крылья

R
В процессе
251
4
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 439 страниц, 167 040 слов, 15 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
251 Нравится 137 Отзывы 30 В сборник

Глава IV. Влюблённые

Настройки
Примечания:
В тот день в комнату уже не пробивался свет, и окна смотрели на них бесконечно чужим, бесконечно потерянным взглядом. Казалось, бедствие никогда не закончится, а тьма будет продолжаться до тех пор, пока кровавое зарево войны не поглотит все звезды до единой. Никто не помнил, с чего все началось, никто не знал, когда придет завершение. Говорили только одно страшное слово: «Катастрофа», а других не знали. Все только спрашивали друг друга: когда закончится кровавый дождь? Кто перерезал их Богу горло? Когда снизойдет покой на их землю, некогда обетованный край? И страшно было, и было пролито много слёз. И ему было страшно, и он тоже плакал, прижимаясь к её груди. Почему погасли все звёзды? Неужели их съели Боги? Он испуганно жался к ней и ерзал, жалобно бормоча что-то такое себе под нос, чего сам не понимал, а она каким-то удивительным, непостижимым образом находила и вытаскивала наружу осторожной лаской: — Вот подожди… Придёт день, и солнце умоет своим сиянием горизонт. Его сестра тихонько шмыгала носом, прислушиваясь к словам матери. — Г-горизонт? — она поднесла его дрожащий кулачок к своей груди, чтобы согреть. — Тонкая-тонкая полоса, соединяющая землю и небосвод. Правдой ли это было? Разве каждое утро не отнимало у них еще больше, чем ночь, пусть даже еще больше ужасная, пугающая и темная? — Тогда нужно просто дождаться утра! — с надеждой сказала простодушная девочка. — Правда, мама? Небу, наверное, тоже страшно, поэтому оно так дрожит. Поэтому весь наш мир трясется! — Может быть, дорогая. Но, кажется, твой брат с тобой не согласен? Голос матери уже тогда показался ему далеким и прохладным, то ли напоминавший призрак, то ли смешавшийся с другим, незнакомым и грозным, холодным отпечатком из будущего, и он не понял этого чувства, но почувствовал то неотвратимо-неизбежное, что навсегда посеяло в его душе смуту: — Я просто... Мы ведь не умрем, когда настанет рассвет? — робко спросил он, потянув ткань ее туники. — Темнота пугает... Но когда это сон... Когда закрываешь глаза, становится спокойно и тихо. Хотя он так боялся ночи с ее жуткой ввалившейся пастью, с гулом, что дрожал в стенах их маленького, покосившегося домика и зловеще танцевал в пламени свечей… Всё же что-то было в голосе матери дрожащее, какая-то сокрушительная, прощающаяся с ними, видимо, нотка, раз он вдруг осознал, что, если утро и настанет, если солнце и придет, то случится конец, быть может, даже случится Смерть. — Глупости, малыш. Никто не умрет, — материна рука легла на его волосы и легонько пригладила, и голос ее снова стал теплым и близким. — Но вы все равно должны пообещать мне… Ласково она прижала их головы к свой груди. — Пообещайте мне, что не покинете друг друга и защитите любой ценой. — Любой ценой, — с готовностью отозвалась девочка. «Любой ценой, — мысленно поклялся мальчик». ...Даже если рассвет… никогда не настанет. «...Дорогой брат, Я всегда хотела сказать тебе, но мне не хватало дерзости. В погоне за одной целью, я нашла новую. И каждый раз, стоя на сцене, я спрашивала себя... Почему в этой мечте не нашлость места для нас двоих? И действительно ли это то, чего я хотела? Разве к такому раю мы стремились? Ты всегда был рядом... А потом исчез. Так мне казалось. Вернувшись на Пенаконию, я осознала, что с самого начала... это была я. Прости, что не сдержала своего самого главного обещания, обещания, которое мы дали нашей матери… Хоть ты говоришь, что уже не помнишь ее, на могиле я увидела свежие цветы. Голубые. То, что они обязательно должны быть голубыми, знаем только мы с тобой. Я думаю, у меня еще есть время, чтобы все исправить. Давай вместе отыщем ответы, которые спасут наши мечты. Я буду ждать тебя на другом берегу, по ту сторону нашей клятвы…» Бумага заходила в руках ходуном, силы резко покинули его и без того ослабленное чередой нервных потрясений тело. Но он крепко стоял на ногах, словно вместо скелета внутри него был железный каркас, а вместо сердца — камень; стоял твердо, даже если хотел сломаться, и со стороны могло показаться, что весь он был полым, бездушным. Но если сердце было разбито в крошку, разве это не значило, что перед тем было еще кое-что, было несколько десятков, может, сотен и даже тысяч рук, вонзивших в него свои клинки? Разве заточенные на кончиках ресниц стеклянные клятвы не были равносильны самому сильному, пусть и безмолвному, страданию? Песнь неразделённой скорби... Да, его тонкие музыкальные пальцы сильно дрожали, сминая в руках записку. Сестра смогла предугадать их расставание, но почему-то не предупредила собственную гибель. А ведь он просил ее не вмешиваться. И вот, ее завещание ему было — разоблачить собственную смерть. …А теперь ее ожившие глаза, издевательски поблескивая, смотрели на него, ничего не страшась, глумясь над чужим дорогим сердцу воспоминанием. — Брат… Неужели был убит кто-то ещё? — коварно проворковал голос обманщицы, с жесточайшей точностью повторявший ее. — Да, — выдохнул он, из последних сил держа спину прямой. — Нелегал, и… — короткий, усталый взмах ресниц, — ты… Довольно этого спектакля, Недотёпа в маске. — Ох, а ты умен, птенчик, — хихикнула загадочная гостья. Воскресенье обернулся, скрепя сердцем, боясь увидеть родное лицо, но она, видимо, сжалившись над ним, уже вернула своему облику прежние черты. — …Или, — улыбка ее растянулась так широко, что стала пугающе гадкой, — мне лучше называть тебя птичкой? Воскресенье потемнел лицом, на лбу его пролегла глубокая складка, обещавшая вскоре обратиться такой несвоевременной морщиной. — О, не волнуйся ты так. Знаешь, сколько людей с нетерпением ждут продолжения вашей любовной драмы? — девушка коварно хихикнула, прикрыв лживые губы ладошкой. — Они любят страсти. Любят, когда что-то разбивает им сердце, — с деловитым видом она прошлась перед ним, заложив руки за спину. — Особенно, когда это что-то находится с ними… не в одной реальности. Его посетило странное чувство: трудно было понять ее речь, хотя он прекрасно слышал каждый звук, понимал каждое слово. Словно кто-то разобрал мозаику, и теперь осталась лишь оболочка, лишённая смысла, картинка, которую нельзя было просмотреть целиком. Беспокойство его усилилось, сердце сжалось невыносимо болезненно от еще одного напоминания… — В КММ все такие ничтожные, как он? Ах, я так устала… Я дала ему подсказку, но он даже с нею справиться не мог, и упустил свой единственный шанс. А теперь… Кто знает, что будет дальше? Знаешь, что я имею в виду? Как ДАЛЕКО готов зайти наш мальчик с куриными крылышками? — Не порочь… своими грязными речами, — выдавил Воскресенье, и лицо его замерло, став восковым — ни одну эмоцию не выражало даже какой-нибудь самой незначительной черточкой, — чужие имена. Прошу, уходи. Недотёпам в маске не рады в Мире грёз. — Как грубо. А притворяешься таким праведным. Впрочем, все знают твою суть, — Недотёпа усмехнулась, уперев руки в бока. — Поговаривают, глава клана Дубов… сходит с ума. … — Ах, да ладно тебе. Самому не надоело? Разве с самого начала это не было театром ОДНОГО актёра? Послушай, твоя очаровательная сестра, считай, мертва, да? Бедняжка… Это явно не входило в твои планы. Разве ты не хочешь отомстить? По-детски миловидные черты ее показались ему вдруг омерзительными. Воскресенье отвел взгляд в сторону, пытаясь убежать от этого неправильного чувства, и медленно, с отчетливо проступающим холодом ответил: — Время ещё не пришло. Когда этот день настанет, я буду непоколебим и свершу правосудие. — Ого, а твоё сердце всё такое же каменное. Кому вообще нужны эти... Как вы там себя называете? Сильные и независимые? — она злорадно хихикнула и принялась наматывать локон на палец. — Такой холодный и бесчувственный. А снять с тебя костюм, и совсем непонятно, что ты вообще такое. А-а-а… Подожди, я поняла. Ты из тех, кому хочется, чтобы их обязательно кто-то НАКАЗАЛ. Вы ненавидите, когда к вам проявляют сочувствие, но жаждете, чтобы вас раскрыли. Думаешь, ему захочется разоблачить твою слабость? И что потом… — девушка приблизилась к нему почти вплотную, приподнялась на носочки и заглянула в лицо. Воскресенье был белым, как мел, сжал губы в тонкую линию, но изнуренно молчал, не позволяя себе лишние эмоции. — Он азартный игрок, который разбрасывается окружающими, как игральными фишками. Ему нужен не ты, а выигрыш, риск, момент. Ты для него самый ценный трофей. Но стоит заполучить тебя, и станет скучно. Для коллекции сгодится. Ты поэтому притворяешься таким неприступным? Ах! — она приложила ладонь ко лбу, как если бы хотела посмотреть вдаль. — Отсюда мне видно твоё сердце, птичка… Ты всё ещё так сильно жаждешь… — Довольно, — судорожно выдохнул Воскресенье, отстранившись. — Думаешь, мне интересны твои гнусные речи? Что тебе нужно? Посеять смуту, хаос на фестивале Гармонии, запятнать честь Великой? — Семья и без меня с этим неплохо справляется, — довольно улыбнулась девушка. — Милосердие вашего Эона давно вызывает кучу вопросов у всех вселенных. Слушай! Ах, я так не люблю повторяться. Но что поделать? Как тебе мое предложение… Я заменю твою сестру. Ты же не хочешь, чтобы правда вылезла наружу? Так уж и быть. Я тебя прикрою. Сердце, перевернувшись, замерло. С сухим горлом Воскресенье отвернулся и хрипло выдавил: — Не посрами мою дорогую сестру своими лживыми речами, Недотёпа. — Какой грозный. Ха-ха-ха! Теперь я его понимаю, это и правда ВЕСЕЛО. Ну разве кто-то устоит перед парнем с такими острыми крылышками? Подмигнув ему на прощание, она грациозно повернулась, чтобы уйти. Едва лёгкий, почти неразличимый шаг ее стих, Воскресенье заговорил, обращаясь в никуда, и слова его шли из самых глубин растоптанного сердца: — В этом уже нет никакой необходимости. Скоро… злодей падёт жертвой собственных козней. Сестра… Я обещаю, — Воскресенье распрямил плечи, будто расправил крылья, и, приподняв подбородок, сурово посмотрел вперёд. — Когда настанет час, небеса раскроют виновного, обреченного пасть в преисподнюю. И я принесу тебе эту добрую весть в числе первых… Мастер.

༻༺

«Бесполезные воспоминания растворяются во времени, как слёзы во время дождя...»

Из мемуаров Роя Хамптона перед казнью, 2053 я. э.

Он чувствовал, что должен был пойти, должен был извиниться перед ней. Этот решительный взгляд ее круглых, обычно мечтательных глаз, милое лицо с глуповато-блаженной улыбкой, теперь были искажены гримасой праведного гнева... и поразили его. Он все никак не мог выкинуть из головы ее слова, и теперь, сидя на диване у себя в номере, перекатывая меж пальцев фишку, он снова думал о прошлом — и лишь самую малость о грандиозном грядущем. В грядущем было все, пожалуй, самое страшное — он боялся проиграть не потому, что проигрыш означал смерть, но потому, что проигрыш означал потерять его навсегда. Это вдруг показалось ему настоящей гибелью. Пока судьба была к нему милостива, проверяя на прочность. Но каким будет ее следующий шаг? Кто... окажется кровожаднее? — Вы слушаете меня? — Рацио взмахнул свитком перед его лицом. — Да, я весь внимание… доктор, — улыбнулся Авантюрин и нехотя взглянул на него. Доктор Рацио со своей неизменной величественной гримасой возвышался над ним, словно древняя статуя — такой же каменный, холодный, но, увы, вполне себе постижимый. Никакой загадки в резких движениях его рук, в широком развороте плеч и мускулистых руках не было. Как всегда, Авантюрин просто не нравился ему — и, как никто, он по-прежнему не пытался это скрыть. Хотя он всегда был благодарен ему за эту честность, сейчас, в это мгновение, оторвавшее его от раздумий, он почти возненавидел и эту правду, — как будто он ее заслуживал, — и эту честность, и этот умный, пытливый взгляд. — Разве в ваш план не входило привлечь внимание как можно большего количества фракций? К чему эта отчужденность? Звёздный экспресс сами изъявили желание сотрудничать с КММ. Им, по-видимому, стало что-то известно о Семье. — Ты помнишь, что я сказал тебе, когда глава клана Дубов забрал мой опорный камень? — Авантюрин откинулся на спинку кресла, расправив плечи и прикрыв затрепетавшие в легком раздражении веки. Почему им всем так хотелось вмешаться в историю, касающуюся только их двоих и быть в числе первых, кто осудит Воскресенье? — У вас имеется какой-то план. — Прекрасно! Так вот... Мой план изменился. Я решил, что лишние глаза нам ни к чему. — Было бы неплохо, посвяти вы меня в свои планы. Как вы помните, я здесь, чтобы присмотреть за вашим делом. И, на мой взгляд, эта информация может оказаться полезной, — рассудил Рацио и в ожидании посмотрел на него. — Нужно правильно расставлять приоритеты. — Я больше в этом не нуждаюсь. Разгадка почти в моих руках. Что в этом Мире грёз есть невозможное? — Разгадка? Отсюда кажется, что вы все еще слишком далеки от истины. Вы топчетесь по кругу, как непроходимый глупец. Прошло более двенадцати системных часов, а в ваших руках ни одной зацепки. Лишь карты да павлиньи перья. Ещё и умудрились упустить опорный камень… Мужчина наклонился к нему, сжимая пальцы на подлокотниках кресла. В его голосе не было ни угрозы, ни наигранной злости. Лишенный каких-либо чувств, он сочился лишь недовольством, как если бы Авантюрин был одним из его учеников, не справившихся с домашним заданием. — Причина, по которой я здесь, вам известна, картежник. Но рисковать расположением КММ ради этой никудышной любовной драмы? Вы уверены, что можете это себе позволить? Что главе клана Дубов можно доверять? «Разгадка кроется в сердце ребёнка». Ему предстояло найти, что это значит. — Напротив, — не выдержав, Авантюрин подался навстречу, намеренно выводя его на грубость. — И я хочу, чтобы ты запомнил это, док. Потому что кое в чем этот картёжник прав... Главе клана Дубов доверять нельзя. Веритас скривился. Наконец решив оставить его в покое, он отстранился и деловито сложил руки на груди. — Но ты ведь не предашь меня? — усмехнулся Авантюрин, поднимаясь следом за ним. — Я поступлю так, как буду считать нужным. — Рацио оправдал ожидания и ответил точно так, как он рассчитывал. — Доктор, может быть, в моих руках остались только игральные карты, но я все еще способен провернуть парочку трюков, — Авантюрин подошел к трельяжу, окинув себя быстрым, критичным взглядом в зеркале. Картинным взмахом руки он поправил волосы и повернулся. — И тогда вы сможете называть меня фокусником. Кто знает, вдруг в моем рукаве все это время был припрятан козырь? — И куда вы направитесь сейчас? — К госпоже Зарянке. Кажется, я нашел молчуна. — …Вы уверены, что вам стоит идти туда сейчас? — осторожный вопрос Веритаса удивил его, но он не придал ему значения. — О, да, я абсолютно уверен… Его волновало кое-что другое. И кто, если не доктор «Истина», мог пролить бы ему свет? — Есть кое-что, что я хотел бы узнать, — одернул себя Авантюрин, застыв в метре от двери, — впрочем, вряд ли имеющее отношение к делу. — Ну так, спрашивайте. Для этого я здесь, — наклонил голову Рацио. Он так и не двинулся с места и смотрел на него теперь как-то странно, с примесью новой, незнакомой ему эмоции. — Что ты знаешь о… Крематорах? ㅤ В комнате было тихо и грустно, а неподвижное тело, распростёртое в раковине, как будто все же дышало — но, подойдя ближе, он убедился, что это лишь желейные волны мягко колыхали чужие острые плечи. Сквозь витражный оконный узор в спальню проникал неестественный свет и создавал на полу неясный, дрожащий орнамент. Пузырьки, стремившиеся вверх, беспомощно надувались и лопались прямо у его вытянувшегося от потрясения лица. Он хотел поговорить и спросить наконец то, что на самом деле было важно. Но когда он пришел, оказалось, что здесь, в месте, которое он искал, уже не было никого, кто мог бы ему ответить. Лицо девушки, все с тем же бледным узором невинности, исказила гримаса боли — и вместе с тем же, может, в застывшем вздрагивании полных губ, был в нем и какой-то иной, особый отпечаток… умиротворения. Безмятежность отчего-то коснулась губ, что были на грани смерти. И отзвук только-только сыгранных аккордов рассыпался по его спине стройным, мурашчатым следом. — Не может быть. Мы с тобой знаем, что нельзя умереть во сне, — тихо обратился к ней Авантюрин, опустившись на корточки. Спуская дрожь с кончиков пальцев, он осторожно взял в свою руку ее холодную, онемевшую ладонь. — Я… должен был сказать сразу. Ты была права. Все, что я хотел… это разрушить этот прекрасный сон. Но... разве у тебя не было такого же желания? Когда-то Воскресенье сказал ему: «Хочешь, я расскажу тебе секрет этого мира?». И тогда, выслушав его, он понял, что сон — это репетиция смерти. А смерть — это такой же кошмар, которому суждено рассеяться. — Значит… Ты нашла способ проснуться, — прошептал Авантюрин и глубоко, в плохо сдерживаемом отчаянии зарылся пальцами в золотую копну волос. И, если он прав… Авантюрин двигался по коридору прежней уверенной, даже слишком беспечной в сложившихся обстоятельствах походкой. Кровь бурлила, заставляя сердце заходиться в бешеном танце, зрачки ослепленных азартом глаз испуганно расширились, заполнив всю радужку, словно чья-то уродливая тень. Он уже действовал, он уже продумывал следующий шаг. Все, что было перед этим, — затянувшийся антракт. И только теперь начиналось настоящее действие. Обнажить истину и создать для него грандиозное шоу, великолепную, изящную «смерть», вот что было его целью. Только для них двоих. С самого начала это было другой историей, и теперь актеры заняли свои места. На своем пути он вдруг столкнулся с кем-то из слуг в коридоре. Плечистый мужчина со следами небритости и неудачного похмелья на лице усмехнулся, встретившись с ним глазами, и не успел Авантюрин как-либо отреагировать на его фамильярность, как его большие пальцы грубовато сжали еиу плечо — будто он хотел что-то ему сказать… Но слов не последовало, и, подмигнув, он растворился в толпе так же быстро, как появился. Когда Авантюрин попытался вспомнить, каким было его лицо, то обнаружил, что не запомнил ни одной, пусть даже самой скудной черты. Но тут он до конца пришел в себя, и в грудь ударило новое разрушившее всё осознание: «Воскресенье». Нет… Не то. Не тот Воскресенье, что, возможно, уже ждал его впереди, а тот, что прятался под этой маской все это время. Тот, кто… позволил себе упасть перед ним на колени. Тот, кто писал этот дневник, что таким зловещим, быть может, даже роковым грузом, этой явно ощутимой виной по-прежнему оттягивал полы его пиджака. И горло сдавило страшным узлом. Стало нехорошо и горько, и опять ему померещился запах крови. Тогда... куда сейчас идти? Если пойти туда, что ему сказать? Как много он знает от той правды, которую сам скрыл от него? После он искал его всюду: в номере, в вестибюле, в Мире грёз, но и там не было его следов. Он спрашивал о нем у администрации отеля — никто точно не знал, где сейчас глава клана Дубов, но все как будто видели его в последний раз в самых разных местах: то в Золотом миге, беседовавшего вместе с Зарянкой, то навещавшего актеров в Зоне выжженных песков, то в одиночестве отдыхающего в миге Безмятежности… — Мы можем запланировать вашу встречу в Резиденции утренней росы, господин, — вежливо ответила администраторша. И, слегка нахмурившись, окинула взглядом его побледневшее лицо. — У вас все хорошо? Может, вам лучше присесть? — Все в порядке, мисс. Да и что может пойти не так здесь, на планете празднеств, верно? — Авантюрин спустил очки на глаза и обворожительно улыбнулся. Девушка смущенно улыбнулась ему в ответ и неуверенно кивнула. — Я просто хотел бы поговорить с ним лично. Уверен, для почетного гостя у господина Воскресенья найдется время. Теперь их разделял перламутр розового стекла — и, как обычно, никто, кроме Воскресенья, до этого времени так и не оказался способным заглянуть за эту грань, смахнув с его лица всю эту ненужную пыль. Направив его в Резиденцию к Маккою, девушка уже через мгновение вернулась к работе, напрочь забыв даже о его существовании. Авантюрин отошел, устало прикрыл глаза, опустил руки глубоко в карманы... Если он прав, и эта «смерть» — сообщение от Зарянки, то следующим шагом Воскресенья, возможно, будет… его собственная казнь. В груди засвербело — но не от страха. Это было похоже на… благоговение? Да, он… трепетал перед его силой, предвкушая долгую, яростную схватку: все для того, чтобы победить, получить своё, устроить им грандиозную, прекрасную «смерть»… И разоблачить великий обман Воскресенья. …Но в резиденции его никто не ждал. Маккой, вежливо улыбаясь, взмахнул рукой, предлагая проследовать к выходу. — Скажите ему, что дело не требует отлагательств, — спокойно сказал Авантюрин, нисколько не удивленный чужой стратегии. — Господин Воскресенье дал ясно понять, что… очень занят. Никаких исключений, мистер Авантюрин. — В самом деле никаких? — усмехнулся мужчина. Но в браваде скрывалась неизбывная горечь. — Прошу меня извинить, — видимо, распознав ее, Маккой неловко поклонился. — Он сейчас принимает другого гостя. — Ну что ж… Видимо, мне не остается ничего другого, кроме как, — Авантюрин бросил взгляд на стены, обращаясь прямо к тем невидимым глазам, что, должно быть, пристально наблюдали за его позором прямо сейчас — внимательно, жадно поглощая каждый шаг, — униженно последовать к выходу. Удивительно, какими жестокими могли оказаться эти сладкие грёзы. Но его борьба за него только начиналась. Самый отчаянный игрок — самый отчаявшийся. Он никогда не знает, когда остановиться. Но как же он сожалел об утраченном. Как он жалел о том, что не успел достигнуть того Воскресенья, что прятался внутри, под этой холодной оболочкой. Тот Воскресенье, должно быть, плакал теперь наедине с собой, заходился в стенающий скорби по самому дорогому утраченному. А он так хотел хоть раз и вправду стать тем, кому было бы позволено утереть эти слезы. Впереди был ангел. У этого ангела кровоточили крылья. И он… ㅤ — ...Что вы знаете о Крематорах? Впервые за все это время в глазах Рацио он заметил проблеск неподдельного интереса. — Что только глупцы будут связываться с этими безумцами. — Почему? — Они уничтожили целые цивилизации, — пожал плечами доктор. И, подперев плечом стену, важно взмахнул рукой. — Неужели никогда не слышали? — Просветите же меня, доктор, — пробормотал Авантюрин, отворачиваясь. Холодок сковал вздрогнувшие от напряжения плечи. — Афазия Гольштейна. 2157 янтарная эра. Это вам о чем-нибудь говорит? — Предположим… Тот инцидент с кражей языка? — Не совсем точная формулировка, — Рацио, похоже, вошел в свою привычную, излюбленную роль учителя — оттолкнулся от стены, сложил руки на груди и холодно, почти сурово поправил, — это была… кража памяти о языке. Миллионы оказались просто не способны... сказать и слова. Видите ли, крематоры полагают, что возможно определить ценность воспоминания. И они крадут их для того, чтобы провести своего рода отбор и отсеять то, что по их мнению, является мусором. Метод, который никогда не одобрят коллекционеры из Сада Воспоминаний. … — То есть, кража воспоминания подразумевает… — Конец факта его существования. Авантюрин тихо выдохнул, закрыв вздрогнувшие от омерзения к самому себе веки. Теперь все встало на свои места. Был снова дождь. Дожди встречали его теперь так часто, что давно перестали быть обещанием рассвета. Крупные капли барабанили по плечам, болью отдавая в самое сердце. — Чудак... Посмотри вокруг. Любить кого-то так безрассудно, разве это уже не беспамятство? Люди так глупы и конечны, цепляются за собственные воспоминания с отчаянной страстью, что доводит их до исступления… И, в конце концов, эта же жажда заводит их так далеко, что они хотят все забыть. А потом... Знаешь, что происходит потом? Они возвращаются, чтобы спросить украденное. Воспоминания, от которых они однажды уже отказались, вдруг приобретают немыслимую ценность. Глупцы... И какая ирония. Финал, повторяющийся из раза в раз. Но, по-видимому, кто-то должен заняться тем, на что у слабаков из Сада Воспоминаний не хватает духа. — Нет, я другой, — выдохнул юноша и сжал кулаки так, что костяшки вспыхнули белым. — Я другой. Я пришёл отомстить. Некто в капюшоне повернулся, впервые за весь разговор посмотрел прямо на него, и черная пустота на месте лица его манила и отвращала своей незаполненностью. Крематор взмахнул рукой, полы мантии его лишь слегка колыхнулись, но по ногам Какавачи пробежал холодок. — Все так говорят. — Когда-то я тоже хотел… его забыть, — он храбрился перед этим загадочным человеком, хотя в висках застучала кровь. — Но больше мне этого не нужно. Здесь нет… никакой любви. — Чего же ты тогда желаешь? — Укради из моей памяти всего одно слово. Черный дым полился из рукавов и лился до тех пор, пока не принял рассеянные очертания пальцев. — Любопытно. Какое же? — Имя. Я хочу забыть имя. Только имя… — выдохнул Какавача на одном дыхании и крепко зажмурился. На кончиках ресниц его вдруг повисли слёзы, но он и сам не заметил, когда они, холодные и крупные, заскользили по щекам. И он стоял перед этой загадочной, непостижимой фигурой в мантии, пришедшей из далекой галактики, быть может, даже не имеющей ничего общего с человеком и не знающей о человеческом ничего… жалобно всхлипывая. Какавача запрокинул голову, с трудом глотая слезы. — Это не любовь, — пробормотал он, словно мантру. И еще сотню раз мысленно повторил, желая вбить себе в голову эту, казалось бы, совершенно простую истину. — С этого момента никогда… ею не будет. ...Хотя это даже не месть. — А что это тогда? — спросило чёрное нутро, приблизившись к нему вплотную и сжав рассыпчатыми пальцами разгоряченный лоб. Скорее… милосердие. — Пока не знаю. — Устроит ли тебя уплаченная цена? И снова перед лицом всплыло заветное лицо, со слегками размытыми, но верными чертами — от уголка до уголка, он. И страшные чувства охватили его — до того невыносимые боль и тоска, что не хотелось жить. Но он не мог хотеть быть мёртвым — пока хоть где-то, возможно, всё ещё был шанс, что кто-то выжил. — …Цена? — Последствия. Только сейчас он понял, чем на самом деле было это «милосердие». Потворство собственной слабости и жалкой жажде. И стало ясно всё: почему ни сам Воскресенье, ни кто другой не могли вспомнить настоящее его имя, но как будто припоминали. Он сам стер его имя. Сам… своими руками его уничтожил. Он уничтожил Воскресенье. Как было бы легче, если бы крематор просто украл эти буквы из языка… Тогда Авантюрин бы не пытался сейчас так жалобно перебирать сочетания звуков в надежде угадать то самое единственно безупречное, что он уничтожил. Но украв их из памяти, он оставил после них горькое послевкусие; и мучительно, на самом кончике языка, вертелись только-только будто отплясавшие верные звуки. И казалось: вот они буквы, и вот есть память о них, но никак они не складываются, не собираются в заветную вязь… — Меня зовут… «Кража воспоминания подразумевает конец факта его существования». …Этот безнадежный долг, в конце концов, вышел за рамки разумного. Впереди был ангел. У этого ангела кровоточили крылья. И одно перо он вырвал ему сам.

༻༺

Туз в рукаве.

Чем больше он размывала в нем собственная память, тем чаще ему снилась женщина. Он был уверен, что никогда ее не встречал, но, пытаясь воскресить ее лицо в памяти, находил эти вызубренные, холодные черты очень знакомыми. В этом сне все было другим — но больше всего он не узнавал себя. Открывая рот, он говорил слова, которые, ему казалось, никогда не произнес бы. И он не понимал этого человека, что отвечал ей, хотя его страдание было очень знакомым. Нет, его страдание повторяло его, и голос повторял его: был более спокойным и ровным, будто он умер и теперь, стоя перед лицом смерти, отбросил последние маски. Все в точности повторяло его, но в то же время недоставало чего-то важного. И эта мрачная пучина устрашала его своей незаполненностью и во сне, и наяву. Вокруг них была пустота: отвратительная, пугающая и в то же время такая… желанная. Женщина стояла рядом, и он чувствовал идущий от ее внушительной, сильной фигуры смертельный холод. И он понимал, что это не смерть… Это просто конец. Это просто… затянувшееся, бесформенное нечто. — Небытие окутывает всех, — говорила женщина. Он слушал. — Только те, кто прошли под тенью Небытия, могут двигаться дальше. Чтобы ещё больше поддаться заражению Небытием… Вот и всё. Значит, все тщетно. «Он» вдруг понял, что наконец-то забыл как улыбаться. И с облегчением посмотрел вперед. Больше не было нужды притворяться… Больше не было нужды искать. Возможно, именно смерть — всегда была едиственной доступной ему свободой. — Это всего лишь… один из ускользающих снов. Под бдительным оком Небытия мы задерживаемся здесь на мгновение, а затем движемся собственными путями. Каждое ее слово сопровождалось звоном разбивающихся об иссушенную окровененную землю капель. — Даже если ты желаешь умереть… Я не могу ничего тебе обещать. Ты достиг цели. Думаю, теперь ты можешь позволить себе немного искренности. — Что ты имеешь в виду? — эхом отозвалось собственное нутро. — Никто и подумать не мог, что ты пройдёшь такой долгий путь и даже поставишь на карту собственную жизнь, чтобы доказать давным-давно отрицаемый факт… — нутряной голос продолжал беспощадно разрывать его на части. — Зачем я бы стал это делать? Но ответ уже был ему известен. ...В конце своего пути ему довелось схлестнуться с поистине достойным соперником. Разоблачив его страх, он не почувствовал ничего, кроме злости. Теперь оказалось, она никак не была связана с неподражаемым величием его стройной фигуры, а была вызвана лишь собственной глубокой, неразделенной скорбью. И оказалось, они были похожи, как две части одно целого, судьбами, будто повторяющими друга друга, и в конце концов именно потому их пути переплелись. Судьба — тяжелая ноша, но люди продолжают бороться… Тогда что, если этот человек был все же прав, и из всего он сделал неправильный вывод? Но ему не нужно было знать и об этом. Напоследок он хотел узнать лишь: «Почему ты делаешь это?» Почему ты: не он или кто-либо другой, быть может, еще более несчастный, несправедливо обделенный любовью судьбы, но ты… такой сложный, праведный до безумия, наигранно непоколебимый и с ног до головы опутанный паутиной собственных страхов; не такой никчемный, как он сам, — а тот, кто должен был, как другие, смотреть на него сверху вниз, но стал первым, кто счел его за равного себе. В их схватке не было ни победителя, ни проигравшего. Они просто… того не ведая, изменили друг друга. И вот, каждый получил, что хотел. Ведь получил же? Теперь он станет на шаг ближе к разгадке, а Авантюрин... с распростертыми объятиями встретит финал, написанный собственной рукой. — …Это и есть твой путь к победе. Возможности и стратегия одинаково важны. У нее было бледное, красивое лицо, но красота ее дышала неминуемой гибелью, как и угробный стон холодной стали клинка. Он не боялся. Но все-таки не хотел умирать. Отчего-то ему по-прежнему хотелось… продолжать бороться. Вот только бороться было уже не за что, разве что за собственную жалкую, надуманную самоценность. — Ну, если к концу дня ты не обнажишь клинок… Я проиграю. — Это лишь одна из вероятностей, как и множество других путей. И очередной риск. Но ты ведь никогда не колебался? — Что? — выдохнул этот «Авантюрин». — Конечно же, колебался. Но я могу рассчитывать только на свою удачу. Потому что больше у меня ничего нет. ... — Похоже, ты хотел бы найти в жизни нечто, что составило бы тебе... ценность. Любопытно. Тогда, прежде, чем наши пути навсегда разойдутся, я бы хотела задать тебе один вопрос, — спрятав клинок в ножны, она обернулась и впервые посмотрела прямо ему в глаза. Это был глубокий, завораживающий градиент, и в мертвой пустоте аметистовых радужек вдруг всплеснулась печаль. — Если бы у тебя была возможность… изменить свою историю, ты бы воспользовался ею? — Изменить историю… или переписать свою судьбу? Первое ещё не предполагает второго, — с неподдельной пустотой отозвался «Авантюрин». — Интересно… Мне на мгновение показалось, будто каждая из бесчисленных версий тебя ответила на этот вопрос совершенно по-разному. — Ты уже прошла эту дорогу, так скажи же… Зачем мы приходим в этот мир, если нам всё равно суждено умереть? Если кости судьбы всегда тяжелы, значит, это и есть наша судьба. Но тогда почему… мы пытаемся с ней бороться? Вздохнул и, плавно опустившись, рассеялся меж ними маленький красный лепесток, всколыхнулась темная рябь. — Мой ответ, наверное, не рассеет твои сомнения, потому что ты знал его с самого начала своего путешествия… Он стал частью твоей жизни. «Авантюрин» поднял опустевшее лицо к «небу» в надежде увидеть проблеск рассвета. — Если конец предопределён, да будет так. Есть бесчисленное количество вещей, что люди не в силах изменить, — говорила она. Он слушал. Ее голос разносился, нарастая, непримиримой волной по самым глубинам его одинокого, потерянного ничего. — Но мы многое можем сделать на пути к финалу. «Небо» посмотрело на него в ответ. Чужое божественное страдание, обесчеловеченное и обесчеловечивающее, раскрыло всепоглощающую пасть, задавая последний вопрос. Это всего лишь один из тысячи ускользающих снов. Безбрежный океан, сотканный из чужих и его собственных сожалений о приобретенном и утраченном. Пропасть, делимая на бесконечность и равная смерти. К концу его пути он так же рассеется, как и вся его прежняя, глупая жизнь, оставив за собой лишь холодный, бездушный отпечаток надуманной самоценности. — Тогда что бы тебе хотелось изменить? Кости судьбы так тяжелы. Но почему его ноги до сих пор продолжают идти? Если он уже попрощался, то для чего… по-прежнему хотел возвращаться? Вещи, которые неудачник мог бы изменить в своей жизни… Чтобы достигнуть другого, быть может, такого же или ещё более неудачного финала, но с новым, изменившимся значением. Эта грёза невозможна и потому заведомо безнадёжна. Но тому мужчине в сером он сказал: «Просто предположим, что при каждом броске кости существует вероятность достигнуть этого конкретного результата…» Тогда он был бы рад рискнуть. И, наверное, было бы неплохо, если бы все-таки однажды… его никудышную жизнь осветил проблеск… настоящего рассвета. — И так у «финала» откроется совсем иное значение, — прошептала А▮▮р▮н.

༻༺

Один шаг, второй… Он шел механически, бездумно плетя ногами кружево какого-то неловкого, неестественного танца. Могло ли такое тяжелое, громоздкое чувство называться любовью? — Я скоро вернусь, — последнее, что он услышал. Разве это не бесконечная тревога? Или, может, был какой-то другой смысл в этом слове, в этом несчастном, измучившем его слове, который он просто не мог понять? Только ли из желания вернуть свое, он затеял все это, или в его настойчивом, почти остервенелом голоде, под всей этой неподъемной тяжестью скрывалось еще одно, быть может, просто отвергаемое им чувство? Она спросила его, почему он вернулся? Чего он на самом деле хотел от него? Старик сказал, что люди возвращаются сюда за тем, чтобы вернуть утраченное. Доктор укорил, что это в это дело примешивается слишком много личных чувств. А Ланор заверил, что оба они… обретут желаемое. Но разве ему чего-то не хватало в жизни? Богатство, статус, власть… КММ даст всё, что ты захочешь, и даже то, что ты не хочешь. Он должен был быть благодарен судьбе за шанс заслужить благосклонность Повелителя Янтаря, пусть даже на его шее теперь виднелось новое рабское клеймо — печать тюремного заключенного. Клейменый дважды, он должен был скалить зубы в подобии обворожительной улыбки, цена которой — всего каких-то шестьдесят медяков — благодарный до конца своих дней. Шестьдесят медяков — конечная цена всем страданиям и каждой загубленной жизни. Убийца и неудачник, плетущий паутину лжи вокруг собственной жизни. Тот, кто никого не спас... Как же горестен был этот мир, отнявший у него всё. Авантюрин остановился, очертив носком лакированной туфли круг. Возможно, ответ был таков: «Я не нашел себе ценность». …Тогда, когда двери захлопнулись, и тени сгустились, все еще были слова, которые он хотел сказать. Слова, которые не успел произнести. Ты же знаешь, я тебя не отпущу. И если это любовь, то она отличается от твоей. Возможно, в моем чувстве к тебе чересчур много «слишком». Слишком сильная… Любовь. Такое ведь тоже бывает? Но такие слова произносить больно. Кажется, любовь подразумевает несвободу. И мне страшно, потому что я не могу избавиться от чувства, что ты мой самый длинный и самый сладкий сон, самый прекрасный затянувшийся кошмар. Каждое утро я ненавидел за то, что ты существуешь без меня, и каждую ночь я бежал в грёзы, чтобы отыскать и обрести тебя вновь. Поэтому я тоже… Тоже не хочу просыпаться. Когда я открою глаза, все это исчезнет, рассеется, словно дым. Мой дом, моя свобода — и ты. Моя первая… любовь. Из этого всего он вывел одно просто заключение, лишенное логики, но полное чистоты: «Потому что... ты и есть моя грандиозная, величайшая смерть». … Когда Авантюрин поднял опустевший взгляд, ищущие глаза его отчаянно потянулись за первым недлинным, гибким силуэтом, встретившимся на пути. Ему показалось, что это и впрямь он: но отчего-то зыбкий, как песок, двоящийся выстраданно, как мираж… И когда он сделал, быть может, по-настоящему первый в жизни — и самый необходимый — шаг навстречу, а за ним последовал ещё, и ещё, оказалось, что его губы окликнули воздух, а пальцы вот уже несколько мгновений щупали пустоту. — Азартный игрок на грани отчаяния? Ваша ставка не сыграла? — разрушил наваждение знакомый низкий, струящийся голос. Недалеко послышались шаги. Это был не тот твёрдый, но элегантный шаг, которого он ждал: то была походка, быть может, павлина ещё большего, чем он. Взвешенный, неторопливый шаг — как тщательно отмеренная щепотка самого горького в мире вещества под названием истина. — Что ты здесь делаешь, док? — не сразу обернулся Авантюрин, пытаясь справиться с выражением лица, на котором — впервые за долгое время — промелькнул страх разоблачения. — У меня были свои дела, — мужчина, оставивший за спиной особняк Воскресенья, замер за его спиной, растворившись в чернилах тени. — Всего лишь прогуливаюсь. Ходьба хорошо помогает мысли, но вам об этом, возможно, не ведомо. Авантюрин наконец повернулся, одарив его одной из приторных, ласковых улыбок. Глаза всего на мгновения скользнули за его спину: доктор действительно был там… Разговаривал с ним. Тогда, возможно… — Семья снова изъявила волю встретиться с вами. Воскресенье его уже предал. — Кто? — Мужчина в сером, — наблюдая за ним, сказал Веритас и небрежно взмахнул рукой. — Ваш благоверный... господин Воскресенье. Онемевшее от натянутой улыбки лицо Авантюрина дернулось и было даже посветлело. Затем Рацио, подводя черту, добавил: — Похоже, у вас новый статус? Главный подозреваемый в деле об убийстве Зарянки. Губы открылись сами собой. Авантюрин хотел собрать звуки в какую-то шутку, быть может, очередную пошлость, но рот глотнул воздуха и беспомощно захлопнулся. Мёртвым грузом лежала, прикованная к сердцу, чужая тетрадь. — Вы в растерянности. На вас не похоже, картежник. — Рацио не наслаждался, лишь с присущей ему ученой расчетливостью констатировал факт. — Разве это не часть вашего гениального плана? В начале нашего путешествия вы сказали, что вам будет достаточно трех фишек. — Теперь обойдусь и одной, — нашёлся Авантюрин. — Но только глупец рассказывает о планах прежде, чем они сбываются. Этому вы меня научили, доктор. В одну из наших… коротких встреч. — Как очаровательно. Что ж, сейчас вы пожинаете плоды собственной беспечности, — спокойно отозвался доктор, кивнув в сторону резиденции, и небрежно взмахнул рукой. — Вы либо непроходимый глупец, либо уже победитель. Вам нужен совет? — Пожалуй, не сейчас. Предлагаю вам просто наблюдать… за моим триумфом. Я ведь заядлый игрок, — непринужденно отмахнулся Авантюрин. — Что связывает вас с мужчиной в сером? — помолчав, вдруг спросил Рацио. — А что, не терпится поставить диагноз? Впервые Веритас проигнорировал его так — уйдя в себя, задумавшись о чем-то. Должно быть, что-то произошло между ними — Воскресеньем и им, — раз он теперь так задумчив, так… поглощен созерцанием чего-то, что было недоступно глазам Авантюрина. И это злило. Не отсутствие Рацио, но наличие теперь между ним и Воскресеньем некой связи. — Что он сказал вам? — от волнения у него пересохло горло. Но Веритас молчал. — С ним будет непросто справиться, — так и не ответил доктор, наконец подняв на него взгляд. — Похоже, ты и впрямь отдаешь ему честь, — царапнулся Авантюрин. — Неужели хоть кто-то оставил тебя довольным… — Скажем так, меня восхищает… стойкость его духа. Никак не могу решить, вы гордитесь или ревнуете? — И то, и другое, — выдохнул Авантюрин, смирившись. Это невозможное чувство было тяжелым, но, если прислушаться… в то же время оно придавало происходящему действительно сокровенный смысл. — Гордость… Разве можно не признать в человеке такой величины… достойного соперника? — Я вижу, что вы уже знаете ответ на самый главный вопрос, — вдруг сказал Рацио голосом ему еще не знакомым… более мягким тембром. — Он ждёт вас. Уверены, что справитесь? «Теперь это только наша с ним история», — подумалось Авантюрину, прежде чем он медленно, все еще пребывая в задумчивости, кивнул. — Разумеется, док. Я не фокусник, я всего лишь картёжник. Это значит, что у меня всегда припрятан туз в рукаве.

༻༺

Когда они оба вошли в резиденцию, его посетило сильное, но странное, необъяснимое чувство — словно он никогда здесь прежде не был. Слегка нахмурившись, Авантюрин окинул взглядом незнакомый ему холл, надеясь определить знакомые черты. Краем глаза ему удалось уловить едва различимую рябь на поверхности предметов: неподвижные, они будто подрагивали и, троясь, то наслаивались друг на друга, сливаясь воедино, то отделялись, возвращая собственные черты. Подпертый колоннами потолок блуждал, будто раскачиваясь на волнах, но впереди были все те же, прежние двери, наверняка ведущие к нему. Подойдя, он, пожалуй, даже чересчур уверенно попытался повернуть диск. Но, предсказуемо, дверь не поддалась. — Кажется, это… Загадка, — осенило его. — У него действительно есть на это время, — отпустил неброско Рацио. — Не любите головоломки, док? — усмехнулся Авантюрин, постучав по полой стене. — А я вот обожаю квесты. — Что ж, надеюсь, вам хватит ума, чтобы решить их все. Я не стану вам помогать. Ведь это он вас проверяет, — Рацио действительно не предпринимал никаких шагов: просто стоял посреди холла, сложив руки на груди, и впрямь только наблюдая за тем, как мужчина ходит в разные стороны, поднимая, вертя в руках предметы в поисках подсказки, и что-то бормочет себе под нос. «Да, это правда, — усмехнулся Авантюрин, впервые молча выслушав его ворчание, не ответив какой-нибудь колкостью. — Похоже, что ради него он так не старался». Видимо, Воскресенье тоже хотел показать, что происходящее — дело, касающееся только их двоих. Но, как он ни предвкушал их схватку, грудь сжимала прежняя тревога: как много ему известно? Потому что если сам он не помнит — или не знает — то боль от потери может оказаться для него слишком… тяжелой ношей. Он вновь представил этот чужой властный взгляд. Совсем недавно Воскресенье рыдал, униженно вжимаясь лицом в его колени, не в силах справиться с грузом, который Авантюрин по его же собственной, непоколебимой, воле разделил с ним; а теперь проснулся и узнал, что потерял последнее, что было им любимо, что было ему дороже… всего остального. Самое родное. И даже так… по-прежнему умудрялся проявлять свои неутомимые гордость и упрямство. Стойкость этого человека, скрывавшаяся в нешироком, но твердом развороте плеч, и впрямь не просто поражала — она завораживала. В разводах его улыбки он хотел спрятаться и до конца осознать свою любовь. Но отныне ему были предназначены только лишь его непролитые слёзы. Возможно, это было какой-то иной, быть может даже… более глубокой формой доверия. Но обмен все равно не выходил равноценным. Потому что для самого Авантюрина понятия дома, семьи и счастья сворачивались в одно определение — его бледное, красивое и непокорное лицо. А Воскресенье всегда принадлежал чему-то извне и, казалось, собирался без следа раствориться в кроваво-праздничных огнях Фестиваля Гармонии. Между тем эти чёрно-белые полосы… должны были поглотить его никчемную жизнь. Внимательно разглядывая музыкальную шкатулку, бросившуюся в глаза совсем нечаянно, а теперь будто намеренно выбивавшуюся из общего фона, Авантюрин вдруг вспомнил… И стыдливая дрожь за украденное проняла его до кости… …Он испытал странную смесь чувств от сухого комплимента доктора Рацио: это была нелепая гордость и еще какое-то едкое чувство, лижущее ему ребра шершавым языком. Авантюрин поднялся и теперь стоял, глядя в пустоту, и бездонные глаза, благодаря которым безошибочно угадывалось его происхождение, то вдруг смеялись, то сверкали недобрым огнем. Наконец, он повернулся к Рацио. На высотном здании вдалеке в отражении стекла играли опаловые блики, а из музыкальной шкатулки раздавалась печальная и никому не известная мелодия. Но он знал ее так же хорошо, как и владельца того музыкального ящичка. — Вчера… это был ты? — осторожно спросил Воскресенье, не решившись приблизиться к нему. — В зале… ты слышал, как я пою. В тот момент они еще не были близки: по крайней мере, Какавача избегал его с такой яростью, что Воскресенье со временем смирился и сам перестал его искать, чтобы как следует извиниться. Между ними лежала целая пропасть в виде нечаянно и в то же время намеренно подслушанных исповедей. Не потому, что Какавача не мог простить его — но потому, что он не был в силах простить самого себя. Какавача не ответил: но бежать от разговора было некуда, потому что Воскресенье умудрился отыскать его даже в подсобке, где он ставил новую заплатку на своей рубашке. — Прости. Должно быть, я помешал тебе вчера. Учителя всегда ругали мое пение, но я… иногда мне кажется, что по-другому я не могу выразить свои чувства. Какавача, зажмурившись, замер, прижав рубашку к груди. — Хватит извиняться, — со свистом выдохнул он и прикусил губу. Он прятался в полусумраке, успокоенный тем, что надоедливый мальчишка не видит измученное влюбленностью выражение его лица. — Ты вроде не раб, чтобы стыдиться каждого своего шага. — Я хотел извиниться за то, что это было так ужасно, — еще тише сказал Воскресенье, кажется, отстранившись, застыв в прозрачной глубине узенького дверного проема. — Я буду стараться больше. — Какое мне дело! — не выдержал Какавача, отбрасывая ткань и поднимаясь. — Делай что хочешь. И что значит: «ужасно»? Ты специально? Хочешь, чтобы я возразил тебе? Сказал, что это было восхитительно? Что твой голос слишком прекрасен, чтобы это вообще можно было вынести? Воскресенье и правда извинялся за то, что Какавача его услышал — вот только совсем по иной причине. Какавача хотел этих извинений, потому что это тихое благородное журчание было действительно… нестерпимым. Но Воскресенье ничего не понимал и говорил не те вещи, и это сводило его израненное маленькое сердце с ума. Он завидовал и его непониманию, и его талантам, и его чистой красоте — и восхищался этим, и злился на него за все это. Он высказал свое негодование, смешавшееся с презрением к самому себе за собственное положение, не позволявшее всем его чувствам найти какой-то другой, более милосердный выход, и шагнул к нему с такой решительной резкостью, что Воскресенье вздрогнул, как от удара. И тогда Какавача недоуменно замер, моргнув. Это было движением слишком выверенным, почти механическим — так могло действовать только привыкшее к побоям тело. Кому, если не ему, под чьей рубашкой скрывались нескончаемые следы чужой жестокости, это было известно? Видимо, юноша и сам осознал свой промах: лицо его стало еще белее и острее, чем было секунду до. Наконец он шумно, вроде птицы, в панике бьющей вокруг массивными крыльями, залепетал: — Нет. Вовсе нет. Разве я считаю так… Но ты не хочешь со мной разговаривать, поэтому я только хотел кое-что показать тебе. Выходило, он его… напугал? — Есть вещи, которые у меня получается гораздо лучше, чем пение, — скороговоркой произносил Воскресенье, будто бы не замечая его цепкого, изучающего почти с хищным любопытством взгляда, — например, игра на музыкальных инструментах. Возможно, однажды мне выпадет честь быть дирижером Небесного хора… Так говорит Мастер. Но это значило, что Воскресенье тоже… боялся. — Что тебе нужно? — смахнул оцепенение Какавача. — Вот, — Воскресенье вытянул из-за пазухи небольшой, продолговатый предмет. — Это музыкальная шкатулка. Хотя, вернее было бы сказать — симфонион. Только учитель говорил, что они большие. Но, видишь, — тонкие пальцы подняли крышку, демонстрируя ему механическое нутро, — здесь тоже есть металлический диск, который проигрывает записанный звук. Это старинный музыкальный инструмент с планеты, давно занесенной снегом… Кажется, до погребения под слоем Вечной мерзлоты она называлась Ярило-VI. Я не знаю, кто автор записанной здесь мелодии, но она — одна из самых прекрасных вещей, что мне доводилось слышать. Хочешь… послушать? — Сюда… можно записать голос? — ответил Какавача, нехотя приблизившись к нему. — К сожалению, не выйдет, — вздохнул Воскресенье. — Хоть кто-то явно постарался над ее усовершенствованием… Например не нужно крутить ручку, и здесь не такое большое количество рычагов, вот, смотри… Но голос она все равно не может воспроизвести. Только мелодию. — И, видимо, воспользовавшись тем, что Какавача не избегал его, а, наоборот, наконец выглядел заинтересованным, спросил. — А чей голос ты хотел бы записать? «Твой», — пронеслось в голове Какавачи, но он смолчал. Только отстранился, поежившись от тепла чужой тени. — Неважно… Это все равно невозможно. И слушать эту музыку тоже не буду. Извини. — Почему? Правда… прости. От вида того, как, будто погасшие светочи, его руки разочарованно опустились, сердце жалобно заскулило. Не хотел кусаться, но все равно кусал, а потом убегал зализывать собственные раны вместо того, чтобы попробовать залечить чужие. — Я все равно ничего не пойму. Чем ты восхищаешься. И что ты там слышишь. Для меня это будет просто музыка. Понимаешь? Но ты заслуживаешь чего-то большего. А я… не что-то большее. — Просто музыка? — Да. Просто музыка. Пустой, бесполезный звук. Я обязательно раню тебя, а ты улыбнешься в ответ… И снова протянешь мне руку. — Надеюсь, теперь ты понимаешь, что мы никогда не станем друзьями, — не без горечи произнес Какавача, возвращаясь к починке. Он подумал: «…Если приму тебя в свою семью, то тоже не смогу защитить. То и ты… в конце концов исчезнешь, растаешь, словно дым». Но упрямая птичка последовала за ним в полутьму с торжественной клятвой на губах: — Здесь есть несколько пустых дисков, на которые можно будет что-то записать. Я обязательно найду музыку, которая тронет твое сердце! Нет, не нужно... Я не хочу становиться жадным. Я не хочу ничего хотеть. Когда Воскресенье все-таки ушел, Какавача отбросил шитье и зарылся лицом в колени, прижатые к груди. Что-то щемило грудь с такой силой, что глаза, забывшие как плакать, невообразимо пекло. — Я послушал бы твой голос. Твою музыку. Дурак… — Старший брат? Так он узнал, что свидетелем их разговора случайно стал Колин. … Шкатулка, которую он украл, схватил бездумно в тот день, когда Песперу поволок его на корабль, была той самой, которую Воскресенье показывал ему. Причина, по которой работорговцы так и не отняли ее, была смешной: — Что это? — крякнул Песперу, хорошенько встряхивая его как котенка. Гатс поднял упавшую на пол шкатулку. И без того ветхая, ее крышка теперь повисла на одной петле, а тормозная ручка жалобно скрипнула. — Надо ж было из отеля Грез всего-то и ухватить, что эту вшивую, никому не нужную дребедень, — скривился он, швыряя его на пол. С глухим стоном голова Какавачи столкнулась со стеной, и в ушах зазвенело — так оглушительно, что, заговорив с ними, он не услышал собственный голос. — Отдайте, — взмолился он. — Прошу… Весь мир его зашатался, когда он оторвался от стены и упал на колени, съежился до размеров этой расхристанной треклятой шкатулки, хранившей на металлическом зубчатом диске запись даже не его музыки, а чьего-то чужого, печального шепота. Но это было всем, за что он мог зацепиться. От удовольствия Песперу крякнул, впервые за все время услышав в его голосе мольбу. Но полностью опустошенный внутри, Какавача ударился лбом о холодный, металлический пол корабля: — П-прошу… Если вам не нужна, дайте ее мне, — всхлипнул он, и по ледяным от дыхания скорби щекам его заскользили слёзы. — А ползать можешь? — усмехнулся вдруг Гатс. — М-могу… — Тогда, — очертив носком массивного кожаного ботинка полукруг, Гатс хорошенько ударил по ящичку ногой. Жалобным звоном отвечая на чужой влажный, испуганный всхлип, она ударилась о противоположную стену и вновь обратилась неподвижной. Вторая петелька сорвалась, и крышка с чудной резьбой съехала в бок, страшно накренившись. — Ползи. Песперу одобрительно хлопнул мужчину по широкой, необъятной спине, а потом, увидя, что Какавача и в самом деле пополз за этим мусором на четвереньках, кряжисто рассмеялся. — Ну ладно, развлекайся. Как развлечешься, верни, а то еще наложит на себя руки. Помни, что он нужен нам живым. Он потерял ее после выкупа, а потом отыскал, стоило подняться, вырваться на пресловутую свободу… И с тех пор она стояла там, сверкая в опаловых бликах, кривая и старая, никому не нужная… вшивая дребедень с бездумно прокручивающейся целую вечность мелодией, которая так понравилась Воскресенью. А теперь он почему-то держал ее в своих руках, ещё целую. Открыв крышку со следами той же старинной резьбы внутри Авантюрин увидел знакомый механизм с тормозной ручкой. Нажав на рычаг, он активировал его в действие, но никакого звучания за этим не последовало, только короткий, слабый звон. «Потайное дно, — понял Авантюрин, запуская в механический желоб руку. — Вот только как он это делает?..» Внутри действительно оказалась кнопка, активирующая механизм в дверях. Покрывшись дрожью с ног до головы, Авантюрин нажал на нее и бросился к двери. Пробудившееся воспоминание не заставило его почувствовать себя униженным, наоборот, только сильнее ощутилось им отчаянное желание, так преследовавшее его с давних пор… Сколько времени он по неуемной глупости просто ждал… Сам отобрал у них эти годы, заставив их страдать в темноте. Створки двери вспыхнули лазоревым, зубчатое колесо в центре мягко повернулось, открывая замок. Прежде чем сделать шаг, Авантюрин обернулся: — Вы не идете? Рацио, все это время молча наблюдавший за ним, неопределенно махнул рукой. — Идите вперед. Я пойду иным путем. В конце концов, разве эта дорога не была создана специально для вас? Сжав в пальцах счастливую игральную фишку, Авантюрин кивнул. — Но если вам нужно мнение доктора… Наверняка, решая загадку, вы задались вопросом: «как»? Ответ, как по мне, таков, — Рацио повернулся, но напоследок сказал, — мы сейчас не мы. А воспоминание. В длинном коридоре, что ждал впереди, блуждало громоздкое эхо. Авантюрин шёл осторожно, борясь с ощущением, что наступает в вязкую, темнеющую пустоту, сгущавшуюся с каждым шагом. Гул, отскакивавший от стен, двоился в ушах, нанизывал на себя его дрожащее от напряжения сердце. В него примешивались голоса, но он не различал их, они были ему незнакомы и обращались будто не к нему. Чем дальше он шел, чем глубже погружался, тем отчётливее становилось невозможное, казалось бы, чувство собственной чужеродности. Здесь он был потерянной клеткой, чудесами чьего-то гения пересаженной в чужой организм. Коридор обещал закончиться: он уже видел впереди маячивший блик двери, и ускорил шаги, желая поскорее вырваться из жидкого полусумрака, забравшегося к нему на плечи. На вид громоздкие двери легко поддались и были очень теплыми, словно ждали именно его, а внутри, прямо за ними, оказалась детская спальня. Авантюрин неуверенно шагнул, пересекая порог, и нога его утонула в мягком ворсе пушистого, розового ковра, а комнату тотчас же наполнил яркий свет, точно кто-то развернул красочное полотно, и теперь теплый луч детского смеха звучал, указав прямо на его сердце. По мере того, как глаза привыкали к ярким краскам, появлялись все новые и новые предметы, точно в постепенно восстанавливаемой мозаике. Прояснившимся взглядом Авантюрин в незнакомом окружении стал узнавать знакомые черты — откуда-то в нем поднималась уверенность, ясное узнавание и большой, двуспальной кровати с балдахином, и зеркала в пол, с искусной резьбой по краям рамы, и разноцветного витража на узком, вытянутом до потолка окном… Да, на картину из прошлого будто плеснули красок, оживляя неподвижные, серо-черные черты — оттого, и ковер, в котором тонули его ноги, был незнакомо пушистым и розовым, а на кровати разбросана целая куча разноцветных плюшевых игрушек. Эта комната была похожа на мир, заточенный в сердце ребенка. — Братик, я не могу уснуть, давай посчитаем звезды! — раздался внутри звонкий, детский голос. — Зарянка? — шепнул Авантюрин, боясь, что величина его голоса развеет тонкое видение, в неясных образах расплывшееся на кровати. Девочка в ночном платье-рубашке перевернулась на спину, прижимая к груди розового зайца. Будто вторя зову маленького сердца, в собственной груди Авантюрин ощутил неугасимое желание засмеяться тоже и тоже дурачиться, валяясь на кровати вот так, в обнимку с любимой игрушкой, пусть у него никогда таких и не было, болтать ногами в воздухе и мечтать. Это желание было таким сильным, что чуть не загасило остатки распадающегося в звоне чужого радостного смеха голоса: — Прости… Сегодня не получится. Мастер узнал, что мы тайком сбегаем туда, и… — И что? — девочка резко села, хватая лежавшего рядом мальчика за руки. — Почему ты вдруг стал бояться Мастера? Он ведь очень добрый, и не станет сильно ругаться! Ты же не испугался, когда учительница выставила тебя за дверь классной комнаты, а продолжил набивать живот сладостями! Мальчик неловко, хоть и не без довольства, рассмеялся, но, осекшись, быстро погасил искры смеха, уткнув лицо в подушку. Авантюрин не своей волей почувствовал: он тоже хотел испытывать самые разные чувства, хотел проказничать, резвиться и шуметь вместе с любимой сестрой… И с тем поразительной, что совершенно недетской, волей подавлял каждое свое желание в некогда искрометном звоне уже ставшего тише голоса. — Вовсе я не боюсь… Я очень его уважаю. — Пойдем же! Пойдем, братик!.. Хочу ещё посмотреть на звезды! — Не надо… Давай сегодня не пойдем. — Но я хочу… — Я же сказал: нет! — повысил голос Воскресенье, и этот крик, вырвавшийся из самого сердца ребенка так нечаянно, нежеланно, потонул в звоне оглушающей тишины. В сердце мужчины, ставшего невольным свидетелем этой сцены, плеснулась такая печаль, что стиснуло ребра, и он прикрыл дрогнувшие от беспощадного понимания веки. Неважно как… В этой комнате их сердца слились воедино. Авантюрин ожидал, что Зарянка расплачется, как подобает всяким принцессам, но девочка лишь притихла, крепко сжимая в руках игрушку. — Если ты снова боишься темноты, — ласково заговорила с ним она, запустив ладошку в курчавые пегие волосы, — я снова возьму тебя за руку. Вот так! Зарянка переплела с ним пальцы и поднесла к хмурому, бледному лицу образовавшийся плотный замок. — Видишь, какой крепкий? — в ее глазах заблестели яркие звёздочки. — Его ничто не разрушит! — Я не могу, — спустя время сказал Воскресенье голосом безнадежно звонким. — Есть правила. Если все будут нарушать их, весь мир поглотит... хаос. — Хаос? — испуганно расширила глаза девочка и подобралась к нему поближе, устроившись под боком, на манер позы, в которой так любил засыпать когда-то и сам Какавача. — А что это такое, хаос? — Это… Наверное, это когда слишком много свободы, — неуверенно пробормотал Воскресенье. — Но тебе нужно научиться… быть самой. Совсем скоро мы начнем учиться в разных классах, и… наверное, станем меньше видеться. — Пф! Чепуха! Мы всегда будем вместе. Мы же дали обещание нашей маме, помнишь? …Их силуэты закачались, подобно ряби на водной глади, и рассеялись в воздухе. Яркие краски покинули холст вместе с населявшими его частичками радости — с кровати посыпались оловянные солдатики, упала тряпичная кукла, покатился по полу розовый плюшевый заяц, и колыхнулось неясное эхо, рассеяв звон чьего-то только-только отзвучавшего искреннего смеха. «Но разве свобода — это плохо?» в сердце доверчивого мальчика было сомнение. — Брат. Но что, если потеряв волю, люди станут совсем несчастными?.. Медленно наклонившись, Авантюрин поднял с пола мягкую игрушку, которую еще несколько мгновений назад прижимала к груди Зарянка. Она ещё была пугающе тёплой, живой. — Братик! — сказал вдруг плюшевый заяц, глядя прямо ему в лицо. — Ты изменился, братец. — Ты изменился, — прошептало собственное гнилое нутро, и склизкие пальцы дернули вниз ребра. В животе ухнуло и похолоднело. Просочившаяся наружу нервная улыбка сломала уязвимое выражение на его лице. Авантюрин прикрыл ладонью дернувшееся лицо. Всего два слова, но для Воскресенья в свое время они стали приговором, окончательным и бесповоротным, а Авантюрин сам — и разве не без гордости? — провозгласил себя тем, кто спустит курок. «Ты мой суд», — прошептали горькие губы. Он не помнил их вкуса, но от этого Воскресенья всегда пахло чем-то неизлечимо горьким. Ни одна идиллия не обошлась без грозы. Авантюрин бросил игрушку с такими силой и страхом, что она ударилась о противоположную стену — и тут же в комнате раздался топот босых ног, предвещавших чей-то бег… Отпрянув, мужчина столкнулся с слегка вытянувшимся силуэтом Воскресенья — с незнакомыми, пока еще округлыми чертами, хотя огромные глаза его уже тогда, ему показалось, были подведены какой-то темной чертой страдания. — Стой! — задохнувшись от волнения, Авантюрин схватился за неожиданно плотную, теплую руку, но, взглянув на свою ладонь, ужаснулся: такой она была безжизненной и тонкой, детской, будто и сам он вдруг стал Какавачей, бесплотным видением в тлеющем сумраке чужой головоломки… Но Воскресенье крепко ухватился за него, восторженно приоткрыв рот. — Скажи, куда мне идти? С удивлением он заметил проглядывающий на чужом округлом лице смущенный румянец. — Это ты! — выдохнул этот мальчик с таким обожанием, что внутри Авантюрина все сжалось. — Ты вернулся! В накрахмаленной блузе и с лицом, с выражения которого была будто стерта всякая возможность разочарования, он вдруг торжественно приложился губами к его ладони. — Прямо как в моей любимой пьесе! Всё-таки пришёл… Ты здесь, чтобы спасти меня, верно?Скорее уничтожить всё, что тебе дорого. Глубоко выдохнув, Авантюрин накрыл детскую ладонь своею. — Да… Я пришёл. И что нужно делать теперь? — Пожалуйста, закрой глаза! — с пугающе самозабвенным видом закивал ему Воскресенье. И он закрыл.

И на этот раз поцелуй меня на прощание.

...А открыл их, уже очутившись в темной пустой комнате, вроде забытой всеми кладовой. В самом углу стояло огромное, как будто бы уже замшелое, морщинистое зеркало: под слоем многолетней пыли поверхность его окончательно стерлась. И когда он замер, оглядываясь в поисках хотя бы намека на разгадку, эту маленькую темную комнату сотряс звук глухого удара. Издав тихий, несдержанный стон, юноша рухнул на колени, прижимая ладони к груди в нелепом молитвенном жесте. — Выпрями спину, — с невозмутимым видом сказала высокая фигура в темных, развевающихся одеждах, и в холодных, разящих хрупкое тело без сожалений руках свирепо блеснул серебряный набалдашник чёрной, лакированной трости. Под пологом этого откровения Авантюрин застыл, не в силах пошевелиться. Разве он не знал об этом? Разве не об этом боялся спросить точно так же, как трусил Воскресенье? Ночное небо синело в стекле одинокого кресторного окошка, и неловко лился слабый, голубоватый свет. Словно разлитое молоко, кривые бледные пятна его неровно освещали бледное, обескровленное от напряжения лицо. — Скажи, мальчик, — оттолкнулся от стен мрачный голос черноволосого мужчины. — Ты ненавидишь этот мир? Воскресенье, наконец тот, которого он так хорошо знал, — болезненный отголосок прошлого, — тихо, без следов мольбы в голосе ответил: — Нет. Я оч▋нь его люблю. И снова сгустилась в воздухе прогорклая, мшистая злость. Ощущение ее было таким лютым, что мальчик не выдержал, и когда новый удар, немногим, но яростнее и сильнее предыдущих, обрушился на его спину, упал на выпрямленные руки. — Этот мир, — скривился Мастер, — полон разнузданности. Он погряз в пороке и грязи. — Но Великая… Разве свет гармонии в наших сердцах не поможет нам сделать его чище? — прошептал, дрожа, Воскресенье и медленно выпрямился. — Достаточно ли ты чист, чтобы нести его в себе? Мальчик… Живые принимают только те жертвы, что идут из вскормленного страданием сердца. Скажи, тебе известно, за что я наказываю тебя? — мужчина опустился, приподняв острое, бледное лицо за подбородок. — Я… Авантюрин отвернулся, не в силах смотреть, но какая-то неумолимая сила, вливавшаяся в него вместе с этим дребезжащим голубоватым светом, заставила вернуть взгляд. Воскресенье не выглядел сломленным, чем было для него хуже. Напротив, он точно знал ответ на вопрос, поставленный Мастером… и, по-детски доверчивый, наивно внушал себе эту вбиваемую в него во всех смыслах истину. Как Какавача, прятавший руки глубоко в карманах, верил каждому жестокому слову, несущемуся с потрескавшихся мясистых губ своего хозяина, как Авантюрин, утратив последние следы самоценности, безрассудно отчаянно погружал себя в грязь, так и Воскресенье, расправляя крылья, чтобы взлететь, каждый раз, подбираясь все ближе к звёздам, обжигался и падал с такой сокрушительной силой, что ненависть к себе в конце концов затмила в нём все искренне живое. — Не знаешь, — был вкрадчивый шелест на ухо, и Авантюрин невольно повел плечами. — В душе твоей смута, птенец, — Мастер сжал пальцы сильнее, потянув его лицо вниз — в конце концов, Воскресенье опустил голову так, что теперь стоял прямо перед ним на коленях. — Ты хочешь сделать этот мир лучше. Ты мудр не по годам. Но ты неопрятен, неуклюж и помыслами и языком своим длинным дерзишь. Ты думал, я не узнаю, что за представление ты устроил в парке? Ты должен вести себя, как подобает будущему глава клана Дубов. — Да, Мастер, — обещание было таким тихим, что растворилось в шуршании мантии поднявшегося мужчины. — Простите... Мастер. Воскресенье осмелился пошевелиться только тогда, когда узенькая дверь каморки бесшумно, но с отчетливой угрозой закрылась за чужой, вселявшей в его сердце ужас фигурой. Будто прикованный, Авантюрин просто стоял и смотрел, как, не сдержав глухого стона, юноша сел и еще долго сидел, глядя в пыльную пустоту остановившимися, стеклянными от слез и оттого будто полыми глазами. И взгляд его вновь был подведен чертой чего-то жуткого… Быть может, будущей безмолвной жертвой. Воскресенье подтянулся руками и подполз на четвереньках к зеркалу, уткнувшись лицом прямо в ледяную, гладкую поверхность. Он был теперь так близко, что носки туфель Авантюрина едва не упирались в его мягкие, еще по-детски пухлые колени. — Мерзость… — рассыпался наконец шепот в удушающей тишине. Всего одно короткое слово, но Авантюрин обмер, узнав в этой картине себя. Воскресенье ткнул пальцем в зеркало с такой силой, что оно, неправдоподобно зазвенев, оглушительно треснуло. Глядя на свое кривое, разорванное отражение, он холодно сказал: — Ненавижу тебя всем сердцем… всей душой. Ненавижу… Однажды ты навсегда сгинешь! «Бесполезный кусок мусора», — заботливо подсказало мурлычущее нутро. — Тогда... никто о тебе больше не вспомнит. — Не говори так, — не выдержав, нарушил безмолвие своего бдения Авантюрин. — Зачем ты... Слушай, этот жуткий старик, он просто… переделывает тебя под себя. Я должен был сказать тебе тогда. Я должен был... Авантюрин запнулся. Что он должен был? Что мог? Даже не взглянув на него, Воскресенье сомкнул побелевшие от напряжения губы, и невзрачная, серая полоса тонкого рта вдруг растянула его лицо в гримасе острой боли. Он сделал пугающе верное, резкое движение рукой, и вскрикнул с такой яростью и презрением, что Авантюрин вздрогнул, не успев ничего понять. А потом увидел в собственных трясущихся пальцах серое, окровавленное перо. — Перестань, — выдохнул мужчина, чьи глаза испуганно расширились. — Не делай так. Откуда в тебе столько стремления к страданию? Очередной раздавшийся крик ранил его так глубоко, что он не выдержал и бросился к призраку, повалив его на пол — но стоило ему закричать, крепко стиснув пальцами юношеские запястья, почти умоляя пощадить, как видение растворилось, и он обнаружил под собой отражение самого себя. Рот, искривленный оскалом злобной улыбки, насмехаясь, сказал: — Какой ты х▋▋оший. Куда ни глянь. Насто▋щий ангелок. Наверное, легко быть ч▋▋▋▋м, когда прислуживаешь таким добродетельным дяденькам и тетенькам? Теперь Авантюрин, застыв, смотрел в глаза собственному прошлому, и лезвие его беспощадной улыбки, сочащейся чем-то черным и липким, вспарывало нутро не хуже ножа. Руки, обессиленные, упали, повиснув вдоль вдруг показавшегося ему теперь безмерно громоздким и длинным, тела. Приподнявшись на локтях, Какавача, взлохмаченный, грязный и битый, со всеми своими шрамами, такой, какой есть, настоящий, презирающий и ненавидящий весь мир, потянулся к нему и сказал: — Не забудь распять его, когда объятия распахнутся достаточно широко. Ты же за этим сюда пришел… Свершить свою грандиозную месть. Но вот вопрос... Кто же из вас сегодня всё-таки умрёт? Будет хорошо, если ты. А вдруг... всё-таки он? Отпрянув от него, Авантюрин поднялся, а, поднявшись, столкнулся из ниоткуда взявшейся стеной. Кладовая резко сузилась до размера черной, угольной коробки, мир вокруг него съежился и перестал дышать: исчез Воскресенье, исчез призрак, исчез голубоватый свет кресторного окошка и даже покрытое трещинами зеркало пропало, перестав быть средоточием предчувствия чего-то страшного. Прижавшись к стене, он жадно сглотнул и сделал шаг наугад. Темнота сдавила его плечи так сильно, словно вес бездыханного тела ребёнка. И прежде, чем он успел задохнуться, его рука вдруг нащупала в темноте чужую и крепко сжала. Неимоверное счастье охватило все его маленькое существо, и Какавача выдернул из черноты белеющий силуэт и прижался к нему с безысходностью искавшего его по меньшей мере сотни лет в самых разных вселенных и мирах. Ох… Каким он был тёплым и родным! Каким знакомым был этот сладкий запах, мешающийся с запахом горящего воска от церковных свечей и еще каким-то, присущим только ему, специфическим ароматом, который хотелось вдохнуть, пустить внутрь себя как можно глубже – и весь, без остатка, чтобы не досталось этому фальшивому сладкому миру. И снова были эти пугающие его своей мрачной глубиной мысли, который он, и без того напуганный кошмаром, не был в силах прогнать, а, наоборот, пригрел на сердце с отчаянной быстротой, как самую сладкую, постыдную мечту. — Что ты? — слабо прошелестел нежный голос, и мягкая рука ласково зарылась в его волосы. — Так тяжело дышал во сне. Кошмар приснился? Сначала он не ответил, будто понемногу заново осознавая себя. А потом все же решил признаться: — Снилось, что мы забыли все обещания, что дали друг другу, и стали другими. Ты перестал улыбаться… А я улыбался так много, что мои улыбки потеряли смысл. — Ужасный сон, — дрогнувшим голосом произнес Воскресенье. И, подумав, доверчиво зашептал. — Иногда я тоже этого боюсь. Что где-то там, в необозримом конце… мы все-таки изменимся. Успокоенный звуком его голоса, Какавача только прикрыл глаза, переплетя с ним пальцы. Он не знал слов, которые мог бы сейчас сказать, и откуда-то в его сердце поселилось еще более верное чувство, — что ему и так уже известно все, что будет впереди, в том числе и ответ на этот вопрос. ... На самом деле… Это всё ведь давно позади, верно? И он давно забыл этот запах, и давно не ощущал на своей коже тепла нежных рук… Это… Авантюрин медленно открыл глаза, смахнув с ресниц влажную тяжесть — уже зная, что впереди, в мягкости тела, к которому он прижался, — такой же воплотившийся вдруг кошмар, как и другие. — Какавача… Ты веришь в вечность? — спросил Воскресенье. — Нет, — глухо ответил он. — Не думаю, что существует что-то… настолько неприкосновенное. — Но время неприкосновенно… –задумчиво сказал юноша. — Такую мысль я прочитал недавно в книге. Все, что существовало когда-то, было таким же сейчас, как и это мгновение. Тогда, наверное, этот… непреодолимый, непостижимый момент и есть вечность. Сейчас... — Глупости, — выдохнул Авантюрин. — И «сейчас» в будущем, и «сейчас» в прошлом — это все разные вещи. Значит, нет никакой вечности. — А в мире, который я хочу создать, вечность есть, — возразил Воскресенье, вспыхнув. — Там будет именно то самое «сейчас», в котором мы… Вместе. Какавача повернул голову, и их глаза наконец встретились. Знакомый звонкий голос обрёл такую сладкую, желанную плоть. Взгляд Воскресенья был красивым, смелым — и теплотой своей обволакивал. Пальцы неловко перебирали кружевные рюши на рубашке, а длинные прямые ресницы слабо дрожали. — Если ты будешь этого хотеть, — тут же поправил себя он, и вдруг покраснел кончиком носа. Он ждал ответа, но Какавача только молчал и смотрел. Воскресенье коснулся его щеки пальцами, непреодолимо нежно, и веки его взволнованно сомкнулись. — Ты смотришь на меня так странно. — Как?.. — во рту пересохло. Чужие пальцы на лице оставляли на коже слабый тёплый цвет. — Будто этот кошмар может быть правдой, — уголки губ Воскресенья слабо дрогнули. Вслепую он потянулся к нему и, черкнув носом грудь, подобно взмаху пера, прижался щекой к его сердцу. — Такому дурному сну… я не позволю сбыться. — Лучше молчи, — голос Какавачи вдруг натянулся и дрогнул от едва сдерживаемых слез. — Как ты можешь ручаться за это? Я не хочу снова тебе верить. — Что… — Воскресенье хотел отстраниться, должно быть, испугавшись зазвучавших в голосе нот, но он сжал пальцы на его спине так сильно, словно хотел найти и вырвать его крылья, если это означало оставить его рядом с собой навсегда. — Не давай обещаний, которые не сможешь сдержать. Не надо никаких слов. Мне вообще… от тебя ничего не нужно. Разве что только ты сам. Воскресенье притих, больше не предпринимая попыток отстраниться, и жуткая хватка пальцев на его спине постепенно ослабла. Не без сожаления Какавача слушал тишину, лишенную звуков его мягкого голоса, и лишь его ладонь робко подрагивала в области чужих лопаток. — Значит, ты все равно мне не веришь, — с горечью прошептал Воскресенье. Голос его стал тихим и прозрачным. — Это уже неважно. Как ты сказал, это только кошмар. …Если это всего лишь сон, он мог бы сказать ему. Мог бы вновь попытаться… разбить его правдой. Но он не мог сказать и слова, пусть даже детская обида и глубокая тоска клокотали в груди. Этот Воскресенье ещё не был ни в чем виноват. Да и тот… всё-таки не был виновен. Выходит, Воскресенье был прав: иногда вещи просто такие, какие они есть. И как всегда, когда он не мог ничего сказать, с его губ упало отчаянное: — Эй, птичка… Воскресенье приподнялся, вопросительно уставившись на него. Точеное лицо его выглядело слегка помятым, и это придавало его облику какую-то, по-своему очаровательную, нелепость. Какавача хотел сказать: «поцелуй меня». Но… Губы не сдержались в грустной улыбке. — Я только что понял, что никогда не спрашивал тебя о твоих желаниях. — Я ничего не хочу, — поспешил отмахнуться Воскресенье и сел. — Я говорил тебе, я хочу исполнять желания других. Видимо, чтобы как-то себя занять и уйти от неудобного ему разговора, он нащупал на постели гребень и принялся приводить волосы в порядок. — Не верю, — Авантюрин поднялся следом, подперев руками щёки. — Так не бывает. Все чего-то хотят. И ты ничем не отличаешься от других людей. — Я… — взволнованное лицо Воскресенья скрылось за копной беловатых волос. Крылья его слабо задрожали, укрывая лицо. — Но это правда. Я не знаю. — Подумай об этом, как о том, что только я могу для тебя сделать, — не отставал Авантюрин, чувствуя в себе теперь едва ли не трагическую решимость. — Пожалуйста. Должно быть хоть что-то. — Мое самое большое желание, это чтобы вы были свободны и счастливы, — упрямо сказал юноша, сжав руку на груди. — Я хочу сам сделать тебя счастливым. Какавача вздохнул и, притянув его к себе, крепко обнял, уткнувшись лицом в плечо. Неизвестно почему, но Воскресенье весь дрожал и не ответил на его прикосновения. А он чувствовал себя странно: располовиненным, распавшимся на две части. Одна его часть, юная, бушевала, сраженная чужой искренностью наповал, и была готова упасть в эти объятья и позволить сделать с собой все, что угодно: хоть счастливым, хоть несчастным. Другая, взрослая, та, которой уже была известна правда, думала о том, каким чудовищным он, Какавача, стал. — Представь, что это всего лишь сон. Что бы ты сказал мне, будь это сон? — он уже и сам не понимал, был ли в плену грёзы, или это случалось с ними наяву, а он всё забыл, и теперь только вспомнил… — Ка… Какавача… Не нужно. — Скажи! Пожалуйста, скажи, чего бы хотел ты сам? … Руки Авантюрина сжались ещё крепче, а сердце, от которого давно остался один только осколок, зазвенело. — Хотя бы здесь скажи мне. — Хорошо, — ответил Воскресенье другим, изменившимся голосом, холодным и горьким. Всего два слова, но каких сокрушительных, последовали за этим согласием. Услышав их, Авантюрин покрылся ледяной коркой с ног до головы. Точно… ему хотелось сказать какое-то слово, быть может, именно то, какое сам он жаждал от него услышать. Но неизбежно прочно вонзилось это откровение в его сердце, и надежным, верным чувством закрепилось в нём, вытеснив другие. Губы его предательски дрогнули... Спина, которую он обнимал, показалась невообразимо худой и хрупкой, словно внутри этого человека были не кости, а мягкие-мягкие перья. — Дрожишь. Ты... Замёрз? — рассыпались слова бессвязно, и Авантюрин беспомощно смежил веки. Правда такое было... или это лишь вымысел? И если грёза, то чья — его или... Воскресенья? — Нет. — А кто сказал, что сожжет себе язык, если соврет мне? Руки-то у тебя холодные. Смотри, — Какавача вымученно улыбнулся, поднеся к лицу ладонь и ткнув его в щеку, надеясь увидеть знакомый смущённый блеск. Но в ответной улыбке взглянувшего на него Воскресенья были лишь осколки стекла. И, казалось, что не только кожа, но даже зрачки его заиндевели. — И твои холодные. Хочешь, я их согрею? — не дожидаясь ответа, он мягко заключил в своих ладонях его и, поднеся к губам, бережно, с любовью подул. — Не надо, — попросил Какавача, внутренне содрогнувшись от острой душевной боли, и Воскресенье, покраснев, медленно разжал хватку. — Прости. Холодные, должно быть, потому, что я начал думать, что это всё неправда. Смотрю на тебя... — его глаза горько сверкнули в темноте, — а ты все тот же, но какой-то другой, незнакомый. И со мной... что-то не так. Это, наверное, сон. Хотя больше похоже на кошмар. Ты знаешь, где мы? Может, разок ущипнуть себя... Воскресенье заозирался, явно желая найти ответ в знакомых очертаниях комнаты. Но Авантюрин только ниже опустил голову, как будто и не желая знать. — По крайней мере, здесь мы действительно можем быть вместе всегда, — сорвалось с его губ наивно-детское прежде, чем он успел себя остановить. И тогда Воскресенье тоже замер. Крылья у его лица слабо дрогнули. Казалось, он что-то понял, что-то, что ни в коем случае нельзя было не то что озвучить, но даже подумать. Оба они молчали, и тишина долго висела между ними, неизведанная и горькая, растворяясь в зареве влюбленных и таких несчастных лиц. — Ах, знаешь... — все ещё оглядываясь по сторонам, тихо поведал Воскресенье. — Теперь, когда ты это сказал, я кое-что вспомнил. Я как будто здесь очень давно. И... я все время один. Брожу по коридорам отеля... Всматриваюсь в пустые картины. И что-то ищу, кого-то зову. Кого же я зову? Кажется, всех. Но мне никто не отвечает. Я слышу лишь пение птиц... и тихое, далекое звучание нот. И правда, какой жуткий сон. Видения смешались. Воскресенье, который смотрел на него теперь, был тем же, но все равно другим — и сам он, взглянув на свои руки, увидел вместо зловещей худобы знакомую холёную свежесть. За окнами спальни разливались голубые сумерки вечной ночи, и зловеще она молчала, эта неподвижная ночь, словно ждала какого-то выстрела, взрыва. И он прогремел вместе с нежданным боем часов. Часы ударили раз, два, три и все никак не могли успокоиться, Авантюрин насчитал семь, а они всё еще били и били, тревожным звоном наполняя его грудь до такой степени, что быстро она стала пустой. И на последнем, семнадцатом, ударе Воскресенье вдруг обернулся на него, посмотрел взглядом прошлого, чистым, выразительным, прекрасным и робким, и прижался губами к его, целуя так крепко, так прочно, что рассеялся в ушах и в сердце этот траурный звук. — Какавача, — уронил он отчаянно и сильно, до боли сжимая пальцы на его волосах. Авантюрин мучительной жаждой выдохнул прямо в его губы, желая прикоснуться ещё. И они поцеловались, переплетясь телами так прочно и страстно, что стало не понять, где чьи руки. И даже когда он хотел отстраниться, чтобы убедиться, что ему лишь мерещится влажный солёный привкус, Воскресенье целовал его еще пыльче и глубже, наверное, пытаясь добраться до самого сердца. Как прощался, хотя он не мог ни о чем ещё знать... И поэтому, сгорая от страсти, Авантюрин отвечал ему с нежностью, которой в себе не знал, лаская там, где тот отчаянно, неумело кусал. И хоть Воскресенье весь был по-прежнему пугающе холодным, и даже губы его были бледны и дрожали, и неловко зубами он царапался о его, для него это было самое правильное, самое нужное прикосновение. — Авантюрин, — отчего-то снова он позвал его, ещё громче и отчаяннее, словно искал и нигде не мог найти. — Я здесь, — не заметив странности, тут же откликнулся заблудившийся в чужом сердце юноша...

«По██н█и со м██й и ст██ь на█

█нец ██о████ым».

Он открыл глаза. Сверху на него смотрели застывшие жёлтые глаза всезнающего доктора. — Доктор, — выдохнул Авантюрин и тут же поморщился, попытавшись встать: до того кружилась голова, что не слушались даже руки. — Прогулка отняла у вас куда больше сил, чем можно было представить. Неужели путешествие выдалось таким трудным? — Рацио в привычной манере сложил на груди руки. Это согрело что-то внутри: до того привычным, естественным был этот жест. Значит, он точно здесь, точно... проснулся. — Нет… Все закончилось быстрее, чем я ожидал. По правде, кажется… что-то пошло не по плану. — Что будете делать дальше? — поинтересовался Веритас, наконец протягивая ему руку. Авантюрин встал и, нелепо покачнувшись, уперся руками в барную стойку. — Что за… Где мы вообще? Казалось, не было ничего странного в пустом баре, но тревога схватила сердце и потянула вниз. Авантюрин поморщился, как от тупой боли. — Смею предположить, что это обыкновенный бар, который сейчас закрыт. Имеет ли это значение? Если господин Воскресенье прямо за той дверью, и он ждёт вас. Авантюрин проследил за направлением его вспыхнувшего взгляда и похолодел изнутри, ещё сильнее нахмурился, но ничего не сказал. Перед глазами все ещё плавали круги и он стыдился своей слабости перед бдящим за ним доктором. — Итак, на чем вы планируете сыграть на этот раз? Каковы ваши ставки, картежник? Заныли рёбра, не выдерживая груз в разы потяжелевшего сердца. — Разумеется, использую его страх. Заставлю его убедиться, что я на его стороне, — впервые неискренние слова ворочались в горле с таким трудом и никак не хотели выбираться наружу. Каждое злое слово было камнем, едва выталкиваемым наружу, но он изо всех сил старался играть свою роль. В конце концов это было тем, в чем в жизни он преуспел больше всего. С тех самых пор, как он предстал перед Яшмой, закованный в ошейник и цепи… — Какавача… Хорошее имя, но, к сожалению, обреченное быть похороненным и забытым. А вот ты, ты заслуживаешь того, чтобы жить и преумножать наше богатство. …Он знал только одного человека, способного его обмануть. И это был он сам. — Он хочет действовать, но сейчас у него связаны руки. Наверняка он понимает, что я не убийца… А, значит, предатель среди Семьи. Наше с ним сотрудничество будет взаимовыгодным. — У вас нет доказательств, — возразил ему доктор Рацио. — Мне достаточно одного подозрения, — сказал Авантюрин, не сводя пытливого взгляда с массивной двери: за ней скрывался уже хорошо знакомый ему зал переговоров, который Воскресенье отчего-то стал использовать как личный кабинет. Нельзя сказать, что он не был готов к такому раскладу: напротив, с самого начала он знал, что Воскресенье задумал предательство. Он даже сам милостиво дал ему понять это, назначив в качестве ставки самого себя… Неважно, кто этот человек, старая любовь или новый друг, такая цена для гордого человека была неоспоримо высокой… Только если изначально он не планировал использовать себя как приманку. Авантюрин подыграл ему. И о том, что он солгал ему в ответ, Воскресенью тоже наверняка было известно. И с такой потрясающей чуткостью они, находя понимание, с первой же встречи спустя несколько лет разоблачали друг друга, что становилось страшно. Так не могли предугадывать мысли чужие, незнакомые друг другу люди. Да и мало быть просто влюблёнными: должно быть, нужно было любить. В такой непостижимой величине, как любовь, не было единственно верного измерения. Как стратегия или возможность, это необъятное, непокорливое ощущение, по этой только причине не достигшее божественных граней, было одинаково непостижимо для всех. А он все это время пытался натянуть его на одну переменную и ошибся, перепутав одно с другим. Там, где хотел отомстить — всего лишь спасал себя, там, где хотел мольбы — боялся отчуждения. Где одна рука бросала фишку, другая жалобно тряслась под столом. В конце концов, где ненавидели, жадно поглощая каждую его чёрточку до одной, глаза, страстно желало и лелеяло у себя в груди сердце. Он так скучал, что до смерти боялся себе в этом признаться. Но перед финальным актом пьесы, перед последним аккордом еще был один шаг. И теперь, когда он мог начать позволять себе искренность, бежать от себя было некуда. И от него не уйти, и ангел был впереди. У этого ангела кровоточили крылья. И перья ему, одно за другим, каждым своим словом вырвал он сам. И в развороченной грудной клетке пригрел намертво эту змею, самую сокровенную и, быть может, грязную его тайну — великий обман Воскресенья. — Что ж, мне остается только пожелать вам удачи, — пробился сквозь толщу мыслей размеренный тембр низкого голоса Рацио. — Не волнуйся, — выдохнул мужчина, положив руку на резьбу в центре двери. — Я найду способ выведать у него ответ. Пусть даже если мы с тобой, док, понимаем его по-разному.

༻༺

Когда он вошел, его посетило дежавю — Воскресенье вновь стоял к нему спиной, казалось, не замечая чужого вторжения. Краем глаза Авантюрин заметил, что доктор Рацио отошел в тень, как если бы уже хотел обозначить неясность своей позиции. Но кому из них он подыгрывал — Воскресенью или ему, — Авантюрин пока еще не знал. Внимание его быстро вернулось на стоявшего впереди мужчину. Заложив руки за спину, закрывшись от всего мира в этом отчужденном, чванливом жесте, глава Семьи стоял, закинув голову, и внимательно разглядывал старинную фреску перед своими глазами. Только что Авантюрин бахвалился перед Рацио тем, что собирался использовать его страх и скорбь, чтобы заполучить над ним власть. Он, очевидно, играл, но, оказавшись перед ним, понял, что продолжать придерживаться этой роли будет непросто. Сейчас он должен был пригвоздить его к месту словами, умело расставив ловушки. Сделать все для того, чтобы Воскресенье угодил в его сети. Пусть Рацио видит и думает, что он действует на радость планам КММ, подготавливая почву для Жатвы. Пусть после вернется в Отель Грёз в реальности и скажет Топаз и Яшме, что этот «идиот» справился со своей задачей и теперь пожинает плоды очередного риска на возведенной собственноручно арене славы... А Воскресенье должен продолжать верить в свою навязчивую идею о том, что он его суд и явился сюда за тем, чтобы его уничтожить — для каких бы целей это ни было бы ему нужно. Чтобы Воскресенье поверил, нужно одно несложное, но сейчас вдруг оказавшееся невыполнимым условием… он должен был заставить поверить в это самого себя. Что, глядя на него, он хотел лишь его растерзать. Что его руки не ныли от желания обнять, и глаза горели азартом, а не воспалились от измучившей его душевной боли. До встречи с ним ему казалось, что эта часть — самая лёгкая. А теперь он нелепо улыбался, разыгрывая крайне неубедительный фарс. — Господин Воскресенье, — окликнул он его так непринужденно, как если бы слова совсем не застревали в горле. — Не думал, что мы увидимся так скоро. Медленно Воскресенье обернулся. Говоря это, Авантюрин гадал, каким будет выражение его лица — удастся ли этому напоказ властному мужчине совладать с самым непокорным, что есть в человеке — собственным сердцем?.. И больше всего он боялся встретить на его лице широкую, радушную улыбку. И Воскресенье, встретивший его взгляд, мягко улыбался. — И жаль, что при таких обстоятельствах, — сказал он так легко, будто это даже не было его скорбью. Опять Авантюрин не рассчитал, что этот человек был совершенно невозможным. С детства вбиваемая в спину лживая истина заставила его увериться в том, что ему все нипочем, что он не человек, а что-то другое, вышечеловеческое, а, значит, не мог себе ничего позволить. Но он знал, что это сердце не могло быть настолько закостенелым, только не после того, как он увидел его, упавшего ему в ноги, в слезах, скорбящего с такой неистовой силой, что будто даже больше, чем он сам — и так, что довёл себя до беспамятства. Нет, все это было лишь на редкость убедительно разыгрываемым фарсом. Он был уверен, что за спиной у него точно так же дрожали руки, как его собственные пальцы, сжимавшие счастливую фишку. Чужая сила больше не злила. Только сводила с ума несправедливостью взваленной на себя ноши. Не слишком ли тяжелы для тебя эти громоздкие, белые крылья? ...Но Авантюрин улыбнулся ещё приторнее. — Что ж, гостеприимства главе клана Дубов не занимать. Я потратил немало времени… разгадывая ваши квесты. — Вы же любите загадки, — не догадываясь о том, где пошло не по его плану, снисходительно ответил Воскресенье. Глаза его на мгновение скользнули в сторону, выхватывая из тени массивную фигуру доктора и тут же вернулись на него. — Вид у вас неважный, — с тошнотворной самому себе бравадой начал вести партию Авантюрин. — Неужели это я вас так встревожил? Если это не по моей вине, то… смею уверить, я, в отличие от других, исключительно на вашей стороне. — Правильно ли я понимаю, — сверкнул своими непостижимым глазами Воскресенье, — что только что вы выдвинули серьезные обвинения в сторону Семьи? Надо же. Играл так, будто не понимал, как глубоко в этих лицемерных сердцах все поросло гнилью. — Вы все правильно поняли, — Авантюрин приблизился к нему, отбросив в сторону разгадать тайну чужой широкой улыбки. — Вокруг вас, господин Воскресенье… потихоньку сгущается мрак. — Не знай я вас так хорошо, господин Авантюрин, я бы решил, что это вы мне угрожаете, — позволил себе неубедительный смешок Воскресенье. — Мне уже известно, кто является главным подозреваемым в этом деле. Но я также знаю, что вы... придерживаетесь другого мнения, — он сделал еще один шаг, спиной чувствуя пристальный взгляд Рацио. — Какая жалость, но сейчас ваш благородный статус превратился в оковы, мешающие поймать настоящего убийцу и отомстить... за смерть сестры. Могу предположить... — Авантюрин не договорил, на мгновение прикрыв предательски вздрогнувшие веки. Доктор наблюдал, но он не смог отказаться от желания сделать ещё один, пусть последний, но приближающий к нему шаг. Если бы он мог, вновь коснулся бы его студеной щеки пальцами. И попробовал бы согреть, как, еще будучи тонкими и маленькими, эти, такие же холодные руки пытались согреть его собственное остывающее сердце. — ...Вы чувствуете тревогу, — слегка понизил голос Авантюрин, внимательно наблюдая за малейшими изменениями на чужом лице, ища в нем что угодно, что могло хотя бы немного приоткрыть завесу тайны этого ужасного улыбающегося выражения, — потому что находитесь в опасности. Но не волнуйтесь, — и, глядя ему в глаза теперь с более близкого расстояния, Авантюрин все же увидел в них блеклые следы тщательно скрываемой агонии. — Я сказал это в нашу первую встречу, сказал минутой ранее и повторю сейчас... Я на вашей стороне. Несколько мгновений Воскресенье молчал, и лицо его потеряло фальшивый блеск невозмутимости. Губы приоткрылись. Затем потерянный взгляд проник куда-то дальше и поднялся — всего на секунду, которую бдящий Авантюрин уловил, — и наконец окончательно потух. Воскресенье вновь посмотрел на него. — Я безмерно польщен вашей заботой обо мне, господин Авантюрин. Вы так самоотверженны и щедры, что не станете ничего просить взамен, верно? — Разумеется, — взмахнул рукой Авантюрин. — Я просто хочу вернуть то, что принадлежит мне. Например, личные вещи, находящиеся под арестом Семьи. Чемодан с призовыми деньгами, и... — Ваш опорный камень, — подсказал Воскресенье не без некоторого довольства. ... Авантюрин не удержался от короткого смешка. Нет... не в этот раз, ангел. Слегка нахмурившись, Воскресенье мельком взглянул в сторону хранившего невозмутимое молчание Рацио и наконец вопросительно посмотрел на Авантюрина. — Ах, господин Воскресенье, — улыбка на губах Авантюрина затрепетала — он с неохотой осознавал, что оторвал её от самого сердца, а непрошенным свидетелем этого откровения стал доктор Рацио. — Если этот камешек поможет мне завоевать ваше сердце, оставьте его себе. Но, должен признать, у меня есть такие драгоценности, которые стоят вашего внимания гораздо больше. Какая бравада — и как она, на редкость, искренна, — опорный камень авантюрин, конфискованный Воскресеньем в их первую встречу, камешек, от которого он действительно готов был сейчас так легко отказаться, имел своей ценностью его собственную жизнь. И ему самому теперь было бесконечно жаль, что ранее он уже расколол его на крохотные осколки... чтобы свершить свой грандиозный обман. Но Воскресенью не могло быть об этом известно, ведь так?.. Воскресенье слегка опустил подбородок, посмотрел в сторону. Лицо его было бледным, но кое-где прониклось нездоровым румянцем: — Как очаровательно, господин Авантюрин... Но, боюсь, мое сердце вам ни к чему. И оно вовсе не стоит вашей жизни. Рацио наверняка был сбит этой переменой в его игре. И теперь, должно быть, впервые выглядел заинтересованным. Всё же... Кто кого, кому предал? Он — его? Или Рацио? Воскресенье... или Авантюрин? И прежде чем, отчасти разоблаченный, он смог что-либо сказать, Воскресенье продолжил: — Как вы могли заметить, в отличие от вас, я не из тех, кто рискует. Хотите вы этого или нет… ваш камень останется под опекой Семьи. — Прекрасно… — откликнулся Авантюрин. — Но вы ведь позвали меня сюда не за тем, чтобы объявить об этом? — Хотя доктор любезно заверил меня в вашем благородном характере, в том, что Семья может вам доверять… Ваше положение в Мире грёз шатко: увы, вы использовали свои благородство и мудрость не в том месте, и стали свидетелем одной… беспрецедентной сцены. Однако, этого вам показалось мало, и вы осмелились взять то, что вам не принадлежало. Затылок похолоднел. Впервые за весь их разговор на лице Авантюрина промелькнуло выражение, смешавшее в себе страх, боль и стыд. Но Воскресенье, по-прежнему избегавший смотреть на него, к счастью, ничего не заметил. — У меня есть все основания полагать, что эту вещь украли вы. Она принадлежит лично мне. Я думаю, что вы понимаете, о чем я говорю. — С трудом, — вытолкнул Авантюрин, жадно бегая глазами по его лицу. «Неужели только из-за этого дневника», — пронеслось в голове лихорадочно. Он и не заметил, как чужая, исписанная вдоль и поперек, заветная тетрадь стала слишком тяжелой для его пиджака и, наверное, уже отягчала его полы до самых ног. — Бросьте, господин Авантюрин. Вы же не хотите еще более скомпрометировать себя перед вашим другом, верно? — вдруг бросил Воскресенье почти сердито, и его светлые брови слетелись к переносице. На лбу пролегла глубокая складка. — Мы с вами оба понимаем… — Нет. Боюсь, вы ошиблись. Я совершенно не имею представления, о чем вы говорите, господин Воскресенье, — перебил его Авантюрин. В горле стремительной волной разрослась жажда. — В таком случае, я скажу об этом вслух. Вы пробрались в мою личную комнату, – Воскресенье повернулся. На его лице больше не было жуткой улыбки, наоборот, оно несло в себе отпечаток глубокой досады и… жгучего стыда. — И, подобно гадкому вору, забрали мои записи. Тяжело выдохнув, Авантюрин приготовился к самым рискованным, пожалуй, словам в своей жизни: — Что ж, всем нам свойственно иногда выдавать желаемое за действительное. Бледный румянец на щеках Воскресенья стал еще гуще. Поджав губы в тонкую линию, он спрятал взгляд под ресницами и, казалось, перестал дышать. Как униженно, должно быть, он сейчас себя чувствовал. Грудь кольнуло сожаление такой силы, что пальцы задрожали, потянувшись к его, но он тут же отдернул руку, вспомнив о присутствии вездесущего Рацио. Наконец Воскресенье поднял взгляд: секунды передышки понадобились ему для того, чтобы справиться с уязвленной гордостью. Теперь он снова улыбался, как прежде. — Признаться, я даже удивлен. Это на редкость подлый поступок, господин посол, — он подошел к нему, застыв в ничтожном метре, который Авантюрину тут же захотелось стереть. — Не знал, что торговцу придется по душе копаться в чужом белье. Что ж, полагаю, вы и так не нуждаетесь… в моем разрешении прочесть их? Авантюрин сглотнул. — Развлекайтесь, — улыбка Воскресенья стала еще шире. — Наверняка вы с доктором найдете мои размышления очень смешными. — Док… — чуть не сорвалось с языка Авантюрина, сердце которого возмутилось этой справедливой мысли. Но неужели Воскресенье и впрямь полагал, что он собирался над ним глумиться на пару с Рацио? Нет… что ему придет в голову вот так распоряжаться его излитым сердцем? — Какой же я злодей, правда? — не без горечи усмехнулся Авантюрин, складывая руки на груди. И снова слетело с губ очередное непоправимое, что он не успел удержать. — А вы, господин Воскресенье… Параноик, как о вас говорят. Разве мы с вами не прекрасная пара? Некоторое время они оба смотрели друг на друга. Лицо Воскресенья было мягким и продолжало улыбаться, но улыбка не достигала даже закраин покрасневших век. Авантюрин отвечал ему тем же, но дрожь сожаления уже пробежалась по его телу, покрыв всего с ног до головы. И ему казалось, что собственное выражение лица действительно сделалось подлым и трусливым, несмотря на то, что он здесь был совсем за другим. Да, выходило... Несмотря на то, что он был, быть может, единственным, кто действительно хотел этого человека спасти, Авантюрин все еще оставался главным злодеем в его пьесе. И, сам того не замечая… вел себя соответствующим образом. — Ха, — выдохнул Авантюрин с сожалением, почти готовый разоблачить себя перед Рацио, КММ и Воскресеньем. И самое главное — перед самим собой. — Это действительно тяжелее, чем я думал. «Неужели ты так меня ненавидишь?» — повисло неозвученным. И, словно в ответ, Воскресенье вдруг вытянул руку вперёд, почти коснувшись его плеча: — О Трёхликий Дух, прошу, сожги его язык и ладони раскаленным железом, чтобы он не смог лгать или давать лживые клятвы, — провозгласил он холодным, чужим голосом, совсем ему не знакомым. Острая боль пронзила виски. В глазах поднялся столп разноцветных искр… Мир вокруг вновь накренился, поплыл, края его размылись, а предметы приняли радужные трехслойные сочетания. — Нг-х, — простонал Авантюрин, резко прикладывая ладонь к лицу. — Подожди... Что ты… сделал… — Эон Гармонии прольет свет на всякий злой умысел. Я прошу Эона пролить свет, и буду задавать вопросы от Её имени. Итак… Господин Авантюрин, у вас есть сто тринадцать секунд, чтобы стереть со своей чести позорное клеймо убийцы и вора. «Что?..» — Вопрос первый, — не давая ему времени прийти в себя, Воскресенье безжалостно провозгласил. — Есть ли у вас опорный камень? — Да… Голову сжали раскаленные тиски, божественная сила неистовствовала в ответ на его ложь, но Авантюрин выдавил подобие улыбки. Выходило, что через что-то подобное прошел сам Воскресенье во время обряда посвящения в Семью и, возможно, проходил регулярно? — Какой лаконичный ответ. Вижу, вы тоже понимаете, что молчание — золото, –сказал Воскресенье. Они встретились глазами, и в чужом золоте ему внезапно почудилось… предостережение. Не позволяя себе оглянуться в поисках чего-то, от чего Воскресенье мог пожелать его защитить, мужчина просто выпрямился, кое-как превозмогая боль. — Прибыв на Пенаконию, вы передали камень Семье? — Я бы сказал, что вы сами у меня его забрали. Воскресенье качнул головой. Улыбка его стала такой широкой, что показалась безумной — еще чуть-чуть и покинет пределы лица, оставив на нем жуткое пустое выражение. — Камень, который вы передали Семье, принадлежит вам? …Значит, Рацио уже сыграл свою роль в этом спектакле. Постепенно уверенная улыбка проступила и на лице Авантюрина. Так, они безумно улыбались друг другу, и со стороны могло показаться, что оба получали истинное удовольствие от того, что причиняли друг другу боль. Их неожиданная схватка оживила закостеневшее от боли тело, придала Авантюрину сил идти до конца. Победить Воскресенье любой ценой, пусть даже, выкорчевав из его сердца последние крохи любви к нему, которой он так жаждал… Раз это подразумевало найти способ его спасти. Уничтожить мир, ради которого он возложил себя на священный, неприступный алтарь. Уничтожить мир, который медленно разрушает его, поглощая каждую клеточку этого несчастного тела. Иногда разрушение имеет особенный, сокровенный смысл. Иногда это единственный способ спасти. — Разумеется, — ответил Авантюрин, не моргая, понемногу привыкая к боли. — Ваш камень сейчас находится в этой комнате? — Да. — Желание, которые вы несете в своем сердце… — резко сменил тему Воскресенье, — имеет злой умысел? — Возможно, — не соврал мужчина, встретив его взгляд открыто и прямо. Вновь на мгновение обратив свой взгляд куда-то высоко, Воскресенье побледнел еще сильнее, но, встретившись с ним взглядом, вдруг непостижимо тепло… улыбнулся. — Любите ли вы свою семью больше, чем себя самого? Сердце сковало ледяной судорогой от одного упоминания слова «семья». Возненавидев это карающее мгновение, рука Авантюрина взметнулась к собственной груди, сжав пальцами место в области жалобно заскулившего сердца. — ...Да. Что это вообще за вопрос?.. — Ради семьи вы готовы на все? — продолжил напирать Воскресенье, и постепенно с его лица сползал безумный радостный оскал. Авантюрин тоже больше не улыбался, безуспешно пытаясь разгадать чужие мотивы. Эти вопросы, по сути, не имели никакого отношения к делу. Ни к убийству, ни к краже, ни даже к обману, ловушке с опорным камнем… Они проливали свет на совершенно другую истину. Истину, связанную только с ними двумя. Ответ на этот вопрос был грехом, который будет преследовать их обоих до конца отведенных дней… — Да. Острое лицо на глазах стало серым и безжизненным, а нежные крылья обессиленно опустились. Губы Воскресенья задрожали, и ему показалось, что он изо всех сил борется с какой-то силой, неведомой силой, которая вела его так же, как печать Гармонии сейчас владела разумом Авантюрина. И, будто бы превозмогая боль, Воскресенье задал свой последний вопрос: — …Вы ненавидите этот мир и хотите разрушить его своими руками? Глядя на его вновь непоколебимое лицо, уставшие глаза на котором несли в себе теперь отпечаток невероятной воли и стоического усилия, Авантюрин не сдержал болезненного вздоха, вместе с которым пришло понимание. Воскресенье… — …Не знаю. Нуждался в его ответе. Воскресенье молчал, прикрыв глаза, но уже ставшая привычной ноющая боль в висках не проходила. В поисках подсказки Авантюрин оглянулся на Рацио, но тот, странно хмыкнув, демонстративно отвернулся, сложив руки на груди. — То, что я только что с вами сделал, было посвящением Гармонии, — наконец нарушил тишину Воскресенье. — От вас требовалось лишь честно ответить на мои вопросы, проявив свою верность под сиянием Высшей благодати. Вы солгали четырежды и тем самым превратили посвящение в судилище. — Вижу, вы с доктором нашли общий язык. Да… Эону Гармонии свою верность я не доказал, — усмехнулся Авантюрин. — Но в моих планах было доказать ее кое-кому другому. — Ваши порочные речи… не трогают моего сердца, — парировал Воскресенье. — Раз вы считаете произошедшее цирком, я не вижу причин освобождать вас от тяжести совершенного греха. — Вы можете изъясняться немного понятнее, господин Воскресенье? Всё это… кажется, уже даже не допрос. Больше похоже на казнь. Воскресенье вежливо заложил руку за спину: — Вы неправильно поняли. Я наказываю только непочтительных, но вам… я предлагаю возможность начать все сначала. Меня поразила стойкость вашего духа, — он глубоко вздохнул, прежде чем надеть на лицо уже знакомую гримасу ласковой, заигрывающей улыбки. — В течение этих семнадцати системных часов вы не сможете покинуть Мир грёз или связаться с кем-либо из своих товарищей. Перед вами теперь только два пути, и всё зависит от того, сможете ли вы пройти мое испытание за отведенное время. Если вам это удастся, вы сможете примкнуть к Гармонии и воссоединиться со своей семьей. Если же потерпите неудачу… боюсь, вы провалитесь в бездну гибели. — Похоже, я в любом случае закончу одинаково, — выдохнул Авантюрин, приложив пальцы ко лбу. — И что я должен делать? — Помогите мне пролить свет на зло, которое скрывает Семья. В течение семнадцати часов я найду предателя и привлеку настоящего виновника к ответственности. — Что ж, господин Воскресенье, уже более, чем в моих интересах доказать вам свою верность. Я сделаю все, что вы скажете, — осклабился Авантюрин, — и даже больше… В несколько легких, резких шагов он приблизился к нему и схватил подбородок пальцами, притянув к себе. Понизив голос до предупреждающего шепота, Авантюрин сказал: — Я знаю, что ты лжешь, и здесь есть еще один наблюдатель. Но, будь уверен, мне нет дела до остальных. Я найду виновного в ее смерти, разоблачу ложь этого мира и швырну его, уничтоженный, к твоим ногам. Когда между нами не останется ничего, кроме искренности… — на одно сокрушительное мгновение его щека ласково коснулась его щеки, вопреки грубо сжимавшим лицо пальцам. Авантюрин сдержал дрожь, звенящую на кончике пальцев. — Я вернусь, чтобы засвидетельствовать твое падение… и поймаю твое растерзанное тело в свои руки. Когда я выйду на сцену, смотри на меня и не смей отводить глаз. Свое величайшее шоу… я посвящаю вам. Тебе, Какаваче… И Колину. Отстранив его, плохо скрывшего изумление и ответную дрожь, от себя, Авантюрин громко и с пафосом добавил, не сводя с него предупреждающего, полного страстной тоски взгляда: — Что ж, семнадцати часов было более, чем достаточно, чтобы стереть из вселенской истории целую цивилизацию. Ученым из Общества гениев нужно было просто нажать на красную кнопку, чтобы завершить свой эксперимент. Ваша щедрость не знает границ, господин Воскресенье. Однажды о ней сложат легенды. Он развернулся, игнорируя заинтересованный взгляд доктора, умело сыгравшего для него роль предателя и так ни о чем и не догадавшегося… и направился к двери уверенно и твердо, как вдруг гулкую тишину залы нарушил сорвавшийся голос Воскресенья: — Позвольте задать вам еще один личный вопрос. Авантюрин обернулся, избегая смотреть ему в глаза. — Ради вас что угодно. — Вы…

Вы действительно желаете уничтожить этот мир?

И, не подозревая, что совершает, быть может, именно сейчас главную ошибку в своей жизни, не ощущая присутствие рока на их ссутуленных от тяжести неразделенного груза плечах, не замечая звона отчаяния в чужом судорожном выдохе… Авантюрин снисходительно вздыхает, и впрямь желая дать своему ангелу совет. — Предположим… Просто предположим, что при броске кости, — он подбросил фишку, — существует одна, пусть даже малейшая вероятность достигнуть этого конкретного результата. Тогда…

Я был бы рад рискнуть.

༻༺

В горниле груди Воскресенье расплавил его сердце. Кисловатый ржавый привкус расползся по языку, оставляя на самом кончике послевкусие, присущее отчаянному игроку. Он на мгновение приостановился, услышав за спиной чужой тихий, размеренный шаг, но в лицо повеяло прохладной свежестью, намекая на потерянную родную ласку. — Вы ведь знали, док? — не дожидаясь, пока мужчина достигнет его, сказал Авантюрин. — Что в Мире грёз на самом деле есть невозможное? Смерть? Или сон? Рацио не ответил, застыв недвижимым изваянием позади, но Авантюрин был уверен — прямо сейчас на него направлен его испытующий, оценивающий взгляд. — Вы зашли слишком далеко. Теперь... исход дела зависит лишь от вашей удачи. Но, возможно, именно этого вы и добивались, — наконец спустя долгое, значительное молчание доктор вынес свой вердикт. — Что ж, разве ты сам не поспособствовал этому? Мне нужен ответ... но не на этот вопрос, — с этими словами Авантюрин глубоко выдохнул и спрятал руки в карманах. — Куда же мне идти... — Похоже, вы все же нуждаетесь в совете? — Едва ли ваша мудрость что-то изменит, доктор. Хотя... отчего-то мне кажется, что вас не зря называют «Истиной». — Все зависит от того, насколько вы хотите быть близки к правде. Только у лжи бывают разные оттенки, истина же всегда одного цвета. Однако... далеко не каждый готов это принять. Глупцы придумывают тысячу оправданий, лишь бы не соприкоснуться с ней вживую. И, лишенные мудрости, проживают поистине блаженную жизнь в чистоте и неведении. — Что ж, я в грязи уже по самое горло. А он, — тише сказал Авантюрин, сжимая пальцы в карманах брюк в кулак, — все дальше... и выше. — Как только разоблачите ложь, дороги назад не будет. Вы все равно готовы пойти до конца? Авантюрин обернулся, улыбнувшись. «Я хочу достигнуть его сердца и заполнить собой до краев. Но чтобы вернуть его, нужно пойти на один... всего-навсего один рискованный шаг. Поставить на кон собственную жизнь». — Я хочу попробовать переписать финал этой пьесы собственной рукой. Рацио кивнул, расценив этот ответ как согласие. А потом, задумчиво хмыкнув, вынул из кармана вчетверо сложенный лист. — В одном из коридоров я наткнулся на любопытную вещь. Думаю, вам это должно быть интересно. Внутри старой, пожелтевшей бумаги прятались… ноты. Бесплодный поток непонятных ему символов на аккуратно расчерченном поле, кое-где пошедшем темными размывшимися кляксами, до жути напоминавшими разводы от слёз. — Должно быть, выронила служанка, — пояснил Рацио в ответ на его недоуменный взгляд. — С чего вы решили?.. — смутное предчувствие, узнавание посетило его. — М? — Веритас вопросительно склонил голову набок. — С чего вы решили, что это мне пригодится? — холодным голосом сказал Авантюрин, но не от злости — из страха. Ему вдруг показалось, что Рацио смотрит на него странно: как-то слишком долго, слишком… внимательно. Слишком изучая. Он стоически терпел чужое молчание, и наконец доктор сказал: — Я обращаю внимание на вещи, которые не должны, но бросаются в глаза. Эта выглядела странно. Прошла одна секунда, другая… От напряжения тишина между ними накалилась добела. Не сводя взгляда с доктора, Авантюрин спрятал истинную эмоцию за маской широкой улыбки, что коснулась лишь уголков его розоватых губ. — Вы просили совет от доктора? Это он, — взмахнул рукой Веритас.

Приведет ли он к ответу — зависит только от вас.

Примечания:
251 Нравится 137 Отзывы 30 В сборник
Отзывы (5)