«Не давайте святыни псам и не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтобы они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас».
Матфея 7:6, Библия
***
Возвращались на рассвете, крадучись, как воры, хотя ворота монастыря оказались не заперты. Тишина встретила их не укором, а звенящей, неестественной пустотой. Ни крика, ни бегущего навстречу взбешённого аббата, ни даже привычного шума трапезной. Монастырь дремал, но это был сон больного — прерывистый и полный дурных предчувствий. — Странно, — прошептал Феликс, инстинктивно жмурясь от ожидаемого удара, который не приходил. — Пугающе странно, — согласился Хенджин, и в его голосе не было обычной игривости. Его взгляд сканировал двор, скулы напряглись. — Даже птицы не чирикают. Нехорошо. Иди в келью, ангелок. Если что — свисти. Феликс, бледный и переполненный вчерашними вспышками, исчез в арке. Хенджин же, не в силах подавить нарастающее беспокойство, направился к церкви. Дверь скрипнула, впуская его в прохладный полумрак, пахнущий воском, ладаном и… пустотой. И тогда он увидел его. Не на месте аббата у алтаря. А на самой дальней скамье, в гуще теней, где обычно сидели старушки-прихожанки. Пак Сонхва сидел, ссутулившись, положив голову на сложенные на спинке впереди скамьи руки. Он не молился. Он спал. Или пытался. Его дыхание было неровным, прерывистым, а вся поза кричала о такой физической и душевной усталости, что Хенджин невольно замер. Лицо Пака, освещенное единственным лучом сквозь грязноватое окно, было серым, с резкими, иссеченными тенью чертами. Темные круги под глазами казались синяками, губы плотно сжаты даже во сне. Но это не было отчаяние. Это было истощение — тотальное, на клеточном уровне. Хенджин тихо присвистнул. Затем, осторожно ступая по каменным плитам, подошел и опустился на скамью прямо перед ним, развернувшись к спящему лицом. — Ну и видок, батюшка, — произнес он негромко, но отчетливо. — Прямо «Утро после Страшного Суда» в отдельно взятой келье. Просыпайтесь, ваша паства волнуется. Хотя я, если честно, ждал более горячего приема. Может, с факелами и вилами. Сонхва вздрогнул, его веки дрогнули и медленно приподнялись. В запавших глазах не было ни гнева, ни узнавания — лишь туманная, тяжелая дрема. Он сфокусировался на Хенджине, и в них мелькнуло что-то вроде раздражения, тут же погасшего под грузом усталости. — Хван, — хрипло произнес он. — Ты. Конечно. — В лучшем виде, — Хенджин раскинул руки, демонстрируя свой красный кардиган поверх рясы, которую он кое-как накинул поверх футболки. — С отчетом о командировке. Правда, мы так и не привезли из города того, за чем ехали. Зато культурная программа выполнена на двести процентов. Рясы, в связи с экстренной необходимостью маскировки, переданы в фонд помощи бездомным стилягам. Ваш послушник Феликс жив, здоров и, кажется, впервые за долгое время… счастлив. Немного. На минуточку. Сонхва медленно выпрямился, кости похрустывали. Он провел рукой по лицу, будто пытаясь стереть с него усталость. — Ты врешь, как дышишь, — беззлобно констатировал он. Голос был хриплым от недосыпа. — И от тебя разит городом. Жирным дымом и… сладостями. — Это называется «аромат жизни», отец, — парировал Хенджин, но его взгляд скользнул ниже, к воротнику рясы Сонхвы. Там, на смуглой коже у ключицы, виднелся странный синяк — не багровый, а скорее серебристо-лиловый, как от давления очень холодного металла. И чуть выше, у самого основания шеи — едва заметный, тонкий след, похожий на царапину от идеально острого лезвия. — Ой-ой-ой, — протянул Хван, и в его голосе зазвенела знакомая, игривая нотка. — А у вас тут, батюшка, свои культурные программы. Ночные визиты? Бурные дискуссии на темы морали и нравственности? Инспектор, я смотрю, не только бумажки проверяет. Работает и с… живым материалом. Рука Сонхвы непроизвольно дёрнулась к шее, но он вовремя остановил себя. В его глазах вспыхнула искра — не ярости, а чего-то вроде горького, самоироничного понимания. — Он не изводит меня, Хван, — тихо сказал Сонхва, глядя куда-то в пространство над головой брюнета. — Он методично, по кирпичику, разбирает мою реальность. Знает все. И делает это с… леденящей вежливостью. Сейчас он спит, наверное. Или просто ждёт. А я сижу здесь, потому что это единственное место, где он… не хозяйничает пока что. Он перевел взгляд на Хенджина, и в его усталых глазах появилась странная, почти клиническая ясность. — И не думай, что я, погружаясь в эту трясину, забыл про тебя. Про твои пьяные песни, «случайные» пропажи книг в библиотеке, твою странную, болезненную привязанность к этому мальчику. — Пауза стала тяжелой, как свинец. — Или мне стоит называть тебя иначе? Велиал. Падший ангел лжи, праздности и… сладострастия, кажется? Довольно насыщенное резюме для простого послушника. Имя прозвучало не как обвинение, а как констатация факта. Тихий, безрадостный диагноз. Хенджин не отпрянул. Напротив, его лицо озарилось восторгом первооткрывателя. Он ахнул, приложив руку к сердцу в искреннем, почти театральном удивлении. — Ух ты ж бля! — выдохнул он, и в его глазах искрилась неподдельная, бесовская радость. — Браво, отец! Вот это я называю — дверцу приоткрыли, а в щель увидели целый Ад! Откуда? Догадка? Видение? Или мой милый «племянничек» в минуту откровенности проболтался? — Знание — штука цепкая, — устало отмахнулся Сонхва. — Нашел имя одного — потянул за ниточку, нашлось и другое. Ты здесь не послушник и даже не гость. Ты — беглец. От него. От Небес. От самого себя. И ты прячешься здесь, как мышь в щели, потому что этот каменный мешок — последнее место, где тебя будут искать. Как настоящий трус. Последнее слово было произнесено с такой плоской, лишенной эмоций интонацией, что оно прозвучало смешнее любой шутки. Хенджин фыркнул. — Трус, — повторил он с внезапной нежностью в голосе. — Со всеми вытекающими семейными скелетами в шкафу. Клянусь… ну, не буду клясться, испорчу репутацию, — он понизил голос до конфиденциального шепота, — я пришел сюда без злого умысла. Мне было скучно. А тут… тепло. Пахнет людьми. Грехом. Молитвой. Напряженной драмой. Лучше любого театра. — Твои намерения меня не интересуют, — Сонхва снова закрыл глаза, но теперь в его позе читалась не безнадежность, а сосредоточенность человека, собирающего последние силы. — Я устал от этой вечной борьбы на два фронта. От ваших ангельско-демонических разборок в моем доме. Я простой человек. У меня ломит спину, и я хочу спать. Хенджин внимательно посмотрел на него. На тени под глазами, на напряженные пальцы, вцепившиеся в дерево скамьи. Исчезла маска шута, исчезло и восхищение. Остался только холодный, практический расчет. — Вы хотите, чтобы он ушел, — констатировал Хенджин не как вопрос, а как факт. — Не чтобы его победили в великой битве. Не чтобы изгнали. Просто… чтоб он перестал быть вашей проблемой. Убрался. Испарился. Сонхва кивнул, почти не заметно. — Тогда забудьте про экзорцизмы и святые воды, — Хван оживился, его глаза загорелись азартом. — С ним это не работает. С ним нужно сыграть на его же поле. На его правилах. А его главное правило — порядок. Контроль. Ледяное, безупречное равновесие. — Он наклонился ближе, и его голос стал звучать как искушение. — Значит, нам нужно его выбесить. До состояния, когда его идеальный покой будет невозможен. Когда сама мысль об этом месте будет вызывать у него… ну, не гнев. Скажем, непреодолимое желание все стерилизовать. А для этого нужен хаос. Непредсказуемый, живой, человеческий хаос. И у нас, — он хлопнул себя по груди, — как раз есть все необходимое. Он потянулся и положил руку на плечо Сонхвы — не фамильярно, а скорее по-товарищески, с грубоватой теплотой. Пак вздрогнул, но на этот раз не отстранился. Возможно, в этом прикосновении была простая, человеческая солидарность, которой ему так не хватало. — Мы его вытурим, отец, — уверенно заявил Хенджин, и его лицо озарилось хитрой, почти мальчишеской улыбкой. — Самым простым, земным способом. Обещаю. И в этот самый момент, в высоком стрельчатом окне за алтарем, отразилась тёмная тень. Ким Хонджун стоял во дворе, застыв в идеальной, безжизненной позе. Его лицо, обращенное к церкви, было бесстрастным, как маска. Но его глаза — темные, бездонные — были прикованы к сцене внутри: к тому, как Хенджин сидит, склонившись к аббату, к его руке на плече Пака, к их неестественной близости в святом месте. На лице Хонджуна не дрогнул ни один мускул. Но окно — старинное, толстое стекло — начало меняться. От краев к центру пополз иней. Не обычный зимний узор, а странный, геометричный, как кристаллы льда, растущие с пугающей скоростью. Он шипел тонким звуком, затягивая стекло мертвенной, непроницаемой пеленой. Воздух вокруг окна заметно похолодел, заклубился легким морозным туманом. Это был не просто холод. Это была абсолютная, сконцентрированная ярость, выраженная не криком, а нарушением самого закона физики — мгновенным, целенаправленным замораживанием. Ревность, принявшая форму идеального, убийственного порядка. Хенджин, не видящий этого, весело потрепал Сонхва по плечу. — Вот увидите! У нас все получится! За ледяной, узорчатой стеной черная фигура медленно, без единого звука, развернулась и растворилась в утренних сумерках. Оставив после себя лишь замерзшее окно — немой свидетель ярости того, кто увидел хаос, прикасающийся к его собственности, к его упорядоченной игре.***
Лужа, оставшаяся после ночного дождя, отражала серое, низкое небо, разбиваясь рябью под каплями, что продолжали падать с карниза трапезной. Феликс стоял под навесом, прислонившись к холодному камню, и наблюдал. Наблюдал за ними. В центре дворика, у стены, поросшей влажным мхом, отец Сонхва пытался поправить покосившуюся полку для хранения дров. Простая, грубая работа. Он стоял на небольшой лесенке, но движения его были замедленными, словно сквозь густую воду. Не синяки, а глубокая, костная усталость висела на нём тяжёлым плащом. Тени под запавшими глазами, чуть дрогнувшая рука, прежде чем взять молоток, — всё говорило не о боли, а о полном изнеможении, о ночи, проведённой не во сне, а в каком-то бесплодном, изматывающем бдении. И тут, словно чёрная тень, отделившаяся от стены клуатра, появился Ким Хонджун. Он был облачён в строгое, чёрное, почти монашеское одеяние, которое сливалось с камнем и делало его бледность ещё призрачнее. Он приблизился беззвучно. — Вы истощаете себя, отец Сонхва, — его голос был тихим, но резал сырую тишину, как ледяная щепа. — Эта работа может подождать. Спуститесь. Он не стал ждать ответа. Его длинные пальцы в чёрных перчатках легли на стойку лесенки, не чтобы помочь, а будто утверждая контроль над ситуацией. Сонхва лишь провёл рукой по лицу, смахивая невидимую пыль усталости, и молча продолжил забивать скобу. Он не принимал помощь, но и не протестовал против присутствия. Это была своя форма капитуляции. Именно в этот момент из-за угла, словно насмешка над мрачным утром, вылетел Хван Хенджин в своём немыслимо ярком красном кардигане, надетым поверх монастырской рясы. Его глаза сразу же загорелись азартным огоньком. — О, великолепно! — он раскинул руки, как бы представляя публике спектакль. — Картина маслом: «Суровый инспектор в чёрном наблюдает за уставшим монахом». Название — «Духовная скрепа» или «Скука, застигшая за работой». Как думаешь, Ким, какой вариант продался бы лучше на аукционе преисподней? Хонджун даже не обернулся. Только суставы его пальцев, сжимавших дерево, побелели. Сонхва скрипнул зубами, ввинчивая шуруп. — Иди по своим делам, Хван. — Каким делам? — Хенджин подлетел ближе, делая театральный круг вокруг них. Его взгляд скользнул по осунувшемуся лицу аббата, и его глаза сузились с притворным сочувствием. — У меня как раз дело — забота о нашем духовном наставнике. Я вижу, человек еле стоит. А тут ещё и… э-э-э… тень нависла. Не давит, отец Сонхва? Не тяжело? Он явно намекал на близость Хонджуна. Феликс, наблюдавший из своего укрытия, почувствовал, как по спине пробежал холодок. Он не понимал подтекста, но ощущал яд в словах Хенджина, направленный на чёрную фигуру инспектора. Сонхва резко ударил молотком, промахнувшись по гвоздю. Звук удара по дереву гулко отозвался в тишине. Ким Хонджун медленно повернул голову. Его взгляд, холодный и пустой, встретился с насмешливым взором брюнета. — Твоя забота выглядит как навязчивый шум, — произнёс он ровно. — Иди в трапезную. Твоя очередь накрывать столы. — О, да я уже всё сделал! — солгал Хенджин с блестящей улыбкой. — Теперь я свободен как птица. И решил полюбоваться, как два таких… разных человека находят общий язык в столь плотническом деле. Вы же вчера тоже что-то мастерили вместе, да? Поздно вернулись. Где это вы были? Слово «вчера» повисло в воздухе, налитом токсичным напряжением. Сонхва резко дёрнулся, шуруп сорвался с резьбы. Инспектор поймал полку, не давая ей упасть, его движение было молниеносным и точным. Он не отвечал, но его спина, обращённая к Хенджину, стала абсолютно неподвижной, как у хищника, замершего перед броском. Хван, видя, что попал в цель, расцвёл. Он подошёл вплотную к лесенке, с другой стороны от Хонджуна, и снизу вверх посмотрел на Сонхва. — Серьёзно, отец, ты как? Ты в порядке? — его голос стал притворно-заботливым. Он протянул руку, как бы чтобы поддержать аббата за локоть, но не дотронулся, лишь продемонстрировал намерение. Жест был интимным, почти фамильярным. — Может, слезешь? Отдохнёшь? А то, гляжу, у тебя руки трясутся. Нехорошо. Это было уже слишком. Слишком близко. Слишком лично. Слишком явная демонстрация «прав» на внимание аббата, которых у него не было и быть не могло. Ким Хонджун не дрогнул. Но воздух вокруг него, казалось, стал ещё холоднее. — Твои попытки анализировать что-либо, кроме содержимого винной бутылки, жалки, — произнёс он, и каждое слово было обточенным льдом. — Ты мешаешь работе. Уйди. Займись чем-то кроме своих глупых выходок. — Выходок? — Хенджин приложил руку к груди с преувеличенным ужасом. — Я называю это «оживлением атмосферы». А то здесь как в гробу. Смотрю на вас двоих — молчок, сосредоточенность, серьёзные лица… Прямо как на собрании бухгалтеров в аду. Неужели нельзя работать с улыбкой? Хотя, — он прищурился, глядя на инспектора, — тебе, наверное, сложно. Улыбка — это ведь спонтанное сокращение мышц, нарушение строгой симметрии лица. Почти что хаос. Ты, наверное, боишься, что щёки разойдутся не синхронно и нарушат мировой порядок? Феликс, наблюдавший из своего укрытия, замер. Язвительность брюнета достигла какого-то нового, опасного уровня. Это была не просто дразнилка — это было тонкое, точное вкалывание игл в самое сущность Хонджуна. Ким наконец оторвался от созерцания стены и полностью развернулся к брюнету. Казалось, он вырос в размерах, хоть и не пошевелился. — Ты — помеха, — констатировал он, и в его голосе впервые зазвучало нечто, помимо холодной вежливости. Лёгкий, металлический отзвук чего-то опасного. — Шумовая помеха в отлаженном механизме. И для таких помех есть стандартные процедуры устранения. Ты желаешь ознакомиться с ними на практике? Угроза висела в воздухе, плотная и реальная. Хенджин почувствовал её кожей. Но он не отступил. Напротив, его глаза заискрились азартом. — О, процедуры! — воскликнул он. — Люблю порядок. Особенно когда его наводят с таким… персональным вниманием. Но знаешь, что мне нравится больше? — Он снова бросил взгляд на Сонхву, который, кажется, вообще перестал дышать, застыв с молотком в руке. — То, что тебе приходится здесь стоять и меня терпеть. Потому что просто так стереть меня с лица монастырского двора ты не можешь. Не в твоих правилах. И это, мой ледяной друг, — чистейшей воды раздражение на твоём безупречном лице. Почти человеческое. Поздравляю, ты эволюционируешь! Это было последней каплей. Или точнее — последней иглой, вонзившейся точно в нерв. Хонджун не двинулся с места, но казалось, что пространство вокруг него треснуло. Он видел торжество в глазах Хенджина. Видел, как тот пользуется его вынужденным сдерживанием, его ролью, чтобы дразнить и испытывать терпение.***
Позже, в библиотеке. Тишина здесь была густой, пропитанной запахом старой бумаги. За массивным дубовым столом, освещённым лампой с зелёным абажуром, сидел отец Сонхва. Перед ним лежал раскрытый потрескавшийся манускрипт. Он изучал чернильные подтёки, словно искал в них шифр. Его лицо было маской сосредоточенности, за которой пряталась яростная, отчаянная работа мысли. Феликс, притаившись в тени у низкого стеллажа с гомилетикой, наблюдал. Ему было поручено расставить книги по местам, но он замер, завороженный не столько работой аббата, сколько атмосферой тихого, одинокого безумия, исходящей от него. Тишину нарушил не голос, а запах — сладковатый, пряный, абсолютно чужеродный в этом царстве пыли. Затем появился и он сам. Хван Хенджин проскользнул между стеллажами, словно призрак пирушки в храме знаний. В руках он нёс две грубо сколоченные деревянные чашки, от которых валил пар. — Нашёл! — прошептал он торжествующе, хотя шепот его разносился по тихой библиотеке, как колокольный звон. — Нашёл сокровище! Брат-эконом прятал в дальнем чулане горшочек с мёдом и сушёными ягодами. Представляешь? Настоящий, тёмный, пахнет… грехом и летом. Согревающий напиток для уставшего ума. Держи. И он поставил одну чашку на край стола, прямо на древний пергамент. А вторую, не делая никаких объявлений и не прерывая своего театрального представления, он поставил на полку рядом с Феликсом, в тени, где тот сидел. Их взгляды встретились всего на миг. Хенджин не сказал ни слова, лишь легко, почти невесомо подмигнул, уголок его рта дрогнул в короткой, настоящей улыбке, лишённой всего шутовства. Жест был ясным: «Я вижу тебя. И это — для тебя». Пар от чашки потянулся к бледному лицу Феликса, неся с собой тот же сладкий, запретный запах лета и уюта. Сонхва вздрогнул, будто его ошпарили. Он медленно поднял голову, и в его глазах, красных от бессонницы, плавала не ярость, а глубокая, бездонная усталость. — Убери это. Отсюда. — Ой, да ладно тебе! — Хенджин присел на угол стола, бесцеремонно потеснив стопку словарей. Он взял свою чашку, сделал глоток и сладко ахнул. — Смотри, не проливаю. Просто подумал, тебе нужна подпитка. Ты тут с этими… червячками чернильными сражаешься. — Он ткнул пальцем в сторону манускрипта. — А война, отец мой, требует ресурсов. Особенно когда ведётся на два фронта. Он сказал это с такой неприкрытой, колющей интонацией, что Феликс нахмурился. Какой ещё фронт? — Ты ничего не понимаешь в том, что здесь происходит, — пробормотал Сонхва, но его рука потянулась к чашке почти против воли. Пар коснулся его лица, и он закрыл глаза на секунду. — Понимаю! — парировал Хенджин. — Понимаю, что кто-то скучает по живому теплу, а не по холоду пергамента. Вот, например, — он наклонился ближе, понизив голос до конспиративного шёпота, который всё равно нёсся по всей библиотеке, — если бы тебе сейчас предложили выбор: провести час, разгадывая эту тайнопись, или час… ну, скажем, в обществе кого-то, кто умеет разговаривать не цитатами из Писания, а настоящими словами… что бы ты выбрал, а? Он сидел так близко, что его колено почти касалось колена аббата. Его дыхание, сладкое от мёда, смешивалось с запахом старой книги. Это было чудовищное, недопустимое вторжение в личное пространство, в святая святых учёного уединения. Именно в этот момент из тёмного прохода между стеллажами вышел Ким Хонджун. Его взгляд упал на сцену у стола: на Хенджина, сидящего на столе, на чашку с паром на пергаменте, на неприлично близкое расстояние между ними. Ничего не изменилось в его лице. Но лампочка под зелёным абажуром на миг померкла, будто напряжение в сети упало. — Библиотека — не трапезная, Хван, — произнёс Хонджун. Его голос был ровным, но в нём звучал лёгкий, шипящий звук, будто лёд трётся о лёд. — И не постоялый двор для твоих… фольклорных экспериментов. Убери эту грязь со стола. И сам уберись. Хенджин, не оборачиваясь, широко улыбнулся. Он почувствовал присутствие Хонджуна раньше, чем увидел. — Инспектор! Присоединяйтесь! Как раз обсуждаем стратегию информационной войны. Отец Сонхва пытается декодировать послания прошлого, а я предлагаю альтернативный источник вдохновения. Гораздо более… питательный. Не хотите глоточек? Или для вас всё, что не внесено в каталог и не имеет инвентарного номера, автоматически считается «грязью»? Жалко. Вы даже не представляете, что пропускаете. Ким Хонджун сделал шаг вперёд. Его чёрные туфли не издали ни звука на каменном полу. — Твоё понимание порядка столь же примитивно, как и твои шутки, — отрезал он. — Ты видишь только запреты. Не видишь чистоты системы, которая делает возможным само существование таких мест. И таких… занятий. — Он кивнул в сторону манускрипта, но его взгляд был прикован к тому месту, где колено Хенджина всё ещё висело в сантиметре от колена Сонхвы. — Твоё присутствие здесь — как вирус в коде. Помеха. А я устраняю помехи. — О, начинается! — Хенджин захлопал в ладоши, но не слезал со стола. — Теперь процедура устранения! Люблю этот момент. Ну, давай, устраняй. Только как? — Он притворно задумался. — Голосовым приказом? Но я не подчиняюсь. Физически? Не в ваших правилах, вы же не можете нарушить свой же драгоценный порядок агрессивными действиями без формы №7-б, подписанной в трёх экземплярах. Остаётся… что? Смотреть на меня своим ледяным взглядом, пока я не покроюсь инеем? Пробовал уже — не работает. Я, знаешь ли, антифриз в жилах ношу. Сонхва, казалось, вообще перестал дышать. Он смотрел в пространство между ними, его пальцы сжали лупу так, что стекло могло треснуть. — Ты смешишь самого себя, — сказал Хонджун, но в его голосе впервые зазвучала тончайшая, опасная дрожь. Не гнева. Ревности. Чистой, леденящей, бессильной ревности от того, что этот шут, это воплощение хаоса, имеет доступ к такой близости, имеет право на такую фамильярность, а он, Ким Хонджун, с его абсолютной властью, вынужден стоять в двух шагах и наблюдать. — И ты мешаешь работе, которая важнее твоего сиюминутного зуда по вниманию. — Важнее? — Хенджин приподнял бровь. Он наконец слез со стола, но не отступил. Наоборот, он сделал шаг к Хонджуну, сократив дистанцию до опасной. — А что важного? Поиски артефакта, который тебе никогда не принадлежал? Или, может, борьба с внутренними демонами, которые… ой, — он притворно прикрыл рот рукой, — прости, кажется, задел больную тему. У тебя же с демонами особые, родственные отношения. Скучные, регламентированные, но всё же. Это был выстрел в упор. В самое сердце ледяной крепости. Зелёные искры вспыхнули в глазах Хонджуна, погасли, оставив после себя пустоту, настолько чёрную, что в неё, казалось, можно было провалиться. Ким Хонджун не ответил. Он не двинулся с места, а просто посмотрел на Сонхву. Долгим, тяжёлым взглядом. Сонхва отвёл глаза. Он взял чашку с мёдом и отпил большой глоток, будто это было лекарство от всего — от усталости, от напряжения, от этого невыносимого спектакля. Этот жест — принятие дара от Хенджина, прямо на глазах у Хонджуна — был хуже любого словесного одобрения. Хенджин увидел это и торжествующе ухмыльнулся Хонджун. — Видишь? Даже наш суровый аскет ценит простое человеческое тепло. Тебе бы попробовать, а то совсем закоченеешь. Хотя нет, — он сделал преувеличенно испуганное лицо, — страшно. Вдруг растаешь? И от тебя останется лишь лужица протокольной воды и скуки. Ким Хонджун не ответил. Он не двинулся. Он просто посмотрел. Его взгляд, упавший на чашку в руках Сонхвы, скользнул к тени, где сидел Феликс, и к той второй чашке, стоявшей рядом с ним как немой свидетель другой, не менее важной связи. Затем взгляд вернулся на довольное лицо Хенджина. Казалось, не излучал ничего. Абсолютный ноль. Но от этого нуля потянулись ледяные щупальца. Воздух в библиотеке сгустился и похолодел так резко, что пар от обеих чашек вдруг застыл в воздухе хрустальной дымкой, прежде чем рассеяться. У Феликса выступили мурашки на коже. Зелёный абажур лампы над столом затрепетал, и свет на миг померк, будто его пытались задуть. На поверхности остывающего мёда в чашке Сонхвы появилась тончайшая, едва заметная сахарная корочка — не от остывания, а от мгновенного вымораживания влаги. Сам пергамент на столе слегка хрустнул, его древние волокна сжались от внезапного перепада. Это длилось меньше секунды. Затем Ким Хонджун развернулся. Его движение было плавным, бесшумным и окончательным, как поворот шлагбаума, перекрывающего путь. Он не сказал ни слова. Не бросил взгляд на Феликса. Он просто растворился в темноте между стеллажами, унеся с собой тот неестественный холод. После его ухода в библиотеке стало не теплее, а пусто. Будто исчез не человек, а некий фундаментальный закон давления, и теперь всё слегка расплывалось в непривычной, шаткой свободе. Хенджин выдохнул, и из его лёгких вырвалось облачко пара в прохладном воздухе. Он вытер ладонью лоб, где выступила не столько испарина, сколько мельчайшая ледяная пыль. Затем его лицо расплылось в широкой, искренне-восторженной ухмылке. Он шагнул к Сонхве, который всё ещё сидел, зажав чашку в побелевших пальцах, и шлёпнул того по плечу так фамильярно, что аббат вздрогнул. — Видал?! — прошептал Хенджин, его глаза горели азартом первооткрывателя. — Наш план работает, старина! Он на крючке! Его ледяное величество только что устроило мини-апокалипсис в библиотеке из-за чашки мёда! Из-за меня! Сонхва медленно поставил чашку на стол. Он выглядел не воодушевлённым, а ещё более измождённым, как если бы эта маленькая победа стоила ему последних сил. — Это не план, — глухо произнёс он. — Это игра с огнём. Вернее, со льдом, который жжёт хуже любого пламени. — Зато эффективно! — парировал Хенджин, почти танцуя на месте. — Он вышел из себя! Ну, в своей скучной, ледяной манере. Он реагирует. А раз реагирует — значит, уязвим. Значит, наша мушка села точно в яблочко. Он снова потрепал аббата по плечу, на этот раз почти нежно. — Не кисни. Мы его раскачиваем. Камень за камнем. Скоро его идеальная ледяная глыба даст трещину, в которую можно будет заглянуть. Или в которую он сам провалится. А ты, — Хенджин понизил голос до конспиративного шёпота, — ты держись. Ты — наша лучшая приманка. Святая, уставшая, неприступная приманка. Работает лучше, чем я мог предположить. С этими словами он, напевая себе под нос какую-то бессмысленную песенку, попятился к выходу, оставляя Сонхву одного под зелёным светом лампы. Проходя мимо Феликса, он на секунду задержался, его взгляд упал на полную, нетронутую чашку. Он тихо щёлкнул языком, но не с упрёком, а с лёгким, понимающим сожалением, и снова подмигнул, на этот раз как соучастнику, который почему-то отсиживается в стороне. «Твоё право», — будто говорил этот взгляд. — «Но я-то для тебя тут». Аббат сидел, глядя в пустоту перед собой, на пергамент, на чашку с мёдом, покрывшимся теперь уже нормальной, тёплой плёнкой. В его усталых глазах не было торжества. Была тяжёлая, обречённая уверенность в том, что колесо, которое они раскрутили, уже не остановить. А Феликс медленно протянул руку к теплой чашке и обхватил её ладонями, чувствуя, как жар проникает в окоченевшие пальцы. Он видел холод. Видел уход. Слышал странные слова о «плане» и «приманке». Но в его ладонях было что-то реальное и тёплое, подаренное без насмешки, просто так. И этот маленький, молчаливый знак внимания вносил в хаос происходящего каплю необъяснимого, щемящего утешения. Послушник понимал ещё меньше, чем минуту назад. Единственное, что он уловил наверняка — это то, что между этими тремя встревать было так же страшно, как и оставаться в неведении. Но теперь в этом неведении у него была чашка тёплого мёда, и он уже не чувствовал себя совершенно одиноким.***
Церковь была наполнена утренним сонным молчанием, нарушаемым лишь шорохом ряс и тихим кашлем. На кафедре, поправляя рукава нового парадного облачения — темно-бордовой рясы с тонкой золотой оторочкой, — стоял отец Сонхва. Одеяние подчеркивало его стройность и делало бледное, усталое лицо аскета почти царственным. В дальней части церкви, в тени у колонны, занял место Ким Хонджун. Он был в своём обычном чёрном, но сегодня его присутствие казалось особенно призрачным. Его внимание, как буравчик, было ввинчено в фигуру на кафедре. Он разглядывал чёткий профиль, игру света на золочёной нити, властную линию сжатых губ. «Совершенство формы, — пронеслось в его ледяном уме. — Совершенная недоступность. Он — как алтарный образ, который можно созерцать, но к которому нельзя прикоснуться. Не то что некоторые…» Мысль сама собой перекинулась к хаотическому, назойливому теплу, которое постоянно вторгалось в это пространство. К Хенджину. Феликс, стоя в общем ряду братии, безуспешно пытался поймать молитвенное настроение. Его взгляд метался по церкви. Где Хенджин? Тот с первыми лучами солнца выскользнул из кельи с таким хихиканьем, будто задумал ограбить райский сад. Это странное сближение аббата и бунтаря за последние дни не давало покоя Ли. Они обменивались взглядами, полными какого-то тягостного взаимопонимания, говорили полунамёками, от которых у Феликса холодело внутри. Что между ними происходит? Неужели отец Сонхва… Чуть в стороне, у стены, неподвижный, как каменная глыба, стоял брат Чонин. Его обычно добродушное, простое лицо было теперь лишено всякого выражения. Глаза, острые и холодные, медленно скользили по залу, фиксируя каждого: растерянного Феликса, замершего в тени Хонджуна, готовящегося к службе аббата. «Словно он другой человек, — мелькнуло у Феликса. — Или всегда был другим, а теперь просто перестал притворяться». Сонхва откашлялся, собираясь начать проповедь. В этот самый миг тяжёлые дубовые двери церкви с гулким скрипом распахнулись. В проёме, утопая в ослепительном потоке утреннего солнца, стоял силуэт. Все, как один, повернули головы. Солнце слепило, и сначала были видны только контуры: идеально сидящий чёрный костюм-тройка, отбрасывавший резкие тени, отглаженные бритвой стрелки брюк. Затем детали: чёрные волосы, зачёсанные назад с ледяной гладкостью, бледное, надменное лицо с высокими скулами. Длинные пальцы в чёрных кожаных перчатках были сложены на набалдашнике трости — той самой, грубо вырезанной когда-то для брата Иоакима, но теперь выглядевшей как атрибут какого-то зловещего денди. Хван Хенджин замер на секунду, давая всем оценить картину, а затем двинулся вперёд. Его походка была неестественно плавной, лишённой привычной стремительности и размашистости. Трость отстукивала по каменному полу мерный, неспешный такт: тук-тук-тук. Звук эхом разносился под сводами. Он шёл, не глядя по сторонам, с гордо задранным подбородком и выражением легчайшей, универсальной брезгливости на лице, словно воздух вокруг был насыщен не запахом ладана, а дымом от сожжённых правил. Всё это было до боли знакомо. Это была живая, гротескная пародия на Ким Хонджуна. Причём пародия, высмеивающая не внешность, а самую суть — эту ледяную, отстранённую манеру держаться, эту позу вечного инспектора жизни. Братия замерла в немом шоке. У кого-то отвисла челюсть. Кто-то подавился возгласом. Феликс почувствовал, как земля уходит из-под ног. Чонин у стены не шевельнулся, но его глаза, обычно спокойные, вспыхнули таким внезапным, недобрым огнём, что стало страшно. Хенджин дошёл до центра зала, остановился и медленно повернулся к кафедре. Он сделал небольшую, изящную паузу, затем слегка наклонил голову, имитируя вежливый, но не несущий ни капли тепла поклон. — Отец Сонхва, — его голос прозвучал непривычно низко, ровно, с металлическим холодком, идеально копируя интонации Хонджуна. — Прошу прощения за вторжение в регламент богослужения. Но некоторые обстоятельства требуют… визуального подтверждения порядка. Вы понимаете. На кафедре Сонхва не дрогнул. Он лишь медленно поднял взгляд и окинул Хенджина с ног до головы долгим, оценивающим взглядом. В его глазах промелькнула не ярость, а усталая, почти профессиональная заинтересованность, будто он изучал редкий экземпляр насекомого. — Продолжайте, — произнёс аббат таким же ровным, лишённым эмоций тоном. — Инспекция приветствуется. При условии, что она не нарушает более важных процессов. Это было потрясающе. Аббат включился в игру. Он отвечал пародии на инспектора так, будто говорил с самим Хонджуном. — О, процессы, — Хенджин сделал несколько шагов вдоль ряда лавок, постукивая тростью, его голос стал задумчиво-язвительным. — Всё должно идти своим чередом. По плану. Любое отклонение — аномалия. Любая спонтанность — угроза системе. Особенно, — он резко остановился и повернулся к тени у колонны, где сидел настоящий объект его пародии, — если эта спонтанность обладает собственным… обаянием. Или претендует на чужое внимание. Это ведь так, отец Сонхва? Всё должно быть разложено по полочкам. В том числе и люди. Особенно люди. Феликс видел, как напряглась спина Хонджуна в тени. Но тот не шелохнулся. Хенджин снова повернулся к кафедре, его пародия стала ещё более гротескной, он говорил, чуть растягивая слова, с манерной задумчивостью: — Я, конечно, понимаю тягу к контролю. Особенно когда речь идёт о чём-то хрупком, ценном… или просто своём. Но ведь, отец, есть тонкая грань, верно? Грань между инспекцией… и вредительством. Между властью… и владением. Мне просто смешно, — он приложил перчатку к груди с видом искреннего огорчения, — наблюдать, как те, кто сильнее, пользуются своей «властью» отнюдь не во благо, а во вред. И при этом свято верят в свою правоту. Право-ту, — растянул он слово, — строя из себя эталонных управленцев. Или, извините, «спасителей». Скучно. Предсказуемо. И, простите за прямоту, по-детски жалко. В церкви стояла гробовая тишина. Никто не смел пошевелиться. Даже воздух, казалось, застыл. Феликс не выдержал. Его тихий, срывающийся голос прозвучал как выстрел в этой тишине: — Хенджин… что это? Для чего? Хван медленно повернул к нему голову. Маска ледяного инспектора на его лице дрогнула, и на миг в глазах мелькнуло что-то знакомое — теплое, живое, даже виноватое. Но он тут же снова натянул её. — Это, юный послушник, — произнёс он, и каждое его слово, всё ещё пародийно-холодное, отдавалось эхом под сводами, — воспитание. Наглядный урок. К сожалению, не все понимают разницу между дисциплиной и тиранией. Между служением и присвоением. Я просто… иллюстрирую. Чтобы даже самые непонятливые, — его взгляд скользнул в сторону тенистой колонны, — могли однажды увидеть себя со стороны. И, возможно, испытать стыд. Он закончил. Церковь замерла в ожидании грома, молнии, крика… Но ничего не произошло. Из тени у колонны бесшумно поднялась чёрная фигура. Ким Хонджун. Он не посмотрел ни на Хенджина, ни на Сонхву, ни на кого-либо ещё. Его лицо было абсолютно спокойным, белым, как мраморная маска. Он молча, не спеша, направился к выходу. Его шаги не издавали ни звука. Он прошёл мимо всех, не увидев никого. Достиг двери. И вышел, мягко прикрыв её за собой. Это молчание, эта абсолютная, леденящая тишина в ответ на публичное унижение была страшнее любого взрыва ярости. Как только дверь закрылась, с Хенджина словно сдуло маску. Он выдохнул, его плечи обвисли. Он бросил трость, и та с грохотом упала на каменный пол. Он посмотрел на Сонхву, и в его глазах читалось не торжество, а скорее измождение. — Ну что, сработало? — пробормотал он, но в церкви было так тихо, что его шепот услышали все. Сонхва не ответил. Он лишь закрыл глаза, но не в молитве — в стремительном, отчаянном анализе только что произошедшего. Он видел, как Хонджун поднялся. Видел его абсолютно спокойное, вымороженное лицо. Но прежде чем тот развернулся к выходу, их взгляды на миг встретились. И в глубине этих тёмных, обычно пустых глаз аббат поймал не вспышку гнева, а нечто иное — холодный, отточенный, почти радостный блеск. И этот блеск был направлен не на него, не на Хенджина. Он скользнул куда-то в сторону, в толпу братии, и на долю секунды задержался на бледном лице Феликса. Лёд пробежал по спине Сонхвы. Он понял мгновенно, с ясностью, от которой захватило дух. Хонджун не станет вступать в открытый бой с хаосом. Не станет опускаться до ответной буффонады. Он нашёл слабое звено. Идеальную, болезненную точку приложения давления. Он принял решение ударить не по Хенджину. Через Хенджина. Используя то единственное, к чему этот безумец, вопреки всякой логике, начал проявлять какую-то тёплую, неосторожную привязанность. Феликс стоял, чувствуя, как его сердце колотится где-то в горле. Он видел уход Хонджуна. Видел усталость на лице Хенджина. Видел мрачную непроницаемость Чонина. И его охватывало смутное, всепоглощающее предчувствие беды, источника которой он не понимал, но которая, он знал, будет касаться его самым непосредственным образом. Воздух в церкви, несмотря на утреннее солнце, стал густым и тяжёлым, как перед грозой, которой не суждено разразиться здесь, но которая уже собралась где-то в другом месте, выбрав свою цель.***
Этим же вечером, когда длинные тени монастырских стен уже почти слились с наступающей темнотой, Феликс брел по пустынному коридору к своей келье. В голове у него гудело от событий дня: пародия в церкви, леденящая тишина Хонджуна, усталые глаза Хенджина и тяжелый, всевидящий взгляд Чонина. Он пытался ухватиться за что-то знакомое — за тихую рутину, за образ молящегося аббата, за тепло чашки с мёдом в тенистой библиотеке, — но мысли расползались, как ртуть. — Феликс. Голос прозвучал прямо за его спиной, тихо, ровно, без предупреждения. Феликс вздрогнул всем телом, обернулся, и сердце его провалилось куда-то в ледяную пустоту. В полумраке коридора, сливаясь с глубокой тенью от арки, стоял Ким Хонджун. Он был без своего чёрного одеяния, в простой темной одежде. За все время инспектор ни разу не обращался к нему напрямую. Волна первобытной, животной тревоги накатила на Феликса, сжимая горло. В памяти всплыло другое лицо — не человеческое, а изломанное болью и яростью, с горящими зелеными глазами, увиденное в видении. Князь Пустоты. — Пройдемте, — сказал Хонджун, не спрашивая. Его тон не допускал возражений. Он мягко, но неотвратимо взял Феликса за локоть и повел не к выходу, а глубже, в лабиринт служебных помещений, к маленькой, заброшенной комнатке для хранения утвари, куда редко заглядывали даже монахи. Дверь закрылась с тихим щелчком. Комната пахла пылью, воском и сыростью. Хонджун не зажег свет, лишь слабый отсвет угасающего дня пробивался сквозь зарешеченное окошко, выхватывая скулы его бледного лица. — Вы выглядите растерянным, Феликс, — начал Ким, его голос был спокоен, почти сочувственен, но в этой сочувствии сквозила холодная аналитичность. — Это понятно. Мир, в который вы попали, оказался сложнее детских представлений о добре, зле и спасении. Скажите, почему вы здесь? Феликс молчал, сжавшись. Его разум лихорадочно искал лазейку, причину, по которой его вызвали сюда. — Я… ищу путь, — выдохнул он наконец. — Путь? — Хонджун слегка склонил голову. — Или вас на путь направили? Кто-то, излучающий хаос и обещающий свободу от всех правил? Кто-то в красном кардигане, пахнущий дымом и глупыми шутками? Феликс почувствовал, как по спине пробежали мурашки. — Оставьте Хенджина в покое. — Ах, вот мы и подошли к главному, — в голосе Кима прозвучала тонкая, как лезвие бритвы, удовлетворенность. — Хван Хенджин. Вы думаете, вы его знаете? Видели его «падение»? Жалкого ангела с опалёнными крыльями, которого все отвергли? — Я видел его боль, — с вызовом сказал Феликс, вспоминая сцену в келье, падшего ангела. — Он страдает. — Страдает? — Хонджун тихо рассмеялся, и этот звук был похож на треск льда. — О, он мастер по части страданий. Особенно чужих. Вы видели карикатуру. А видели ли вы оригинал? Настоящее лицо того, кого в древних свитках называли Велиалом? Князем обмана, раздора и… да, именно что хаоса. — Вы лжёте, — голос Феликса дрогнул. — Я знаю, кто вы. Мундус. Вы — порядок, который душит всё живое. Почему я должен верить вам? Имя, произнесенное вслух, не вызвало на лице Хонджуна ни малейшей дрожи. Напротив, в его глазах вспыхнул тот самый холодный, заинтересованный блеск. — О, вы знаете. Как интересно. Значит, видения… они были не только о нём. Они были о нас обоих. — Он сделал паузу, словно складывая пазл. Его взгляд упал на шею Феликса, туда, где под тонкой тканью рясы угадывался контур копьеобразного креста. — И этот артефакт… он всегда был у вас на шее. Не правда ли? Феликс инстинктивно схватился за крест через ткань. — Не прикасайтесь. — Я и не думаю, — мягко сказал Хонджун. — Но давайте вернемся к нашему другу. Вы не верите мне? Что ж. Увидите сами. Правду, которую он так тщательно от вас прячет. Прежде чем Феликс успел отпрянуть, длинные, холодные пальцы Кима легли ему на лоб. Не грубо, а с хирургической точностью. Мир взорвался огнем и криком. Ад. Здесь кровь была не побочным продуктом, а основой ландшафта. Она текла реками по раскалённым плитам, пузырилась в озёрах, её туман стоял в воздухе, сладковатый и металлический. И в центре этого алого кошмара двигался Велиал. Он не сражался — он творил. Его оружием была не ярость, а хирургически точное, любопытное насилие. Одному демону-стражу с кожей, как у носорога, он не стал пробивать панцирь. Он нашёл едва заметную щель у сустава и длинным, тонким клинком, появившимся из ниоткуда, вскрыл его, как консервную банку. Из раны хлынули не просто внутренности, а целый каскад сизых, пульсирующих органов, которые он ловил другой рукой с ловкостью жонглёра, нанизывая их на ближайший осколок скалы, создавая абсурдную, мокрую гирлянду. Другого, крылатого тенора, он поймал за конечность и, кружась в безумном танце, начал раскручивать, как пращу. Не для того, чтобы бросить. А чтобы испытать предел. Кости затрещали, сухожилия лопнули с резкими, влажными щелчками, и в итоге конечность отделилась, отправив тело кувыркаться в кровавую лужу, а он задумчиво рассматривал оторванную часть, будто оценивая её форму. Кровь брызгала на его доспехи из спрессованной тьмы, но не пачкала их, а впитывалась, добавляя новые, алые прожилки. Его смех не был истеричным. Он был… заинтересованным. Как у учёного, сделавшего неожиданное открытие. Каждое новое тело было для него холстом, каждое страдание — интересным эффектом. Это была кровавая, безжалостная лаборатория хаоса, а он — главный экспериментатор, наслаждающийся бесконечными вариациями разрушения плоти. Саботаж порядка. Контраст был оглушительным. Безупречные ледяные залы Мундуса. Здесь Велиал был вирусом, внедрённым в код. Он не лил кровь — он искажал смысл. Феликс видел, как отряд легионеров, марширующих в идеальном строю, вдруг, по незаметному сигналу, начинал движение в обратном порядке, сталкиваясь грудью, падая, но продолжая пытаться выполнить бессмысленный приказ, пока их ряды не превращались в беспомощную кучу тел, барахтающихся на льду. Механизм, веками поднимавший портал, вдруг начинал опускать его, давя собственных строителей. Велиал наблюдал за этим из тени, и на его лице была сосредоточенность гроссмейстера, ставящего мат в один ход. Беспорядок был его эстетикой, а крах системы — высшей формой искусства. Земля. Здесь его инструментом было слово, намёк, микроскопическое вмешательство. На пиру у римского патриция одна ядовитая шутка про жену соседа за ужином — и к утру два рода вырезали друг друга в своих атриумах. В средневековом университете подброшенный на кафедру трактат с едва заметной логической ошибкой — и через месяц богословы схватились в кровавой драке на улицах, обвиняя друг друга в ереси. Современный мегаполис, где он, просто проходя по улице, заставляет несколько машин столкнуться в нелепой аварии, а сам, купив хот-дог, наблюдает за последующим скандалом с сияющими, по-детски восторженными глазами. Везде — хаос. Везде — смех. Искренний, заразительный восторг от того, что скучный, предсказуемый мир дал трещину и забурлил непредсказуемостью. Он вбрасывал семя хаоса в самую плодородную почву — человеческую глупость, гордыню и страх. И наблюдал, как оно прорастает кровавым цветком, с тем же живым, любознательным интересом, с каким в аду рассматривал оторванную конечность. Феликс отпрянул, отбрасывая руку Хонджуна. В его памяти теперь навсегда отпечатались две ипостаси: кровавый художник в аду и холодный кукловод на земле. И та, и другая отражали одну суть: абсолютное, радостное служение хаосу во всех его проявлениях. — Он… он не… — Не ангел? Не жертва? — закончил за него Хонджун, и в его голосе звучал неумолимый вывод. — Он — принцип. Принцип разложения всякого порядка, всякого смысла. И ему весело. В этом его истинная природа. Всё остальное — маска для удобной игры. Феликс молчал. Ужас застыл в его горле комом. Самый страшный кошмар был не в крови, а в радости, с которой она проливалась. В понимании, что его собственные сомнения, его тяга к теплу и свободе, могли быть всего лишь удобными крючками, за которые цеплялся этот… экспериментатор. И тогда Хонджун нанёс финальный, расчётливый удар. Его взгляд стал тяжёлым, как свинец, упав на грудь Феликса. — Теперь о твоём кресте. Он отдал его тебе, да? Сказал что-то трогательное. О доверии. О памяти. Хонджун сделал паузу, давая словам просочиться в самое сердце. — Это наконечник Копья Лонгина. Артефакт, способный менять судьбы. И он повесил его на шею наивному мальчику, которого все считают не от мира сего. Идеальная маскировка. Гениально просто. Он не прятал его от мира. Он спрятал мир от него, использовав тебя как живую, дышащую штору. Аббат ищет его, сходит с ума, а он… он играет с тобой в искренность, зная, что самый ценный приз болтается у тебя на груди. Разве это не высшая форма его насмешки? Над порядком, над поисками, над твоей верой? Слова действовали, как кислота, разъедая последние опоры. «Живая штора». «Насмешка». Каждый смех Хенджина, каждый подмигивающий взгляд теперь отдавался ледяным эхом предательства. — Подумай, Феликс, — тихо произнёс Хонджун, уже отворачиваясь к выходу. Его фигура растворялась в темноте. — Когда устанешь быть декорацией в чужом спектакле и захочешь вернуть реальность… ты знаешь, где меня найти. Он исчез. Феликс остался один в холодной комнате, вцепившись пальцами в рясу над тем самым местом, где лежал артефакт. Теперь он чувствовал не тепло дерева, а холод древней кости, пропитанной кровью и обманом. А в ушах, поверх тишины, стоял весёлый, заинтересованный смех художника, только что создавшего очередной шедевр из чужих сломанных жизней.***
Сумрак в коридоре был густым, как смола, и лишь редкие лампады, мерцавшие в железных скобах, отбрасывали на каменные стены прыгающие пятна света. Феликс шёл, не видя дороги. Его шаги глухо отдавались под сводами, но он не слышал их. В ушах стоял тот самый тихий, бархатный голос. В глазах плясали видения: адская лаборатория, циничный кукловод на земле, весёлые, любопытные глаза над пролитой кровью и сломанными судьбами. Он дошёл до двери своей кельи. Рука, холодная и влажная, легла на железную скобу. Он замер, закрыв глаза, пытаясь вобрать в себя остатки прежнего мира — мира, где этот человек был загадкой, но не чудовищем. Где его тепло было спасением, а не приманкой. Где его крест на груди был символом доверия, а не насмешки. Он толкнул дверь. Внутри было темно, но не пусто. Узкая полоска лунного света из высокого окошка падала на кровать, где сидел Хван Хенджин. Он не спал. Он сидел, поджав колени, обхватив их руками, и смотрел в ту же лунную дорожку. На звук открывающейся двери он резко обернулся. И лицо его, в полумраке, осветилось. Не просто улыбкой — целой вспышкой искренней, невероятной радости. В глазах, которые секунду назад были пустыми и задумчивыми, вспыхнули живые искры, будто он дождался самого дорогого гостя на свете. — Ангелок! — его голос прозвучал тихо, но в нём звенело настоящее облегчение. — А я уж думал, тебя аббат наш в свои архивы закопал на веки вечные. Готовился к спасательной операции с факелом и… э-э-э… монастырским квасом в качестве огнемёта. Всё в порядке? Ты как? Он поднялся с кровати, сделал шаг навстречу, и в его позе, в открытом взгляде читалось столько неприкрытого участия, что у Феликса на миг сжалось сердце от старой, предательской нежности. Но память тут же выдала новый кадр: тот же самый оживлённый интерес на лице Велиала, когда он в аду рассматривал очередной «интересный эффект» на теле жертвы. Феликс не ответил. Он молча прошёл в середину комнаты, повернулся к Хенджину лицом. Лунный свет теперь падал на него, выхватывая из темноты бледное, искажённое страданием лицо, широко открытые глаза, в которых не было слёз, только ледяная пустота разочарования. Хван, увидев это выражение, замер. Его собственная улыбка застыла, затем медленно сползла с лица, как маска. Он почувствовал ледяное дуновение, исходящее не от двери, а от этого молчаливого, неподвижного юноши. — Феликс? — его голос потерял всю игривость, став настороженным, почти робким. — Что случилось? Он что-то сделал? Сказал тебе что-то? — Сказал, — наконец заговорил Феликс. Его голос был тихим, ровным, но каждое слово резало воздух, как стекло. — Да. Он показал. Показал мне правду. Твою правду, Хенджин. Или тебе больше нравится… Велиал? Имя, произнесённое его устами, повисло в келье тяжёлым, ядовитым гвоздём. Брюнет отшатнулся, будто его ударили. Вся кровь отхлынула от его лица. — Что… что ты говоришь? Какое… Это его ложь, Феликс! Он мастер лжи! Он… — Он показал мне тебя в аду, — перебил его Феликс, и его голос впервые дрогнул, но не от слёз, а от сдерживаемой ярости. — Ты, с клинком, не сражающийся… экспериментирующий. С любопытством. С интересом. Ты открывал их, как банки, и смотрел, что внутри. И тебе было… весело. Весело, Хенджин! Он сделал шаг вперёд, и Хван, к своему собственному удивлению, отступил. — А потом я увидел тебя на земле. Не борцом за свободу. Кукловодом. Ты бросаешь одно слово, одну мысль — и наблюдаешь, как люди режут друг друга. И снова этот свет в твоих глазах… Интерес. Удовольствие от того, что скучный мир дал трещину. Это и есть твоя истинная природа? Принцип хаоса? Бесконечная, весёлая лаборатория по разрушению всего, что имеет форму и смысл? — Нет! — вырвалось у Хенджина, и в его голосе прозвучала настоящая боль. Он снова попытался приблизиться, но Феликс отпрянул, как от гадюки. — Это не… не всё! Да, это часть меня! Была! Но здесь, с тобой… всё было по-другому! Я… — Молчи, — прошипел Феликс. Его рука дрожащим движением полезла за воротник рясы, и он вытащил на цепочке тот самый, «данный в знак доверия», древний крест. Он болтался у него на ладони, холодный и чёрный в лунном свете. — А это? Это твой высший шедевр? Твоя лучшая шутка? Ты просил у меня доверия, держа в руках эту… эту вещь, и вешал мне на шею, зная, что я буду носить её как самое дорогое? Ты сделал из меня живое хранилище, Хенджин! Маскировку для своего проклятого артефакта! «Знак примирения и доверия»! — он фыркнул, и звук был полон такой горькой горечи, что у Хвана похолодело внутри. — Ты лгал мне в тот самый миг, когда клялся в честности. Ты строил из себя раненую птицу, просящую защиты, когда сам был хищником, который только выбирал, с какой стороны подойти, чтобы укусить. Хенджин стоял, и казалось, весь его каркас, вся его самоуверенность рассыпалась в прах. Он видел, как горит этот крест в дрожащей руке Феликса. Видел абсолютное, бесповоротное разочарование в его глазах. И впервые за долгие века он почувствовал не стратегическую досаду от провала, а всепоглощающий, животный ужас от того, что теряет что-то настоящее. Что-то, что даже он, Велиал, не мог назвать игрой. — Феликс, послушай… — его голос сорвался на хриплый шёпот. — Да, я лгал. О кресте. Я использовал тебя. Но всё остальное… Мои чувства… Моё… То, что я чувствую к тебе… Это не ложь. Я клянусь. — Клянёшься? — Феликс горько рассмеялся, коротко и резко. — Чем? Твоим весельем в аду? Твоей любовью к хаосу? Ты не знаешь, что такое клятва. Ты знаешь только игру. И я был твоей новой игрушкой. Более сложной, более интересной, потому что я верил. И ты наслаждался каждым моментом этой веры. Так же, как наслаждался тем, как лопаются внутренности у тех демонов, или как ссорятся люди из-за твоих шуток. Он отвернулся, не в силах больше смотреть на это измождённое, внезапно постаревшее лицо. Сжал крест в кулаке так, что металл впился в ладонь. — Помнишь наш договор в городе? — спросил он, глядя в темноту угла. — Ты сказал: «Я сделаю всё, что ты прикажешь. Без шуток, без увёрток». Ты помнишь? — Помню, — выдохнул Хенджин. В его голосе не было надежды. Было лишь тяжёлое предчувствие. Феликс обернулся. Его лицо в лунном свете было как у незнакомца — холодное, безжалостное, чуждое тому мягкому, смущённому юноше, которого так любил дразнить брюнет. — Так вот. Мой приказ. Убирайся отсюда. Из этой кельи. Из монастыря. Из моей жизни. Исчезни. Я не хочу тебя больше никогда видеть. Ни слышать. Ни чувствовать. Ты понял? Это не просьба. Это приказ. По нашему честному договору. Слова падали, как удары ножа. Хенджин закачался, будто от физического удара. Он видел, как это сказалось. Видел окончательность в глазах Феликса. И все его хитрости, все его маски, всё его бесовское красноречие рассыпалось в прах перед этой простой, невыносимой правдой: его выгоняют. Его, Велиала, Князя лжи и раздора, выставляют за дверь, как назойливого щенка. И хуже всего было то, что он этого заслужил. И тогда, к ужасу самого себя и к полному изумлению Феликса, Хван упал на колени. Не с театральным пафосом, а как подкошенный. Его руки вцепились в грубую ткань рясы Феликса. — Нет… — забормотал он, и его голос был разбитым, полным слёз, которые ещё не выступили, но уже звучали в каждом слове. — Нет, Феликс, пожалуйста… Не делай этого. Прогони меня, бей, ненавидь… но не заставляй уйти. Не сейчас. Не когда я… — он замолчал, глотая воздух, его пальцы белели от напряжения. — Я всё объясню. Всё. Про Копьё, про Мундуса, про мои мотивы… Всё, что скрывал. Я отдам тебе крест, настоящий. Сделаю что угодно. Только не отправляй меня туда… в ту темноту без тебя. Он поднял на него лицо, и в его глазах, всегда таких насмешливых, горящих чёртиками, сейчас была бездонная, детская мольба. Это было настолько не похоже на него, что казалось кошмарным сном. Но это был он. Униженный. Сломленный. Вымаливающий прощение у того, кого сам же превратил в орудие и мишень. Феликс смотрел на него сверху вниз. Его собственное сердце разрывалось на части. Он видел эту искренность. Чувствовал дрожь в пальцах, вцепившихся в его рясу. В другой жизни, в другом мире, он бы упал рядом, обнял бы эту трясущуюся спину, простил бы всё. Но образы, вбитые Хонджуном, стояли между ними невидимой, ледяной стеной. Весёлые глаза над кровью. Радостный смех над чужим горем. И худшее из всех предательств — тот тёплый, доверительный вечер, когда ему на шею повесили ложь, обернув её в фантик нежности. Он медленно, с нечеловеческим усилием, разжал пальцы, сжимавшие крест. Поднял руку. И указал на дверь. — Уходи, — сказал он, и в его голосе не осталось ни злости, ни боли. Только пустота. Та самая пустота, которую так ненавидел и так хорошо знал Хенджин. Пустота после того, как надежда умирает. — Я не верю ни одному твоему слову. Даже этим слёзам. Для тебя и это — часть спектакля. Игра на жалость. Уходи сейчас. Или я сам позову отца Сонхву и брата Чонина. И тогда тебя выведут под руки. Выбирай. Хенджин замер. Его пальцы разжались. Он оторвал взгляд от лица Феликса, опустил голову. Плечи его содрогнулись один раз, как в судороге, но звука не последовало. Он поднялся с колен. Движения его были медленными, стариковскими. Он не смотрел больше на Феликса. Просто повернулся и, пошатываясь, как пьяный, направился к двери. На пороге он остановился. Его силуэт чётко вырисовывался в проёме на фоне слабо освещённого коридора. — Оно было не совсем ложью, — тихо сказал он, уже не оборачиваясь. Его голос был хриплым, лишённым всякой интонации. — Чувство. Когда я с тобой… оно было настоящим. Единственным настоящим за всю эту бесконечную, скучную вечность. Прощай, ангелок. И он вышел. Дверь закрылась за ним с тихим, но окончательным щелчком. Феликс стоял посреди кельи, сжимая в руке тот самый крест. Лунный свет теперь падал только на него, делая его одинокую фигуру призрачной и хрупкой. В тишине, наступившей после ухода Хенджина, он наконец услышал собственное дыхание — прерывистое, сдавленное. А потом почувствовал, как по щеке скатывается первая, горячая и солёная слеза. За ней — вторая. Он не всхлипывал. Он просто стоял и плакал молча, глядя на закрытую дверь, за которой только что исчезла вся краска, весь шум, весь безумный, ослепительный смысл, который внёс в его жизнь этот невыносимый, лживый, прекрасный человек. Он медленно разжал ладонь. Крест лежал на ней, холодный и тяжёлый. Артефакт, способный менять судьбы. Цена, которую он заплатил за своё доверие, оказалась слишком высокой. Он не знал, что с ним делать. Знать не хотел. Он только чувствовал, что в его груди, на месте сердца, теперь зияет точно такая же ледяная, мёртвая пустота, как в глазах Ким Хонджуна. И от этого было больнее всего.***
Ледяное, нечеловеческое спокойствие, в котором Хван Хенджин покинул келью Феликса, продержалось ровно до первого поворота коридора. Там оно воспламенилось. Не треснуло, не рассыпалось — а взорвалось изнутри бешеным, алым, всепоглощающим пламенем. Это была не волна, а извержение. Древняя, первобытная ярость не охотника, а стихии, которой нанесли личное оскорбление. Он уперся ладонью в холодный камень стены, и под его пальцами на сыром камне проступили на мгновение темные, опаленные следы. Воздух вокруг затрепетал от незримого жара, стал густым и обжигающе-сухим, выжигая из него даже память о ночной сырости. В его груди, в той самой пустоте, где когда-то билось небесное сердце, а потом зияла ледяная рана от падения, теперь ревел и рвался наружу настоящий ад. «Он показал ему. Он влез в его голову и показал. Он взял моё… и осквернил его моим же прошлым». Мысль была ребяческой, нестройной, но от этого ярость лишь закипала сильнее, превращаясь в концентрированную, тихую бурю. Он больше не чувствовал потери. Он чувствовал цель. Сонхва. Аббат. Его странный, уставший, невольный союзник. Тот, кто стоял между ним и Мундусом в первый день. Тот, в чьих усталых глазах он видел не только страх, но и понимание, столь же опасное, как и его собственный цинизм. Хенджин развернулся и зашагал по коридору, его шаги, обычно такие стремительные и лёгкие, теперь тяжёло и глухо отдавались в ночной тишине. Он не бежал. Он нёсся, как торпеда, нацеленная в самую сердцевину проблемы. Потерянность и боль сгорели в топке этой ярости, оставив после себя алмазную, беспощадную решимость. Он не постучал. Он подошёл к двери кельи аббата, и с размаху, со всей силой, на которую было способно его сжатое в пружину тело, ударил по ней подошвой тяжёлого монастырского башмака. Дверь, крепкая, дубовая, с железными скрепами, содрогнулась на петлях и с грохотом распахнулась, ударившись о внутреннюю стену. В келье было темно и тихо. В узкой кровати под грубым одеялом спал отец Сонхва. После недель бессонных ночей, борьбы, страха и того странного, леденящего поцелуя в сушильне для трав, он впервые провалился в глубокий, без сновидений сон. Удар дверью вырвал его из этой пустоты, как крюк – рыбу из воды. Он вскинулся, сердце бешено заколотилось, и в первую секунду в глазах его был чистый, животный ужас – он ждал увидеть в проёме высокую чёрную фигуру с ледяным взглядом. Но увидел он другого. В дверном проёме, залитый светом тусклой лампады из коридора, стоял Хван Хенджин. Но это был не тот Хенджин – не шут, не циник, не пьяный проказник. Его волосы были всклокочены, лицо, обычно такое подвижное, сейчас было застывшей маской из скул и резких теней. А глаза… Глаза полыхали. Не чёртиками насмешки, а холодным, синим пламенем абсолютной, безоговорочной решимости. В них горела та самая ярость, что выжгла всё остальное, оставив только цель. — Этому Чёрту здесь не место, — голос Хенджина прозвучал низко, хрипло, без единой нотки его привычной театральности. Он был плоским, как лезвие. — Я убью его. Своими собственными руками, аббат. Сонхва, всё ещё отходя от шока, сбросил одеяло и сел на кровати. Его ум, отточенный годами изучения текстов и последними неделями паранойи, заработал с бешеной скоростью. Он видел эту ярость. Чувствовал её, как физический жар, исходящий от фигуры в дверях. Это была не игра. — Что случилось? — его собственный голос был хриплым от сна, но твёрдым. Он встал, накидывая на плечи тёмный халат поверх простой рубахи. — Хенджин, о чём ты? Что он сделал? — Что сделал? — Хван фыркнул, и это был звук, полный презрения, но направлен он был не на аббата. Он шагнул в келью, и дверь сама собой прикрылась за его спиной, отсекая свет из коридора. В полумраке его глаза светились, как у крупного хищника. — Он сделал то, что умеет лучше всего. Внёс порядок. Разложил по полочкам. Разрушил. — Брюнет начал метаться по тесному пространству, его кулаки были сжаты, плечи напряжены. — Мундус влез в голову к Феликсу и показал ему… меня. Настоящего. Со всеми подробностями. Со всей кровью и весельем. Сонхва замер. Ледяная волна прокатилась по его спине. «Влез в голову». Он знал, что это значит. Сам испытал на себе это проникновение, этот холодный, аналитический взгляд, выворачивающий душу наизнанку. И он мгновенно понял, что произошло. Мундус ударил не по Хенджину напрямую. Он нашёл слабое звено. Самую свежую, самую неожиданную точку приложения силы. И разбил её. — Феликс… — начал аббат, но Хенджин резко обернулся к нему, и в его взгляде была такая боль, такая голая ярость, что Сонхва на миг отступил. — Не говори его имени, — прошипел Хенджин. — Не сейчас. Сейчас есть только он. Ким Хонджун. Мундус. Архитектор дерьма. Он пришёл сюда не за Копьём, аббат. Он пришёл за мной. Чтобы отнять последнее, что… — он запнулся, сжал челюсти. — Чтобы доказать, что его ледяной порядок сильнее. Что он может взять что угодно и превратить в пыль. И он это сделал. Хван снова зашагал, его пальцы нервно теребили ткань рясы на груди, там, где не было ни настоящего креста, ни ложного. Была только пустота. — Он выгнал меня, — выдохнул Хенджин, и в этих словах звучало не столько горе, сколько ненависть к тому, кто к этому привёл. — Посмотрел на меня такими глазами… как на насекомое. Как на ту самую тварь из его видений. И это был он. Это он всё устроил! Сонхва молча наблюдал. Аббат видел перед собой не падшего ангела, не хитреца. Он видел раненого зверя, загнанного в угол и готового разорвать всё вокруг. И в этом была чудовищная, опасная сила. Но сила слепая. Неконтролируемая. Ту самую, которую он, Сонхва, безуспешно пытался обуздать в себе – ярость мальчика из шкафа. — И что ты предлагаешь? — спокойно спросил аббат. — Ворваться к нему и задушить? Он не человек, Хенджин. Физическое насилие против него — как плевать на ледник. — Я знаю, что он не человек! — рявкнул Хенджин, ударив кулаком по спинке единственного стула. Дерево треснуло. — Я знаю его лучше, чем ты свои молитвы! — Тогда как мы от него избавимся? — спросил Сонхва, и его собственный голос прозвучал хрипло, выжжено, в раскалённом, как в бане, воздухе. — Изгнать, — поправил Хенджин, и его глаза вспыхнули ослепительно-ярко, как две фары на полной мощности. На секунду Сонхве, привыкшему к полутьме, показалось, что в них мелькнули не зрачки, а два крошечных, яростных солнца, готовых вот-вот выжечь всё, на что они смотрят. — Самый настоящий. Самый беспощадный ритуал экзорцизма. Не твои робкие, учёные попытки с молитвами, цепями и святой водой. Не детские игры в психоанализ Князя Тьмы. Ритуал избавления. Не для спасения его души — её там нет. Для спасения всего остального. Мы вырвем его отсюда, с корнем, и швырнем обратно в ту ледяную, молчаливую пустоту, которую он с таким высокомерием называет домом. Используя то единственное, что может проткнуть любую броню, растопить любой лёд, нарушить любой его безупречный порядок. Копьё. И то, что знаешь ты. Твои ритуалы. Твою веру. Твой гнев. Он подошёл так близко, что Сонхва почувствовал жар, исходящий от его кожи, как от открытой дверцы раскалённой печи. От него пахло теперь не вином, не городской пылью, не миндалем и пеплом. Пахло серой, расплавленным камнем и ветром с пожарища. — Он не человек, аббат. Физически, здесь, в этих стенах, его не уничтожить. Но его связь с этим местом, с этой ролью, с этим временем — хрупкая, искусственная нить. Мы её пережжём. Ритуалом. Силой артефакта. Моей силой. Но для этого его нужно выманить. Вытащить за пределы этих стен, на нейтральную землю. Туда, где падение ледяного бога не похоронит под обломками невинных. Сонхва, всё ещё пытаясь дышать в этом пекле, медленно кивнул, его ум уже работал, цепляясь за практическую часть сквозь мистический ужас. — Он не пойдёт за мной просто так. — Пойдёт, — парировал Хенджин, и в его раскалённом голосе появились стальные нотки уверенности. — Он заинтересовался тобой, Сонхва. Ты для него — сложный, живой, болезненный эксперимент. Он хочет понять тебя. Разобрать на части. И мы дадим ему этот шанс. Ты выманишь его. Под предлогом. «Обсудить странные знамения в старом лесу». «Показать место, где, по слухам, когда-то было капище». «Найти уединение для разговора по душам, раз уж ты так всё понимаешь»… Придумай что угодно. Ты умеешь быть интересным. Ты умеешь привлекать его внимание. Ты уже делал это. Сонхва вспомнил. Тот поцелуй в сушильне. Леденящую нежность. Вопрошание. «Интересно. Это… тоже часть того живого огня?» Да, он невольно приманивал его, становился объектом изучения. И это было его оружием. Унизительным, но оружием. — А ты? — спросил Сонхва, глядя в пылающие глаза. — Где будешь ты? — На месте, — ответил Хенджин просто. — Готовя всё необходимое. Рисуя круг. Настраивая артефакт. Я буду ждать. А ты приведешь его прямо ко мне. Прямо в пасть этому огню. — Это безумие, — прошептал Сонхва, но в его голосе не было отрицания. Был расчёт. — Это единственный способ, — огненный взгляд не дрогнул. — Ты хотел избавиться от него? Не вытурить. Уничтожить как угрозу. Твой экзорцизм, все твои попытки, покажутся ему детским лепетом, невинной забавой, по сравнению с тем, что мы совершим. Мы не будем его изгонять молитвой. Мы выжжем его присутствие из этой реальности. Словно раскалённым железом — из живой плоти. Долгая пауза повисла в воздухе. Сонхва видел перед собой не союзника, а оружие. Древнее, страшное, почти неконтролируемое. Но оружие, нацеленное на его врага. И в этой ярости была странная, пугающая честность. В ней не было места для лжи или манипуляций. Только для уничтожения. — Хорошо, — наконец выдохнул Сонхва, и его собственный голос приобрёл ту же опасную, деловую ровность, что была у него в сушильне, когда он выводил имя «Mundus». — Но условия. Пламя в глазах Хвана колыхнулось, но не погасло. Он кивнул, коротко, давая говорить. — Первое: Феликс и братия остаются в полном неведении. Их не втягивать. Ни в подготовку, ни в сам ритуал. Если всё рухнет… они не должны даже понять, что произошло. — Согласен, — мгновенно ответил Хенджин. — Это между ним, тобой и мной. — Второе, — Сонхва сделал шаг навстречу жару, не отступая. — Ты отдаёшь мне артефакт. Заранее. Я должен изучить его, понять его природу, вписать его символизм и… и энергию в структуру ритуала. Без этого, без полного понимания инструмента, я не смогу быть твоей линзой. Я буду слепым. На опалённом лице Хенджина промелькнула не просто тень борьбы — а целая буря. Его пламя на миг погасло, сменившись чем-то более тёмным, более человеческим: паникой. Копьё не у него. Оно было надето на шею Феликса, того самого, кого он только что поклялся не касаться, того, кто смотрел на него глазами, полными отвращения. — Артефакт… — начал он, и его голос, такой уверенный секунду назад, дал трещину. Он не мог солгать сейчас. Не в этом. Сонхва увидит фальшь. И тогда всё рухнет. — Артефакт не у меня. Сонхва замер. Его взгляд, только что такой сосредоточенный, стал острым, пронизывающим. — Что? — Он… — Хенджин отвернулся, его плечи напряглись, будто под невидимой тяжестью. Воздух вокруг него всё ещё дрожал от жара, но теперь в нём чувствовалась иная энергия — отчаяние. — Он у Феликса. Я отдал ему. Как… как знак доверия. — Последние слова прозвучали горькой насмешкой над самим собой. В келье повисло тяжёлое молчание. Сонхва переводил взгляд с огненного профиля Хенджина куда-то в пространство, его ум стремительно обрабатывал новую информацию. Всё вставало на свои места: та странная сцена с двумя крестами, привязанность Хенджина, его ярость сейчас… Это была не просто манипуляция. Это была игра ва-банк. И ставка в ней лежала теперь на том, кого они только что решили оградить от всего этого. — Ты… повесил Копьё Лонгина, величайший артефакт, способный менять судьбы… на шею наивному послушнику? — голос Сонхвы был тихим, но каждый звук в нём был как удар хлыста. — Чтобы спрятать! — резко обернулся Хенджин, и пламя в его глазах вспыхнуло с новой силой, но теперь в нём была защитная агрессия. — Чтобы Мундус искал его везде, но только не там! Он никогда не подумает, что оно… что оно надето на живого человека, как простой оберег! — И ты сделал его мишенью! — Сонхва не повышал голос, но его слова резали, как лезвие. — Ты знал, что Мундус ищет его! Ты знал, что он здесь! И ты сделал Феликса хранилищем! Ты подверг его смертельной опасности под маской… под маской этого твоего лицемерного «доверия»! — Я хотел его защитить! — рёв Хенджина оглушил маленькую келью. От него отшатнулись даже тени на стенах. — Я думал, что так безопаснее! Что так он будет подальше от всего этого! Я… — он схватился за голову, и его пальцы впились в волосы. — Чёрт. Чёрт! Ты прав. Я сделал его мишенью. И Мундус уже нашёл её. Коснулся его. И теперь… Он не договорил. Он не мог. Мысль о том, что Феликс носит на себе ключ к изгнанию Мундуса, и что Мундус уже знает о его существовании, была невыносимой. Он сам загнал того, кого хотел защитить, в самую гущу бури. Сонхва наблюдал за его мукой. И в странном парадоксе, эта вспышка саморазрушительной ярости, это признание собственной чудовищной ошибки, сделало Хенджина в его глазах… достовернее. Это была не игра. Это была агония. Агония существа, которое пыталось что-то сберечь своим единственным, извращённым способом — через обман и манипуляцию — и потерпело сокрушительное фиаско. — Значит, план меняется, — холодно констатировал Сонхва, отбрасывая эмоции. Он снова был стратегом. — Артефакт в эпицентре опасности. Его нужно изъять. Безопасно. И без вовлечения Феликса в суть происходящего. — Как? — Хенджин выпрямился, в его взгляде снова загорелись искры пламени, но теперь они были сосредоточены, направлены. — Он выгнал меня. Он не отдаст его добровольно. А если я попытаюсь взять силой… — Он замолчал, представив себе этот момент. Феликс, смотрящий на него с ещё большим ужасом и ненавистью. Нет. Это было хуже смерти. — Не ты, — сказал Сонхва. Он уже видел путь. — Я. Он ещё доверяет мне как аббату. Я могу попросить его отдать мне этот… «крест» для освящения, для особой молитвы. Сказать, что почувствовал в нём неладное, тень, и хочу очистить. Это будет правдой, — он бросил острый взгляд на Хвана, — хоть и не всей. Он может согласиться. Должен согласиться. Хенджин смотрел на него, и в его горящих глазах читалась борьба между страхом и пониманием, что это единственный выход. — А если нет? Если он откажется? — Тогда мы ищем другой способ, — твёрдо ответил Сонхва. — Но первое, что мы делаем утром — я пытаюсь получить артефакт. Ты же в это время готовишь всё остальное. Ищешь место. Готовишь материалы для ритуала. То, что не требует наличия Копья. А теперь третье условие, — его голос стал ещё твёрже. — И оно теперь важнее всего. Хенджин молча ждал, его пламя притихло, слушая. — Если что-то пойдёт не так. Если Мундус узнает, что Копьё у нас, или если ритуал провалится… твоя первая и единственная задача — не отвлекать его, не жертвовать собой. Твоя задача — защитить Феликса. Вырвать его отсюда любым способом. Увести. Спрятать. Даже если для этого придётся оставить меня и монастырь на растерзание. Он — носитель артефакта. И он… — Сонхва сделал паузу, подбирая слова, которые не хотел произносить, — …он стал твоей слабостью. А значит, и нашей общей ахиллесовой пятой. Его безопасность теперь в приоритете. Понял? Хенджин не ответил сразу. Он смотрел в пол, и по его напряжённой спине было видно, какую внутреннюю битву он ведёт. Признать это вслух… Значило признать, что этот хрупкий, наивный человечек значит для него больше, чем многовековая вражда, больше, чем месть, больше, чем всё. И в этом признании была невыносимая уязвимость. — Понял, — наконец выдохнул он, и слово это было вырвано из самой глубины, обожжённое пламенем и болью. — Я… защищу его. Даже если… — Он не стал договаривать «Даже если это будет последним, что я сделаю». Сонхва кивнул. Договор был заключён. Но его условия теперь висели на тонкой, оборванной нити доверия, которую сам Хенджин и порвал. И центром всего стал тот, кто спал сейчас в своей келье, сжимая в руке артефакт апокалипсиса, подаренный ему с ложью, которая обернулась самой страшной правдой. — Завтра, — сказал Сонхва, указывая на дверь. — После утрени. Я поговорю с Феликсом. Ты готовься. И… постарайся не спалить ничего до нашего возвращения. Хенджин кивнул, уже отворачиваясь. Его пламя, казалось, сжалось, сконцентрировалось внутри, став не извержением, а тлеющим углём — более опасным, более сосредоточенным, готовым вспыхнуть с удесятерённой силой в нужный момент. Он вышел, на этот раз прикрыв дверь аккуратно. Сонхва остался один. Он подошёл к окну, глядя на первые признаки рассвета. Его план, такой ясный минуту назад, теперь был отягощён новой, страшной переменной. Чтобы добыть оружие против льда, ему сначала предстояло обмануть того, кого он поклялся защищать, и вырвать у него дар, данный другим обманщиком. А потом вести того, кто отнял у него покой, в ловушку для того, кто отнял у него власть над собственным домом. Ирония была горькой, как полынь. Но выбора не было. Всё, что ему оставалось — это быть той самой линзой, что собирает рассеянный адский огонь в смертоносный луч. И надеяться, что этот луч попадёт точно в цель, не опалив по дороге ничего… и никого… действительно святого.