𓇢𓆸 𓇢𓆸 𓇢𓆸
Спустя неделю мои ноги в новых кроссовках — подарок адвоката Ребекки, щедро оплаченный чёрной кредитной картой, вложенной в тот же конверт и отмеченной стикером «пользуйтесь» — бесшумно дотрагиваются белого больничного кафеля. Меня тошнит. Здесь пахнет одной только хлоркой и какими-то дезинфицирующими химикатами, пытающимися прикрыться ароматом цитруса и сильно ошибающимися, что это может помочь. А ещё смертью. На моих плечах накинутый сверху куртки невесомый халат, сейчас чётко ощущающийся десятитонной тканевой завесой. Съеденный один кусок пиццы просится назад с завидной настойчивостью. Кислота обжигает горло. Мне здесь не нравится. У стойки медсестра назвала номер палаты — пятьсот шестнадцать — и сказала, что моё имя внесено в список возможных посетителей. Видимо, Винчесто действительно обо всём позаботился. Пересохшие от невозможности проморгаться глаза отслеживают цифру три, четыре, пять… И шесть. Дверь закрыта. Я мечтаю, чтобы Ребекка действительно спала, как и сказала медсестра. Металлическая дверная ручка холодит кожу ладони — на секунду кажется, что от влажности рук она способа навсегда приморозить меня к этому месту. Лёгкое постукивание звучит скорее предупреждением — ответа изнутри я не слышу, но всё же опускаю металл, улавливая щелчок механизма. Палата выглядит более обжитой, чем монотонные коридоры. Цвет стен приятен глазу, букет белых цветов стоит на прикроватной тумбе. Смотреть на саму кровать мне хочется точно так же, как по собственному желанию усесться на железный штырь. Но я смотрю, потому что… Разве не за этим здесь нахожусь? Женщина в постели кажется слишком маленькой для такого большого места. На белоснежных простынях — среди них — её кожа неестественно жёлтая. Голова покрыта тканевым тюрбаном или чем-то вроде шёлковой шапочки. Щёки впалые, сморщенные губы занимают нижнюю часть лица. Её глаза закрыты, но она не выглядит спящей. Очень тихо я стараюсь закрыть дверь так, чтобы не потревожить состояние женщины, которая родила меня. Мои шаги бесшумные и неторопливые, но при движении целлофановый пакет с грушами в руках шуршит — единственный вопрос, который я задала папе, узнав, что любила Ребекка. Вроде бы, в больницу не принято приходить с пустыми руками. Хотя не уверена, что она сможет съесть эти фрукты. Хриплый голос едва ли не сносит меня с ног: — Я уже говорила, можешь не осторожничать, — глаза точно повторяющие мои расширяются, только открывшись, обнажая желтоватый белок. — Ты… Это звучит ровно так же тупо, как и выглядит. Какого хрена. Освобождаясь от ступора, я выпрямляюсь, отказываясь моргать. Ребекка кажется скованной и одеревеневшей — наверное, сейчас мы похожи больше, чем это можно себе представить. Стресс накатывает стремительно и без предупреждения. Мне срочно становится необходимо заплакать. Или рассмеяться. Или всё вместе. Может, даже закричать? — Я… — ноги несут меня ближе к её постели. — …меня зовут Вики. Идиотка. Ну и идиотка. Всё ещё не моргнув ни разу и не отводя от меня взгляд, она нащупывает что-то среди одеял, после чего зажимает красную кнопку — уже готовлюсь быть выволоченной отсюда за незаконное проникновение или что-то вроде, — но всё, что происходит, это движение спального места — оно будто сгибается пополам, и Ребекка оказывается полусидящей. — Ну, чёрт, я всё же надеялась, что жизни после смерти не существует. Я молчу, потому что не знаю, что сказать. Притвориться ангелом смерти, существующим для того, чтобы забрать её на тот свет? Она пыталась пошутить или правда не различает реальность с воображаемым? Мне посмеяться надо? Пакет с грушами укладывается на тумбу рядом с вазой, а моя задница приземляется на обитый мягкой тканью стул, пока мысли в голове сменяются с одной жуткой на другую — ещё более жуткую. — Винчесто — это имя или фамилия? Да, вот так я и решаю одновременно сдать её адвоката за то, что полез не в своё дело, и вместе с этим избавиться от проблемы выбора темы для разговора. Я моргаю. Она моргает. А потом разражается хохотом.𓇢𓆸 𓇢𓆸 𓇢𓆸
— Она рассказала мне. Мы стоим почти плечом к плечу с Винчесто на городском кладбище Чикаго. Мне комфортно находиться так близко к нему, потому как три недели, проведённых бок о бок, оказались достаточным временем для того, чтобы привыкнуть. Свыкнуться. А ещё потому, что — мне кажется, и я точно не ошибаюсь — ему это нужно. — Что именно? — Что задала тебе тот же самый вопрос, что и я, когда вы впервые встретились. Служба была тихой, но красивой. Пришли несколько её подчинённых и даже пара подруг — они смотрели на меня с нескрываемым ужасом. Мне было весело. Как оказалось, мы с ней действительно были слишком похожи друг на друга — конечно, до её болезни. Несколько фотографий, полученных из её рук, это подтвердили. Я приходила каждый день в её палату — иногда она спала, иногда находилась в сознании. Иногда ей удавалось поговорить со мной, а иногда она только слушала. Ребекка не спрашивала о папе, а я не рассказывала о том, как нам жилось в Уэлче вдвоём. В какой-то степени наше общение ограничилось временем «здесь и сейчас». Я узнала, что она была хорошим фотографом — и это для меня дало объяснение её отъезду из города, где попросту не требовался монохромный фильтр. Она обосновалась в Чикаго. Долго снимала для разных журналов, а потом и онлайн-изданий. Она открыла свою школу, набрала приличный штат. Иногда её звали на открытые занятия в колледжи и другие учреждения для обучения искусству. Ребекка рассказала о тех местах, где побывала, и мельком — всего лишь мельком упомянула горы Монтаны. Я поняла, что одна из фотографий с изображённой на ней лисой в заснеженном пейзаже сделана Ребеккой. И я собиралась попросить папу не избавляться от неё. Она не называла меня иначе, чем по имени, а я не называла её словом на букву «м». Мы встретились — пусть и не впервые, — познакомились и попрощались в одном и том же месте — отвратительно пахнущей больничной палате. Её ладонь — сухая и маленькая — была зажата в моей в ту ночь, когда тело Ребекки перестало бороться с болезнью. Винчесто сказал, что оно продолжало бороться только потому, что было ради чего. Я сомневаюсь в этом. Мы сидим — лежим — на диване в гостиной; моё тело всё ещё тесно прижато к его. И это хорошо. И странно. — Значит, наследство? — Да. Огромная сумма. Она не продала свою студию, там продолжают обучать. Винчесто как-то этим управляет издалека. Не знаю, не вдавалась в подробности. Его пальцы зарываются в мои волосы, прочёсывают до тех пор, пока не начинают свободно скользить вдоль прядей. Я не дёргаюсь и не пытаюсь сбежать от этих прикосновений. Он тёплый и твёрдый, нерушимый и почти кажется постоянством моей жизни — той, где мне было необходимо крепкое плечо рядом. — И ты её простила? Скорее, благодарна. Не за отсутствие в моей жизни, а за то, ради чего оно было. Ради бесполезного, но такого красивого искусства. — Не за что было, — пальцы выводят круги на чёрной ткани рубашки, свободной от моих волос рукой он сжимает мою лодыжку, лежащую на его ноге. — Мне больно за папу, он всю жизнь живёт один… — Когда-то я видел его на свидании с мисс Дункан, — шепчет он, прежде чем прикасается губами к коже головы. — Ты врёшь! — я застываю от шока. — Быть не может. — А вот и нет, — уверяет Люцифер. — Она была хорошенькой и работает в той же школе. Твой папа — лучший вариант. — Гадость какая, — меня передёргивает, хоть в глубине души я понимаю, что всё сказанное — правда. Дождь за окном прекращает стучать практически в одно мгновение, и вся уютность бьющих о стены капель растворяется. Он лил почти двенадцать часов, чтобы прекратиться в секунду. Этот звук знаменует прощание. Его отсутствие. Оно не проговаривается вслух — просто ощущается. И куда громче, чем много лет назад в закусочной «У Джона». — Хочешь, я останусь? Хочу.