Часть 3
10 августа 2024 г., 21:16
Сложно сказать, хотелось ли мне проводить свои дни рождения в одиночестве, однако всегда получалось именно так. Наверное, я просто хотел верить, что ухожу в лес по своему желанию, ведь, таким образом, казалось, что у меня ещё есть какой-то контроль.
Я думал: «Я не отвергнут людьми, а сам их отвергаю, потому что они мне нужны. Они не интересны, они глупы, они жестоки».
Просыпаясь утром, я надеялся, что родители не забыли, что мне испекут яблочный кекс, что мне пожелают что-то хорошее, что-то, что обычно желают в такой день: здоровье, любовь, благополучие. Я надеялся, что кто-то из соседей зайдет, хотя-бы в обед, хотя-бы под вечер.
Но в конце концов, чем день рождения отличается от вереницы других одинаковых дней?
Для меня он отличался тем, что Охотник знал о нем.
Он оставлял подарок под сухим деревом, когда-то уничтоженным пожаром: мертвый ворон с мокрыми от дождя перьями, убитый непоколебимой силой, всегда ждал меня, прикрытый веткой папоротника. На крошечной овальной головке – аккуратные капли влажной крови; сжат клюв, крылья распростерты по бокам, а на трогательно недвижной мордочке – загробное спокойствие. Я садился на колени перед птицей, подолгу смотрел, гладил, будто успокаивая, а затем хоронил.
С моих тринадцати лет вокруг дерева образовалось уже несколько таких ям, на которых не росла трава и не росли цветы; кучки сырой почвы, мое личное кладбище.
Что это означало? Я не знал. Предупреждение ли это? Может быть –угроза, может быть – приглашение.
Я говорил: «Спасибо». Спасибо за то, что он помнит; понимает, как мне одиноко; посылает такую покорную, терпеливую компанию. Я представлял, что внутри этой птицы когда-то трепетала живая душа. Теперь, выходило, она стала бы следовать за мной. Такого подарка люди не дарят, потому что не видят в нем никакой ценности,– кучка костей, непригодное для еды мясо.
Я сам хотел бы стать вороном после смерти, не ради полета, но ради признания Зверя,– стать вороном, только чтобы быть убитым точно так-же, а затем быть так-же покорно уложенным.
Я думал, существует ли день рождения у моего Охотника? Есть ли для него время, есть ли начало и конец? Как, из какой материи и в какой момент он появился?
На вопросы лес отвечал лишь колыханием ветвей и щебетом над головой.
Утром в день своего пятнадцатилетия я первым делом отправился за подношением.
От жары голуби высаживались на траве, как переросшие черные семечки, и не вставали даже заслышав шаги. Чья-то вислоухая дворняга растянулась на тропинке возле дома, тяжело дыша. Воздух нагрелся и пошел волнами.
И всё-таки, я надел пальто, под которым безбожно потел, чтобы скрыть лицо под капюшоном, костлявое тело – под шерстью. Тогда ещё жителей заносило в лес за грибами, дровами и дичью, однако я слишком очевидно шел туда не за этим, и мне казалось, стоит кому-то хоть на секунду поймать мой взгляд, как он тут же все в нем прочитает.
По дороге я смотрел в землю – песок сменился на гравий, затем на ковер из листьев и сосновых иголок. Хруст под ногами и насыщенный запах кедра меня успокоили.
Конечно, птица ждала меня, уложенная милосердными когтями на мягкую почву – подогнутые черные лапки, переливающие перья, глазки-пуговицы, в которых застыл образ Охотника, как самый последний. Я опустился и закрыл их всего одним пальцем.
– Спасибо.
Листья за спиной двинулись, ожили; я подскочил и застыл на месте. Первая наивная мысль: «Охотник услышал.» быстро исчезла. Чьи-то осторожные шаги встревожили насекомых; сверчки замолкли.
Юноша раздвинул ветки терновника. Все та же серая шапка прикрывала макушку.
– Привет! – он медленно протянул мне колосья пшеницы, обвитые тесемкой, – Это тебе. Ну, у меня нет цветов, я не хочу их срывать.
В недоумении, я принял букет. Он пришел один. Я прислушался, но все было тихо– мое дыхание, мой бьющийся в руке пульс, жужжание насекомых, шелест раскрошившейся травы под его кросовком.
– Спасибо.
– У тебя день рождения.
– Да.
Он игриво прищурился.
– Это не вопрос.
На нем была ярко-синяя майка в полоску, открывающая обгоревшие розовые плечи. Выглаженные джинсы обхватывал пояс.
Мне стало стыдно от того, как нелепо и не к месту я был одет, от того, как неудачно, в двух косичках, торчали сухие волосы.
Я оглянулся на птицу. Она будто спала. Хоронить ее уже не казалось таким важным.
Парень проследил за взглядом, внезапно спросил, собираюсь ли я закапывать ворону. Я отрицательно махнул головой. Он сказал:
– Тогда пошли погуляем?
И мы пошли. Его звали Габриэль.
С того самого дня это имя обрело непоколебимую важность среди ежедневного пустого и вязкого потока слов. "Габриэль" – звук длинный и двоякий, несколько возвышающийся в своем начале, но смягченный в конце. Вскоре же, этот звук сменился на теплое "Габи".
Он никогда не спрашивал меня, зачем я хожу в лес и никогда не заводил разговора об Охотнике. При этом, ему очень нравилось разговаривать, и он практически никогда не замолкал. Он рассказывал о своих любимых рок-группах, сплетничал об одноклассниках, вспоминал поездки в город, жаловался на больную бабушку, требующую слишком много заботы.
Его дом– двухэтажный и пахнущий деревом, стоял на другом конце деревни, в двадцати минутах езды на велосипеде. Он звал меня к себе каждую субботу, встречал около двери, провожал на второй этаж. Его непоседливый чёрно-белый кот меня не взлюбил, а от бабушки я слышал только "Здрасьте" перед тем, как она снова утыкалась носом в телевизор. Мы садились на пол и рассматривали кассеты. Было стыдно, что я ничего не знаю, но его это только раззадоривало, и он увлечено посвящал меня в свой шумный мир, пришедший из далёких от нас звукозаписывающих студий и многоэтажных зданий.
– Как они выглядят, звукозаписывающие студии? – спрашивал я.
Он вертел кассету в руках, задумывался, щурился.
– А ты не знаешь?
Я молчал. Я не знал о мире совсем ничего. В солнечных лучах зависла пыль, издалека слышался гул телевизора. Больше всего на свете я боялся его отпугнуть, небрежно выронить слова, меня разоблачающие. На встречи я всегда надевал светло-серые мягкие свитера, которых у меня было только два, и просил Ребекку завязать косы по-аккуратнее, а после украсить их белыми ленточками.
– Там очень темно да тихо, и стены забиты ватой, – Он понизил голос, – Тебе бы понравилось.
Я представил комнату– маленький склеп, куда не проникают внешние звуки.
– Почему понравилось бы? – я спросил осторожно.
– Ты тихий, – Габи нагнулся немного и поймал мой смущённый, направленный в пол взгляд, – Лесная мышка.
Мне показалось, что это упрек; я прижал коленки к груди, чтобы занимать меньше места. Но может ли упрек быть таким мягким, таким хрупким, приправленным таким выразительным взглядом?
Он снова начал говорить: лесные мыши зачастую едят семена, вредя деревьям, а с наступлением холодов существуют прямо под снежными покрывалами.
– Видел таких? Ну, у них круглые уши, глазки черные и круглые, как пуговицы! А мех серенький, вот как у тебя.
Парень протянул руку и погладил свитер ниже моего плеча. Меня бросило в дрожь.
– Жарко в этом, – оправдался я, – Еще жара такая.
Габриэль усмехнулся и встал положить кассету на место.
Он чувствовал волнение и знал мои секреты, вынюхивая меня на расстоянии, как зверь, узнающий запах страха. Я не понимал почему ему со мной интересно, – ему, знающему все, и все испытавшему, умеющему играть волшебную музыку, и умеющему вести беседу с таким упорством. Белые волосы были подобием ангельских, шея – сделана из мрамора, а шнурку, обивавшему ее, я злобно завидовал.
Иногда он рассказывал о каких-то вещах слишком долго, и останавливался спросить слушаю ли я, а мне хотелось только умолять продолжать говорить. Говори и не останавливайся никогда, пойди со мной домой, сядь рядом ночью, чтобы твой голос заглушил его вой, чтобы сегодня ни одно дерево не упало, чтобы я заснул спокойно. Я отвечал:
– Слушаю.
***
За ужином я не выпивал налитое в мой стакан молоко. Вместо этого, я переливал его в розовое блюдце и относил к соснам до наступления темноты, прикрывая ветками так, чтобы не было видно с дороги. Я менял его каждые пару дней, хотя оно и оставалось полным, только прокисало и источало неприятный запах. Я не мог объяснить самому себе, зачем это делаю, но чувствовал, что делать это необходимо, знал, что он все видит, знал, что он понимает, зачем я продолжаю приходить. И как подарок, оставляемый мне, не имел практического применения, так и эти подношения несли в себе более глубокое высокое значение.
От времени позвоночники у сосен покосились, свои лысеющие лапы они потянули к земле. Я сидел там, крошечный и бесполезный перед лицом уходящего вдаль леса. Я чувствовал присутствие Охотника практически повсюду, а его яд, разливающийся в почве, впитанный деревьями, практически физически ощущался при вдохе.
Если бы только он вышел ко мне снова, я бы не убежал. Я уже не чувствовал себя ребёнком. Я его не боялся.
– Охотник, – звал я, – Выходи. Пожалуйста выходи.
И никто не отвечал, только воздух становился гуще, тени между стволами тяжелели.
Я закатал рукав свитера до локтя, выудил из кармана острые ножницы и снова стал глядеть меж деревьев, с мольбой и едкой злобой, вложенными во взгляд. Если он отвергает меня из-за оставленного ворона, думал я, то он просто ничтожество, такое-же обидчивое, как смертный человек, и думая так, я всё-таки себя винил. Я думал: может быть он и вышел бы, может быть это был тест, какая-то проверка преданности. Может быть, это от того какой я худющий, или от того, как я мелочно ругаюсь с сестрой, он решает меня не забирать?
Я хотел встать, сорваться с места, побежать вперёд сломя голову. Впереди– безлюдные километры такого-же спертого воздуха, где-то низко ложится туман, похожий на сигаретный дым, трава становится выше, деревья теснее жмутся друг к другу от страха. Сдалека не видно было бы огоньков окон, крыш домов или гаражей, никто не нашел бы моего тела и не закопал бы его. И всё-таки я сидел на месте.
Я занес лезвие ножниц, стал опускать их ниже, пока не почувствовал острый край на своей коже. Выступила кровь, какая-то слишком темная в тени, дикая, нечеловеческая. Я сжал кулак и сделал пару порезов, очень отрывисто, быстрыми движениями, чтобы казалось, что это ожог. Чья-то собака лаяла вдали, за моей спиной. Кровь закапала в листья, словно мелкий дождик, и я занес руку над тарелочкой.
Красные пятнышки растекались красиво, – морские существа, живущие в венах. Ещё минута, и цвет молока слился с цветом блюдца.
Придя домой я переодел свитер и перемотал руку клетчатым шарфом. Никто ничего не заметил. К следующему вечеру тарелка опустела, я понял, чего не доставало.
...
Я не знал даже, ненавидел ли нашу деревню в частности, или попросту не видел в своей жизни никакого другого места, а если увидел бы, то возненавидел бы с таким-же, если с не более сильным, омерзением.
Прохожие шаркали ногами при ходьбе, опустив голову, все одетые одинаково. Все, что нас окружало пропитано было тяжёлой затхлостью, все будто тянулось вниз – к земле и под нее.
Дом наш выглядел как сваленные друг на друга необработанные деревья, держащиеся друг за друга благодаря некой необъяснимой природной силе, больше будто даже друг в друга вросшие. Посмотреть за этот дом– только тонкие осины, посмотреть на передний двор– там яблоня и белый подмаренник по колено. Под окном – неизвестного происхождения булыжник, сидя на котором я курил по утрам, у дверей – каменный порог и воткнутая в землю палка.
Дома́ – дичалые создания в отдаленнии друг от друга, впившиеся фундаментами в землю, отделенные неухоженными кустами, кривыми заборами, которые легко перелезть. Их никто не перелазал, никому и не нужно было – нечего воровать, и зачем напрягаться? Все знали друг друга в лицо, называли по именам, однако никогда серьезно не разговаривали.
– Здравствуйте, – Говорил дедушка-рыбак из дома напротив, – Как мама?
Он часто выходил копать что-то во дворе, но замирал там, оперевшись на лопату, и смотрел остекленевшими глазами вникуда, пока кто-нибудь ни проходил мимо.
– Нормально.
– Ну и хорошо, ато вирус ходит! Вирус ходит страшный. Сам вот болею.
Он закашлялся.
– Выздоравливайте.
– Да с богом!
Многие жители не заводили разговора совсем, и с такими пересекаться было приятнее.
Ясно, что старику было все-равно на здоровье моей матери, так-же как мне все-равно на него, его вирусы и его грядки.
Заходя в аптеку, мне хотелось только взять чай и уйти по-скорее, так-же как и у торговки, которая, привыкшая к пустой болтовне моей матери, рассказывала о своем муже и курицах-несушках.
Я не выносил гула одноклассников в кабинете. Их пререкания и смех вызывали головокружение. Мне казалось, что все вокруг меня – сшитые под людей куклы, на которых налепили волосы и обернули в тряпки, чтобы прикрыть механизмы, позволяющие двигаться. Вот поднималась рука одноклассницы, будто ее дёрнули за невидимую ниточку, а вслед за ней открывалась дыра рта, что-то выдыхалось и вываливалось из этой дыры(, – ?)нечто неразборчивое и скомканное. Ее перекрикивал парень, у которого только начинал ломаться голос; у которого барахлили все механизмы, а кожа пузырилась как пластик.
–А ты ей скажи! Скажи! – Он выпучивал глаза, бессмысленно мотал головой подобно голубю.
По сухой доске скрипел мел, кто-то мял и разбрасывал бумагу. Краска сходила со стен и висела хлопьями. Ненужные растения, медленную смерть которых все равнодушно подмечали, чахли на подоконнике.
Я всегда садился за последнюю парту, и вот встал из-за нее, чтобы налить воды из раковины. Возвращаясь с графином в руке я застыл на входе. Стояла непривычная тишина. Парень с ломающейся системой стоял у доски, а девочка, сидевшая теперь на первой парте, свалила ноги в колготках на колени сидящего рядом одноклассника. Она направила в мою сторону розовый палец-червяк и провозгласила:
– У скромника депрессняк ! Вся ее жизнь, похоже, дерьмо!
Мальчик у доски снова закачал головой. Я подумал, что она сейчас-же с него и упадет, обнажая ненадежный шарнир вместо шеи.
Небо за окном повисло, забыло о свойственной ему изменчивости, потеряло все цвета. Хотелось бы закрыть занавески, но их никогда не было.
– А похвастайся, заверни рукавчики! – пробубнил он.
Даже заниматься травлей сплоченно у такого коллектива не выходило, потому никого кроме тройки это не рассмешило.
Низенькая отличница терла стирательной резинкой стол, блондинка рядом наблюдала за тем, как образовывались серые катышки. Громкий и лохматый робот на последнем ряду с упоением что-то жевал.
Я пошел в сторону своего места, когда девчонка схватилась за мой рукав, потянулась и задерла его по самый верх. Графин полетел на пол и раскололся на две части. Всего на пару секунд, до того как я успел оттолкнуть одноклассницу, свету открылись пластыри и воспаленная изрезанная кожа.
– Емае! – свиснули у доски.
– Красотища какая, да? – завизжала она, оборачиваясь на не проявляющих интерес наблюдающих, – Мясо!
– Отстань от него уже, – заныла блондинка.
Я нагнулся и стал собирать осколки.
– Тебя монстр поцарапал? – жужжало над ухом, – А ты ему даёшься, да? Он тебя облизывает? Своим огромным вонючим языком.
– Фу, – заплакали с последнего ряда.
Я выбросил графин в мусорный бак, прошел за свою парту и лег, опустив голову на кисти рук. Голоса пролетали над макушкой, но я уже спрятался ниже дистанции их распространения. Я ушел в лес, и в этом лесу все звуки застревали в ветвях обгоревшего дерева.