что он впервые лгал мне. Он улыбался мне, а на его руках… на руках… Иногда я видела… — она осеклась, судорожно вздохнув, и покачала головой, отвечая какой-то своей мысли. — Что? — нахмурился было Авантюрин. — Я пыталась поговорить с ним о нем, но он совсем не замечал этого. Он хотел только оберегать меня, и его волновала только я и этот мир, словно он не был предназначен ни для чего другого. Да, мы говорили лишь о моих беспокойствах. Я и не заметила, как он стал моей тенью. И когда я поняла, что перестала узнавать его… Да, ты прав… Возможно… я и правда хотела найти повод сбежать. Хотела найти другой способ все исправить. Чужая исповедь легла на его сердце непрошенным грузом. Это ноша была ему непосильна, и Авантюрин, быть может, совершенно бессердечно, повернулся к ее искренности спиной, положив пальцы на ручку двери. — Я правда хотел, чтобы все было по-другому, — испытываемое им чувство, которому он не смог дать определение, приняло вдруг такие буквы. — Я тоже… — был тихий ему ответ. Выходило, Воскресенье стал их общем горем. Должно быть, означаемое их троих — несчастье. Иначе как объяснить, почему столько страдания они вложили друг другу в сердце?.. И сколько еще нужно было подождать, чтобы наконец увидеть рассвет? Бледный и мертвый, Авантюрин покинул ее комнату с такой резкостью, что, пожалуй, мог вызвать какие-то подозрения. Но чего он совершенно не ожидал, так это столкнуться вот так с невесть откуда взявшимся в реальности Воскресеньем. — Господин Авантюрин, — казалось, он задохнулся от возмущения, — вы нарушаете… — Не трать время на жалкого приспешника КММ, — бросил Авантюрин, пройдя мимо, даже не одарив его фальшивой, играючей улыбкой, а только демонстративно задев плечом. — Вдруг этот бесстыжий варвар снова довел твою драгоценную сестру до слез? Он ожидал, что Воскресенье бросится к ней, словно пес, услышав команду, но мужчина не двинулся с места, даже больше — вдруг обратился к нему. Не смея оглянуться и взглянуть на него чуть более секунды, чтобы снова быть опьяненным его этой всей божественной красотой, безбожной мишурой, только раздражающей раны на его сердце, Авантюрин просто замер, принявшись насвистывать себе под нос что-то безжалостно по отношению к самому себе беззаботное. И руки он снова спрятал глубоко в карманах, будто это могло его защитить. — Ты… бледен, — сказал этот невозможный, как он его уже не раз обозвал, немыслимый человек. — Если тебе плохо, пожалуйста… Здесь есть врач. Словно тысяча игл вонзилась в его сердце. Себя-то видел? Как ты бледен, словно чужая тень? Горячо выдохнув, Авантюрин крепко зажмурился, а затем, не в силах сдержать скрежет, вырвавшийся из его нутра в ответ на это вопиющее и непонятное, впился в лицо пальцами. И когда раздался щелчок дверной ручки, а за ней последовал звук захлопывающейся двери, это он, словно пес, услышавший команду, рухнул рядом на пол, прислонившись затылком к холодной стене. Ему было, конечно, абсолютно все равно, что подумают о нем коридорные отеля и служанки… Поэтому Авантюрин просто смежил налившиеся свинцом веки. Горячка отступала. Он просто ждал. И открыл глаза, только когда его холодная тень вновь нависла над ним. Воскресенье смотрел на него сверху вниз, но в его взгляде, он вдруг обнаружил, не было ничего уничижающего. Да, он был твердым, как лед, и с уже привычной суровой примесью… И еще какой-то талой, загадочной дымкой. И почему ему только чудилось в нем высокомерие? — Ты мне солгал, — сказал Воскресенье так, словно все то, что было между ними до, не было откровенной ложью, игрой. — А, может, это она тебе соврала? Твоя любимая, драгоценная сестра, — защищаясь, усмехнулся Авантюрин. Воскресенье его шутку не оценил: сжал губы в тонкую линию так, что они посинели. — Ты ребячишься? — Что ж, возможно, я имею на это право. В конце концов, у меня его не было. Детства. Вот так… сложилась жизнь. Захотелось прикоснуться. Невыносимо. Это чувство было похоже на сильный голод, жажду, которую невозможно утолить. Воскресенье не уходил и молчал, подпитывая его, пока наконец Авантюрин не поднялся и не протянул ему руку. — Пойдешь? «Безумная жажда — разве это не тоска?» — Куда на этот раз? — выдохнул Воскресенье. — Хочешь обсудить детали сделки? Когда придет время, я сам тебя позову. Сейчас от тебя требуется лишь усыпить бдительность твоего… друга. Убедить его, что ты намерен меня одурачить. Скоро я отправлю ему приглашение, чтобы встретиться лич- Каким-то болезненным эхом отозвалось в памяти непрошенное замечание Рацио о чужой молодой красоте и полоснуло его по сердцу. Авантюрин, сдерживаясь, на мгновение приложил палец к чужим властным губам. Как странно: слова его холодны, а губы — самые тёплые. — Ты действительно любишь все контролировать. Не боишься сойти с ума? Его рука оставалась протянутой и даже не дрожала. — Избавь меня от этих пошлостей, — выдохнул Воскресенье, с сомнением глядя на нее. — Я всего лишь приглашаю вас пройтись, господин Воскресенье. Когда-то ты показал мне здесь, в реальности, много красивых мест. Ты сказал, что она ничем не хуже Мира грёз, который был мне не доступен. Снова соврал? — Все изменилось, — признал Воскресенье. — Так покажи мне. — Что я должен тебе показать? — ощерился он. — Мне надо перед тобой отчитаться за каждый его изъян? Похоже, он начинал нервничать, и Авантюрин покорно отступил, капитулируя перед чужой манией. — Это просто прогулка. Если будешь таким занудой, твой дорогой гость начнет скучать, — просто улыбнувшись, он потряс своей все еще протянутой рукой. — Ты… действительно хочешь пройтись здесь? Не стоит. Повсюду много глаз, и все эти непрошенные взгляды… — от внимания Авантюрина не ускользнуло, как глаза Воскресенья стремительно пробежались вдоль стен, словно ища в них намек на чужое присутствие. — Омерзительны, — выдохнул мужчина, возвращая взгляд к нему. Эмоция, отразившаяся в его голосе, была не презрением, а страхом. Но вокруг никого не было. Коридор был абсолютно пуст, не считая двух заблудших сердец, так откуда в коротком передергивании его плеч взялась эта настороженность? Почему в его голосе снова было какое-то предчувствие? Это так до жути напомнило ему о прошлом, что он позволил себе бесцеременно впиться пальцами в его запястье. — Сейчас тут уже никого нет… Смерть ведь давно ушла, так? — …Я почту за честь, господин Воскресенье. Поскольку Авантюрин продолжил настаивать, Воскресенье сдался и даже сделал пару резких шагов, как если бы хотел поскорее от него избавиться, но быстро опомнился и вырвал свою руку. Под короткий смешок Авантюрина он только гордо расправил плечи и пошел вперед — так что ему оставалось снова только покорно следовать за ним. В этот момент он самому себе показался каким-то хищником, терпеливо выжидающим момента. Собственное сравнение покоробило его, смешавшись со словами Зарянки. И вновь стало тошно от самого себя. Могло ли такое грязное, как ему казалось, чувство действительно быть любовью? А безумная жажда — всего лишь тоской?

༻༺

Вопреки его ожиданиям, несмотря на очевидную неприязнь к этому миру, Воскресенье был спокоен, вежлив и собран. Они действительно прошлись по всем тем местам, в которые он водил его раньше — с тех самых, с которых открывались пресловутые чудесные виды на Галактику. Но то ли дело было в том, что глаза Воскресенья больше не любили ни этот мир, ни эти звезды, то ли потому, что они перестали быть детьми, все эти пейзажи, волновавшие их сердца когда-то, действительно перестали быть чарующими. В детстве, юности была какая-то, оставленная теперь позади, ничем не запятнанная бодрость, сила, которая давала шанс увидеть в окружающей действительности нечто большее, заглянуть, быть может, в самую суть. Но Какавача был из тех, кому пришлось повзрослеть слишком рано, и уже давно никакая красота не трогала его сердца — до тех пор, пока он не встретил Воскресенье. Тогда, в той неловкой, смущенной тишине, когда Воскресенье вдруг брал его руку и взахлеб принимался рассказывать про звезды, даже в этой скучной, неменяющейся синеве он мог усмотреть нечто по-настоящему… прекрасное. Словно Воскресенье, любящий всё, что было вокруг, показывал ему мир своими влюбленными глазами, поделившись с ним своей огромной силой. И Какаваче действительно не нужен был никакой Мир грёз, если он соглашался быть рядом. Да, всего какие-то жалкие пару месяцев. Он цеплялся за них так отчаянно, по прошествии лет, что это могло показаться смешным… Но то время не было стремительно и пусто сменяющими друг друга днями: оно было минутами, часами, оно казалось огромным, оно казалось целой прожитой жизнью. У них были одни глаза на двоих. Но не только глаза — как-то непостижимо они поделили ещё и сердце. И Воскресенье не знал, а Какавача не мог себе признаться, что, чувствуя надёжное тепло чужой ладони, он, так храбрившийся перед ним, впервые за долгое время сам чувствовал себя в безопасности. А сейчас ему было холодно. Но может быть, оттого, что на этот раз… — Ты что-нибудь видишь? …Он сам должен был взять его за руку? Хотя… мог ли он сделать что-то подобное теперь, когда не только между ними, но и в его душе повисла такая неопределенность? Вдруг, вопреки всем его мечтам, каждой его грёзе, пусть даже самой грязной и пошлой, эта пропасть окажется непреодолимой? — Нет. Не вижу здесь ничего, — откликнулся Воскресенье, безупречно поняв его. Авантюрин, не выдержав, посмотрел на него. Взгляд Воскресенья был устремлен все в ту же пестреющую звёздами темную ткань, но глаза его не зачарованно горели, а были печально пусты. И на мгновение ему показалось, что в них, полностью поглощенных какой-то тенью, не было даже бликов. Он не хотел этого знать… Маленькие открытия только мешали ему, умножая все непрошенные противоречия… Но все также не мог противиться старому желанию познать его всего, когда это было одной из главных тайн его собственного мироздания. — Когда-то здесь было видно много звёзд. — Что ж, звёзды могут погаснуть, — горьким эхом отозвался пустой голос Воскресенья. — А моя ещё там? Он резко обернулся, посмотрел на него почти испуганно. — Что?.. — Не помнишь? Ты ведь говорил, что у каждого есть своя звезда. И что где-то здесь… есть и моя. Она тоже уже погасла? Авантюрин больше не смотрел на небо, словно ему и не нужен был ответ, спрятанный в нем — только то, что показывал ему Воскресенье. — Нет, — Воскресенье тоже повернулся к нему, и снова они застыли друг против друга, у негласно проведенной черты. — Нет, Авантюрин. Она ещё не погасла. — Как жаль. А я думал, что уже встретил свою смерть, — улыбнулся он. Но не фальшивой, вымученной улыбкой — а настоящей, той, которая прятала в себе горечь. — Чутье игрока тебя подвело. Твоя звезда сияет еще ярче, чем прежде, — перебил его Воскресенье, сделав резкое движение руками, как если бы хотел смахнуть что-то с лица. — А что насчет твоей звезды? Разве она не была где-то рядом? — Авантюрин подошел к нему почти вплотную и подался вперед, заглядывая в лицо. — Твоя звезда тоже еще там? … — Разве не поэтому ты здесь? — вдруг тихо сказал Воскресенье — и вдруг сам сократил расстояние между ними до этого негласно установленного минимума. — Не потому, что хочешь все разрушить? Оборвать мой путь собственными руками… Их лица оказались так близко друг от друга, что было страшно сделать вдох и забрать у другого последний глоток воздуха. Авантюрин… вспыхнул, покраснел, невыносимо смутившись этого смелого шага с его стороны. — Я знаю, что такова твоя цель. Ему нравилось вторгаться в пространство Воскресенья, в его холодную, вежливую улыбку, рушить на его лице всякое гордое выражение, трогать его, мучительным шепотом у самого уха истязать, но сам он, глубоко внутри, также позорно пасовал перед каждым его непредвиденным шагом… — Ждешь не дождешься посмотреть, как низко я буду падать? — выдохнул Воскресенье, и его голос, покрытый инеем, слегка остудил горящие щеки. — Выходит, это я главный злодей в твоей пьесе? Воскресенье, если бы было так… Ладно, пусть это буду я. Пусть всегда это буду я, — усмехнулся Авантюрин, спрятав руки в карманах. — Но только я. …Только так я могу быть уверен, что ты в безопасности. Всего миллиметр. Губы его мучительно дрогнули, и он коснулся его носа носом. Тихо. Так тихо, что каждый их вздох ронял звук в глубину сжавшихся сердец. Ресницы Воскресенья затрепетали. Авантюрин выдохнул, не в силах бороться со сладким ощущением чужой кожи. — Ха… — вдруг ответил ему Воскресенье таким же слабым, неясным вдохом. — Ты еще не ненавидишь меня? — прошептал Авантюрин, смежив налившиеся истомой веки. Он даже говорил осторожно, словно боялся потерять звуки и не успеть высказать то, что так мучило его. Спустя время, Воскресенье все же ответил ему, и голос его показался ему очень далеким: — Нет. — Тогда улыбнись мне. — Авантюрин. — Просто… попробуй. … — Тогда… закрой глаза. — Все равно не смог бы, — выдохнул Авантюрин, и ресницы дрогнули, касаясь его виска. И, вонзив нож в свое сердце, попросил. — Только улыбнись, как будто ты рад, что я здесь. Что я вернулся. Выждав секунду другую, Авантюрин вслепую коснулся кончика чужих губ и, завороженный, провел линию, повторяющую роковой, нежный изгиб, словно пытаясь, пощупав, запомнить его улыбку. Воскресенье ничего не спрашивал и стоял перед ним ни жив ни мёртв. — Дыши, — напомнил ему Авантюрин, и коснулся лбом его лба. В его голосе не было издевки. — Отсюда кажется, что ты не дышишь. Губы Воскресенья задрожали. Он этого не видел, потому что ему запретили смотреть, но продолжал чертить пальцами чужую улыбку, от уголка до уголка, врезая в память каждое ее вздрогнувшее мгновение. Легкая дрожь охватила его. Он щупал его лицо, мечтая прижаться к нему всем телом, ощутить так каждый его сантиметр — и узнать. Наконец, спустя годы, почувствовать, чтобы сделать своим. Оставить след. Желание было таким сильным, что тошнота подкатила к горлу. Это ужасное чувство и есть любовь? Но следующее мгновение их по-детски осторожной, даже робкой близости было разрушительным. Воскресенье вдруг шевельнул губами: так, словно хотел поцелуя, а пальцы его руки сжались на его предплечье. Глаза Авантюрина широко распахнулись, но не успел он сказать и слова, как мужчина отпихнул его, яростно утирая рот тыльной стороной ладони. — К чему все это? Эти… прогулки, разговоры о прошлом? Твои намерения никогда не были для меня тайной, — заговорил он, да так быстро и как будто с трудом собирая буквы, что словно сквозь зубы. Длинные тонкие пальцы его сжались в кулаки. — Я раскрыл тебя. Нет нужды юлить, обхаживать меня и делать вид, что ты здесь за чем-то другим. Я же сказал тебе… просто подождать. Что-то царапнулось внутри, задетое за живое. Авантюрин улыбнулся, нет, скорее даже осклабился. — Ха-ха! Как самонадеянно с твоей стороны. Перед тем как так открыто заявлять, что знаешь все о моих планах, господин Воскресенье, проверьте, успели ли вы высунуть руку из чужого кармана. — Самонадеянно? Наоборот, я лишен каких-либо надежд и не ищу себе утешений. Искать поддержки с твоей стороны было бы, пожалуй, слишком глупо, — с металлическими нотками в голосе заговорил Воскресенье. — И, в отличие от вас, я способен следить за своими руками, господин посол. Такой парадокс: чем ближе к нему Авантюрин хотел быть, тем дальше он, оставаясь на том же самом месте, от него становился. — Тебе не стоит строить из себя такое величие, — Авантюрин угрожающе понизил голос, шагнув к нему. Воскресенье не отступил, упрямый еще больше, чем прежде. — Вдруг придется падать? Падать — очень больно, Воскресенье. Твой пресловутый Мир грёз не подстелит тебе перья, — он потянулся было ладонью к его лицу, но Воскресенье шлепнул его по руке. Существо внутри него оскорбленно взвыло, лицо Авантюрина перекосила обиженная гримаса. — Как будто ты что-то знаешь, — бросил Воскресенье. — Как будто ты что-то знаешь, — сказал он в ответ то, что никогда на самом деле не хотел. Но было поздно. — Расскажи мне, — тут же отозвался, переоперившись, Воскресенье. Так, что Авантюрин понял: он ждал только этого момента. — Нет. Но Воскресенье, подхваченный какой-то неведомой яростью, почти приказным тоном повторил, одним махом выдернув из его сердца целый кусок мяса: — Но я признаю твою правоту. Скажи мне, что случилось… с остальными детьми. Глаза Авантюрина резко распахнулись. Сердце упало в самые пятки, провалилось так глубоко, что он не чувствовал, как оно бьется. — Скажи мне, — твердо сказал Воскресенье, оставшись на месте. Его спина показалась ему невозможно, нечеловечески прямой. — Чем ты себя возомнил? Ха-ха! Ха-ха… Ты не бог, — судорожно пробормотал Авантюрин. — Ты обычный человек. — Если хочешь победить меня, это твой единственный шанс, — Воскресенье говорил так холодно, словно просил его рассказать о планах на завтра или любой другой ничего не значащей рядом с этим белиберде, никак не об этой ужасной скорби, ливне, что преследовал его и по сей день, греху, что был единственным свидетельством его существования. — Что ты несешь? Какой… единственный шанс? — гнев пробрал Авантюрина до кости. О, как же ему хотелось увидеть слезы на этом лице, как же ему хотелось вытравить из этого льдистого взгляда всю пустую, глупую, бессмысленную спесь… Ведь она была до ужаса наигранной, фальшивой. — Говорю тебе, — пальцы Воскресенья вновь сжались в кулаки, но лицо предательски дрогнуло, выдавая крайнее смятение. — Что если действительно хочешь меня уничтожить, расскажи, что стало с остальными детьми. — Ха… Да ты издеваешься! — выкрикнул он, отняв дрожащую ладонь от лица, на котором застыло по-настоящему страдальческое выражение. — Уничтожить… С чего ты вообще взял, что я… Почему ты все портишь, каждый раз… Все не так, как я хотел! Все. Совсем. Не так. … — Ты такой же человек, как и все. Ты не сильнее кого-либо. Ты не сильнее меня. И ты никогда не был… С чего ты взял, что вынесешь то, чего не вынес я? Он собирался нести это бремя в одиночку. Он сам все это время боялся момента, когда Воскресенье спросит. И вот он спросил… Воскресенье замер, а потом, сделав один неловкий, трусливый шаг назад, наконец-то попятился, — и пятился до тех пор, пока лопатками не уперся в стену. — Хочешь знать, что с ними случилось? — ярость вскипела в жилах; горячо выдохнув, Авантюрин, напротив, сделал шаг навстречу. — Если бы я хотел уничтожить тебя, если бы действительно хотел тебе навредить, я бы давно рассказал. Потому что правда… — Расскажи, — выдохнул Воскресенье, встретив его тем же невыносимым твердым взглядом, и голос его был полон такой решимости, что Авантюрин чуть не захлебнулся от страха перед ее силой. — Я должен знать. — Нет, — голос Авантюрина снова сорвался на крик. Глаз нервно дернулся. Прикрыв ладонью половину лица, разорванную тиком, он продолжил. — Нет. Не хочу. Он не знал, чего боялся больше. Вновь положиться на его силу в надежде, что он… разделит его боль? Сделаться слабым, нуждающимся в таких его слезах, слезах не умоляющих, не жалобных, не просящих, а вот таких — несокрушимых, нечеловеческих? Тех, тайну которых он так и не смог постичь? Или же причинить ему настоящую боль?.. Стать свидетелем его подлинного страдания? — Говоришь, что здесь не для того, чтобы меня мучить, — тихо сказал Воскресенье, опустив голову так, что серые волосы шторкой прикрыли его болезненно острое лицо. — Но неизвестность истязает хуже всего. — Ах, неизвестность, — убийственно вкрадчивым тоном заговорил Авантюрин, приблизившись к нему почти вплотную. — Но как-то ведь тебе жилось и до. — Пожалуйста, — приоткрыв сердце, ещё тише сказал Воскресенье, и голова его опустилась ещё ниже. Сердце задрожало. Не в силах больше терпеть эту изнуряющую дрожь, Авантюрин схватил его за плечи и с силой встряхнул. — Пожалуйста? Теперь ты научился просить? Но как бы он его ни встряхивал, как бы ни сжимал пальцы, кусая губы в кровь, сдерживая болезненную агонию на самых кончиках в опасении ему навредить, Воскресенье упрямо не поднимал головы, словно вдруг, весь из себя гордый и надменный, захотел быть униженным. — Да. Я… прошу. — Сам господин Воскресенье — и вдруг чего-то просит, — скривился Авантюрин. — Куда делась твоя эта… мания величия? — Я… М-м… Умоляю, — теперь он наконец ощутил ее: чужую ответную дрожь. Воскресенье дрожал так крупно и тяжело, что как будто дышал через раз, с болью проглатывая воздух. — Ты не справишься, — шёпотом ответил Авантюрин. И неожиданно почувствовал, как пальцы Воскресенья судорожно вцепились в его плечо, будто рассчитывая на его поддержку. — Расскажи мне, что с ними стало. Авантюрин сглотнул. Его пальцы, распивающие его, слегка разжались. — Трое погибло. Двое… во время перевозки уже после выкупа. Ривэй, мальчик, который заикался. Воскресенье вздрогнул как от оплеухи. Авантюрин с непроницаемым видом, глядя куда-то мимо, продолжил: — И Митси. Подхватила какую-то болезнь. Она сожгла ее за две недели. — Н-х- — Пират… сбежал. Последнее, что я слышал о нем. Линь-Линь… Он вдруг запнулся. Ком, вставший в горло, был слишком большим. Воскресенье издал звук, напоминающий всхлип, и Авантюрин закончил: — Так и не нашел её. То же касается остальных. — Кто еще погиб, — едва слышно прошептал Воскресенье, до боли сжимая его локти, и голос его был полон соленой влаги. — Ты сказал: трое. Кто… третий? Но Авантюрин молчал, низко наклонив голову. — Колин, — вырвалось из него прежде, чем он успел остановить себя от догадки. — Ты знаешь, что с ним? — Знаю, — бесцветным голосом откликнулся Авантюрин спустя долгое, бесконечно пустое и равнодушное молчание: будто умер. — Что? Скажи, что! В отличие от его каменного, застывшего тела, Воскресенье теперь трясся так крупно, словно несколько часов провел на лютом холоде. И даже в то мгновение, когда скорбь вытеснила всякую, пусть даже самую яростную и болезненную любовь, он ощутил желание обнять его и защитить. Глупо: так жаждать мести и так старательно оберегать его от всего истинно, он полагал, губительного, — что случилось, быть может, а, может, все-таки нет — по его вине. Но он, трус, уже везде проиграл. И обратного пути у него не было тоже. Воскресенье вдруг поднял на него лицо: с этим старым, давно, казалось, стертым из памяти умоляющим выражением он показался до ужаса родным и тёплым; это его лицо, Авантюрин посмотрел в его глаза лишь мельком, отчаянно спасовав перед разинувшей пасть бурей в собственном сердце, было умыто тем же ливнем, что и его — тогда. Но он не обнял его; не почувствовал в себе сил — все они ушли на одно непостижимо короткое, бесчеловечное слово: — Умер. Сдавленный звук, вырвавшийся из его горла, этот разрушительный надсадный хрип был похож на скованные рыдания, нет, Авантюрин вдруг с ужасом осознал, что это было рыдание — такой неловкий, судорожный звук вырвался из глубин его сердца, как если бы этот человек не знал, не помнил, как нужно плакать. Но что самое, пожалуй, страшное, железная хватка его рук вдруг ослабла, и Воскресенье медленно сполз по его ногам, цепляясь за него так жалобно, корчась и трясясь, словно прибитое маленькое животное, что колени Авантюрина подкосились, и он чудом остался на своих двоих, схватившись за канделябр. Тот, огорченно звякнув, зашатался. Все, кроме одной свечи, погасли, погружая их в лишь слабыми огненными всполохами освещаемый полумрак коридора. Теперь даже картины не могли быть свидетелями их стенающей скорби. — А… А т-ты? — выдавил где-то между хлюпающими звуками мужчина, продолжая вжиматься в его колени лицом. Авантюрина взяла оторопь, что-то огромное и беспощадное укусило его сердце, оставив громоздкое, горячее жало — такая невозможная тяжесть образовалась внутри. Не в силах даже взглянуть на него, пораженный его слезами до смерти, он лишь механически проговорил: — У меня на руках… умер. Был дождь. Настоящий… ливень, — и, охваченный этим острым, болезненным чувством, он с отчаянием и силой заговорил, как во все те разы в прошлом, жаждая разделить свою ношу, жаждая вложить часть своей боли в чужое податливое, тёплое сердце. Даже если это сердце уже не было тёплым, даже если это сердце раздавило его своим равнодушием, сейчас это сердце стенало так громко, прижимаясь к его ногам, что он понял, что уже не сможет остановиться. — Он уже не мог идти. Я нес его на спине, и мы шли. Долго шли по пустыне. Не было воды, один лишь песок… и камни. И ядовитое солнце, такое же беспощадное, как дома. Когда наконец пошел дождь, он оживился и стал много говорить. А потом замолчал. Я стал требовать от него ответа, а он молчал. А его руки были ужасно холодными, но не от дождя. Старший брат, старший брат… Потерпи… ещё немного. А потом я дал ему обещание. Я пообещал ему… Авантюрин осекся: ужас пронял его до кости. Он вдруг осознал, что все это время был настолько беспечен, что… совершенно забыл и об этом. Забыл об обещании. Забыл о том, что обещал. Совсем как… Воскресенье. Воскресенье продолжал плакать у его ног, казалось, полностью уничтоженный им, как и обещал. Он должен был ликовать, ведь он мечтал увидеть на его непроницаемом лице слезы, но он чувствовал в себе только страдание. — Ха… — Авантюрин провел ладонью по лицу, смахивая с него паутину сожалений и скорби. — Этот ливень и правда будет преследовать нас с тобой до конца жизни. Он опустился на корточки, кое-как как отцепив его от себя. Взяв пальцами залитое слезами, исказившее гримасой боли лицо, Авантюрин поднял его, заставив смотреть ему в глаза и, сжав влажные щеки, тихо, почти нежно сказал: — Я же говорил. Ты не справишься. Цветок в хрустальной вазе… Принцесса, запертая в башне… Все одно и то же. Воскресенье зажмурился, содрогнувшись, веки его болезненно опухли от слёз, кончик носа покраснел, красивое, ровное лицо судорожно задергалось. — Прости, — вдруг сказал Авантюрин. И, потеряв самого себя, закончившись в это самое мгновение, добавил. — Моя милая, хорошая птичка. Мой ангел. Поплачь еще немного. Вместо меня. Пожалуйста… поплачь, как тогда. И Воскресенье рыдал, прямо как тогда: зарывшись лицом в тепло его груди. Да. Этот невыносимо въедливый человек, до тошноты ровный, теперь, пусть даже только на этот сокрушительный, невозможный час, послушно и побежденно, как обещал, стенал в его руках… Когда его плач затих, а дрожь ослабла, Авантюрин, словно очнувшись от транса, в который его погрузила скорбная песнь этой птицы, отстранил его от себя. Моргая заметно потяжелевшими веками, Воскресенье смотрел куда-то мимо него; взгляд его был пуст и тяжел. «Ну и для чего я… Его сейчас мучил, — с горечью подумал Авантюрин. — Говорю, что он слабый, а сам вновь пользуюсь его силой». С этой незнакомой, нежной мыслью он смахнул мокрые пряди с чужого белого лица. Все происходящее казалось ему сном, слишком напоминавшем прежнюю реальность, в которую им уже никогда не вернуться — наверное, именно поэтому он позволил себе ласку, именно поэтому Воскресенье разрыдался в его ногах. — Какой же ты всё-таки… — прошептал Авантюрин, с жадностью разглядывая каждую сломанную дрожью черточку на его заплаканном лице. Настоящий. Воскресенье молчал, и взгляд его, обычно то темнеющий от гнева, то режущий холодом, был бесцветным, словно горный хрусталь. Подушечками больших пальцев Авантюрин провел вдоль его худых щек. Прежде чем он понял, что должен что-то сказать, Воскресенье вдруг дернулся, его голова запрокинулась, а из крыльев носа тонкой красной струйкой поползла змейка. В память оглушительным звоном врезалось: «И когда это случалось, из его носа текла кровь. Теперь ты понял?» — Арг-х! — Авантюрин опустил его голову за подбородок, — ты так и не выздоровел? Тихо выругавшись себе под нос, он вынул из нагрудного кармана свой шелковый платок и сжал пальцами крылья его носа. — Давай, дыши через рот. Воскресенье слабо приоткрыл посеревшие губы, и через пару минут, показавшихся обоим вечностью, кровь перестала идти. Воскресенье зашевелился, все в том же нервном молчании, словно хотел встать. — Где твоя комната? Я провожу тебя, — неловко сказал Авантюрин, не зная, куда теперь деть глаза. Но Воскресенье, по-видимому, начал приходить в себя: вдруг с невесть откуда взявшейся в нем силой оттолкнул его и встал, даже сделал шаг, верный и твердый, нет, даже пошел, даже с ледяной яростью выцедил: — Я справлюсь сам. Благодарю тебя, но мне не нужна никакая помощь. Высказавши это, он, видимо, истратил последние силы, потому что, сделав ещё один решительный шаг, вдруг пошатнулся, зашатался, и упал бы, если бы не Авантюрин, подхвативший его за талию. — Ты издеваешься? Он хотел сказать, что он, лжец, больше всего ненавидит такой тип лжецов, как он, — самоуверенных, упрямых, таких, которые даже, пойманные на лжи, продолжают юлить, разыгрывая крайне неубедительный спектакль… но не смог. Слова эти, адресованные обескровленному, но все ещё прекрасному лицу, не нашли ответа — Воскресенье забылся, безжизненным грузом повиснув на его руках. — Ты всегда таким был. Неужели у тебя, за всю эту твою полную всяких достижений праведную жизнь никогда не возникало чувства, что костюм, который ты напялил, тебе не по плечу? — со злостью выдохнул Авантюрин, не зная, куда деть недовольство. Хотя чего же он хотел от него, когда сам сделал все для того, чтобы Воскресенью даже в голову не пришло на него опереться? Нет, это не так… Это Воскресенье. Воскресенье встретил его фальшивой, дежурной улыбкой, Воскресенье сказал ему оставить прошлое, вынудив его сражаться за него ещё яростнее. Это всё… от самого начала до конца было виной только лишь Воскресенья. Думая так, Авантюрин долго всматривался в белое, заостренное к низу лицо, с неловко и кое-как утертыми кровавыми разводами под носом. А потом, выдохнув, поднялся и взял его на руки. Но стоило ему сделать шаг в сторону, как все его тело пронзил ледяной ужас, а лицо задрожало. Так уже было однажды. Он нес одно такое безжизненное тело, чувствовал мертвецкий холод чужих рук. Остановившись, Авантюрин жадно вслушивался в тишину, поселившуюся во мраке с их затихшими голосами, в надежде, что различит в ней слабый, неровный, но живой звук чужого дыхания… Но как назло, Воскресенье дышал так тихо, что складывалось ощущение, что он несет покойника. И капли дождя, словно в пляске смерти, застучали по плечам. Рухнув на колени, он резко разжал хватку, позволяя его телу опуститься на пол. — Воскресенье! В-в-воскресенье, н-не умирай, — выдавил Какавача, в ужасе хватаясь за его тело во всех местах, куда дотягивались сломанные панической судорогой руки. — Ты ведь… не умер, правда, не умер… Я буду ненавидеть тебя, если ты умер. Я никогда не прощу тебя, если ты умер, я… нет. Нет, я… Уничтожу весь этот мир. У меня… Есть эта сила. Он тряс его за плечи, хлестал по щекам, жадно зарывался пальцами в его волосы. Глаза его слегка расширились, испуганно выкатившись, а лицо исказила неестественная гримаса… Наконец он приложился щекой к его груди и замер. — А-а-а… бьётся, — прошептал Авантюрин, потираясь щекой о его грудь. По испуганному лицу его проскользнула нежная, полная облегчения улыбка. — Все-таки бьётся… Такое маленькое. Так он просидел над ним, сгорбленный, прижимаясь к груди, до тех пор, пока дыхание не пришло в норму.

༻༺

Он плохо осознавал, как они дошли до его спальни, шел по памяти, почти не замечая дороги… Со смешавшимися чувствами, Авантюрин толкнул дверь, лишь по счастливому и, честно говоря, едва ли возможному, стечению обстоятельств оказавшуюся незапертой, и вошел внутрь, в комнату, залитую причудливо-искусственным лунным светом. Спальня мало чем отличалась от себя прежней. Хотя… Осмотревшись, он понял: эта комната и вправду осталась прежней. Все тот же добротный дубовый стол, занимающий внушительное пространство, то же зеркало в пол, странно занавешенное черным пологом, массивная кровать с балдахином, заправленная белоснежным постельным бельем с едва проглядывающим серебристым узором. Как трогательно. Воскресенье… определенно отдавал дань прошлому. Гнездышко его птички было холодным и пустым, словно здесь никто никогда не жил — наверное, он был слишком занят, чтобы позволять себе отдыхать. Авантюрин опустил Воскресенье на кровать, так бережно, как свою величайшую драгоценность, коротко выдохнул, потирая затекшие мышцы, пустил взгляд по комнате, желая выхватить как можно больше деталей, и глаза его зацепились за тетрадь, аккуратно лежавшую прямо на столе, на самом виду. Внутри как-то похолодело, морозец лизнул взмокшую от пота кожу затылка. Авантюрин подорвался с места, через пару мгновений уже держа ее в дрожавших от волнения пальцах. Если это то, о чем он подумал… С комом в сердце, он перелистнул первую, пустую, страницу. На следующей, размашистым, витиваетым почерком с завитушками было выведено: дневник. В горле пересохло. Все тайны Воскресенья, все его и все, что было в нем, каждый секрет и ответы на все вопросы — все скрывалось здесь, в этой толстой, слегка потертой временем тетради. Притяжение было таким сильным, что, словно загипнотизированный, Авантюрин перелистнул еще несколько страниц. Невероятно. Указанный год и дата… все, по видимости, совпадало со временем, когда они встретили друг друга. Бесстыжие глаза под натиском немыслимого искушения жадно проглотили некоторые строчки. «Я все еще не умею обращаться с собственным языком. Иногда мое сердце говорит за меня, вперед меня, прежде, чем я успею подумать или остановить его…» «Надеюсь, раны будут заживать как можно дольше». «Ужасная новость, вводящая меня в ступор — на Пенаконию в качестве гостей прибудут работорговцы…» — Ужасная новость… приводящая меня… в ступор. На Пенаконию… в качестве гостей прибудут… работорговцы. О, какой же сильный страх охватил все его несчастное, жаждущее ответов существо, каким же нестерпимым было это волнение, каким яростным желание. Муки выбора вновь привели его в состояние крайнего изнеможения всего за ничтожные мгновения: он отчаянно хотел узнать, что скрывалось дальше, о чем могли поведать эти старые, пожелтевшие от времени и сплошь исписанные детской, нежной рукой страницы. Сердце Воскресенья, оно было здесь. Прямо в его руках. Но перед глазами внезапно замелькали выражения его лиц: все те, что он успел показать ему, от исчерченных ледяной непокорностью до рассеченных безумными, блаженными улыбками, — смешавших на себе ужас и отчаяние. Возможно, Воскресенье никогда не откроет ему этой правды. Возможно, это его единственный шанс. Возможно, уже завтра он встретит свой долгожданный финал. Так мог ли он воспользоваться им, этим милостиво подброшенным как бы невзначай подарком судьбы? Авантюрин выдохнул, лицо его задрожало от сильных эмоций. Захлопнув тетрадь, он опустился на корточки, вцепившись пальцами в стол, и прижался горячим лбом к холодной гладкой поверхности. — Ха… — выдохнул этот несчастный человек, «беспринципный лжец и манипулятор», за плечами которого не одно предательство и бездна сожалений — не в силах сделать последний, беспринципный шаг. Что правда, то правда. Вещи становились иными, когда касались Воскресенья. — Ты сводишь меня с ума, — выдохнул Авантюрин, зажмурившись так, что перед глазами запрыгали белые пятна. — Это я тот, кто должен был изводить тебя. Наверняка он писал там о нём. Наверняка в этом было всё. Шумно вдохнув, Авантюрин поднялся и, долго держал тетрадь в руках, теряясь в мучительных размышлениях. Наконец его разум устал и опустел, и, больше не открывая, он спрятал ее во внутренний карман пиджака. Стало немного легче, как если бы он долго не решался сорвать с ветки яблоко, чтобы съесть, но не мог отойти от него в страхе, что его заберет кто-то другой, и потому сорвал его и унес с собой. Чувствуя эту лёгкую смесь облегчения, умиротворения и тревоги, Авантюрин вернулся к его постели и опустился рядом, накрыв ладонью чужую бледную. — Когда-то я перед тобой исповедовался, сам того не зная. Много раз… Ты единственный, кто знает все мои грязные секреты. Что, если бы и ты тоже умер? Я бы не смог, — Авантюрин сжался на полу, прижавшись лбом к гордой ладони. — Ты все, что у меня осталось настоящего. Даже то, что ты задумал. Ты предашь меня, как я предам тебя. Мы предадим друг друга — снова — и умрём, как тогда. Это «финал», которого мы должны достигнуть? Все эти несколько лет я скитался. Я был в самых разных уголках Галактики — истерзанных хаосом, измученных войнами и голодом, изнуренных катаклизмами. А ты всегда был здесь. Ты по-прежнему ничего не знаешь о мире, который так хочешь защитить. Какой он мерзкий и грязный… Хуже того: ты знаешь, какие люди, но наивно полагаешь, что они просто не могут иначе. Ты абсолютно безнадёжен. Поэтому… не умирай. Если хочешь наказания что ж, я приговариваю тебя к жизни. Ха… если бы ты знал… Как я устал. Отстранившись, он поднял на него умытое печалью лицо. Воскресенье, все такой же недвижимый, бледный и худой, все так же лежал, не отвечая ему. Его лицо, застывшее в безмятежном, чистом выражении, было таким нестерпимо прекрасным, что он крепко зажмурился, прогоняя дымку, спустившуюся было на глаза, прежде чем посмотреть на него снова. Во сне, в настоящем сне он казался таким умиротворенным, словно наконец-то… наконец-то освободился от оков своего вечного сна. Авантюрин потянулся ладонью к его лицу, почему-то нисколько не боясь, что он проснется. Расслабленные черты его оказались на удивление уязвимыми: у ледяных глаз, обжигающе острых и длинных, мягко опущены внешние уголки, а ситцеватые веки похожи на нежные лепестки цветов. — Ну и к чему тебе такая красота? Я думал, что все дело в том, что ты галовианец. Всем известно, галовианцы красивы от природы. Он действительно встречался с несколькими представителями галовианской расы: все они были невероятными красавцами и красавицами, белощекие, с осторожным росчерком нежных черт, сияющими глазами и мягкими, трепетавшими возбуждённо крыльями. Они ухаживали за ним с таким завидным усердием, что он должен был раствориться в этой неге, просто беря все, что они давали. Но он только скучал и отстранялся, прячась за великолепным фасадом, напыщенный и игривый, принимавший чужое как данное, в надежде, что почувствует внутри что-то, напоминающее хотя бы отдаленно тот неутомимый трепет. Он отчаянно хотел убедить себя, что на месте Воскресенья мог оказаться кто угодно, но, как оказалось, дело было не в его невинной красоте и даже не в его умении заботиться о ком-то. Так что, это действительно была его вина, вина Воскресенья — в том, что он не смог его отпустить. Воскресенье был виноват в том, что стал для него таким особенным — неповторимым… И, в конце концов, незаменимым. — Это твоя вина, — прошептал Авантюрин с уже неизлечимой болью в сердце. — Ты во всем этом виноват. В том, что я здесь, в том, что я тебя предам и в том, что я, может быть, завтра умру. Арг-х. Воскресенье, ты ведь помнишь, — он требовательно сжал пальцами чужие впалые щеки, заглянул в умиротворенно дышавшее почти детской, безмятежной радостью лицо, — как я сказал тебе, что не отпущу? Ты сам сказал мне тебя не щадить… Он потянулся к нему всем телом, не в силах противиться желанию почувствовать его всего, но лишь заскребся пальцами свободной руки по его груди, царапая и отчаянно впиваясь в него пальцами. Жажда коснуться его была такой сильной, что тело сводило судорогами. — Я все помню. Так что я тебя не отпущу. Как он мог его бросить еще и теперь, вспомнив почти все позабытое? Обессиленный отчаянием своего порыва, он уткнулся лицом в его грудь. — Теперь не отпущу. Что она в конце концов имела в виду? Вся эта боль, желание защитить, касаться, жажда, тоска — все это и есть его любовь к нему? С тех пор, с их первой встречи, с момента их прощания и сейчас, спустя время… если это любвь, то то, что сжимает его грудь теперь, перед этим осознанием, было… Обегчением. Он должен был спросить еще раз. Но сначала... немного побудет тут, пока у них было время. … Авантюрин долго просидел так возле его кровати, беззащитный и одинокий, как когда-то давно: быть может, несколько системных часов, потому что вдруг сам провалился в сон, сжав пальцами его ладонь… Не представляя, что где-то совсем рядом Смерть уже вторглась в другое маленькое тело, и тонкая рука, овитая хрустальным кружевом, безвольно упала, повиснув с бортика ванной. А вокруг бездыханного тела, с застывшей на прехорошеньком личике гримасой страдания, весело кружились в вальсе маленькие пузырьки. Сме▮ть снова была рядом. Чудовища тоже не спали. И стены имели уши… Но Авантюрин держал его ладонь в своей руке так крепко, свою ▮▮рв▮▮ ▮▮▮о▮▮, что, казалось, никакое ▮ло уже не сможет их ра▮луч▮ть. И это было ▮▮▮▮▮▮▮.

༻༺

Братец, я чувствую, что ты чем-то обеспокоен. Возможно, ты что-то от меня скрываешь. Но я уже не маленькая, и я надеюсь, что однажды ты сможешь увидеть во мне не только свою младшую сестру, но и верную союзницу, на которую можно положиться. Вот увидишь, я еще покажу тебе, на что способна! Пусть мы пошли разными путями, у нас все еще одна цель. Я надеюсь, что в наших странствиях рано или поздно мы найдем то, что исцелит наши сердца. Всегда люблю тебя, твоя дорогая сестра Зарянка
Примечания:
251 Нравится 137 Отзывы 30 В сборник
Отзывы (13)