***
Существует гипотеза, что червоточины, связанные с черными дырами, могут являться вратами в параллельную вселенную. Теоретически, материя, попавшая в черную дыру, может появиться в иной реальности через червоточину.
***
На кладбище Митя сказал ей, что их связывало только несчастье, и это правда. Они разделяли невыносимое. Даша была разбита и Митя был таким же — они терлись друг о друга острыми краями, в то время как с Соней нужно притворяться гладкой. С Митей они не друзья, а соучастники, не жених и невеста, а вдова и вдовец. Их не-свадебная, но похоронная клятва звучала бы как: «Клянусь любить тебя в горе, в бедности, в болезни, пока жизнь не разлучит нас». Митя понимает ее — может, раньше и не понимал, но сейчас обязан. И она его тоже поймет, ему даже не придется говорить, он может просто посмотреть на нее своими голубыми мученическими глазами, и Даша с ним согласится.…каждый, который любил меня,
обнимал, так смеялся,
неужели я не услышу издали крик брата,
неужели они ушли, а я остался.
Даша отреклась от наркотиков и вечеринок, но от Мити она не отречется. Она может привыкнуть к собраниям «АН», посиделкам с одногруппниками, правильным развлечениям, вымученной рациональности, но оставьте ей, блять, Митю, оставьте ей хоть что-то «свое», позвольте этой солидарности обреченных продолжать существовать. Саня — приятный и интересный, он говорит: «Ну, да, верю я в Бога и в храм иногда хожу, э-э… Почему ты спрашиваешь? Да и ниче, что я бывший торчок и гомик по природе, Иисус — парень ровный, всех любит. Он этого, как его, разбойника помиловал, а меня не примет, что ли? Я вон пытаюсь ребятам другим помогать, милостыню бабкам кидаю, так что я, типа, на хорошем счету у него. Нет, он мне сам такого не говорил, но, бля, ему сто проц по барабану, что я с мужиком сплю, если я по любви… Епт, Даш, что за вопросы у тебя? В Раю максимально лояльный, э-э, фейсконтроль, там все для людей, а ты как думала? Что без СНИЛСа не пустят или че?» Саня практически убил своего брата во время ломки: когда он рассказывает об этом, его взгляд стекленеет, и Даша знает, что в этот момент он видит кровь — на полу, на голове брата, на своих руках. И даже если все обошлось, Саня ощутил себя убийцей на какое-то время, и не просто убийцей — тем, кто прикончил самого близкого человека. Он живет с осознанием, что способен на это, он живет с осознанием многих других вещей, которые совершил, и каким-то образом умудряется не только не ставить на себе крест, но и не причислять себя к абсолютным мудакам. Саня чуть не убил своего брата, поэтому убил чудовище в себе. Самое удивительное, что он не делает из этого тайну. Он признает, мол, да, был уебком, не был достоин называться человеком, а теперь вот исправляюсь. Саня не превращает свою вину в фетиш, принимает ее за отправную точку, говорит «был мудаком — сейчас стараюсь не быть», точка, как если бы речь шла о починке стула, а не о починке души. Митя другой.Ну, звени, звени, новая жизнь, над моим плачем,
к новым, каким по счету, любовям привыкать, к потерям,
к незнакомым лицам, к чужому шуму и к новым платьям,
ну, звени, звени, закрывай предо мною двери.
Даша могла бы быть с Митей в радости, богатстве и здравии — скучала же она по нему, когда находилась в иллюзорном счастье в сентябре. Значит, она не только паразит, несмотря на то, что сейчас она хочет снова его использовать. Митя должен стать катализатором эмоций и, конечно, они будут друг для друга подушками для нытья, но ведь помимо этого между ними есть и что-то другое. Больная связь, от которой так сложно уйти. Они повенчаны, и венки их — траурные.Ну, шуми надо мной, своим новым, широким флангом,
тарахти подо мной, отражай мою тень своим камнем твердым,
светлым камнем своим маячь из мрака, оставляя меня, оставляя меня
моим мертвым.
Даша дожидается, пока в подъезд кто-то зайдет, и проскальзывает внутрь, поднимается на третий этаж и останавливается возле входной двери, обтянутой темно-красным дерматином. Митя ее впустит, точно впустит, услышит Дашин голос и не сумеет прогнать. На этаже тяжело пахнет сигаретами и домашней стряпней. Тошнотворно-знакомый запах выуживает из памяти фрагменты прошлого. Стены лестничной клетки вибрируют от Дашиных призраков смеха и рыданий, пол распознает ее поступь: он знаком и с ее бегом, и с ватными от наркотиков ногами. Здесь повсюду — ее следы. В голове появляется глупая мысль: «Я дома», хотя это не ее дом, да и никакого «я» больше нет, если оно вообще когда-то было. Плач подкатывает к горлу, но Даше все еще не плачется. Что же, ладно, это хорошо — ей немного больно. — Мить, открой! — кричит она, несколько раз стуча кулаком по двери. — Пожалуйста! Давай поговорим! — Даша прислоняется ухом к двери, но ничего за ней не слышит. Она нажимает на звонок, однако тот не работает, и тогда Даша продолжает барабанить. — Димитрий, сука, Шишкин, открой! Давай поговорим, ну пожалуйста! Из квартиры напротив выходит пожилая соседка, шаркая тапочками. — Ишь чего разоралась. Что тебе там, медом намазано? — ворчит она недовольно, и Даша вздыхает, стараясь не нагрубить в ответ. Входная дверь все-таки открывается. Даша не успевает даже не то, что поприветствовать Митю, а хотя бы как следует разглядеть его, поскольку тот сразу же скрывается в мраке коридора, а затем и в комнате. Даша проходит внутрь и закрывает за собой дверь, чувствуя, как лихорадочно колотится в груди сердце. Она отмечает, что в его маленьком аду не пахнет ладаном. Не включая света, чтобы не потревожить траур, Даша прямо в кроссовках следует в его спальню. Митя, ссутулившись, сидит на разваливающейся кровати, ножку которой подпирает сборник стихов Вознесенского. Его волосы отросли и спускаются ниже плеч. На нем — синий колючий свитер, который Митя обычно носит зимой. В его спальне больше нет занавесок. Даша встает перед ним, но он продолжает смотреть сквозь нее, как если бы она действительно не существовала и была вакуумом. Наконец-то, наконец-то ее сердце начинает обливаться кровью. На этой самой кровати они занимались сексом и смотрели сериалы с его ноутбука, на этой самой кровати Даша видела странные сны, которые не развеивались с приходом утра, на этой самой кровати она лежала, обдолбанная вусмерть. — Я к тебе, — говорит она тихо. — Ты не волнуйся, я все еще сохраняю трезвость. Мне нельзя срываться. Митя молчит. — Я скучала… — Даша выдерживает паузу, ожидая, что он что-то скажет в ответ, но он никак это не комментирует. — Не знаю, в какой момент я притворяюсь и бываю ли я хоть когда-то настоящей, но ты был рядом, когда я была на дне, и мне с тобой не стыдно. У меня сейчас совсем нет сил и я не знаю, куда мне себя деть. Все чего-то от меня ждут, а ты привык к тому, что я, ну… пропащая, наверное. Меня заебали эти пинки, заебало то, что нужно кем-то стать… Мить, ты мне нужен. Я хочу быть с тобой здесь. Только здесь я и могу сейчас быть. — Потому что я пропащий. Так? — наконец, отвечает Митя, и его голос звучит так, словно он молчал несколько дней. Он поднимает на нее взгляд, и Даша видит, что с ним что-то не так. У Мити сухие, кровоточащие губы, большие синяки под глазами, неожиданно розовые скулы и что-то неуловимо-дикое в лице. — Ты пришла, чтобы со мной гнить. Потому что видишь во мне мертвеца. Его маленький ад — единственное место, где нормально быть трупом, и ее молчание служит Мите ответом. Она переводит взгляд с его осунувшегося, острого лица на прикроватную тумбочку и видит на ней градусник и упаковки таблеток. Митя заболел и у него температура — это объясняет колючий свитер, не менее колючие глаза и, наверное, темноту в квартире — в таком состоянии больно смотреть на свет. — Нездоровится, да? — спрашивает Даша, и Митя медленно качает головой. — Нет, Даша, я здоровее, чем когда-либо, — говорит он хрипло, и от его тона бегут мурашки. — И ты вставай на ноги. Это тебе не хоспис. Лихорадочные глаза Мити горят, как зажженные у иконостаса свечи, но в его образе угадывается темнота — не привычно-усталая и не покаянно-скорбящая. В нем есть нечто настороженно-острое, как будто болезнь сняла с него оболочку смирения и показала внутренний жар на грани безумия. — Нет, Даша, нет, я живой. Ты разве не видишь, как я за свою тараканью жизнь сражаюсь? — он улыбается. В его словах есть что-то страшно искреннее, почти фанатичное, а в улыбке не проскальзывают ни жалость к себе, ни обреченность. — Я бы мог себя убить по твоей логике, раз уж я себя похоронил. Для этого нет никаких преград, ведь в Рай я и так не попаду. А я живой. Даша замирает, парализованная этим зрелищем. Она видела его сломленным, отрешенным, тоскующим, но не одержимым. (Тварь я дрожащая или право имею?) Митя цепляется за жизнь не из надежды, а в знак протеста. — Тебе надо поспать, — Даша пытается звучать мягко и заботливо, но выходит неправдоподобно-натужно. Митя снова качает головой. — Я проснусь, а тебя уже не будет, — говорит он тихо, и его улыбка дрожит. — Тебя уже не будет. Даша напрягается, потому что боится того, что может последовать за этим. «Пожалуйста, не надо о любви. Пожалуйста, не надо о любви», — мысленно молится она. Уголки его тонких губ подергивает спазм, заставляя их еле заметно подниматься и опускаться, в горле дребезжит то ли исповедь, то ли горячечный бред. Митя глядит на нее своими глазами Раскольникова, и Даша не хочет видеть в них то, что видит, но не может разорвать зрительный контакт. Пожалуйста, не надо о любви. Пожалуйста, не надо о любви. Митя, наверное, читает ее мысли, потому что улыбка медленно пропадает с его лица, он шмыгает носом и отводит взгляд. Пощадил ее? Или не собирался говорить то, о чем подумала Даша? Может, она себе это только выдумала? — Тебе тут не хоспис, — повторяет Митя. Теперь его тон напоминает прежний, спокойный. — Если устала, слетай на Мальдивы. А ты устала и возвращаешься туда, где, как ты думаешь, кладбище. Даша садится с ним рядом — кровать под ней скрипит, и матрас прогибается. Она хочет его обнять или просто прикоснуться, но теперь это как-то неловко, да и она не знает, как новый Митя на такое отреагирует. Воображение рисует картину, как Даша дотрагивается до его покрытого испариной лба, и ее рука плавится от его жара, обнажая мышцы и кости. У Мити длинные волосы из огня и тело из раскаленного металла. Он горит заживо. Окно закрыто, в комнате душно и жарко, батареи накалены. Даша приехала не на кладбище, а в крематорий. — Ты правда думаешь, что не дорос до меня? Даже сейчас, когда я — такая? — спрашивает она через минуту молчания, и в горле пересыхает. Он поворачивается к ней лицом, влажные от пота пряди прилипают ко лбу и вискам. — Даже сейчас, — серьезно отвечает он. — Ты была на высоте, а сейчас ты падаешь. А я просто лежу. У меня нет развития, — кажется, что вот он, тот самый Митя, поставивший на себе крест, состоящий из коротких предложений и недосказанности. Но вагон поезда добирается до следующей станции. — И все-таки я живой. Но до тебя не дорасту, потому что мне не нужен рост. И не отмолюсь, потому что мне не нужно прощение. Я же говорил, что знаю, что делаю, — его голос становится ниже и гуще, словно дым от горящей смолы. — Гордыня — это обратная сторона стыда. Она и есть мой смертный грех. Она, а не уныние. Митя еле шевелит потрескавшимися губами, и Даше от его вкрадчивого, но торжествующего шепота становится жутко. Она не видит в нем слабости и даже не может охарактеризовать его поведение как «саморазрушение», потому что это было бы клиническое упрощение. Нет, в нем есть нечто первородное, на грани мифологического — столько в нем идейного протеста, метафизического упрямства. Падший ангел с картины Кабанеля. — Я не буду просить у Него прощения, — его уголки губ снова приподнимаются в подобии улыбки. — И буду молиться за каждого, кроме себя. «Ты — всемогущ, но я — неприкосновенен в своем грехе». — Я не буду просить у Него прощения, — повторяет он, на этот раз резче, как если бы Даша вдруг заставила его это сделать. — Это Он должен извиниться перед каждым ребенком, у которого забрали детство по Его позволению… У меня же была только она, Даш, — его голос ломается. — Ничего, что нищий. Ничего, что без родителей. У меня была она. Когда я только стал кладменом, мне было пятнадцать. Я понимал, что это плохо, но хуже было то, что бабушка мерзла зимой в своих ботинках. Я ей тогда сапоги купил. Она плакала, — он стирает слезы тыльной стороной ладони, а сам дрожит от переполняющего его пламени, которое не находит выхода. Мальчик, пожертвовавший душою ради согретых бабушкиных ног. Даша понимает, что тоже плачет. — Потом она заболела. У меня были другие подработки, мои честные копейки. Но грязь всегда прибыльнее. Мне нужны были деньги на врачей и на таблетки ей. В государственных клиниках всем как-то наплевать на людей, а я должен был ее спасти. Я же ничего на себя не потратил из грязных денег. Рука не поднималась, — он издает тихий, судорожный смешок. — Мне даже восемнадцати не было, когда Он забрал ее. У меня и так было немного, а Он забрал все, что было… Остальное я отдаю ему сам. Он больше ничего не заберет. И меня не заберет. Даша приехала к Мите, чтобы перестать бороться, но он, бредящий и добровольно одинокий, вызывает в ней желание сделать усилие над собой и принять человеческий облик. Она вздыхает, говорит ему: «Ложись», накидывает на него одеяло, и Митя принимает это с настороженной покорностью. Даша открывает окно (без цветочных занавесок), и в комнату врывается студеный осенний воздух, разрезая спертость и запах болезни. Митя столько раз ухаживал за ней и до, и после ее экспериментов с веществами, что последнее, что она может сделать — отплатить ему ответной заботой хотя бы единожды. Даша заваривает «Терафлю», ставит холодный компресс на лоб, скидывает кроссовки и ложится с ним рядом. Митя не спит, хотя ему наверняка очень хочется. — Ты проснешься, и я буду тут, — заверяет его она. — Я тебе кое-что хочу сказать. Ты вот делаешь себя осознанно плохим. Мне не нужно прощение, вся херня, пошел Бог к черту. А я все равно не считаю, что ты плохой, — она берет его за влажную руку. — Вся твоя ненависть раньше была любовью. Ты слишком сильно любил ее, а потом ее не стало. Порыв сохранился, но ты не знаешь, куда его деть. Любовь осталась без настоящего адресата, и ты выбрал нового в лице далекого Бога, которого можно рьяно ненавидеть. Митя и Даше хотел вручить свою нежную подростковую любовь — белую, как подснежники, но она ее исковеркала, уничтожила его веру в то, что он может оставаться чистым. Даша ушла бы от него рано или поздно: Митя на кладбище набрался смелости для того, чтобы отречься от Даши самостоятельно, потому что «остальное я отдаю ему сам. Он больше ничего не заберет», и это должно было стать последним актом его воли. Митя бы стал неуязвимым и свободным в своем тотальном одиночестве: не аскет, а лермонтовский Демон, в прошлом — «чистый херувим», который теперь «сеет зло без наслажденья» и «блуждает в пустыне мира без приюта». Его торговля наркотиками — не активный выбор зла, а пассивное принятие своей роли, которое он развил в доктрину, в выстраданную анти-теологию. Митя возвел свою резиньяцию в ранг личной религии. — Можешь продолжать делать все, чтобы не отмолиться. Не проси у него прощения, будь отступником, — Даша сжимает его руку крепче. — Пусть у него не будет возможности тебя оправдать, а я буду тебя оправдывать и верить в то, что ты хороший человек. — Нет, — отвечает Митя глухо, не открывая глаза. — Да. Ну и ничего, что ты наркотики богатым уродам типа Степанова продаешь, — говорит Даша как можно легче, как если бы это действительно было пустяком. С моральной точки зрения это, конечно, ужас, но Даша всегда была далека от этих норм, поэтому с Митей и продолжала водиться. Ее же действительно никогда не волновало то, чем он занимается. — Когда ты перестал мне их продавать, я находила другие способы, чтобы их доставать. Не продал бы ты, продал бы кто-то другой. Ты не скулшутингом занимаешься. Наркотики у тебя покупают те, кто хочет их купить. Может, мне бы было жалковато этих людей, будь они из неблагополучных семей, но твои покупатели — избалованные козлы. Я в рехабе на таких насмотрелась. Ты у меня вызываешь больше уважения, чем они. — Что ты говоришь? — выдыхает Митя. Конечно, Дашины слова для него абсурдны. Он поворачивает к ней голову на подушке, и компресс сползает на его светящиеся глаза. Даша быстрым движением поправляет холодную тряпку, возвращая ту обратно на лоб. — Я, Митя, свожу твой грех к рыночной логике и не строю из себя святую, у которой болит сердце за бедных кокаиновых гандонов, — отвечает Даша тихо, улыбаясь. У нее, наверное, такая же странная, неправильная улыбка, как и у него ранее. — Я пытаюсь нравиться незнакомцам, но причиняю боль близким людям. Ты продаешь яд посторонним, но делаешь все, чтобы спасти ближних. И то, делаешь что-то во благо общества, деньги там жертвуешь в приюты и больным детям, пакеты за бабок таскаешь… На субботники эти гребаные вписываешься, это вообще уму непостижимо… Ну дилер и дилер. Ты хороший человек. Митя шумно дышит носом — хочет возразить Даше, но понимает, что не получится. Она даст ему принятие без искупления — самую страшную и чистую форму близости, на которую только способна их дружба. — Ты не злись на меня, но тебе твой Бог необходим, как бы ты ни пытался от него заколотиться. Хорошо, лежишь ты ему назло, допустим. Не делаешь ничего, чтобы приблизиться к свету. А куда ты смотришь-то постоянно? На небо. У тебя есть желание молиться за других и ошиваться на территории церкви. За себя ты прощения не просишь, ненавидишь Бога даже, как будто, потому что любить его в твоей ситуации было бы лицемерно. Он проигнорировал тебя, когда ты его любил, и ты его ненавидишь, потому что может быть тогда он тебя увидит… Ты дергаешь его за косички, как мальчишка, который не знает, как иначе привлечь внимание той, кто ему нравится, — Даша замолкает. — Но, в общем-то, к черту Бога, если тебе так угодно. Делай то, что делаешь, но не забирай себя у меня. Я правда скучала. Оказывается, это было очень просто — что именно, Даша не знает, но разговор с Митей, несмотря на внутреннюю свою тяжесть, дался ей с неожиданной легкостью. Это сбивает с толку, потому что раньше все было не так. Даша не понимает, что с ним и что с ней, почему они нашли общий язык, почему она не высмеивает его веру в Бога, почему она не считает его дурачком. Они перестали друг другу врать? Может, ее личность стала настолько несуществующей, что Даша стала проникать в его истины? Или все дело в черных дырах на теле их вселенных, через которые они нашли контакт между двумя параллельными реальностями? Его материя боли проходит сквозь кротовую нору и появляется у нее. — Извини меня, — просит Митя прощения, не прерывая зрительного контакта. Даше дико, что это он извиняется перед ней, а не наоборот. После всего того, что она с ним сделала, после всего того, что она продолжает с ним делать в эту секунду, после всего того, что она продолжит с ним делать, если он согласится не забирать себя у нее. — Извини меня, извини меня, извини меня, — Митя зажмуривается и шепчет эти два слова так, как, наверное, верующие шепчут «Господи помилуй», и Даша не понимает, в чем именно он раскаивается. Но Митя болен и испытывает потребность в том, чтобы попросить прощения, и Даша не может запретить ему это сделать, хотя хочется, потому что не он перед ней виноват, блять, не он. Это сюрреалистично и неправильно, как в дурацкой легенде о том, как Мария-Антуанетта перед казнью наступила на ногу своему палачу и извинилась, и это стало ее последними словами. Вместо этого Даша говорит то, в чем Митя нуждается больше всего. — Я тебя прощаю.***
Когда Даша просыпается на следующее утро, Митина сторона кровати пустует, а с кухни доносится запах блинов. Он, видимо, чувствует, что она уже встала, потому что спустя минуту заходит в спальню: мокрые после душа волосы собраны в хвост, взгляд потерял ночную лихорадочность, вместо свитера — белая хлопковая футболка. — Тебе Вербицкая звонила, но ты крепко спала. — Хорошо. Митя продолжает стоять на месте, видимо, ожидая каких-то подробностей на тему взаимоотношений ее и Сони, но ему неловко спрашивать напрямую, поэтому он совсем по-дурацки застывает посреди комнаты. — Мы теперь вместе, — сообщает ему Даша и тянется к телефону. — Ого. Здорово. В девять вечера она получает сообщение от Сони «Как себя чувствуешь?», в восемь часов утра — «Как можно так долго спать?», в десять она позвонила. На часах уже одиннадцать, а Даша за это время так и не вышла на связь, вымотанная «паршивым эпизодом» и историей с Митей. Зная, насколько Соня тревожная, она наверняка подумала, что Даша уже накачалась наркотиками и лежит где-нибудь без сознания. Разумеется, ей нельзя доверять. Даша чувствует себя виноватой и обременительной. — У меня горят блины, — бросает Митя и снова уходит, чтобы не смущать Дашу своим присутствием во время звонка. Соня подходит к телефону через минуту. — У вас все нормально? — спрашивает она взволнованно-остро. — Да. У Мити была температура, и я приехала. Даша слышит, как на том конце линии Соня с облегчением выдыхает. — Снова примеряете на себя роль скорой неотложной помощи, — отвечает она с усталой иронией. — У меня прямо сейчас пара, и я вышла в коридор, поэтому буду немногословна. Постарайтесь отвечать на звонки вовремя и не пропадайте. Мы это с вами еще обсудим. — Ладно. Простите, что заставила переживать, — Даша зачем-то тоже обращается к ней на «вы», хотя ее никто не может подслушать. — Главное, что вы в порядке или в каком-то его подобии. Передавайте Мите мои пожелания скорейшего выздоровления. В Даше шевелятся стыд и щемящее тепло одновременно. Она представляет, как Соня, сдержанно извинившись, торопливо выходит из аудитории, чтобы взять трубку. Перед глазами живо всплывает картинка: строгий пиджак, пустой коридор ГИТИСа, смех студентов, доносящийся из-за двери, сжатый в тонких пальцах айфон. Перед тем, как ответить, Соня набирает побольше воздуха — сознание услужливо подкидывает ей худшие варианты событий: срыв, передоз, критическое состояние. Даша встает с кровати и идет в ванную. На раковине в стаканчике стоят две зубные щетки, одна из которых принадлежит Даше — раньше она часто оставалась у Мити с ночевкой, так что обзавелась своей собственной в его квартире. Интересно, она все это время была здесь или Митя достал ее утром из шкафчика? Нет, впрочем, неинтересно. Даша больше не может думать. Она чистит зубы, сидя на бортике ванной, сплевывает зубную пасту в раковину и наконец поднимает взгляд на зеркало. Лицо, ожидаемо, кажется чужим, и Даша высовывает язык, чтобы удостовериться, что бледно-поблекший некто в отражении повторит за ней. Даша широко улыбается и тут же стирает с лица улыбку. Хмурит брови. Щурит глаза. Тест на реальность проходит так, как полагается, пока Даша не ловит мысль, относящуюся к разряду страшных историй: «А что, если это не зеркало, а окно?», замирает и произносит вслух: — Ой, блять. Она скидывает на пол одежду, залезает в ванную и включает горячую воду. Трещины разрезают белые кафельные плитки в тех же местах, где и до этого. Она снова у Мити, все то же самое, но этот факт отчего-то не успокаивает. Даша сказала ему: «Ты проснешься, и я буду тут», осталась, но, проснувшись, тут же потянулась к телефону и голосу Сони. Она застряла в бесконечном двоемирии, которое только продолжает дробиться: Софья Павловна в институте и Сонечка у нее в гостях, одногруппники-театралы и сообщество анонимных торчков, бывший наркозависимый Санек и текущий наркодилер Митя, и она посреди всего этого — хер пойми что, то хаос, то вакуум, то человечек. Даша Вдовина. Что это такое, ваша Даша Вдовина? Она прижимает колени к груди. Кипяток не обжигает. Даша думает о том, что Соня нарушила свой безупречный ритуал — пару — чтобы ответить на ее звонок. Невозмутимой для окружающих Софье Павловне Вербицкой было страшно, но она вела занятие, как ни в чем не бывало. Господи, блять, да Соня нарушила свою безупречную жизнь, впуская туда Дашу, которая трусливо приехала подыхать к Мите. Как можно справиться с такой ответственностью и не сойти с ума? Как Даша — безмозглая, самонадеянная, сука, дура (вот и ответ на вопрос, что это такое — Даша Вдовина) — осмелилась приблизиться к Соне? Как Даше хватило наглости заявиться на порог к Мите, для которого отречение от Даши было последним актом свободной воли? Что она делает, что она делает со всеми ними? Одного использует, как хоспис, другую, как трамплин, твою же мать, твою же мать. Даша включает ледяную воду и подставляет под нее голову. Это отрезвляет. Надо выйти из ванной, выкурить несколько сигарет, съесть блин, поболтать с Митей и нащупать баланс. С «Marlboro» между зубов и обычным, не одержимым Митей перед глазами действительно становится легче. После своего ночного помешательства он даже более неловкий, чем обычно — каким-то образом задевает рукой люстру, роняет вилку, открывает холодильник, чтобы достать оттуда сгущенку, забывает, что хотел взять и закрывает обратно, спохватываясь через несколько секунд. Ее лермонтовский Демон забавно неуклюж. — Соня пожелала тебе скорейшего выздоровления, — сообщает Даша, и Митя теряется. — Что? Ей тоже. То есть… — он немного хмурится от собственной несуразности. Даша от его непроизвольного выбора слов тихо смеется, и он неожиданно подхватывает. За все это время она успела позабыть, какой у него приятный, ненавязчивый смех. — Значит, у тебя все хорошо, — заключает Митя. — С ней. И вообще. Ты справляешься. Практически семь месяцев трезвости, я посчитал. — Ну, да, жаловаться как будто бы не на что. Хожу на собрания «Анонимных Наркоманов» и на свидания, завела себе новых приятелей, м-м… — По-моему, это и есть причины для твоих жалоб, — говорит Митя, а затем добавляет: — ты имеешь на них право. Тебе тяжело в новой жизни, поэтому ты вернулась ко мне. Это понятно… Как ты думаешь, мы сможем дружить? Как нормальные люди? Как твоя Вербицкая и Лева, например? Даша смотрит на Митю — на его неулыбчивые, но теперь сладкие от сгущенки губы, на следы усталости под глазами, которые теперь кажутся просто следами усталости, а не печатью вечного страдания. По сравнению с тем, каким Митя был вчера, сегодня он совершенно обычный. И Даша тоже обычная: она не проснулась, по хуевому канону, с последствиями от потребления наркотиков, с сумасшедшим вопросом: «Мы не трахались?». Вся проблема в том, что Митя — все еще Митя, а Даша Вдовина — безмозглая, самонадеянная, сука, дура — все еще Даша Вдовина, и у них есть их ненормальное прошлое. И ненормальное настоящее. — Нет, как они мы никогда не будем. И дружить, как нормальные люди не сможем. Мы по-своему будем дружить, — отвечает Даша. — Наверное, чтобы приблизиться к «нормальности», мы должны себя простить, — на лице Мити проскальзывает тень удивления. — На собраниях «АН» так говорят. Что пока ты не простишь себя за все то, что совершил, так и будешь ходить по кругу, наказывать себя срывами, абьюзивными отношениями, саботировать любую попытку стать счастливее и всякое такое, потому что считаешь, что не заслужил ничего другого. Но знаешь, что? — Даша слабо улыбается. — «АН» негласно исповедует протестантизм. Долбаные либеральные протестанты с их радужным самопринятием, личностным ростом и проповедями Джоела Остина… Да, я теперь даже имена протестантских проповедников знаю. Топ десять, блять, способов избавиться от негативного мышления! Видео снято при поддержке нашего бро Джизуса Крайста. Мне кажется, это вообще не вяжется с нашем менталитетом. В православии святые считают себя последними грешниками и это, конечно, сомнительно, но мне как-то понятнее. — Долбаные либеральные протестанты, — повторяет за ней Митя, так же слабо улыбаясь, и в этом он совсем не похож на себя прежнего. — Преподобный Силуан Афонский сказал: «Когда я умру, то душа моя сойдет во ад и я буду там один плакать и искать моего Господа», — Митя выдерживает паузу, после чего совершенно спокойным голосом добавляет: — жиза. У них ужасное чувство юмора, но Даша ничего не может с собой поделать и до слез смеется от тупого Митиного «жиза», следующего за религиозной цитатой в лучших традициях православного максимализма. Она по нему скучала.***
Спицы в вечно молодых руках Нины Эдуардовны мерно постукивают. Она вяжет бордовый шарф, сидя в своем любимом вольтеровском кресле у окна, в круглых очках, сползших на кончик носа. Этот ритмичный, убаюкивающий звук — полная противоположность хаотичному стуку сердца Софьи. Даша написала, что ей «погано в голове», и Софья, проводя этот день с родителями, постоянно возвращается к мыслям о том, через что именно сейчас проходит Даша. Выбралась ли она на прогулку? Насколько она близка к тому, чтобы совершить страшную ошибку? А если она совершает ее прямо в эту секунду, пока Софья сидит с мамой в гостиной и пытается читать? Что, если каждый щелчок спиц Нины Эдуардовны — удар метронома, отсчитывающего секунды до возможной катастрофы? На часах уже восемь вечера. От Даши — ни одного нового сообщения. Софья могла бы написать ей в течение дня, но она понимает, что у той, вероятно, нет сил на разговоры, а последнее, что Софья собирается делать — это навязывать свое общество. Кроме того, она не хочет казаться гиперопекающей: Даша — взрослый человек, который в состоянии справиться со своими проблемами самостоятельно. Как же тяжело выдерживать этот хрупкий баланс между спасателем и равнодушным наблюдателем. Нет ничего плохого в том, чтобы временами обращаться к близким людям за помощью, но что, если Софья выстроила границы настолько сильно, что Даше будет стыдно обременять ее собой? Насколько Софья помнит, Даша стесняется своих приступов хандры. Сохраняя дистанцию, Софья подкрепляет Дашину установку о том, что только будучи жизнерадостной и яркой она достойна присутствия? Софья дает ей недостаточно? А если во время Дашиного «не-депрессивного эпизода» Софья будет рядом и постарается окружить ее поддержкой, подкрепит ли это Дашину установку, что мир — ужасен, но только в их личной вселенной — хорошо? Как не превратить их «нечто» в чудовищный симбиоз, где одна — вечный спасатель, а другая — вечная жертва? Софья смотрит на экран телефона, остающийся черным и безмолвным. С Дашей нужно будет серьезно поговорить в ближайшее время***
Во вторник Даша снова пропускает пары, и Соня впервые зовет ее к себе в гости. Этот сдвиг в их динамике вызывает не восторг, а тревожность. Соня обещала с ней поговорить, и этот разговор должен был быть очень личным и важным: Даша боится, что после ее беспечной выходки Соня поставит между ними точку. Конечно, она заслуживает большего, чем перманентное чувство страха за то, что в один из неудачных вечеров Даша может сорваться. Соня будет права в том, если прервет их негласные отношения, и да, Дашу зверски тяготит ответственность, которую она не привыкла нести, но Даша все равно боится завершения. Пока она едет в такси, Даша думает о том, что готова падать, подниматься с колен и снова падать бесчисленное количество раз, лишь бы только Соня оставалась рядом. Это решимость загнанного в клетку зверя, который будет грызть железные прутья, рычать и брыкаться до последнего. Даша больше не позволит себе слабость — стиснет зубы и продолжит забег, игнорируя изнеможение, боль в боку и рвущиеся, как струны, сухожилия. Даше казалось, что жизнь бесперспективна, но она переобулась в воздухе. Реальность без Сони — как тебе такая, сука, перспектива? И силы, блять, сразу откуда-то взялись, и стремление быть «гладкой» появилось, и апатию сняло, как рукой. Что, Даша, испугалась? Приготовила кулаки, на которые совсем недавно наматывала сопли, к бою? Будешь сейчас драться, как миленькая, хоть с человечеством, хоть с Богом, хоть со Вселенной, хоть с их бесконечным количеством. Ты только взгляни на себя теперь, Даша Вдовина, вот она ты, во всей красе. Femme fatale, сука, роковая женщина, сердцеедка недоделанная, жри свое сердце и не подавись. Возомнила из себя Королеву Космоса, мол, очаровываешь ты отменно, но разочаровываешь ты куда ахуеннее. Ползи, femme fatale, — обольстительница убогих, да будет проклято имя твое, — к ногам той, кого любишь, доказывай с пеной у рта, что никакая ты не пропащая, хотя Мите ты говорила именно это, run with the hare and hunt with the hounds. Даша накручивает себя до ледяного спазма в животе, до ощущения, что еще немного — и она отключится, но когда такси останавливается возле нужного дома, она выходит из машины и уверенной поступью направляется к подъезду.Но это только ты. А фон твой — ад. Смотри без суеты вперед. Назад без ужаса смотри. Будь прям и горд, раздроблен изнутри, на ощупь тверд.
Стоя перед входной дверью квартиры сто шестьдесят два, Даша чувствует себя подсудимой, приговоренной к расстрелу. Она сжимает в руках букет сирени (теперь уже импортной), с которого когда-то началось их «что-то». Жалкое зрелище — едва ли жест ухаживания, скорее, подношение богине. Безукоризненный макияж — идеально ровные стрелки, словно выведенные по линейке. Черное приталенное платье с глубоким V-образным вырезом, обнажающее ключицы и намекающее на соблазн, но избегающее вульгарности, длиною по колено. Лаково-винные лодочки на каблуке. Даша пыталась выглядеть безупречно, как если бы это могло повлиять хоть на что-то, как будто с девушками в платьях не расстаются, как будто ебучие стрелки спасут от возможного финала. Жри свое сердце, сердцеедка, и надейся, что этот букет сирени не окажется на твоей могилке. Соня встречает ее в белой блузке и черных брюках — все еще не успела переодеться после работы. Даша бы так и продолжила стоять на пороге, но Соня утягивает ее вглубь квартиры, и входная дверь громко захлопывается. Даша не успевает сориентироваться, потому что в следующую секунду оказывается прижатой к стене. Соня целует ее, и букет в Дашиных руках беспомощно валится на пол.