***
Дворец, казалось, вдохнул облегченно после скорби по Шехзаде Мехмеду и ужасающего конца Яримай. Шумные голоса вновь зазвучали в коридорах, на базарах вернулся привычный гул, а лица стали менее бледными. Но это было лишь затишье перед бурей, иллюзия покоя, построенная на костях скорби и пропитанная невидимым ядом. Медленно, подобно ночному туману, что подкрадывается незаметно и душит город, в народе начало зарождаться недовольство. То самое недовольство, что до этого казалось немыслимым. Мустафу, всегда любимого, «львиное сердце» династии, «защитника простого народа», «великого продолжателя дела своих великих предков» окружала не ореол почитания, а едва слышный, но навязчивый шепот. Этому было виной невидимое, кропотливое дело. Шехзаде Селим, с его едким умом и скрытой хитростью, использовал свою кажущуюся беззаботность, чтобы сеять сомнения. Он появлялся среди янычар, с улыбкой бросал фразы о «тяжелой руке визирей», о «непомерных налогах, идущих на роскошь», и о «Султане, что слишком погружен в свои печали, забыв о народе». Его слова, словно камешки, брошенные в спокойную воду, расходились кругами. Баязед, более прямолинейный и страстный, изредка обращался к сердцам простых людей, играя на их благочестии. Он намекал на «отход от заветов предков», на то, что «мир покинул трон после необдуманных решений». Его сторонники, часто незаметные торговцы и ремесленники, распространяли слухи о дурных знамениях и несправедливых приговорах. О том, что и в семье Падишаха нет порядка — покушаются и убивают его женщин, которых он не может защитить. Какой же он правитель, как он может защитить народ, если и своих женщин не может защитить? И эта странная гибель Шехзаде Мехмеда… А главным архитектором этого подспудного бунта был Ильяс-бей, слуга Селима. Благородный по натуре, но хитрый и изворотливый, он был тенью, проникающей в самые потаенные уголки столицы. Он нашептывал на базарах, в банях, на порогах мечетей, создавая из нитей недовольства туго скрученный канат. Он преувеличивал каждую мелочь: каждую засуху приписывал божественному недовольству Мустафой, каждую несправедливость — его бездействию, каждый тяжелый налог — его равнодушию. Он был невидим, но его слова, словно зараза, проникали в умы.***
Однажды поздно вечером, когда за окнами уже разлилась синева стамбульской ночи, в покои Султана Мустафы вошел Ибрагим-паша. Лицо Великого Визиря было омрачено. — Мустафа, мой долг повелевает мне доложить о тревожном шепоте, который разносится по столице. Мустафа, склонившийся над картой восточных границ, поднял голову. В его глазах отразилась усталость последних месяцев. — Шёпот? О чем ты говоришь, Ибрагим? Разве народ не успокоился после нашей великой скорби? Разве не молятся они за процветание Династии? — Молятся, мой Султан. Но наряду с молитвами, звучит и ропот. Тревожный, неслыханный прежде ропот. На базарах, улицах, даже среди некоторых янычар — люди открыто выражают недовольство. Они говорят о растущих налогах, о медленной справедливости, о том, что Великая Порта, кажется, отвернулась от их нужд. — Недовольство? — нахмурился Мустафа, — Мой народ всегда любил меня, Ибрагим. Моя дверь всегда была открыта для их нужд. Может быть, это лишь отдельные, разрозненные голоса? Недовольные торгаши, которые всегда найдутся? — Нет, Мустафа. Это не отдельные голоса. Шепот превращается в гул. Я видел глаза людей, когда они отворачивались от наших процессий. В них нет прежнего восхищения, лишь тяжелая задумчивость и, осмелюсь сказать, опасение. Есть и те, кто намекает на некие «темные силы» в правлении, кто распространяет слухи о проклятиях. Мустафа встал, подошел к балкону. Вид на ночной Босфор был спокоен, но слова, сказанные Ибрагимом, заставили его почувствовать сильный холод. — Проклятия? Это суеверия. Но если это не случайные голоса… Кто? Кто может быть за этим? — Пока что, Повелитель, мы не нашли нитей, ведущих к конкретным заговорщикам, — хмурился Ибрагим, — Это словно туман, который обволакивает город. Но масштабы недовольства слишком велики, чтобы быть случайными. Есть ощущение, что кто-то целенаправленно разжигает этот огонь. Возможно, внешние враги, желающие ослабить нас изнутри. Или же… — он запнулся, не осмеливаясь озвучить самую страшную мысль о внутренних врагах. Мустафа обернулся, его лицо было полно тяжелой задумчивости. — Мы должны быть бдительны, Ибрагим. Очень бдительны. Мой народ — моя сила. Если их вера во меня пошатнется, это будет страшнее любого вражеского войска. Но я не могу поверить, что кто-то из моих близких… Мои братья, Селим и Баязед, они же рядом, они бы предупредили меня, если бы чувствовали опасность. Взгляд Ибрагима задержался на Султане, в нем читалось смешанное чувство преданности и невысказанной тревоги, которое он не мог себе позволить озвучить. Он будто увидел страшный итог этих разговоров и всячески отгонял мрачные мысли. — Да, Повелитель. Мы должны доверять нашим верным. Но быть готовыми ко всему. И ждать подвоха от всех.Шёпот — это лишь начало. Он может вырасти в рев бунта, и тогда… тогда будет поздно. Оба молчали, глядя на ночной город. Мустафа тоже ощущал приближение беды, слышал её лёгкое пока дыхание. Но в своей благородной слепоте он не мог и предположить, что тот самый яд, который пропитывал столицу, медленно и неотвратимо, капля за каплей, вливается в жилы империи руками тех, кого он любил и кому доверял больше всего. Ирония судьбы, словно змея, обвивалась вокруг его трона, ожидая момента, чтобы нанести удар.***
В покоях Хюррем Султан, ныне Хасеки Хюррем Султан, царствовала приглушенная полутьма. Аромат благовоний, обычно рассеивающий дурные мысли, казался сегодня лишь маскировкой для чего-то более едкого. Сама Хюррем выглядела изможденной. Скорбь по Мехмеду всё ещё тяжким камнем лежала на ее душе. Она сидела на подушках, ее обычно яркие глаза были мутны, а некогда горделивая осанка казалась поникшей. Напротив нее, на низких диванчиках, сидели ее сыновья — Шехзаде Селим и Шехзаде Баязед, а рядом с ними — ее прекрасная дочь, Михримах Султан. Лицо Михримах было бледнее обычного, а ее движения — нервными. Она не полностью оправилась от покушения, но это было мелочью, по сравнению с гибелью брата-Мехмеда, которого она всегда любила больше остальных братьев. Баязед, всегда резкий и прямой, держался настороженно, в его глазах горел невидимый огонь. Селим же, как всегда, был невозмутим на поверхности, но его взгляд, скользивший по лицам родных, был проницательным и холодным. — Мои львята… Мои дети… Как вы? Этот дворец стал таким тяжелым. Каждый вздох здесь отдает болью, каждый уголок шепчет о прошедшей скорби. Мой ангел, мой Мехмед, — Хюррем решила позволить себе минутную слабость, — он только стал идти на поправку и так резко ушёл от нас. Аллах забрал его у нас, но я уверена, ему сейчас ТАМ лучше, чем нам всем здесь. — И ты, Михримах, — она продолжила, коснувшись руки дочери, — хвала Аллаху, что он сохранил тебя и уберёг от поступка этой сумасшедшей… Яримай. Михримах еле заметно кивнула. Она и не помнила покушения, потому что проснулась уже тогда, когда Али-паша схватил ту девушку и позвал стражу. — Всё обошлось. Но я не понимаю зачем ей была нужна моя смерть. Она навряд ли могла испытывать ко мне ненависть за что-то, например, потому что никогда не была ко мне близка… Это так странно. Селим пригубил щербет, его взгляд был прикован к узору на чаше. — Я слышал, она была наложницей… Повелителя, — Селим как-то криво и неосторожно произнёс последнее слово, почти выдав своё отношение к брату, что брови Хюррем нахмурились и она заподозрила что-то странное в тоне сына, с чем, наверное, нужно было разобраться. — Дворец стал другим, — мрачно вставил Баязед, а Селим кивнул, поддерживая изречение младшего брата. — И дворец, и люди в нём. Полная темнота. И света в этой темноте не видно, — резюмировал Селим, сделав ещё один глоток. — Пока, — поправил брата Баязед, а тот снова кивнул. Его взгляд ненадолго встретился с взглядом Селима и в этом мгновении промелькнуло нечто, понятное только им двоим — нечто темное и решительное. Хюррем тяжело вздохнула. Что-то определённо было не так. Это недовольство, вполне объяснимое, ударило в голову и осталось отпечатком в её сознании. — Я говорила с Али-пашой сегодня, — вспомнила Михримах мужа, — он разговаривал с Ибрагимом-пашой до этого: народ недоволен, какие-то беспокойства… Что это? Селим слегка улыбнулся, и в этой улыбке не было тепла. — Да…люди устали. Налоги… Какие-то нововведения насчёт казны…эта череда трагедий, что постигла династию… Возможно, они видят в этом дурное предзнаменование. Словно небеса отвернулись. — Если народ чувствует, что их не слышат, они ищут тех, кто их услышит, — добавил Баязед. Хюррем покачала головой. — Видимо, Мустафа это не слышит. Ясно почему: за такой короткий срок потерять двух…близких женщин…матерей его детей. И мой Мехмед… Мустафа скорбит. Селим тихо хмыкнул, его глаза блеснули в полутьме. Они снова как-то непонятно переглянулись, хмурясь, с Баязедом. Тон матери, когда она говорила о…нём…был слишком спокойным и как будто жалостливым. — Скорбь…или слепота, матушка? — спросил Селим, — иногда самые сильные глаза отказываются видеть то, что причиняет боль. Или то, что им не выгодно. Он всегда был благородным, добрым, милосердным или хотел казаться таким? Хотя дело не только в этом. Баязед, кипящий внутренней яростью, продолжил, его голос звучал как скрытый упрек. — Наш отец, Султан Сулейман, всегда ставил интересы династии и справедливости превыше всего. Всегда был умён, добр, справедлив и уместен. А Мустафа…действительно, где были все его положительные качества, когда после гибели нашего отца он унизил Вас, мама, принудив к браку, к этой мерзости…? — Прекратите! — повысила голос Хюррем, снова мысленно переживая всё то, что пришлось пережить в самом начале, которое когда-то казалось концом. Она прекрасно всё помнила и понимала. Ощущение было такое, будто ушат со всеми эмоциями, мерзостью, отвращением, страхом, болью опрокинули ей на голову. — История помнит праведных и наказывает неправедных, — произнёс вдруг Селим, — Мустафа, который для всех нас всегда был примером, образцом достоинства, благородства и милосердия показал себя, унизив Вас, поставив в зависимое положение. — Аллах знает лучше, — горестно выдохнула Михримах. Хюррем, в напряжении следила за своими сыновьями: она была горда ими, благодарна за их мнение, за светлую память об отце…но было в этом мгновении что-то ещё. Она не могла и помыслить, что за их кажущейся обеспокоенностью скрывается холодный, расчётливый план. Она не знала, что каждый их намек на «праведность», на «несправедливость» был ударом по Мустафе, мстящим за её саму, их мать, Хюррем Султан. Или могла, но опасалась. Селим и Баязед вскоре ушли в свои покои, а немного подождав, засобиралась и Михримах ехать в свой дворец. Хюррем, встав вместе с дочерью, резко осела назад, хватаясь то за живот, то за рот и пытаясь дышать. Тошнота и головокружение, которые она старательно игнорировала последнее время, стали слишком явными. — Лекаря! Быстрее позовите лекаря! — закричала Михримах, взглядом впиваясь в служанок. — Лучше повитуху, — тихо попросила Хюррем.***
Вскоре в покои Хасеки вошла статная крупная женщина с красивым именем Эсен-хатун, с которой Хюррем была знакома долгие годы. Поклонившись госпожам — Хюррем и Михримах — она спросила: — Госпожа, что Вас беспокоит? — Последнее время меня часто тошнит, кружится голова. Не выношу сильные запахи. Мне кажется, я беременна, — заключила Хюррем. Михримах посмотрела на мать: она, конечно, думала о таком развитии событий. Было ожидаемо, что Матушка забеременеет, но она так спокойна при этом. Михримах казалось, что ей не захочется носить ребёнка от ЭТОГО человека. Проведя все необходимые манипуляции и завершив осмотр, Эсен-хатун была готова сделать вывод. — Госпожа, вы правы. Вы беременны. Хюррем прикрыла глаза и тяжело выдохнула, после чего вновь открыла глаза и встретилась взглядом с Михримах. Хюррем знала, что так будет. По началу, когда только-только вышла замуж, думала, что избавится от ребёнка, но вскоре поняла: в этом дворце и так пролилось слишком много крови, в том числе детской. Поэтому было решено: идти по золотому пути «сообщить радостную весть». Не в первый раз, не первому Падишаху.***
Мятежные братья собрались в покоях Селима. — Просто надавить: зацепиться за какую-то рану и расковырять её. Потому что янычары — это больше половины успеха, — говорил старший брат. — Я понимаю, брат. Поэтому и думаю, что является этой раной. Мы и так посеяли это семя раздора в их среде, — ответил Баязед. — Да, я чувствую, что скоро мы одержим победу. Всё складывается очень хорошо, — удовлетворённо заключил Селим, улыбаясь. — Но вот только… — начал Баязед, — есть ещё кое-что…когда мы осуществим задуманное…мы должны решить сразу много вопросов: сын Мустафы, визири... и главное, кто станет следующим сул..... — Подожди! — вскочил Селим, — слышишь, там какой-то шум, кто-то что-то кричит, пошли узнаем, — и братья вышли из покоев в коридор, где было много радостных людей, в том числе служанок, а также были аги, евнухи, к одному из которых обратился Баязед. — Что случилось? По какому поводу шум и радость? — Слава Аллаху, — поклонившись, ответил евнух, — Хасеки Хюррем Султан беременна! Госпожа носит ребёнка Повелителя! Мои поздравления, Шехзаде, — он снова поклонился, а вскоре, извинившись, ушёл. Поводов для радости Баязед не нашёл, поэтому обернулся к Селиму чуть хмурясь. Брат смотрел куда-то мимо его и ухмылялся происходящему. — Чего ты улыбаешься? — недовольно спросил Баязед. — А что такого? Не должен? — продолжал улыбаться Селим, — Никаких проблем нет. Мои поздравления, Шехзаде, — передразнил он евнуха и вернулся в свои покои.