***
По лицу бьют наотмашь. Нет, точнее, ебашат со всей силы, как будто его голова — груша для битья. В полусознательном состоянии Антон смутно понимает происходящее, поэтому первую мысль принимает как единственно истинную: кто-то натравил на него бандитов, подославших ему эту даму под видом обычной любительницы мальчиков на заказ. За что? Да найдется за что! Хотя бы за то, сколько раз он закрывал глаза на преступления иногда по требованию начальства, иногда от стремления получить свою копейку за зашитый рот. И теперь рот зашьют ему, видимо... — Эй, пацан, нормально? — И вновь жесткий шлепок увесистой горячей ладони по щеке. Антон, с трудом поборов боль, открывает глаза. Перед ним стоит какой-то татуированный, как черт, мужчина в черном кожаном плаще и внаглую пиздит его по лицу. Но страх порождает покорность, потому Антон не пытается вслух возмутиться, а пялится на него во все глаза. — Нормально? Шо ты молчишь? — Немого схватил? — звучит низкий голос откуда-то сверху, и Антон тотчас начинает шарить вокруг глазами. — Да какого немого! — Мужчина в черном кожаном плаще качает головой. — Эй, ты, Антон, отвечай! Озираясь вокруг с ужасом в глазах, Антон не сразу слышит обращение, но ощущает настойчивость взгляда, что вынуждает ответить. На него сверху вниз сверкают голубые радужки, и, судя по тому, как этот мужчина над ним нависает, сидя на коленях, Антон где-то лежит брошенным пустым мешком. А источник второго голоса он не находит, оттого съеживается и щурится из-за яркого, неестественно белого луча откуда-то с потолка. В следующую секунду Антон чувствует, будто бы фантомные руки влезают ему в голову, ищут там какую-то информацию и, найдя, выкидывают его, как использованный презерватив. У него гудят виски, под носом скапливается кровь, которая вот-вот стечет на одежду, и ноги перестают быть ощущаемыми, и взгляд его плывет, поглощаемый пустотой. А затем этот непонятный татуированный мужчина в плаще закрывает ему веки взмахом пальцев — и он отключается. Мужчина встает и уходит.***
Он не осознает, сколько часов проходит, и не ощущает пространства, просто приходит в себя уже на какой-то кушетке за шторой и в потолок пялится, думая: а надо ли сейчас показывать, что он живой? Пусть его считают мертвым дальше, а, судя по тому, что его тело в бессознательном состоянии куда-то унесли, все верят в его идиотскую смерть. На больную голову и не такое подумать можно, но Антон дальше не идет, шевелит замерзшими пальцами в тонких полосатых носках и чуть косит взгляд, изучая стены. Все белые, точно его в психушку отвезли. Хотя в психушке вряд ли так бросают и одеваются, как тот странный татуированный парень в кожаном плаще. Скорее всего, секта какая-то... И каким образом выбираться? Может, позвонить ментам, скинуть геолокацию — и, о Боже, он спасен? Несмотря на уверенность в необходимости лежать тихо и без движений, Антон спускает руку к карману и щупает: пусто. Его еще и ограбили! Просто выродки какие-то... Он на этот телефон несчастный собирал десятью ночами с мужчинами, потому что они всегда дают больше, а какие-то сектанты взял и сперли! И только ярость в нем достаточно для скандала закипает, хлопает какая-то дверь, и звучит мелодичный, бархатный голос: — Можно? — Да, заходи. — А это уже другой, низковатый и странный! — Он? — Да. — И что, ныне сильнее? — Да. — Искусство требует жертв. Милый, сейчас я дам тебе немного обезболивающего. — Спасибо. — Слышится шорох какой-то ткани, а затем шум открывающихся ящиков. — Он говорит, что я искуснее пою и лучше играю, если мне больно. А перед вечерней публикой я не могу не быть идеальным, Он так считает. — Не тревожь душу, пей! Кто-то закашливается. На стол громко опускается стакан. Шуршит бумага, а затем Антон чувствует буквально в метре от себя человека — источается тепло, ветерок идет легкий от движений. А ширма плотная, сквозь нее едва пробивается свет ламп в комнате, и Антон чуть поворачивает голову и щурится в попытке разглядеть силуэты. Но все, что ему доступно, — звуки. Он сосредотачивается на слухе, жмурится, отключая зрение для усиления другого органа, и различает шаги. Одни — шаркающие и тяжелые, а другие — летящие, волшебные, легкие, манящие свободой. А потом хлопает дверь, и Антон не осознает снова, с кем он остается в комнате и остается ли кто-нибудь с, как они считают, телом? Сейчас бы проверить, вдруг он один, и убежать... Но раздается сиплый старческий кашель, и Антон застывает, расслабляет лицо и сам не замечает, как отключается вновь. Следующий раз он приходит в себя уже в темной комнате с одной тускло светящейся лампой. У него здесь есть целое ничего, кроме кровати, на которой он лежит, и этой лампы под потолком. Сил все так же нет, но он вынуждает себя подняться, сесть на постели и осмотреться получше. Дверь, очевидно, закрыта, бессмысленно вставать, тратить энергию на эту глупость и ползти потом еле живым обратно на кровать. Антон оглядывает чистые темные стены, колупает ногтем краску на ближайшей и только замечает, что его неплохую брендовую одежду куда-то забрали, обрядив его в какую-то смирительную рубашку, правда, без фиксации рук... Реально секта, ну и ну... Он же эти секты только в видео на ютубе и видел: они то в землянках от конца света прятались, то людей мочили, как рыбешек. И теперь он в какой-то из них. Еще и последние часы прекрасной свободной жизни он помнит все хуже и хуже, словно ему мозги помыли с мылом и обратно засунули. Посидев на краю, он предпринимает попытку подняться и подойти к лампе — вдруг это и не лампа вовсе, а какая-нибудь дыра на свободу? Но лишь Антон успевает встать, как дверь бесшумно, как будто порывом ветерка, распахивается и в нее по-кошачьи мягкими шагами вплывает тот самый мужчина в кожаном плаще. Судя по тому, что дверь за ним закрывается снаружи, возле нее стоят дежурные, что перекрывает Антону прямой путь к побегу заранее. — Очнулся, наконец? — бесцветно спрашивает мужчина, приблизившись. — Очень хорошо. Как раз к вечеру. — Ты, блять, кто такой? — Я? — Он замирает, едва коснувшись его подбородка пальцами. — Тот, кто тебя сюда забрал. — Сюда — это куда? Вы сектанты какие-то, да? Мать мне всегда говорила, что баптисты людей крадут! Мужчина, запрокинув голову, смеется, и Антон отчетливо видит блеснувшие в челюсти золотые зубы. — Ты еще глупее, чем я думал, м-да... — разочарованно выдыхает он после смеха, ощупывает основание его черепа (Антон даже понять ничего не успевает!) и щурит один голубой глаз. — Поднимай свой зад, пойдем с тобой смотреть на твою будущую команду. Дрим-тим, понял? — И снова смеется, но уже коротко и хрипло. — Никуда я не пойду, пока не скажешь, че ты за фраер и где я! — Много требуешь. Покопавшись во внутренних карманах своего плаща, мужчина достает оттуда небольшой кулончик на тонкой нитке, греет его в сцепленных ладонях и сразу после накидывает Антону на шею, затягивая почти до упора, притом настолько туго, что Антон боится задохнуться. — Снимешь — сам будешь виноват, — наставляет мужчина, убирает с его лба скомканные кудри, и Антон вблизи рассматривает бесконечное число его татуировок. — Мы опоздаем на представление, и Он будет недоволен, поэтому ты идешь со мной сейчас же. — Никуда я не пойду. Мужчина разом теряет эмоцию и интерес, сжимает его подбородок жестоко, грубо и заставляет смотреть себе в глаза. Только теперь Антон не ощущает прежнего копошения в голове, сейчас у него просто помутняется рассудок, он забывает все свои желания и теряется в пространстве на несколько минут, а обнаруживает свое сознание только в момент, когда его за руку тянут по темным коридорам и потом поливают ледяной водой под краном в раковине общего туалета. Его рвет, и мужчина успокаивающе гладит его между лопаток и держит его отросшие кудри, не давая испачкать их. — Шо, лучше? — Ты, блять, че со мной сделал только что? — Ничего, — улыбается мужчина, ловя плавающий взгляд Антона через мутное зеркало. — Я тебе друг, запомни это. — Какой ты, блять, мне д...?! — вопит Антон, надеясь привлечь чье-нибудь внимание, но его голову суют под струю: он вынужден глотать воду, чтобы не задохнуться. — Тише, не ори ты, идиот. Просто запомни, шо я тебе друг и вот эту цацку ты не снимаешь ни в коем случае. — Иначе че? — бормочет булькающе Антон между глотками. — Иначе тебя порвут на клочки. Аргумент. Антон аж затихает. — И че я тут делаю? — Поймешь потом. Извини, так нужно, по-другому никак, — шепотом бормочет мужчина, весь плащ которого залит брызгающей во все стороны водой, и с силой вонзается пальцами в его макушку, царапая кожу ногтями. Антону либо глотать воду, либо орать, но он, как кукла наручная, отключается одним махом после прикосновения к голове и с грохотом обрушивается всеми своими двумя метрами на туалетную плитку. Мужчина вовремя подставляет лаковый носок сапога под его лицо и не позволяет ему расквасить нос, и хотя бы за это ему можно быть благодарным.***
До этого момента Антон считал себя адекватным, психически здоровым и достаточно устойчивым человеком. Теперь все меняется — он не помнит, как попал сюда и что делал последние часы, потому как воспоминания сливаются в единую мерзкую кучу. Кто-то словно прошелся по памяти ластиком, а потом отправил его сюда — и Антон истуканом сидит на шестом ряду какого-то зала, пялится округлившимися глазами на сцену и старается отодвинуться от дурнопахнущего соседа слева. Благо справа никто не сидит, и он может позволить себе навалиться на шаткий подлокотник. На сцене скачут две девочки в смешных шутовских костюмчиках, какие он видел только в исторических фильмах советского времени. Они, одинаковые лицом и телом, пихаются, смеются и щипают друг друга в перерывах между непонятными бликами света из потолка: кажется, он их обжигает и только перед общим врагом они готовы объединиться. А по виду-то сестры... И каждая, притворяясь вымотанной этой беготней, старается затем выпихнуть другую под палящий луч и засмеяться высоким детским смехом. Когда они убегают со сцены в зал, хватают зрителей за локти своими тонюсенькими серыми ручками и хихикают, к Антону подсаживается молодой парень с кудрявой шевелюрой, но тот его не сразу замечает, увлеченный странными девицами, которые почему-то не добегают до шестого ряда и уже после пятого мчатся к боковому выходу, улюлюкая и оскорбляя друг друга страшными словами. Только после их ухода Антон наконец обращает шокированный взгляд к севшему справа парню и приподнимает непонимающе бровь, надеясь узнать, как он вообще тут оказывается и что происходит. Но тот только раскладывается в кресле, узкими коленями упирается в спинку кресла на пятом ряду и недовольно морщит нос, заговаривая: — Я тоже хочу так петь, — шепчет мурлыканием парень, накручивая прядь волос на палец и внимательно наблюдая за готовящейся к новому номеру сценой. — Они пели? — Антон давится вдохом. — Они? — Он заливисто смеется, но никто не обращает на них внимания. — Да эти дуры только и делают, что разогревают зал перед главными козырями. Разве есть в них что-то сносное, ну? Две коротышки-суки, которые не теряют возможности подставить кого-нибудь и заполучить время представления. От них даже мать отказалась! — А ты это откуда знаешь? — непонятливо бормочет Антон, хмуря русые брови и накрывая свое трясущееся колено ладонью. — И что это такое вообще? — Ты шутишь? — Парень расплывается в улыбке. — И меня не знаешь? — Нет... — Эд — полная тварь, — выплевывает он раздраженно, и лицо его искажается гримасой неудовольствия. — Меня зовут Егор, я тоже здесь служу. Впрочем, как и ты в будущем. Видимо, этот выродок тебе ничего не сказал и послал меня, как великолепно... — В каком смысле «как и я в будущем»? Вы кто такие?! — И на Антона тоже никто не оборачивается. — Мы? Мы — люди. А, например, эти шалашовки — местные. — В смысле «местные»?! — истерично выдыхает Антон, пока по его лбу растекается ужас. — А мы тогда кто?! Где я вообще?! — Не истери, — осекает Егор, шлепая его по бедру хлестким ударом руки в драгоценностях. — А мы не местные. Эд тебе вообще ничего не сказал, какой же пидорас! — Он поднимается, но резко в его сторону направляется тоненький луч света, какой прежде бил по девочкам, и он с тихим стоном опускается в кресло, прижимает ладонь к ошпаренной руке и сжимает губы, сдерживая слезливый порыв. — Смотри молча сейчас. — Я хочу уйти! — протестует Антон, подскакивая, несмотря на то, что Егора только что за это поразило лучом какого-то странного света из потолка. — Я домой пойду! — Да куда ты пойдешь?! Нет больше никакого дома у тебя! Это — твой дом! Никто отсюда не выбирался еще, Он не отпускает! — Что за «Он»? Дай его сюда, я ему челюсть выбью, потом век будет мучиться! — сжавший кулаки Антон уже привлекает внимание настроенных на шоу зрителей, и Егор жестко хватается за его запястье, с болью опускает обратно в кресло и дает освежающую пощечину. — Ты че делаешь, эй, ты, Гога! — Сам ты Гога! — вспыхивает Егор, блеснув светлыми глазами. — Закрой свой рот и смотри, пока Он не снял с тебя шкуру, болезный! — Да че ты трясешься, давай вмажем ему пойдем! В следующий момент он улавливает шорох кожаного плаща рядом с боковым креслом, на котором сидит Егор, и одаривает разозленным взором появившегося из ниоткуда того самого татуированного мужчину. Видимо, это и есть Эд. Он не может вспомнить, откуда он его знает, но что-то внутри подсознательно сжимается и напрягается, заставляя подвинуться в кресле во избежание человека, несущего опасность. Все мешается в голове, на сцене съезжаются в центр кулисы, закрывая центр, и затем в полутьме раздается мягкое, бархатное, словно ткань на одеждах, пение. Убаюкивающе-медленно шторы раздвигаются, и Антон видит посреди сцены юношу с красиво уложенными волосами, в белоснежном одеянии из рубашки с длинными рукавами, широких брюк и прозрачной накидке. Сидя на высоком стуле, он самозабвенно поет, и у Антона отваливается челюсть. Он даже не замечает, что сбоку переругиваются шепотом Эд и Егор, а затем первый грубо хватает второго за плечо, выволакивает из кресла, а затем — из зала, шипя что-то на ухо и дергая вырываемый локоть. Антону дела нет до них, он увлечен этим ангелом, которого видит на сцене, и хватает жадно каждый его вдох, распахнув глаза и дрожа ресницами от пораженности. Юноша соскальзывает со стула с шорохом ткани, плавно движется вдоль края сцены, взмахивает рукой с летающим чистейшим рукавом, и кто-то в первом ряду вскрикивает и тянется поймать мелькнувшую перед носом ткань. Но юноша лишь кажется досягаемым, в свете лучей скользя по сцене и очаровательно напевая какую-то нежную балладу высоким, звонким голоском. Все в его голосе едино и складно, словно он веками поет так перед серыми лицами и трагично заламывает руки после отлично взятых высоких нот. И только к концу баллады, когда юноша с грохотом коленей обрушивается всем телом, укутанным в белоснежные одежды, на сцену и пронзительно ахает, Антон понимает, что ему больно, что луч палит его до ожогов, но он поет, несет свою боль людям и без сил рушится скалой на начищенную сцену. Кулисы мигом съезжаются, скрывая его дрожащую от слез спину, и сидящие в первых рядах бросаются к лестнице сбоку, толкутся, кричат друг на друга, заведенные, с воспаленным разумом, а их сдвигают вышедшие охранники в черных масках и предлагают передать средства на развитие театра и представления. В подставленные охраной шляпе рекой льются золотые монеты, кто-то швыряет наручные часы, а Антон озирается, словно выпавший из транса. Его пахучий сосед слева убегает к сцене, и Антон сразу ищет выход из помещения, надеясь сбежать скорее автоматически. Но его душа, его разум отказываются — все тянется к этому юноше, к тому, чтобы услышать его голос снова.***
Новая реальность воспринимается урывками — Антону кажется, что ему жестко стирают воспоминания, хоть он и не пересекается больше в этот день ни с кем, кроме Егора, благодушно показавшего ему комнату. Даже соседа он пока не видит, хотя видит его следы в комнате — расческа, розовая подушка с пайетками, лист с нарисованными лисом и волком прямо над кроватью, кружка с отколовшейся ручкой на тумбе и какие-то фантики. В отличие от неизвестного соседа, у Антона ничего нет — даже кружки со сколом. Но очевидно, что его ждут, потому что поделенная надвое комната-таки прибрана, а на Антоновой заправленной кровати лежат вещи. Антону страшно ко всему этому прикасаться, но он вынуждает себя одеться в серый невзрачный спортивный костюм и сесть на серую невзрачную постель. Когда он хочет прилечь, привыкнув было к атмосфере и посчитав, что сон закроет все вопросы и даст забыться, дверь в комнату открывается. Входит рыжий юноша в серой олимпийке с белыми полосами. — А ты че тут делаешь? — выдает он, остолбенев на пороге собственной комнаты. — Сижу. — Я, блять, вижу! — Он высовывается в коридор, шарит глазами по нему и, злостно вздохнув, входит, хлопая дверью. — Я надеялся, что Олега наконец поселят ко мне. — Можт, я с твоим этим Олегом поменяюсь? — опасающийся любого неизвестного Антон согласен хоть в курятнике спать, лишь бы не вступать в конфликты и не наживать врагов с первых дней. — Чтобы Он из тебя сделал лампочку на представлении? Ну уж нет, такую жертву я не приму. — Завалившись на свою постель, юноша весело болтает ногами в серых тапочках. — Меня Сережа зовут. — Антон. — Гандон, — прыскает Сережа, оправляя упавшую на лицо рыжую прядь и играючи накручивая ее на палец. — Ладно, извини. Ты на ужин пойдешь? — На ужин? — У Антона округляются глаза, будто он действительно был намерен жить без приемов пищи, слоняясь призраком по коридорам театра, с жизнью в котором он слишком быстро смирился. — Это куда? — Это на третий этаж, — вздыхает Сережа, подсовывая под голову подушку с пайетками. — Принесешь мне сочники свои, м? Он разрешает, если незаметно. — Да че за Он? Че за хрен такой? И почему я должен приносить тебе свои сочники?! — Антон взрывается петардой в новогоднюю ночь. — Он — это наш хозяин, владелец театра. Если хорошо себя вести, слушаться и отлично исполнять свои роли на сцене, он позволяет некоторые шалости. Особенно основным актерам, а я, чтобы ты знал, с какой звездой живешь, второй после Арсения был какое-то время. Он у нас че-то типа примы, понял? — расслабленно качая ступней, рассказывает Сережа. — Если бы мне не было так впадлу, я бы и его общеголял. У меня такие роли были! Меня и на костре жгли, — он взмахивает рыжей копной волос, приподнявшись на локоть, — и гадать на руках отправляли. Но мне так лень было заморачиваться... — Он зевает. — Так что, принесешь мне сочники? Олег свои мне всегда отдает. Сидя на своей кровати, Антон молча жмет плечами и снова осматривает этого Сережу с ног до головы. Благо сделать это легко из-за его положения на постели и невысокого роста. Наверное, этот Сережа даже помладше него будет. Глазищи такие выразительные, волосы как пожар, ручки даже в одежде тонюсенькие и хиленькие, а тапки явно не больше тридцать шестого размера! Антон представляет себя рядом с ним и мысленно смеется с мема про хомяка, которому в рот не помещается банан. Интересно даже будет увидеть этого Олега, при упоминании которого новоиспеченный сосед по комнате светится, как пятак начищенный. Нужно найти столовую или место, где все ужинают, потому что Антон впервые чувствует голод — в желудке тянет от желание чего-нибудь съесть. Еще немного, и его точно начнет тошнить от голода. Поэтому он, качнув головой для чего-то, выходит из комнаты и минуту стоит посреди коридора с глазами по пять рублей. Каким он образом докатился до жизни, где жизнь в психушке (извините, театре) для него становится обыденностью? Почему он ничего не помнит? Что за театр вообще такой? И куда дели его телефон, ради которого он подставлял свою задницу мужикам с толстыми кошельками? Про брендовые шмотки он уже молчит... Ноги будто знают нужную дорогу, тянут его сначала к лестнице, затем — на третий этаж, и Антон высовывается в окно, чтобы посмотреть на город, но вместо московских высоток или дач Подмосковья он видит серые маленькие домики, церковь размером с небоскреб, черными куполами уходящая в небо, и оживленный базар с сероватыми людьми. Это где такое? Это регионы в России нынче так выглядят? Но внутреннее спокойствие, ему внушаемое откуда-то свыше, не дает ни размышлений, ни подозрений, ни паники, и он спокойно находит свое место в небольшой столовой и садится между высоким плечистым парнем с темными волосами и каким-то здоровяком со светло-рыжими волосами и бородой. Наверное, они тягают гири в обтягивающих костюмах, иначе в этом цирке (извините, театре) быть не может. — Ты новенький? — спрашивает между ложками какой-то странной серой жижи тот, что с темными волосами. — Я Олег. О, вот и Олег. Неплохо. Правда мем с хомяком, и Антон давит улыбку при этой мысли, а затем жмет протянутую руку и поворачивает голову к рыжему здоровяку. Тот не реагирует, закидываясь серой жижей, и Антон вынужден сделать вид, что и не намерен был с ним знакомиться. — Макар, не будь говном, познакомься с пацаном, — просит хриповатым голосом Олег. — Пацан, ты б тоже, знаешь, ебало попроще сделал. — Я Антон, — брякает невпопад он, ковыряясь ложкой в серой жиже, которая больше походит на мокрую туалетную бумагу, а не еду. — Это че, жрать? — Можешь жрать, можешь выкинуть, выбора у тебя не особо много. — А сочники где? — О, Серый тебя уже известил. Их через десять минут принесут. — И че, их все Серому этому дают? — Антон нашкребает со стенок тарелки немного серой массы и принюхивается: пахнет ничем. — Я всегда даю. — Да ты и просто так ему даешь, — впервые звучит от здоровяка, которого Олег называет Макаром. Прыснув, Олег жмет плечами и возвращается к еде. Правда, что ли, мем с хомяком... Думая про то, что в рот пихается вкусная паста из любимого ресторана, Антон сует ложку в рот и замирает, прислушиваясь к себе. Вкуса особенно нет, разве что, какой-то оттенок овсянки, но запить эту катастрофу чем-то хочется, и Антон молча хватает легко узнаваемый в граненном стакане кисель и жадно пьет. Недовольный Макар сбоку заканчивает с ужином, громко трахая тарелкой о стол, и чуть не скидывает с общей лавки Антона, когда вскакивает и пружинистыми шагами удаляется из столовой. Только сейчас Антон обращает внимание на другие столы — за ними сидят какие-то маленькие человечки, кто с большими ушами, кто с хвостами, а еще в углу пихаются те самые девочки со спектакля, и он их мгновенно узнает. — Слыш, Антон, ты оставь Сереге сочники, я тебе потом с базара принесу чего-нибудь, — шепотом настойчиво просит Олег, подавшись вбок, к Антону, и почти прижавшись губами к его уху. — Ладно, — очарованный не только отношениями между ними, но и самим новоиспеченным соседом, Антон соглашается легко и быстро, хотя после вареной туалетной бумаги и хочется съесть какую-нибудь булочку. — А че, вам деньги платят? — Нет, мы просто так берем, — также шепотом отвечает Олег, озираясь с прищуром: контролирует незаметность разговора. — По ночам. Ты помнишь что-то? — В смысле дом? Да, — кивает Антон. — А вот мы уже не особо... Чем дольше мы тут, тем хуже. Он от нас прошлое отстирывает. Сереже уже наплевать. А мне вот хреново. Тебя уже посвятили? — Это как? — Значит нет, — вздыхает Олег, понимающе поджав губы, словно о чем-то болезненном вспоминает. — Ладно, отнеси тогда Сереже и свои, и мои, как принесут, мне надо тренироваться. — Он поднимается, не давая ни спросить о чем-нибудь, ни добавить, и широкими жесткими шагами уходит к выходу из столовой. Антону остается сидеть над тарелкой, впихивая в себя эту серую массу, ожидая желанные и обещанные другому сочники, и пялиться во все глаза на работников столовой и отдельно служилых театра. Кто-то со спины кажется человеком, но если он поворачивается... Лучше даже не думать об этом. У кого-то перекошенные лица, у других — один глаз, у третьих — шрам на всю щеку слева. Нет, это не уродцы, просто... Просто странные люди. Это не цирк (не театр, извините) уродов. Это просто какие-то юродивые, калечные мученики, подобранные владельцем театра на службу по доброте душевной. Антон, размышляя, даже не осознает, что уже становится частью этого жуткого организма — откуда у человека, вырвавшего людей из привычной жизни и мучающего их на сцене, может быть доброта душевная? Змеи внушения и оружия массового поражения — пропаганды — ползут незаметно в уши, в разум, захватывают потенциально излечимые участки мозга и превращают даже неплохого человека в порождение организма, напитывая, погружая в серость и покорность с ушами. Кажется, на какое-то мгновение ему чудится тень сбоку, и он резво оборачивает голову в сторону мелькнувшего пятна, но там нет никого и ничего, кроме серой стены и жухлого столовского цветка в коричневом горшке, стоящем на грубом полу. Тогда Антон спешит подняться, почему-то почувствовав опасность, и возле него мгновенно возникает низенькая женщина в маске, ставящая на стол поднос с — ура! — сочниками. Оглядев ее неуверенно, он шмыгает носом, чувствуя привкус творога на языке, и едва успевает сжать пальцы, когда та пихает ему в руки пакет. Собирает эти сочники он уже в одиночестве: никто его более не тревожит. Антон еще и до комнаты идет один, хлопая ресницами на серые стены и редкие темные картины на стенах. Сочники так и хочется съесть, преступно сожрать по пути все — и свои, и Сережины, и Олеговы. В крысу, да, но после той серой массы сдержать рвоту — уже успех. Но желание обожраться уничтожает мягкий, тянущийся звук откуда-то из противоположной от его комнаты стороны коридора. Озираясь, Антон идет вдоль сужающихся стен и с опасением косится на все двери, как будто в него уже подсажен страх к Нему, великому и ужасному. Но положение его перестает смущать очень быстро, потому что змеи очищают мозг от ненужного и наполняют его правильным, желанным для Него. Ни одна личность здесь не способна противостоять Ему. Или все-таки герои есть? Они ли говорят каждую ночь знаменитую фразу героя прошлого: «Все будет хорошо. А даже если не будет, то мы утешимся тем, что были честными людьми»? Или во тьме действительно более нет героев, только злодеи и змеи, заползающие по указке хозяев в уши простых и невнимательных? И может ли жертва быть виновата в том, что змеи в ушах уж слишком активно движутся? Кто виноват? Что делать? Бесшумными шагами Антон преодолевает весь коридор и застывает у единственной оставшейся впереди двери — небольшой, черненькой, с рисунком скрипичного ключа. За ней слышится пение, и он узнает его еще десяток метров назад. Это, конечно же, тот невероятный юноша с балладой. Собирая воедино слова Егора, всю полученную и запомнившуюся информацию, Антон делает вывод, что этого юношу зовут Арсением. Значит, Арсений — что-то наподобие местной примы? Поэтому и комната у него дальше других, и в другой стороне, и дверь с узором, что недопустимо для других, судя по чистым поверхностям. И он почти кладет прохладную ладонь на ручку, намереваясь войти без стука, как сзади раздается шорох кожи и его хватают грубейшим образом за локоть, шипя: — Ты шо тут делаешь, блять?! — вспыхивает мгновенно тот самый парень в кожаном плаще, Эд. — Совсем с дубу рухнул?! Вали в свою комнату и сиди тихо! — Аэ... — заминается Антон, поняв, что их возню под дверью слышно внутри комнаты. — Я случайно. — Пошел отсюда! Бараны, блять, необучаемые, — выругивается Эд шепотом, оттаскивая Антона от двери ровно в то же мгновение, как она приоткрывается с тихим скрипом. — Извини, Арсений, что отвлекли. — О, это мне? — сияя глубиной голубых глаз и белизной (ну прямо-таки как костюм его с выступления!) зубов, Арсений кивает на сочники в руках Антона. Зло зыркнувший на Антона Эд выхватывает у него из рук пакет и, кивая, отдает Арсению. Ноль сопротивления от Антона, потому что у него метафорически отваливается челюсть от невероятной красоты этого Арсения. Какой бы нежный он ни был на сцене часами ранее, теперь он кажется еще слаще и аккуратнее — в белоснежной струящейся накидке, в светлых брючках с таким же ремнем и с мерно хлопающими ресницами, обрамляющими его светлый милый взгляд. Лицо у него светлое, очерченное худобой, с выразительными скулами и родинками, и Антон, по ощущениям, готов отдать все за созерцание этого ангела. И как только это чудо попало сюда и почему работает в столь жутких и омерзительных условиях? — Спасибо, я благодарен, — улыбается Арсений, оправляя касающиеся подбородка темные пряди. — Я не видел его раньше. — А это уже Эду, очевидно. — Да, новенький. Арс, извини. — Эд кидает на Антона еще один предупреждающий взгляд, и тот разом делает несколько шагов назад, пятится, врезается затылком в картину на стене под звонкий, переливающийся смех Арсения и неловко трет шею перед тем, как быстро начать удаляться, отвернувшись от них. — Нужно почистить это, Арсений, заходи. Поджавший с сожалением губы Арсений возвращается в комнату, жуя на ходу сочник, и Эд входит за ним, захлопывает дверь, зажевав свой плащ, и вытягивает его одним рывком. Уходящий быстро, но внимательно, Антон слышит этот их разговор и задумчиво кусает губу — что чистить? Сочники эти? Да он их не облизывал, чтоб их чистить... А Сереже он-то что принесет? Отдает даже чужие сочники, пойдя на поводу у красивого ангела, который, быть может, и не сочники сейчас будет чистить там за дверью! Судя по тому, какую власть здесь имеет Эд (а какую-то он, конечно, имеет, уверен Антон), он вполне себе может иметь в распоряжении самых милых куколок. Вон, с Егором его явно что-то странное связывает, только у Антона мутнеет разум, и он уже не может найти причину такой мысли, но, кажется, его мозг начинает приспосабливаться к нынешним условиям и прятать какие-то важные аспекты в долгий ящик. Человек по натуре своей приспособленец, иначе б не пережил ни глобальных похолоданий, ни осушения саванн, ни саблезубых кошек. И нет человека-исключения, разница между людьми только в том, что кто-то приспосабливается минимально, сияя душой, а кто-то пропитывается новой обстановкой, становится ее частью и играет немаловажную роль в ее стабилизации. Правда, эти мысли у Антона уходят сразу, как он является к двери своей комнаты. Точнее, своей и Сережиной комнаты. Еще точнее, комнаты, из которой слышны голоса Сережи и Олега. Как он сейчас объяснит им потерю сочников? В первый же день знакомства такая подстава! Они точно будут считать его обжорой и ублюдком, который не удосужился донести до комнаты даже чужие сочники, не то что свои... А он-то не виноват! Это обстоятельства такие! Это Арсений со своими глазами-алмазами и лицом-мелом! Это Эд с руками-хваталками и недовольным взглядом! Это никак не Антонова вина! Он тут вообще быть не должен, он ехал получить деньги за секс с женщиной, чтобы купить себе какую-нибудь цацку в будущем, а оказался на дне, просто на самом дне! Словами горькими говоря, «всякий человек хочет, чтобы сосед его совесть имел, да никому, видишь, не выгодно иметь-то ее». А здесь-то совести нет ни у кого, так что и у Антона ее быть не должно.