***
Первого мая я весь день намеревался оставаться у себя и писать. Однако мои планы нарушил стук в калитку, вслед за которым в мой двор уже обыкновенно входил Воланд. С тех пор как я корпел над романом и редко куда-либо отлучался, он был волен приходить без предупреждения. Тем не менее моим подобием гостеприимства он не злоупотреблял, и я каждый раз тайно ждал его появления. Из нас двоих он был занят больше меня, хотя я никак не мог взять в толк, чем именно. Впрочем, мне не хотелось прежде времени знать о нём секретов. Для его существа они, очевидно, были свойственны так же, как акцент или хромота на левую ногу, и давали мне простор для конструирования того его образа, который читатель найдёт в романе. До некоторой степени меня всё устраивало. Мой друг же ничего просто так не говорил о себе и о роде своих занятий, но вместе с тем не скрывал того, что ему было что скрывать. То ли он оставлял за мной право, воспользовавшись его принципом, прекратить наши встречи, то ли забавлялся, потому что взгляд его загорался каждый раз, стоило ему упомянуть об одной из своих тайн, и он тщательно следил за моей реакцией, быстро и мелко бегая глазами по моему лицу. Я же не знал, что ему отвечать, молчал и смотрел на него в упор, пока он, улыбнувшись не без самодовольства, не переводил тему разговора. Знал ли он, что никакие тайны уже тогда не могли меня от него отвратить? Я хотел получить от него как можно больше слов, выражений лица и настроений, чтобы перенести их в роман, который тогда вращался исключительно вокруг его таинственной и многообещающей фигуры, и на тот момент представлял из себя вещицу язвительную и даже серьёзную. Однако в нём не было монументальности, что изменилось далеко не сразу и не без вмешательства профессора. Возвращаясь же к тому дню: Воланд был в прогулочном костюме и при зонте, который он намеренно использовал вместо трости. Как выяснилось, он был полностью свободен, чего я до сих пор не могу припомнить за ним ни в один другой день, и вознамерился во что бы то ни стало вытащить меня из подвала на свет божий и отправиться на прогулку. Противиться его неизменной при этом скрытой настойчивости и приподнятому состоянию духа я не мог. Его тянуло посмотреть шествие по Тверской и мы, несмотря на мои попытки избегнуть этого, шагали по Тверскому бульвару, опоясавшему один из мистических московских холмов, вверх. Центр был перекрыт, и машины с Воландом не было. День был тёплый и ветреный. В последний момент, перед тем как бульвар упёрся бы в улицу, мы свернули в один переулок, затем во второй и, наконец, в третий, так что вышли в толпу где-то посередине того отрезка Тверской, что между бульваром и Кремлём. На нашем пути вдруг возникла улыбчивая гражданка: перед ней ровными рядами в вёдрах стояли пышные копны тех жёлтых цветов, что несла таинственная Маргарита неделями ранее. Я так быстро узнал в них её, что понял, что она не выходила у меня из головы всё прошедшее время, и глядел теперь на эти цветы, словно они что-то могли мне о ней поведать. Тем же, кто действительно мог, был Воланд, но я больше не заговаривал с ним об этом, так как увидел, что он считает эту тему нежелательной. Я так живо вспомнил о той нашей встрече, что не сразу понял, что ко мне обратились. — Флажочек? Цветочек? — спросила гражданка, смотря на нас вымученно-любезно. Я лишь покачал головой, отходя в сторону, из которой ко не тут же протянулась рука и всучила мне какую-то листовку. — Флажочек? Цветочек? — осведомилась тогда гражданка у моего спутника. Тот вдруг задумался, будто действительно было что решать, и проговорил: — Флажочек. Я заметил, как гражданка вздрогнула от его резкого акцента и протянула ему тонкую деревянную палочку с красным лоскутом ткани. — И дайте ещё один, — прибавил мой друг, словно заказывал эклеры в театральном буфете. — Второй не положено, — пискнула гражданка. — Тогда дайте мне, — встрял я. Она, не имея оснований мне отказать, дала мне флажок, который я тут же передал Воланду под её неодобрительным взглядом. Нам это уже даже стало привычным, так что мы зашагали дальше к ограждению, за которым колоннами маршировали люди в белых костюмах и с кроткими, широко раскрытыми глазами. Другие из них смотрели кругом скромно и величественно с конструкций, выстроенных инженерами из дерева, металла и их тел. Воланд стоял рядом, облокотившись на зонт, и рассеянно наблюдал за проплывавшими мимо нас по асфальту человеческими остовами. На солнце я разглядел на его лице рябь, являвшую все его изъяны, губы были сомнкуты криво, при всём том не умышленно, а так, как захлопывается шкатулка со старым креплением. Глаз его под тенью от шляпы я не видел. Он не разделял моего стремления скорее уйти и оказаться в тишине. Впоследствии я всё так же замечал за ним удивительную способность вдруг обретать безмятежность, будучи со всех сторон стиснутым людьми. Впрочем, безмятежность эта была внешняя и в любой момент могла быть заменена на такую же кипучую деятельность. Простояв ещё некоторое время, мы уже было двинулись обратно в переулок, когда профессора вдруг узнали и выхватили окликом. К нам подошли несколько граждан в шляпах и с портфелями, одинаковыми настолько же, насколько сами граждане. На меня с их стороны было смотрено с подозрением. Выражения лица своего компаньона в тот момент я не помню. Его потянули в сторону — он отошёл и вдруг совершенно слился с ними, пусть и костюм его был лучше и портфеля он не имел. Серьёзность моего положения пробралась до меня проблеском неясного понимания того, что Воланд определённо имел связи угрожающие то ли ему самому, то ли моему и так шаткому положению. И меня это взволновало, пусть и навидаться я успел всяких личностей и знакомства приходилось водить тоже со всякими. Я не понимал, что происходило, и хоть это состояние должно было со временем стать мне безразличным, однако никак не становилось. Есть в жизни человека вещи, равнодушным к которым он быть не может, иммунитет к ним у него не вырабатывается.***
Мастеру стало крайне нервно быть тут и где бы то ни было ещё. Когда Воланд вернулся к нему, то нашёл его тщательно скрывающим собственное волнение. — Вы хотите знать, что это были за люди? — поинтересовался профессор и указал глазами в сторону удалявшихся костюмов и портфелей. Мастер кивнул, и тот продолжил серьёзно: — Das waren meine Mitarbeiter. Machen Sie sich keine Sorgen, für Sie sind sie völlig harmlos [То были мои коллеги. Не волнуйтесь, для вас они совершенно безвредны]. — Warum [Почему]? — хрипло спросил мастер, лишь позже осознав, как глупо было это спрашивать. — Da ihre Anschauungen nach außen gerichtet sind [Их взгляды направлены во вне]. Мастер смотрел на него некоторое время, но ни переспрашивать, ни уточнять не стал. Очевидно, что Воланд не мог дать ему более прямого ответа. Они двигались от Тверской в лабиринт переулков и некоторое время молчали, пока мастер переваривал услышанное. — Und woran, auf diesen Fall, ist Ihre Anschauung gerichtet? [И куда в таком случае направлен ваш взгляд?] — An Sie [На вас], — отвечал Воланд с улыбкой, лукаво глядя ему в глаза. На это его компаньон не нашёлся что ответить, и лишь брови его вдруг дернулись как-то вверх и к переносице. Воланд засмеялся, но ничего больше не сказал, и так они и шли дальше, зачиная один из тех разговоров, который никогда не запоминается, но в моменте приносит удовольствие отменное.***
После мы до вечера бродили по улицам, к концу дня всё сильнее остывавшим. Вдоль бульваров в прозрачных сумерках зажигались фонари. Перед тем как расстаться, мы сидели в каком-то дворе под огромной раскидистой черёмухой, молчали и задумчиво слушали, как из окон на улицу доносились звуки «Интернационала», чего я бы никогда не стал делать в одиночку. Мой друг сидел, сгорбившись над зонтом, и нервно чуть подёргивал ногой, не стремясь попасть в такт. Странное дело, при всей его подвижности его корпус, не задействованный в телодвижении, оставался недвижен, будто был на тугих шарнирах. Эту картину я помню отчётливо. Я видел перед собой, без всяких сомнений, удивительного человека, но вместе с тем невероятно уставшего, и мне казалось, что в целом мире могли меня понять лишь он да загадочная Маргарита. Этого я ему не сказал, но был уверен, что моё мнение он разделяет. И тогда я задал вопрос, мучивший меня весь день, а может и всё то время, что я его знал. Я спросил, как долго он уже находится в стране. Профессор посмотрел на меня всё так же устало и перестал дёргать ногой. — Fast vier Jahren, [Почти четыре года] — ответил он, глядя перед собой. Я лишь кивнул на эти его слова, потому что давно уже догадался, что он не был интуристом. И даже никогда по-настоящему не лгал мне, потому что я сам этого интуриста выдумал у Грибоедова. А на следующий день произошло событие до крайности необычное. Я знал, что Воланд придёт лишь через несколько дней, а потому не поверил, когда услышал стук в калитку следующим же вечером. Он был ещё холоднее предыдущего и я вышел, старательно кутаясь в халат. Стук повторился, и был он неправильным, совершенно не таким, каким стучал мой единственный в последние недели гость. Тем не менее мне ничего не оставалось кроме как отворить. Передо мной стояла долговязая фигура в клетчатом костюме. Треснутое пенсне было при нём же. — Добрый вечер! — Добрый вечер, — отвечал я. — Скажите, герр мастер, вам не нужен ковёр? — осведомился с надеждой мой посетитель. — Благодарю Вас, не нужен. — Персидский! С ворсом мягким-мягким! — не унимался он. — Уж очень нужно пристроить! Я имел смелость думать, что у вас вечерами холодает от земли. Она ведь натурально ещё не разморозилась — только снег сошёл, — снега к тому времени не лежало уже с середины апреля. — Ан тут раз — и ковёр! — Нет, благодарю покорно. — Ну как же! Месс… Профессор обожал этот ковёр! Не верите? Натурально обожал! — Если так обожал, то почему бы ему не оставить его себе и обожать дальше? — Тшшш, — зашипел на меня гость, — никак нельзя! Мы бы оставили, но никак! А ковёр отличный, в самом деле! Давайте я вам его занесу и вы посмотрите. Прежде чем я успел ответить, он уже кинулся к машине, за рулём которой я успел заметить хмурого водителя с отчего-то перекошенным лицом. Мне ничего не оставалось, как проследовать за ним. — А кем вы приходитесь профессору? — осведомился я, обходя блестящий бок Пикарда. — Я? — вскричал клетчатый. — Я его переводчик! Как нынче иностранцу без переводчика? — Позвольте, профессор Воланд превосходно знает языки. — Естественно! Нет никаких сомнений. Однако переводчик всё же необходим, чем же он занимается? Это уже совсем другой вопрос, который вы мне уже не задали. — А если задам? — Это не будет иметь смысла, — отмахнулся переводчик. — Ведь его уже задал я. Задал себе и сам же себе ответил. Мысленно, понимаете? Отвечать второй раз не буду, не обессудьте. — Как-то мудрено, — заметил я. — Согласен, полностью согласен! А представьте себе: погибать из-за женского каприза! Буйная, неконтролируемая, сложная вещь! — пожаловался он, наконец вытаскивая свёрнутый в длинный рулон ковёр. — Я вас не понимаю, — честно признался я. — Не нужно! Совершенно не нужно, — спохватился он и поспешил к моему дому. Мне ничего не оставалось, кроме как придержать ему калитку. — Стойте! — приказал я. — Раскатайте его здесь, я хочу видеть, что вы ко мне несёте. — Ай да вы! — то ли с восхищением, то ли с разочарованием воскликнул тот, но не стал юлить и повиновался. Ковёр действительно был роскошным, с густым ворсом, обильно вытканными светлыми цветами. На них-то я и заметил следы бурых пятен, скромно его украшавших. — Что это? — спросил, мне показалось, что внутри я похолодел. — Кровь? — Кровь? — переспросил переводчик. — Нет же! Кровь давно ушла в землю, а это вино. Ничего не бойтесь, никто этого ковра не хватится. Я полагаю, все вообще думают, что он до сих пор находится в ведении товарища Буланова. Но нам он достался по случаю, теперь и вам так же. Не отказывайтесь. А эти пятна домыть просто нужно, так я этим займусь! — он тут же рванул к калитке, махнул шофёру и машина уехала, увозя с собой мою надежду избавиться от ковра. Он велел мне принести мыла, и то, как я послушно принёс его, насторожило меня самого. От этого ковра могла быть мне уйма неприятностей, но тогда всё это вдруг показалось мне болезненной жутковатой игрой. Частью коей были и встречи с профессором, случаться которым, как я точно знал, было не положено. Знал и пренебрегал, потому что считал, что больше ничего не смогу бояться, а буду зол. Я ошибался, но тем не менее ковёр стал моим. Я принёс своему благодетелю ведро воды и стал наблюдать, как он отдраивал ковёр, приговаривая, как ему не позволили этого сделать раньше и как теперь ковёр будет хорошо лежать у меня в подвале. Постепенно двор начали заполнять сумерки. Я сидел и бессмысленно курил в беседке, когда тишину садика нарушил возглас: — А это кто у нас здесь? Я поперхнулся дымом и выглянул наружу. — У вас всё в порядке? — В полном! — донеслось до меня. На всякий случай я всё же вышел и увидел презанимательную сцену. Переводчик сидел на корточках на дорожке, брюки, и так ему слегка коротковатые, задрались, но он не бращал на то внимания. Уже около года с некоторой периодичностью живал у меня тогда здоровый, чёрный как смоль и крайне шерстистый кот. Я прозвал его Бегемотом. В тёплое время года он бывал у меня обычно после обеда и, если случалось, ужина, когда я выносил ему нечто съестное, дабы скрасить его существование. Зимой он оставался дольше и ночевал у меня. В руки он давался редко и в целом не занимал моего внимания, держался особняком и гордо и мягко ступал по саду. И теперь этот, с вашего позволения, кот стоял на садовой дорожке перед переводчиком и деловито обнюхивал протянутую ему как для рукопожатия руку, едва задевая её шершавым носом. — И как вас звать? — осведомился мой посетитель у кота. — Бегемотом, — отозвался я. — Очень приятно, — клетчатый хотел было коснуться шерсти за ушами, но кот медленно повернулся и защипел на него. — Прошу простить, — покаянно сказал ему клетчатый и руку убрал. Кот брезгливо обошёл его кругом, махнул хвостом и был таков. — Рад знакомству! — крикнул ему переводчик, которого Бегемот, очевидно, теперь интересовал больше, нежели недомытый ковёр. Отмывали мы его под конец уже сообща. Вода, которую я для того грел, остывала с нечеловеческой скоростью, так что руки у нас обоих были красные и ледяные. Изо рта в вечернее небо шёл пар. Зато пятен на ворсе не осталось вовсе и я, сопровождаемый новыми переводчиковыми увещеваниями, оставил ковёр сохнуть в беседке. Май стремительно становился всё ледянее, и, наконец, пошёл снег. Он цеплялся за распустившуюся листву и образовывал на ветках маленькие шапки, которые потом осыпались под ноги и таяли. Снег был сырой и тяжёлый, а пуще него был ветер, гнавший этот снег по воздуху целыми волнами. Мне пришлось вновь закладывать все щели тряпками и сильнее топить печь — дров уходило почти как зимой. О прогулках пришлось забыть — я и мой гость единогласно пришли к мнению, что тёплый мой подвал нас устраивал вполне. И с тех пор в эти дни безвылазно сиживали в нём вечерами. В передней у меня стоял мешок картошки, не помещавшийся ни в один из ящиков. Посему он гордо и грузно стоял у самой двери, хотя я всё думал перетащить его вниз, где было суше и картошка не могла загнить. Эту картошку мы повадились класть в печь и оставлять чернеть и пухнуть. Особым удовольствием было ворочать её кочергой среди углей и проделывать это, её не раздавливая. После — посыпали солью и ели с чайных блюдец, чтобы не возить ею попусту по тарелкам. Губы от подпалёной шкурки делались чёрными, чернота залегала меж зубов и тогда мы усиленно пили чай, а иногда — вино, чтобы её смыть. А пока картошка пеклась, мы устраивались на столь странно обретённом мною ковре прямо у печки, ноги вытягивали, а голову прислоняли к сиденью софы, да так и сидели. Услышав от меня, каким именно образом ковёр достался мне, профессор расхохотался, сообщил, что велел Коровьеву сжечь его, и тут же поспешил заверить меня, что неудобств он мне в самом деле не доставит. Под конец мы настолько разнежились, что даже ели там, окружённые поляной блюдец, чашек, бокалов, листов и подушек. Когда кто-либо из нас поднимался, то что-то из этого богатства непременно падало, разбивалось или растекалось, но общее состояние развинчанной беззаботности не давало никому из нас расстраиваться по этому поводу. Мы говорили обо всём и запретов не было для нас никаких. Я был обижен, а профессор подначивал меня, а я не замечал или не хотел замечать этого. Не то чтобы таких встреч было в самом деле много — погода наконец вновь сменилась на приличествовавшею маю, но я, должно быть, помню каждый раз, когда нам в окно вместе с рамёрзшими листьями сирени стучал снег, покрывал собой траву и крышу беседки на утро, а мы сидели и говорили, и читали, и хохотали черт знает над чем. Единственный раз, когда Воланд приехал дотемна, светило солнце и коротко шёл снег, отчего мы вздумали пить чай в беседке, впрочем, не думая всерьёз, что её тонкое стекло защитит нас от холода. Пока в передней кипела вода, мой друг геройски расхаживал по саду, говоря, что нынешняя погода напоминает ему зиму на родине. А затем сидел, завернувшись в огромное и пыльное, выданное ему мной одеяло. Красными руками мы наливали чай, бросали туда щепоть снега, дабы можно было пить сразу, и тут же обхватывали чашку деревеневшими пальцами, ведя разговор длинный и непринуждённый до тех пор, пока носы наши не заледенели окончательно. Кроме наших разговоров и романа в жизни моей в это время не было ничего. Я нигде не бывал и ничего не видел, ничего не слышал, да и не хотел. Я вовсе перестал трепать себе нервы и вспоминаю теперь те холодные дни как благословение. Однако длиться вечно они, как и диковиное состояние московской погоды, не могли. И моему другу всё же пришлось вернуть меня в реальность. В последний вечер, перед тем как кончился снег и май вновь начал теплеть, между нами состоялся первый разговор, приоткрывший для меня завесу тайны над личностью профессора Воланда, задёрнуть которую никто из нас уже не мог. Мои смутные и притуплённые отчаянием погибшего писателя опасения обрели тело и стали вполне конкретны, когда Воланд явился ко мне и сразу возвестил: — Mir wurde es verboten, Sie noch einmal zu besuchen, [Мне запретили посетить Вас еще хоть раз] — выбрался из машины и отпустил её до ночи движением руки. — И вы посетили меня, чтобы сообщить об этом? — спросил тогда я, сбитый с толку. — Natürlich, [Разумеется]. Он, как и всегда, бодро шёл по тропинке к моему подвалу, пристукивая зонтом, источая загадочную равнодушную ко всякому закону силу, которая поднималась в нём всякий раз, стоило ему заговорить о политике или запретах. Под её соблазнительным обаянием я нечаянно высказывал вольности, за которые, услышь их кто-либо, не являвшийся профессором Воландом, я был бы уничтожен не исключительно критикой. Заметив, что я так и остался стоять у калитки, он обернулся. — Ich habe erklärt, dass es einfach unmöglich ist, mir von Ihrer Gesellschaft zu entfernen. [Я объяснил, что отдалить меня от вашего общества невозможно] Его беспечность по этому поводу неприятно поразила меня. Думал ли он, что станет со мной из-за его визитов? Я мог различить слабый блеск его глаз даже на расстоянии и отчего-то был уверен, что думал. Думал и всё равно приходил, ведь я сам его не гнал. — Und wurden Sie geglaubt? [И вам поверили?] — скептически осведомился я. — Es gab noch andere Argumenten, [Были и ещё аргументы] — нехотя признал он. — Welche? [Какие] Профессор упорно молчал, глядя на меня. Я понял, что он скажет, только если я этого непримиримо потребую, и почувствовал решимость выяснить всё наверняка. — Я прошу вас объясниться, — твёрдо произнёс я. — Не просите — требуйте! — воскликнул тогда профессор и его голос, неожиданно зычный, прокатился по улице меж домов. Я хлопнул калиткой и затащил его в подвал, прежде чем в домах напротив стали бы распахиваться окна, а любопытные лица — из них выглядывать.***
— Was möchten Sie wissen? — осведомился Воланд, поднимая на мастера любопытствующие острые глаза, лицо же его оставалось недвижимым уже некоторое время. Он сел на сей раз в кресло мастера и сделал это с таким видом, будто это было его кресло. Мастер же упёрся поясницей в столешницу, сложив руки на груди и глядя мимо него в другой угол комнаты. — Риски, — отрезал писатель. — Почему вы уверены, что вас скоро арестуют? Почему ваш переводчик говорит, что он погибает из-за женского каприза? Воланд коротко поджал губы, заставив родинку над уголком рта натянуться, и его взгляд, разом утративший забавляющийся огонёк, медленно прошёлся по подвалу. — Stellen Sie sich eine Frau vor, [Представьте себе женщину] — заговорил он наконец. — Eine sehr fleißige und vertrauenswürdige Frau, die zu einer Veranstaltung kommt, um ein wichtiges Dokument zu einem vertrauenswürdigen Mann überzugeben. Aber dieser Mann wird plötzlich vor der Veranstaltung festgenommen und später erschossen. Die Frau ist schon da. Als Sie über das Festnehmen erfährt, verlasst Sie die Veranschtaltung ohne das Auto und geht nirgendwohin. Am Morgen findet ein Schriftsteller ihre Leiche im Fluß. [Одну очень исполнительную и надёжную женщину, которая приходит на мероприятие, чтобы передать важный документ надёжному человеку. Но этот человек неожиданно оказывается задежан и позднее — расстрелян. Но женщина уже на месте. Как только она узнаёт о задержании, она покидает мероприятие без автомобиля и уходит в никуда. Утром некий писатель находит в реке её тело] — Und dann trifft derselbe Schriftsteller noch eine vertrauenswürdige Frau und sogar spricht mit ihr? [И далее этот же писатель встречает ещё одну надёжную женщину и даже говорит с ней?] — Klar, aber das hat keine Verbindung zu der Hauptsache. [Верно, но это не имеет никакой связи с главным делом] — So, wo ist dann das Dokument? [Так где же тогда документ?] — Das ist am interessantesten, mein Freund! Das Dokument befindet sich im Archiv von OGPU, aber verläuft im einem ganz anderen Fall. Unglaublich! [Это самое интересное, мой друг! Документ находится в архиве ОГПУ, но проходит совершенно по другому делу. Невероятно!] — он запрокинул голову, сморщив лоб в противовес растянутой улыбке, и закатил глаза к потолку. — So eine Sache könnte nur hier passiert sein! [Такая вещь могла произойти только здесь!] Мастер скосил на него глаза и постарался скрыть напряжение. — Unmoglich, [Невозможно] — продолжал Воланд без намёка на прежнее веселье; уголки глаз, губ, брови и складки — всё это разом опустилось, освободившись от натяжения кожи. — Es ist genau so wahrscheinlich, dass das Dokument irgendwann entdeckt wird, als dass es niemand und nie findet und es wird mit anderen zerstört werden. [То, что документ однажды будет найден, вероятно настолько же, как и то, что его не найдёт никто и никогда и он будет уничтожен вместе с остальными] — Und was hat das Dokument mit Ihnen zu tun? [И как документ связан с вами?] — Eine direkte Verbindung, mein Freund, [Прямая связь, друг мой] — всё так же серьёзно говорил он. — Und was den Risikos angeht… [И что касается рисков…] — профессор задумчиво облизнул губы, глядя в одну точку чуть выше пола. — Unsere Beziehung wird Ihnen einen schlechten Dienst erweisen, da Sie schon als unzuverlässig gelten. Das ist aber selbstverständlich. [Наша связь сослужит вам плохую службу, потому что вы уже считаетесь неблагонадёжным. Но это само собой разумеется] — Das wird leicht zu einem Anlass für mein Festnehmen. Und falls jemand von meinem Roman erfährt — das führt direkt zu einer Katastrophe. [Это легко станет поводом для моего ареста. А если кто-либо узнает про мой роман — это прямой путь к катастрофе] — Genau, [Определённо] — лицо Воланда не дрогнуло на этих словах, разве что взгляд сделался вновь острым и теперь неотрывно наблюдал за мастером. Просить пощады у этого человека было бы невозможно. Писатель отошёл от стола, прошёлся по комнате и сел на софу, глядя теперь прямо на профессора. — Зря вы отпустили машину, — отрешённо заметил он. Они сидели в тишине ещё некоторое время. Воланд вдруг наклонился вперёд и отнял от лица и потянул на себя руку мастера. Для себя у него всё давно было решено. А потому он бесстрастно прижался губами сначала к тыльной стороне ладони, затем перевернул и поцеловал центр, коснулся пальцев. Мастер первым повернул к нему голову, и только после этого профессор сам ясно посмотрел на него, чуть преподняв брови и легко расставаясь с его рукой. — Неужели вы сами нисколько не боитесь того, к чему всё это может привести? — мастер неопределённо и небрежно махнул кистью. — Нет, — Воланд уверенно повёл головой. — Это только добавляет мне решимости в маленьких делах. — Вы храбритесь, — не поверил мастер. — В моём положении это не имеет смысла. Называйте это как хотите: равнодушием, — он поднял вверх указательный палец, — или — как это у вас говорится? — полнейшим на-пле-вательством, — и развёл руками. Ничто в нём не давало повода ему не верить, но мастеру всё же не хотелось. — В таком случае вы страшный человек, — просто заметил он. — О нет! — воскликнул профессор. — Спросите других, и они скажут, что никто кроме вас так не считает. — Тогда они все ошибаются. Воланд весело фыркнул, глядя на него, и ничего на то не отвечал. Тишина вновь повисла между ними, подталкивая к ответу, на незаданный вопрос. Свечи теплились на столе. Ковёр смирно лежал на полу у ног. Стрелка часов замерла ещё раньше и с тех пор уже несколько дней не двигалась, но отсутствия её тикания никто так и не заметил. — Я хочу дописать роман, — глухо решил мастер ещё через несколько долгих минут. Его гость не шелохнулся в кресле, лишь глаза его открылись чуть шире, давая намёк на внимание. — Когда он будет окончен, и если моё положение до тех пор не переменится, то вы вольны приходить, когда захотите. Можете хоть по мою душу прийти — я противиться не стану. Она к тому времени совсем опустеет и никакой талант ей не панацея. Но до тех пор не ходите. Вы опасны для меня. А я хочу писать. Я хочу дописать чёртов роман. — Таково ваше желание? — Да. — Хорошо, — Воланд резко поднялся, — я вызову машину. Мастер отчего-то поёжился, хотя сквозняков в доме быть не должно. Впрочем, тряпка под дверью иногда имела свойство прилегать неплотно, гостеприимно запуская холод в тепло комнаты через мелкие щели, заделать которые было бы невозможно. Он тоже вдруг поднялся и, чтобы заполнить возникшую паузу и хоть чем-то себя занять, поставил пластинку на патефоне, закурил от свечи. Стоя всё так же спиной, он вдруг спросил: — Если я найду вас и напишу, вы придёте? — Если найдёте, — отвечал профессор, отстраняясь от телефона и начиная обходить комнату так, будто видел её впервые, лавируя между стопками книг на полу. В его движениях чудилась диковинная негибкая иностранная грация, где-то на грани с танцем. — Считаете, что не найду? — Считаю, что найдут быстрее вас. — Как вы можете знать? — спросил мастер, выпуская дым на середину комнаты. — В конце концов, Вы не Сатана. — Я хорошо умею предполагать, — отвечал Воланд, неспешно проходя мимо него, пусть и толку в этом странном хаотичном движении не было никакого. — А я не очень, — признался мастер, поворачиваясь вслед за ним. — Но позвольте всё же предположить. Воланд остановился и заложил руки за спину, остро рассматривая собеседника. Уголок его губ вместе с родинкой в дозволении дёрнулся вбок. — Sie sind ein Spion der Abwehr [Вы — шпион Абвера], — произнёс писатель и на всякий случай для верности наставил на него тлеющую сигарету. Глаза профессора разом таинственно заблестели в свете дрогнувших на сквозняке свечей. Так происходит, когда при нумизмате вы вдруг заводите разговор о древних прогнивших монетах. — Sind Sie sicher? [Вы уверены?] — спросил он сурово, но с любопытством. — Это очень серьёзное обвинение, — акцент его вместе с тем слышался сильнее. Некоторое время гость и хозяин подвала сверлили друг друга взглядами. — Нет, — заверил его наконец мастер, на вздохе выпуская меж сжимавших сигарету губ дым. Он сунул руки в карманы. Воланд вдруг засмеялся, — не захохотал, как обычно, а даже прикрыл рот ладонью. У уголков его разноцветных глаз собрались весёлые морщинки. — И правильно, — решил он. — Так вы собираетесь меня искать? — спросил он, подходя, и жестом потребовал сигарету. Мастер никогда ранее не помнил его таким и тем более курящим, но сигарету отдал. Его гость сделал затяжку и закашлялся. — Я сам ещё не решил, — признался писатель, заставив того вновь сдавленно кашлянуть. — Какую дрянь вы курите! Пластинка затрещала в последний раз и умолкла. Оба обернулись к замолчавшему патефону, и в той тишине прозвучали задумчивые слова мастера: — Клянусь, я не стану вас искать. Если это судьба столкнула нас однажды, то столкнёт и дважды, если так будет правильно. Воланд побеждённо поднял руки, зажав сигарету зубами и развернулся к креслу. — Я не могу помешать вам верить в это, — весело проговорил он. А затем посерьёзнел и радикально потребовал: — Дайте мне что-то из ваших черновиков. И до тех пор, пока не приехал автомобиль, он в самом деле читал, держа перед собой измаранные листы. И ещё некоторое время заставлял машину себя ждать, скоро пробегая глазами последние строки, не желая пропустить ни одной. Лицо его при этом становилось всё более сосредоточенным и даже хмурым. Затем он разом посмотрел на мастера, выжидательно за ним наблюдавшего, но против обыкновения не проронил ни слова и поднялся. Облизнул губы и коротко сжал их, одновременно сжимая и листы в собственной руке. Его неудовлетворённость прочитанным явно проступала сквозь его сдержанные черты и обескураживала тем, что не давала обнаружить своей причины. Мастер был взволнован и заинтригован этим обстоятельсвом. — Каков ваш вердикт? — поинтересовался он словно бы равнодушно, но за реакцией гостя продолжал следить пристально. Воланд склонил голову чуть набок, глядя так, будто оценивал вес своего комментария. — Допишите роман. И после я скажу вам, — решил он. — Будет ли это «после»? — спросил мастер. — Фаталистам нельзя задавать вопросы, — возразил Воланд. — Obwohl ich bis jetzt nicht verstehen kann, ob Sie diese Eigenschaft bevor oder nach unserem Kennenlernen erworben haben. [Хотя я до сих пор не могу взять в толк, приобрели вы это свойство до или после нашего знакомства]. Мастер не стал на то отвечать и поднялся, чтобы проводить гостя до калитки. Он, вероятно, где-то потаённо ждал, что Воланд остановится посреди тропинки и повернётся к нему, чтобы одним острым словом облегчить вдруг свалившуюся на душу тяжесть предстоящей разлуки со стоящим человеком, но вместе с тем твёрдо знал, что этого не произойдёт, что профессор всегда был с ним справедлив, а не милосерден. Глядя на то, как тот шёл впереди, крепко пристукивая тростью рядом с чеканным шагом, мастер думал, что милосердие этому человеку явно было ненадобно и даже чуждо его мифическому образу. За калиткой на асфальт и доски забора ложился жёлтый свет фар и поблёскивал в свете фонаря лощёный бок автомобиля. Оттуда же доносился обыкновенно взбудораженный голос, который будто бы всеми силами старался скрыть свою извечную взбудораженность и говорить жеманно-вежливо, и который мастер узнал сразу же. — Рыбку? — говорил Фагот. — Рыбку это можно-с, очень даже можно-с. А сметану какую предпочитаете? — при этих словах из-за забора раздалось громкое мяуканье. — Понял-понял: сметана вся хороша. А водочки с огурчиком, раз уж пошла такая пляска? Калитка распахнулась, и из-за спины Воланда мастер увидел следующее: прислонясь к капоту машины, стоял Коровьев, свет неприятно бил сквозь целую линзу его пенсне, а напротив, на некотором приличном светской беседе расстоянии, сидел кот Бегемот и, казалось, вполне благосклонно слушал своего скрипучего собеседника. — Мессир! — возвестил, повернув голову, Фагот. — Герр мастер! Кот в ту же секунду, мяукнув, шмыгнул мимо чужих ног в открывшийся проём, проворно проскочил мимо мастера и скрылся в кустах. — Auf Wiedersehen, [До свидания] — проговорил Воланд, наконец-таки обернувшись к хозяину подвала и сжимая в руках перчатки. Тени фонарей косо падали на его лицо, скрывая изъяны и оставляя в глазных впадинах холодный проницательный блеск. Ровные крупные зубы сверкнули в разрезе кратко растянувшейся улыбки. Снаружи было прохладно, и мастеру отчего-то не хотелось задерживаться в этом промозглом прощании. — Auf Wiedersehen, — он в ответ было потянулся к шляпе, но затем вспомнил, что уже продолжительное время жил без неё. Стукнули, закрываясь, двери, взревел мотор. Автомобиль скоро скрылся за поворотом на Остоженку и пропал из виду. Мастер сразу же возвратился к себе и, не прибираясь, постарался уснуть. Однако мысли о том, чего же Воланд не договорил тогда о романе, не покидали его. И оставались где-то на периферии сознания, даже когда ему удалось провалиться в неглубокий тяжёлый сон. Затем он снова вынырнул из него. Из оконца на него смотрела половина луны, висящая в небе за мутным стеклом. Всю ту ночь мастер промучился лихорадочной и душной бессонницей.***
Не стану пересказывать здесь всего, о чём мне поведал тогда мой друг, в силу сразу нескольких обстоятельств. Ни к чему это, да и я помню всё смутно, ибо после сколько ночей был мучим бессонницей и насморком, и не знаю уже, что из всего мне привидилось в горячечных снах, а что в самом деле было сказано им. Скажу только, что многие мои опасения он оправдал, и уже на середине его монолога я твёрдо знал, что вечера наши придётся прекратить, если хочу закончить роман в тишине и в том умиротворении, которого только позволял мне достичь мой аскетичный образ жизни в подвале. Напоследок он читал роман и будто бы намеревался дать мне ценный совет, но промолчал, не зная, как я жаждал его. Или же наоборот, прекрасно это осознавая. Простились мы холодно, и он сразу же уехал. И с тех пор мимо меня потянулась вереница дней, единственным содержанием которых стал мой роман.