***
За городом в эту пору должна была быть благодать: цветущие яблони и груши, напитанная снежным соком трава. Начиналась пора пикников и катания на машине. Мастеру доводилось раза два участвовать в подобном, и это не принесло ему никакого удовольствия. Более того, сидя на земле, он застудил поясницу. Теперь же он вдруг поймал себя на мысли, что страстно желал выехать за город. Впрочем, расхотел бы тут же, появись у него такая возможность, а лучше — необходимость. И тогда он от нечего делать принялся курить и размышлять, что могла бы значить эта внезапная тяга. Он размышлял долго и упорно и, наконец, вспомнил, что ездил тогда не просто так, а следуя по пятам за некой особой, волновавшей его воображение. Вспомнить её имени он теперь не мог. В этот же период начинающий писатель ещё внушал большие надежды новому литературному кругу и в частности тем, кто им дирижировал. Вышла одна его пьеса и шла с успехом, которого он с тех пор уже не мог себе позволить. В конце концов он решил, что во всём виновато обаяние той поры, которое даже поездке придало долю очарования. Пусть он упорно продолжал его отрицать — такой уж у мастера был характер. Вслед за этой его посетила и другая мысль: неизвестная магнитическая Маргарита, точно каталась за город на машине. Впрочем, он тут же решил, что ей это занятие, как и ему, не нравится и она, как и он, тяготится такими поездками. За Маргаритой в мыслях мастера неотрывно следовал и Воланд, ведь в его представлении он был вездесущ и сделался неотделим от загадочной женщины. Мастер так и не понял, то ли сам добрался до него, то ли профессор подобрался к нему так искусно в его размышлениях. Но мастеру ничего не было от него нужно, и он прогнал его образ, как временами решительно разгонял тоску, а вместе с Воландом исчезла и Маргарита, и машины, и цветущие деревья.***
Я оглядел пустую беседку и придавленные чем попало листы романа. Он вдруг показался мне очень далёким от всего, чем я жил уже полмесяца. Должно быть, впервые, с тех пор, как я начал писать, меня одолело сомнение, которое всем своим видом предвосхитил Воланд, читая мои наброски в нашу последнюю встречу. Так или иначе московской жизни мне больше не хотелось. Она мне приелась. Из каррикатурных лиц передо мной оставалось только лицо Аллоизия, но едва ли реакцию, вызываемую им у меня, можно было назвать вдохновением. В моём запасе оставалось ещё достаточно наблюдений и казусов, которые я, как порядочный сатирик, носил в уме, намереваясь однажды перенести все на бумагу. Бумаги, правда, на такое не хватило бы. С лихвой оставались у меня и обид, которые я беззлобно и бессовестно вымещал в рождавшихся главах — совесть моя была в «Пилате». Но задавшись вопросом, что делать дальше, я не смог найти на него ответа. На дне опустошённой мною бутылки его тоже не оказалось. Последующие дни я, разумеется, не помню. В один день — уже в июне — я получил звонок от переводчика другого моего знакомого иностранца. Профессор Воланд действительно не стал первым из них. И несмотря на то, как такой визит мог сказаться на моей репутации, я положил развеяться и ехать к нему. Меня ждали в американском посольстве, куда приглашали, и даже часто. Посол мне импонировал своим упорством, переходящим в такого рода наглость, какой может обладать лишь дипломат, сохраняя при этом должность, принципиальностью в совокупности с полной беспринципностью и экстравагантным остроумием, которым каждый раз меня удивлял. Однажды он напрямую спросил меня: — Послушайте, мистер Булл, — я имел неосторожность рассказать ему об этом своём псевдониме, — как вы считаете: любое время даёт великому человеку быть великим? — Что вы имеете в виду? — спросил я в ответ. Английского я, к своему стыду, не знал, а потому говорил с ним на французском. Мой приятель владел французским великолепно, однако я представлял, насколько изящными и меткими были бы его обороты на родном языке. — Я имею в виду, что есть Гоголь, Чехов, даже этот ваш Маяковский. А есть Галлилей, Бах и ван Гог. — И вы относите меня к последним? Мне хватило одного его взгляда, чтобы усмехнуться и затрясти головой. — Не говорите, что не думали об этом, — небрежно бросил он мне, обрубив мою, как мне казалось, скромность. — Вы правы, — признал я, — сейчас не моё время. Оно ваше. — Почему же? Меня, как и вас, тянет в прошлое. — Позвольте. В прошлом вас бы всё устраивало, а это расслабляет. Вам не пришлось бы быть тем человеком, которым я вас знаю сейчас. Он разулыбался и предложил мне ещё кофе. В отличие от остальных, ему было нечего от меня ожидать, и он, казалось, был рад одной возможности просиживать со мной часами в кабинете и разговаривать. Я жалел только, что такие разговоры происходили крайне редко. В тот день самого посла, на встречу с которым я так рассчитывал, не было. В мае у него, как я узнал, дела пошли под гору. Я заметил, что посол должен был быть задет. Мой собеседник, приходившийся ему переводчиком, покивал и вздохнул. Он также сообщил, что мой знакомый будет рад видеть меня во второй половине месяца, перед тем как уедет на юг. А ещё посоветовал быть осторожнее, потому что, по его сведениям, в Москве в начале мая тайно расстреляли англичанина. Хотя, разумеется, по документам никакого англичанина в Москве не было, а потому ни в кого официально и не стрелялось. Я спросил, какое отношение я имею к англичанам. Переводчик ответил, что никакого, однако перепутать англичан и американцев легко. Из этого я сделал вывод, что никаких более подробностей дела он не знал, а потому не видел смысла любопытствовать и был уверен, что скоро забуду об этом. Уходя, я слышал, как он тихо переругивался с другим служащим относительно какого-то ключа.***
Оказавшись на улице и не имея больше дел, до Мансуровского мастер положил идти пешком водоль набережной, пройдя сквозь Александровский сад. Погода стояла ясная и отчётливо напоминала утро, когда жандармы вытаскивали при нём из воды тело женщины. Теперь он знал о произошедшем много больше того, что мог тогда предположить, даже исполнившись большой смелости. Более того, разум его услужливо сопоставлял и перетасовывал в голове известные ему факты. Женщина, не сумевшая передать документ и неясным образом оказавшаяся в реке, повлекла за собой воспоминание о неизвестном, которому, по словам самого Воланда, это письмо и презназначалось. Если предположить, что им оказался упомянутый пререводчиком англичанин, то выходило, что профессор в последней беседе сообщил мастеру об уничтожении английского шпиона. Более того, выходило, что профессор имел с ним дела и передавал информацию за границу. И теперь документ, подтверждавший причастность господина Теодора Воланда к международному шпионажу, хранился где-то на виду у всех в архивах ОГПУ, грозясь быть обнаруженным в один момент или никогда. И от одной мысли о том, что он всё это знает, у мастера стыла кровь в жилах. Казалось, что жить, зная такое, просто невозможно, и в тот же момент, когда он осознал всю серьёзность положения, его уже должна была бы настигнуть пуля, или чёрная патрульная машина. Он оглянулся: мимо, совсем рядом, по правую руку, проезжали автомобили, не обращая на него никакого внимания. Река же по левую руку продолжала ровно катиться по бетонному руслу. Навстречу шли люди, с неохотой, исключительно из присущей им реакции на себе подобного, бросая на него короткие незаинтересованные взгляды. Мастер же вдруг почувствовал, будто его поведение выдавало его, что груз догадки, лежащий на его плечах, было видно невооружённым глазом. И размером этот груз не меньше, чем камень Сизифа. Попытки же сделаться незаметнее, притвориться беспечным, были равносильны попытке закатить пресловутый камень на вершину горы. К чести мастера, он ничем не высказал своего беспокойства, лишь ускорил шаг, да поскорее свернул в переулок, чтобы сократить путь до подвала. Переулок шёл в гору, было тепло и даже жарко, и на лбу у мастера выступил пот. Кругом было тихо, так что вполне можно было слышать собственное неровное сердцебиение и частое дыхание. Дома по сторонам кое-где овивали плющ и ползучий виноград. Людей не было, и переулок казался совершенно мертвым: нигде не звучали разговоры, не скрипели ставни, не слышались шаги и хлопание дверей. Бесконечная стройка в этом месте была парадоксально закончена, и тротуар гладко и ровно ложился под ноги — каждый раз чуть вверх, обволакивая холм. Дома, по левую и правую руку, стояли, плотно смыкаясь друг с другом, и лишь кое-где обнаруживли проходы во дворы. Тревожно оглянувшись, мастер остановился, вынул из кармана жилета платок и промакнул им виски, давая себе передышку и уже не пытаясь о чём-либо думать. Тишину вдруг прорезал звук мотора, и в переулок со стороны набережной свернула машина. Он вздрогнул и прислонился спиной к фонарному столбу. Пот на его лбу стал холодным. Автомобиль промчался мимо, едва ли представляя, как напугал мелькнувшего в стёклах прохожего, и скрылся так же неожиданно, как и появился. Мастер решил более не передыхать и самым приличным шагом на самой приличной скорости направился в сторону своего подвала…