Ecclesia: Испытание веры от неверного

Горячая работа
NC-17
Завершён
120
5
автор
Фэндом:
Stray Kids, ATEEZ (кроссовер)
Размер:
340 страниц, 139 955 слов, 13 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
120 Нравится 40 Отзывы 64 В сборник

Ecclesia: хроника временной потери небесного ориентира

Настройки
Примечания:

«Я слышал о Тебе слухом уха; теперь же мои глаза видят Тебя; поэтому я отрекаюсь и раскаиваюсь в прахе и пепле»

Книга Иова (Иов) 42:5-6

***

Город, в который они приехали на попутном грузовике брата-эконома, дышал ленивым, сонным полуденным зноем. Это был далеко не Сеул, не Сиэтл и уж тем более не один из тех вылизанных дипломатических кварталов, где прошло детство Феликса. Это был уютный, слегка облупленный городишко, затерянный у подножия сизых гор. Настоящий. Узкие улочки вились между невысокими домами с черепичными крышами и яркими, выгоревшими на солнце вывесками, на которых не было ни слова по-английски. Воздух был густым коктейлем из запахов: жирного дыма от угольных грилей, острого перца из ттокпокки, сладкой пыли с дороги и горьковатой полыни. Здесь пахло жизнью, которая не была расписана по минутам, разрешена или запрещена. Она просто была. Феликс стоял, втягивая этот воздух, и его охватывало странное чувство. Не сенсорный взрыв новичка — за пять месяцев в монастыре он привык к резким контрастам. Это было скорее глухое, щемящее узнавание. Свободный, хаотичный гул, не сводимый ни к проповеди, ни к светской беседе на дипломатическом приёме. Это была та самая «настоящая жизнь», о которой он читал в книгах и которую всегда наблюдал из окна автомобиля с тонированными стёклами. Всегда — за стеклом. Сначала родительским, потом монастырским. А сейчас стекла не было. Хван Хенджин, как рыба, выпущенная в родную воду, вдохнул полной грудью, расправил плечи (хотя на нём всё ещё была та самая поношенная ряса, вызывающая у прохожих лёгкое недоумение) и обернулся к Феликсу с сияющей, опасной улыбкой. — Ну вот, ангелок, добро пожаловать в мир живых. Где пахнет не ладаном, а грехом, жаренным в кунжутном масле. Чувствуешь разницу? Феликс молча кивнул, глаза его бегали по вывескам, прилипали к ярким фруктам на лотках, к смеющимся подросткам. Он чувствовал себя инопланетянином, и это щекотало нервы странным, запретным возбуждением. Жизнь, которая всегда проходила мимо теперь была в опасной, соблазняющей близости. — Так, — Хенджин потер руки, словно собираясь за дело. — Правила просты. Сейчас и до самого возвращения к нашим святым стенам — я капитан этого корабля под названием «Один прекрасный день». Ты — мой пленник, пассажир и объект культурного просвещения. А потом, — его взгляд стал пристальным, игривым, — когда мы вернёмся, ты получаешь в полное и безраздельное владение мной на… ну, скажем, на три монастырских дня. Я сделаю всё, что ты прикажешь. Без шуток, без увёрток, без гипнотерапевтического гипноза. Баш на баш. Честная демонская… тьфу, человеческая сделка. Хван протянул руку для рукопожатия, но в его глазах прыгали чёртики. Феликс колебался. Он помнил и пьяный поцелуй в темноте, и тлеющие крылья во сне, и паническое бегство Хенджина наутро. Этот человек-хаос был непредсказуем. Но…

«Сделаю всё, что прикажешь».

Эти слова манили невероятной возможностью. Приказать ему молчать? Искренне рассказать всё? Перестать дразнить аббата Сонхву? Возможность получить хоть какой-то рычаг над этим ураганом в человеческом облике была заманчива. — Всё, что прикажу? — переспросил Феликс, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — В рамках физических и моральных… э-э-э… условностей монастыря, — с лёгкой усмешкой оговорился Хенджин. — Не заставляй меня бегать голым по огороду или целовать ботинок отца Сонхвы. Всё остальное — пожалуйста. Так что? Играем? Феликс посмотрел на его протянутую руку, на оживлённую улицу, на солнце, которое здесь, в городе, казалось ярче и наглее. Он чувствовал лёгкое головокружение от свободы и риска. — Играем, — сказал он твёрдо и пожал руку. Хенджин расцвёл, как мак. — Браво! Ну что ж, пленник мой, поехали покорять мирские просторы. Но сначала — обязательный апгрейд! Невозможно вкушать плоды с древа познания, закутавшись в монашеский мешок, — с этими словами Хван Хенджин уверенно взял Феликса под локоть и направил к неприметной вывеске «Golden Threads — винтаж и не только». Магазин оказался маленькой сокровищницей, забитой одеждой от пола до потолка. Воздух пах стиральным порошком, старыми вещами и… ванилью. За прилавком сидела женщина лет сорока с усталым, но добрым лицом и искусно уложенными волосами цвета карамели. Она вязала что-то ажурное, но взгляд её был острым и оценивающим. — Здравствуйте, мадемуазель! — Хенджин осветил помещение своей самой ослепительной улыбкой, моментально переключившись с Феликса на продавщицу. — Мы — два заблудших путника, ищущих спасения от уныния в твоих чудесных владениях. Женщина (на табличке у кассы значилось «Миссис Ким») подняла глаза, и в уголках её губ дрогнула улыбка. — Заблудших путников вижу. А в чём именно нуждается ваше… уныние? — В маскировке! — Хван сделал широкий жест, демонстрируя их рясы. — Мы прибыли из… э-э-э… исторического клуба. Реконструкция. Но хотим ненадолго вернуться в современность, чтобы не шокировать добрых горожан. Нет ли у вас чего-нибудь, что скроет нашу средневековую сущность? Пока Хенджин вёл эту дурацкую, но обаятельную беседу, Феликс робко пробирался между стеллажами. Его взгляд упал на стопку аккуратно сложенных простых белых рубашек и тёмных брюк классического кроя. Знакомое. Безопасное. Почти как дома. Он потянулся к ним. — О, нет-нет-нет! — Хенджин оказался рядом мгновенно, выхватывая рубашку из его рук. — Это не камуфляж, ангелок. Это — форма для офисного планктона или для сына дипломата на скучном приёме. Мы же не для того сбежали, чтобы снова надеть униформу? Это не маскировка, это — капитуляция перед скукой. Миссис Ким, вы только посмотрите на него! У него лицо ангела с фрески, а он хочет надеть униформу офисного планктона. Это преступление против природы и вашего безупречного вкуса! Миссис Ким с интересом наблюдала за спектаклем, положив вязание на колени. Женщина поняла, что у этих ребят нет денег, чтобы оплатить вещи, однако представление брюнета её занимало. — А что вы предложите взамен классики? — Я уже присмотрел! — Хван ловко вытащил с полки простую белую футболку из тонкого хлопка. — Белый цвет — он нейтрален, невинен. Но форма… — он многозначительно поднял палец. — Форма должна намекать, что под тканью есть жизнь. А к этому… — он уже рылся в другой куче, добывая пару свободных джинсов мягкого голубого оттенка, — …добавим цвет спокойного неба. И для завершения… — его взгляд выхватил с вешалки джинсовую куртку-сафари того же выцветшего тона. — Чтобы вечерний ветерок не застал врасплох. Феликс, покрасневший до корней волос, принял одежду, которую Хван с торжествующим видом вручил ему. «Миссис Ким» одобрительно кивнула: — Сочетание хорошее. Молодой человек со светлыми волосами — ему пойдёт. — Видите! Эксперт подтверждает! — Хенджин был в восторге. Пока Феликс нерешительно скрылся в примерочной, Хван развернул всё своё обаяние на продавщицу. — Вы знаете, миссис Ким, у вас совершенно потрясающее чувство стиля. Этот свитер, который вы вяжете… в нём чувствуется душа. Не то, что наше унылое реконструкторское тряпьё. — Это для дочери, — улыбнулась женщина, но глаза её потеплели. — О, она, должно быть, настоящая принцесса, раз заслуживает такое рукотворное чудо! — Хван вздохнул, примеряя кардиган перед зеркалом. — Ах, если бы мы могли позволить себе такую роскошь… Но мы, увы, простые искатели истины на скудном подаянии. Эти одежды для нас — как шкура для замерзающего путника. Жизненно важны, но недоступны. Он посмотрел на неё через плечо, и в его взгляде было столько театральной, наигранной печали, смешанной с искрящимся юмором, что миссис Ким фыркнула. — Вы — ужасный пройдоха. — Самый ужасный! Но вы уже позволили мне примерить кусочек рая из вашей коллекции. Это много значит. В этот момент из-за занавески вышел Феликс. Он выглядел абсолютно потерянным. Мягкая футболка облегала торс, джинсы сидели идеально, но непривычно свободно, куртка была расстёгнута. Он смущённо провёл рукой по своим отросшим белым волосам, зачёсывая их назад. Образ был настолько далёк от всего, что он когда-либо носил, что казался костюмом на чужаке. Хенджин, увидев его, резко обернулся и замолчал. Его игривая улыбка застыла, а затем медленно растворилась. Он снял только что найденные очки с красными стёклами (как раз лежали на прилавке) и просто смотрел, слегка приоткрыв рот. — Ну что? — пробормотал Феликс, глядя в пол. — Я похож на… на переодетого клоуна? Хенджин не ответил. Он медленно подошёл, сделал полный круг вокруг него, изучая каждый угол, каждую линию. Миссис Ким тихо ахнула. — Боже мой, — выдохнула она. — Да он… он просто прелесть. Как живая картинка. Только тогда Хван словно очнулся. Он водрузил очки на нос, и его лицо расцвело самой искренней, восторженной улыбкой за весь день. — «Клоун», — повторил он, покачивая головой. — Ангелок, ты похож на то, как должен был выглядеть ангел, если бы ему разрешили носить джинсы. Или на очень удачную случайность мироздания. Миссис Ким, вы свидетель! Это же чистой воды искусство, а не просто смена одежды! Феликс покраснел ещё сильнее, готовый провалиться сквозь пол. Комплименты были громкими, абсурдными, но в них, как и в молчаливом взгляде секунду назад, читалась неподдельная оценка. — Ты снова говоришь глупости, — пробормотал он, глядя куда-то в сторону от Хенджина. — Вижу, вижу! — Хенджин снова оживился, указывая на него пальцем. — Он ещё и краснеет! Идеальный образ дополнен монашеским румянцем смущения! Миссис Ким, вы становитесь свидетельницей исторического момента — рождение иконы стиля из пепла монастырских правил! Затем он принялся за себя, подмигнув продавщице, скрылся за шторкой примерочной. Спустя несколько мгновений оттуда донёсся довольный свист и Хван во всём великолепии: чёрная майка и джинсы, ярко-красный клетчатый кардиган, красные очки на носу. Но самое интересное было на его шее. Там красовались матовые чёрные бусы из какого-то тёмного металла и новая, более изящная цепочка с небольшим, но отчётливо узнаваемым крестиком. Феликс мысленно отметил, что уже видел эту цепочку, только раньше она висела на руке у брюнета. — Ну, как? — он эффектно повернулся перед зеркалом у выхода, ловя одобрительный взгляд продавщицы. — Годимся для инкогнито? — Выглядите так, будто собираетесь не на прогулку, а сниматься в музыкальном клипе, — сухо заметила миссис Ким, но было видно, что зрелище её забавляет. Он подмигнул женщине. — Ну что, наша маскировка удалась? Смогут ли два таких бродяги раствориться в толпе? Женщина смотрела на них — на смущённого, светловолосого юношу в голубом и на его яркого, харизматичного спутника в красном. Она улыбнулась, и в её глазах мелькнула тень ностальгии, будто она увидела что-то давно забытое и милое. — Знаете что, — сказала она, махнув рукой. — Забирайте. В подарок. Молодость, эксперименты… это бесценно. Только пообещайте не возвращаться в этих… исторических костюмах. Жалко на вас смотреть. Хенджин приложил руку к сердцу с пафосом, достойным шекспировской сцены. — Миссис Ким, вы — не просто продавец. Вы — меценат, фея-крёстная для двух Золушек! Мы ваши должники навеки! Он схватил скомканные рясы и, прежде чем Феликс успел что-то сказать, ловко запихнул их в ближайший благотворительный ящик для одежды у выхода. — А теперь, — он снова взял Феликса за руку, и его пальцы были тёплыми и цепкими поверх ткани куртки, — когда камуфляж надет, можно идти в самое сердце «храма». Пойдём, мой преображённый ангелок. Тебя ждут оладьи, которые перевернут твоё представление о грехе. И он вытащил его на улицу, оставив за дверью улыбающуюся миссис Ким и ощущение, что мир, вопреки всем правилам, иногда делает подарки просто так. Феликс, на ходу поправляя непривычную куртку, думал, что подарок был, конечно, не совсем «просто так». Он был выпрошен, выигран, вытанцован этим невыносимым человеком рядом. И почему-то это не вызывало протеста. Лишь лёгкое головокружение от скорости, с которой всё происходило.

***

Вернувшись в келью, Сонхва запер дверь на засов — бессмысленный жест, но необходимый, как последняя иллюзия контроля. Всё его тело ныло: рваная боль в запястье, где день назад железная хватка сжимала его в саду; глубокий синяк на спине от удара о земляную стену ямы; ссадины на коленях и локтях от грубого камня часовни. Но сильнее всего горели губы. Горели памятью, позором, предательством собственной плоти. Когда он провёл по ним языком, ему снова почудился тот странный привкус — не крови, а статики, озона и ледяной горечи, оставшийся после того поцелуя и укуса. Привкус его отчаяния и его собственного падения. Аббат сел за стол, отодвинув требник и конспекты по литургике. Он поставил между собой и миром барьер из полированного дуба. Перед собой положил чистый лист бумаги. Не для молитвы. Для раскопок в руинах собственной веры и в щебне той холодной, чужой сущности, что вломилась в его жизнь. Он выбросил из головы заученные формулы. Они рассыпались в прах, как солома при ударе металла — того самого металла обломка, который он в бессильной ярости швырнул сегодня утром. Вместо слов молитвы в ушах стоял звук — тот самый, навязчивый гул «Ммм…», что преследовал его с первого дня. Звук льда? Звук пустоты? Или звук того стонущего выдоха, что вырвался из чужих губ, когда он в ответ на кощунство… ответил? Перо в его руке дрожало. Но теперь это была не дрожь страха, а мелкая, нервная вибрация сконцентрированной ярости. Той самой ярости, что свела челюсти в тот миг, когда он вонзил зубы в холодную, идеальную плоть. Ярости, которая заставила его метнуть артефакт, как камень из рогатки. Ярости, которая сейчас была единственным топливом, единственным светом в ледяной тьме осознания своего бессилия. Он обмакнул перо в чернила. И начал выводить слова, одно за другим, не как заклинания, а как координаты на карте чужой, пугающей психологии. ORDO. Порядок. Первое, самое очевидное. Латынь. Язык системы. Его язык. В памяти всплыло белое, безупречное лицо в полутьме трапезной, произносящее с ледяной, методичной вежливостью: «Всё, что происходит в пределах этих стен, касается моей инспекции, отец. Особенно… подпольные раскопки». Порядок как предлог. Порядок как оружие. CAELUM. Небо. Вычеркнул почти сразу. Слишком светлое. Слишком далёкое от того леденящего вакуума, что он ощутил, когда их тела сцепились в тесной яме, и он почувствовал под пальцами на запястье Хонджуна странно медленный, ритмичный пульс. Пульс машины. Пульс закона, а не жизни. INFERNUM. Преисподняя. Нет. Слишком шумно, слишком жарко. Вспомнился погреб, хмельной смех, дурацкая песня. Там был жар, был хаос, был пьяный, человеческий беспорядок. Хонджун же в том погребе был иным — пьяным, размягчённым, почти уязвимым, но даже в этом его холод был иного качества. Он был ледяным штрафом за нарушение правил, а не адским пламенем. REGULA. Правило. Ближе. Он был воплощением правила. Вспомнилось его лицо в храме, когда гремел орган Хенджина. Один-единственный, сухой, неодобрительный щелчок языком, несущий в себе бездонную брезгливость ко всему живому, непредсказуемому, весёлому. Это было презрение архитектора к строительному мусору. NIHIL. Ничто. Пустота. Очень близко к тому ощущению, что исходило от него в момент поцелуя. Не чувство, не страсть — всепоглощающая, холодная пустота, в которую он, Сонхва, чуть не рухнул, и от которой отшатнулся в животном ужасе. Но «Ничто» — отрицание. А Хонджун был. Он был очень даже материален в своей подавляющей, нечеловеческой реальности. Это было не ничто. Это была… VACUUM. Вакуум. Более научно. Пространство, из которого удалено всё. Как тот тесный коридор, где их дыхание сплелось, а вокруг сгустилась звенящая тишина, нарушаемая только бешеным стуком его собственного сердца. Вакуум, всасывающий в себя всё живое. IMPERIUM. Империя. Власть. Слишком откровенно. Хонджун не стал бы так кричать о себе. Он был из тех, кто заставляет догадываться. Но вот империя мёртвого порядка. Да. Это звучало правдоподобнее. Чернила на пере сохли. Он обмакивал снова и снова, торопясь, будто боялся, что нить догадок порвётся. Его ум, отточенный годами изучения текстов, работал на пределе, пытаясь соединить ощущения с понятиями. MUNDANUS. Мирской. Обыденный. Ирония? Он явился инспектором. Чиновником. Но под этой маской… Вспомнился взгляд в библиотеке, когда он приложил крест к его коже. Ни боли, ни страха. Абсолютное нулевое сопротивление, как если бы он прикоснулся к мраморной плите. За маской мирского скрывалось нечто, для которого сама святыня была лишь нейтральным элементом декора. Mundanus было производным. От чего? Его рука замерла. Сердце, которое только-только успокоилось, снова забилось с той же дикой частотой, как в момент, когда он понял, что сейчас в него вонзится ледяной поцелуй. Перо коснулось бумаги, выводя чистый, обнажённый корень: MUNDUS. Мир. Вселенная. Мироздание. Это звучало не как личное имя. Это звучало как приговор. Как титул. «Я — мир. Я — та система, в которую ты встроен, как винтик. Я — тот порядок, что останется, когда твоя вера, твой гнев и твоя жалкая, предательская плоть обратятся в пыль». И тут, словно вспышка, озарившая развалины, в памяти возникла строчка, мельком увиденная в давно сожжённом трактате: «Ordo ab Chao». Порядок из Хаоса. Девиз. Но чей? Чей, как не того, кто родился из величайшего хаоса — из падения Утренней Звезды и бунта Первой Жены? Сын Люцифера и Лилит. Не наследник пламени, а архитектор льда. Не продолжатель мятежа, а его окончательный упразднитель. Ребёнок, возненавидевший и огонь отца, и дикую волю матери, и построивший из их наследия единственно возможную для себя крепость: безупречный, скучающий, ледяной порядок. Mundus. Мироздание как личная, вымерзшая вотчина. Перо в его пальцах треснуло — тот же сухой, окончательный звук, что издают кости, ломаемые болевым приёмом. Он ахнул, отшвырнул обломки. На бумаге, под написанным «MUNDUS», расползалась чёрная, уродливая клякса, словно кровь из раны, или та самая тёмная субстанция, что выступила на идеальной коже после его укуса. Он не произнёс имя вслух. Но оно висело в келье, тяжёлое, неоспоримое, как закон тяготения, пригвоздивший его к полу в часовне. Мундус. Не демон. Не враг. Фундаментальный принцип. Наследник Пустоты. Страх, накрывший его, был вселенским. Он не боролся с тварью. Он пытался дать бой самой структуре реальности в её самом холодном, безразличном аспекте. Его монастырь, его вера, его ярость — всё это было для такого существа не более чем случайным узором инея на стекле вечности. Но из этого ледяного ужаса, как ядовитый росток сквозь асфальт, пробилась новая вспышка. Более холодная, более расчётливая. Теперь у него было не имя для изгнания. У него был диагноз. У каждой системы есть история. У каждого наследника — семейные травмы. Гордыня отца, от которой он, возможно, бежит. Свободолюбие матери, которое он, наверное, презирает. И вечная, леденящая скука сына, обречённого вечно наводить порядок в чужом бардаке. Пак тяжёло поднялся. Его мышцы кричали от боли — человеческой, животной, живой. Он подошёл к шкафу, к самым дальним, пыльным полкам, где лежали папки с его студенческими, полуеретическими записями. Не по экзорцизму. По демонологической генеалогии. По психологии тех, кто пал не в бездну, а в ледяное одиночество власти. Он не будет спать. Он будет изучать не слабости — а уязвимости. Не дыры в доктрине — а трещины в душе того, кто слишком долго был собой. Любой абсолютный порядок, лишённый хаоса, в глубине души тоскует по собственному краху. Пак Сонхва сел за стол, открыл первую пожелтевшую страницу. В его глазах, налитых бессонницей и болью, горел уже не праведный гнев, а холодный, мстительный огонь. Он проиграл богослову. Проиграл стратегу. Проиграл в силе. Теперь начиналась новая, грязная игра — психоанализ Князя Пустоты. А против понимания, против сострадания к его древнему, нечеловеческому несчастью, как подсказывало щемящее чувство к Феликсу, не защищена ни одна система в мире. Он выдохнул в тишину, и его шёпот был обращён к тому, чьё имя теперь навсегда отпечаталось в его мозгу, как шрам от ожога: — Что ж, Мундус… Давай поговорим о твоих родителях. О том, как сильно ты должен их ненавидеть. И как скучно тебе должно быть в твоём идеальном, вымороженном мире.

***

Хенджин всю дорогу держал Феликса за руку. Не за запястье, а именно за руку, его длинные пальцы уверенно обхватили ладонь блондина, и тот, после первой попытки вырваться, которую Хван просто проигнорировал, сдался. Петляя между прохожими, Хван вёл его так уверенно, будто знал каждый камень на этих мостовых. Вечер медленно опускался на город, окрашивая небо в теплые, медово-оранжевые тона, и длинные тени домов ложились на землю. Ликса удивляла эта уверенность брюнета в незнакомом месте. И его собственная пассивность — он просто шёл за широкой спиной в красном кардигане, чувствуя, как сквозь тонкую ткань футболки передаётся тепло чужой ладони. Периодически его взгляд падал на их переплетённые пальцы. Так просто, будто так и надо. В голове, не спрашивая разрешения, всплывало воспоминание: темнота кельи, вкус вина, тёплые, неумелые губы… Первый и единственный в жизни Ли поцелуй. От этой близости, от этого немого напоминания, сердце будто екнуло, совершив один странный, тяжёлый толчок. Феликс на секунду прикрыл глаза, всё ещё следуя за своим товарищем, позволяя тому вести себя сквозь шум улицы и собственное смятение. Хенджин, не замечая этой краткой внутренней бури, тараторил без умолку, жестикулируя свободной рукой: — …и представляешь, этот голубь смотрел на меня так, будто я лично украл у него последнее зерно! Наглая тварь, я бы на его месте… Парни быстро добрались до небольшого ресторанчика с открытой террасой, спрятанной от улицы высокими кадками. Хенджин усадил Феликса за столик в самом углу. Терраса была выкрашена в потрескавшуюся белую краску, которая местами облупилась, обнажив серое дерево. Повсюду стояли кадки с плетущимися растениями — диким виноградом и чем-то цветущим, незнакомым Феликсу. Они служили живой, дышащей изгородью между столиками, создавая ощущение интимной, почти тайной обстановки и почти полностью скрывая блондина от посторонних глаз. Пока Феликс озирался, пытаясь унять странное волнение, Хенджин исчез внутрь ресторана, бросив на ходу: — Сиди, ангелок, сейчас всё будет! Его не было минут пять, не дольше. Когда Хван вернулся, его лицо сияло торжеством первооткрывателя. — Всё улажено! Через десять минут на этом столе будет пир, от которого отрекутся все святые аскеты. Забудь про монастырскую бурду с лицом постной добродетели. Сейчас ты отведаешь пищу богов, или, по крайней мере, очень талантливых смертных. Когда официантка принесла заказ, Феликс едва сдержал удивлённый вздох. На столе появилась целая симфония излишеств: стопка пухлых, румяных оладий «хотток», источающих аромат корицы и орехов; вафли, утопающие в облаке взбитых сливок и ярких свежих ягод; крохотная чашечка черного кофа для Хенджина и высокий бокал густого малиново-молочного коктейля, увенчанный шапкой сливок и посыпанный крошкой печенья, для Феликса. Хенджин с наслаждением потянулся к кофе, а Феликс осторожно потянул к себе бокал. Они принялись за еду. Оладьи были невероятно вкусными, сладкими и тёплыми, вафли таяли во рту. Но Феликс ел почти механически, потому что его внимание раз за разом возвращалось к человеку напротив. При свете заката и висящих гирлянд, в полумраке, создаваемом зеленью, черты Хенджина казались иными. Острые скулы, изгиб бровей, капризная линия губ, которые сейчас были вымазаны сливками… Он ловил себя на том, что наблюдает, как тот двигается, как прихлёбывает кофе, как облизывает ложку. И в нём, где-то глубоко под рёбрами, зарождалось странное, щемящее чувство, непохожее ни на что прежнее. Не страх, не любопытство, не жалость. Что-то более простое и более сложное одновременно. Влечение. Физическое, непрошенное, от которого теплела кожа и сбивалось дыхание. Хван первое время делал вид, что не замечает этого пристального внимания, увлечённо рассказывая какую-то историю про голубей и монастырскую колокольню. Но в конце концов он отставил чашку, облокотился на стол и, поймав взгляд Феликса, неожиданно спросил, безо всяких предисловий: — Хочешь что-то спросить? Спрашивай. Феликс вздрогнул, словно его поймали на месте преступления. Он на пару секунд потерялся от такой прямоты. Да, вопросов было много. Слишком много. Они копились с первого дня, с первых намёков, с тех самых видений. «Ты действительно падший ангел? Твои крылья сгорели? От тебя отвернулся Бог? От всех отвернулся? Почему?» Но задать их в лоб… Феликс интуитивно понимал, что это — та самая граница. Переступи через неё, и всё закончится. Хван закроется, засмеётся, уйдёт в свою раковину шуток и полуправд, и эта хрупкая, новая свобода, это странное доверие, возникшее между ними сегодня, испарится. Этого он не хотел. Ему нравилось это чувство — быть ведомым, удивлённым, живым. Потому, отведя взгляд на свой почти допитый коктейль, он спросил не о Хенджине, а о том, что стояло за всей этой историей, тихо, почти нерешительно: — То есть… Бог и вправду есть? Хенджин как раз подносил кофе ко рту. Он подавился. Резко, громко. Кофе забулькало, брызнуло на скатерть, а сам он, багровея, закашлялся, хватая салфетку и закрываясь ею, как щитом. Феликс испуганно выпрямился, но Хван уже махнул рукой, отдышиваясь, слёзы от кашля стояли у него в глазах. — Вот Чёрт… — прохрипел он, вытирая подбородок. — Прямо в точку… ангелок. Спрашиваешь так, будто… будто про погоду. Феликс, не дав ему опомниться, продолжил, глядя прямо на него, вложив в вопрос всю накопившуюся за месяц тяжесть сомнений и видений: — И ты… ты Его правда видел? Хенджин откинулся на спинку стула. Все шутки, весь пафос, весь защитный лак с его лица исчезли, оставив только усталую, горькую откровенность. Он посмотрел куда-то поверх головы Феликса, в темнеющее небо между листьев винограда, и его губы искривились в невесёлой, кривой ухмылке. — Видел, — выдохнул он тихо, и голос его звучал странно-плоским, лишённым всех оттенков. — Лучше бы не. Это… скучно. Бесконечно, невыносимо скучно. И ослепительно. И безлично. Как смотреть прямо на солнце, пока не сгорят глаза и не останется один белый шум. И ты понимаешь, что всё, что ты думал, чувствовал, во что верил… это всего лишь шум на фоне этой тишины. Он замолчал, потом резко встряхнул головой, словно отгоняя наваждение, и с силой поставил чашку на блюдце. Звякнуло. — Но хватит о высоком! Кофе остыл, а у нас ещё полбокала сладкого греха, который ты не допил. Давай-ка вернёмся к важным вопросам. Например, почему у тебя на носу взбитые сливки? И снова натянул на лицо маску, но Феликс уже успел увидеть то, что было под ней. И ответ, пусть и горький и странный, был получен. Бог есть. И он — скучный. И этот человек напротив видел Его. И, кажется, предпочёл бы этого не делать. Феликс приник к соломинке, допивая сладкий остаток коктейля, но вкус уже казался приторным. Он разглядывал красный клетчатый узор на скатерти, чувствуя на себе тяжесть взгляда Хенджина, пронизывающего его, как рентгеновские лучи. Тишина между ними была густой и звенящей после того нелепого, откровенного ответа. — Ладно, — наконец нарушил молчание Хван. Его голос звучал уже без прежней игривости, скорее с неловким, искренним недоумением. — А теперь мой вопрос. Как ты вообще, ангелок, дошёл до жизни такой? Я знаю, что ты сбежал от папаши-дипломата, но… почему именно сюда? Почему так радикально? Обычно бунтующие дети убегают в соседний город, поступают в какой-нибудь колледж на философию или искусство. Но монастырь? Сознательно похоронить себя в каменном мешке, с сыростью, постными щами и вечным страхом перед грехом? Я… я правда не понимаю. Феликс долго молчал, перекатывая во рту последнюю ягоду с вафли. Говорить ли? Раскрывать ли эту дверь перед тем, кто сам только что приоткрыл свою на сантиметр? Риск был велик. Но этот взгляд, в котором сейчас было не насмешливое любопытство, а что-то вроде… озадаченной заботы, заставили его решиться. Он отпил последний глоток и опустошённый бокал поставил на стол. — Моя мать, — начал он тихо, глядя на свои руки. — Она… очень набожная католичка. Не просто ходит в церковь по воскресеньям. Это вся её жизнь. Всё моё детство — это было не «дом-школа-дом», а «дом-церковная школа-церковь-дом». Она растила меня… правильно. По всем заветам. День за днём прививала любовь к Богу и к праведной жизни. Не страхом, нет. Она просто… верила. Искренне. И эта искренность была заразительнее любой строгости отца. Он сделал паузу, собираясь с мыслями. — Идея стать монахом… она исходила от неё. Не как приказ. Как… как естественное продолжение пути для чистого сердца. Как высшая форма служения и заботы о своей душе. Когда я сказал, что хочу уйти… отец бушевал. А она… она поддержала. Со слезами на глазах, но поддержала. Сказала, что гордится моим выбором и будет молиться за меня. Хенджин слушал, и его лицо постепенно менялось. Сначала было просто внимание, потом — растущее изумление, а затем на губы наползла едкая, горькая усмешка. — О, — выдохнул он, и в его голосе зазвенела ядовитая сталь. — Какая трогательная история материнской любви. Прямо до слёз. Подавить личность сына, внушить ему, что мир — это скверна, а единственный путь к спасению — добровольная тюрьма, и назвать это поддержкой… Да она просто… Он не успел договорить. Феликс поднял на него глаза. Не со злостью, не с обидой. С таким ледяным, абсолютным осуждением, которое было страшнее любого крика. Взгляд говорил:

«Переступи черту — и всё кончено».

Хенджин замер. Он видел, как дрогнули губы Феликса, как напряглись пальцы на бокале. Он отчётливо понял, что только что ткнул пальцем в самую глубокую, самую болезненную рану — не в страх, а в любовь. И это было непростительно. Даже для него. — Прости, — выпалил он быстро, отводя взгляд. — Это было… слишком. Я не то чтобы… Я просто не могу понять такой любви, которая ведёт в каменный мешок. Прости. Он провёл рукой по лицу, смахивая маску циника, и попытался заговорить снова, уже мягче, почти умоляюще. — Слушай, Феликс. Ты можешь верить. Можешь хранить в сердце всё, что тебе дорого. Ты можешь любить своего Бога. Но для этого не обязательно надевать рясу и хоронить себя заживо в облаках ладана. Посмотри вокруг! — Он широко взмахнул рукой, указывая на теплящиеся огни города, на смех с соседней террасы, на звёзды, начинающие проступать в темноте. — Ты молод. Ты… Чертовски красив, прости за прямоту. Ты должен жить! Должен пробовать, ошибаться, чувствовать, падать и подниматься. Поддаваться искушениям этого мира — не грех. Это и есть жизнь. Хенджин наклонился через стол, его голос стал тихим, убедительным. — Вспомни тот поцелуй. Твой первый. Небеса не разверзлись, чтобы поразить нас молнией. Адское пламя не вырвалось из-под земли. Потому что в этом нет никакого преступления против вселенной. В этом есть… познание. Любовь к себе. Возможность почувствовать тепло другого человека. А разве твой бог — не любовь? Разве любовь в любом её проявлении — это не то, чему Он, в итоге, учит? Разве можно познать любовь, отгородившись от всего, что может её дать? Он замолчал, давая словам проникнуть в тишину. Феликс сидел, не двигаясь, его лицо было бледным в свете гирлянд. Глаза, широко раскрытые, смотрели на Хенджина, и в них шла борьба — между годами внушённых истин и тем огнём, который этот странный человек разжигал в нём с первого дня. Между долгом перед матерью и её верой и тем щемящим, живым чувством, которое он испытывал сейчас, здесь, на этой облупленной террасе, слушая слова, которые звучали как ересь, но отзывались в душе глухим, мощным эхом правды.

***

Воздух в старой сушилке для трав был густым и сладким от пыльцы, смешанной с запахом сырого камня. Последние лучи солнца, пробиваясь сквозь зарешечённое оконце, резали темноту пыльными золотыми клиньями. Отец Сонхва стоял в тени у стены, неподвижный, слившийся с серой кладкой. Его руки были спрятаны в широких рукавах, пальцы сжаты в кулаки так, что ногти впивались в ладони. В центре комнаты, лежал неприметный камень с едва заметным швом — ещё одна ложная крышка ещё одного ложного тайника. Вокруг, на полу, едва различимые в полумраке, тянулись линии. Не священные круги, не пентаграммы. Сложный, асимметричный узор, больше похожий на лабиринт или на схему нейронных связей. И в его сердцевине, начертанное не священными чернилами, а смесью святой воды, толчёного мела и… капли его собственной крови, — лежало слово.

MUNDUS.

Он слышал шаги за дверью ещё до того, как она скрипнула. Лёгкие, неспешные, уверенные. Дверь отворилась, и в проёме возник силуэт в белом. Ким Хонджун стоял на пороге, его взгляд скользнул по тёмному помещению, по аббату в тени, по камню на полу. На его губах играла знакомая, усталая усмешка. — Опять, отец Сонхва? — его голос прозвучал в тишине, как удар хлыста по бархату. — Я думал, мы уже прошли этот этап. Ложные тайники, примитивные ловушки… Неужели мы откатились так далеко назад? От укусов — к детским ямкам с солью? Он переступил порог, сделав несколько небрежных шагов вперёд, прямо к центру комнаты. Его безупречные туфли коснулись внешней линии узора на полу. Ничего не произошло. Он не вздрогнул, не отпрянул. Лишь поднял бровь, глядя на Пака. — И что на этот раз? Сетка с колокольчиками? Ведро с освящённой водой над дверью? Или, — он сделал ещё шаг, теперь его ноги стояли в самой гуще лабиринта, в сантиметрах от кроваво-мелового имени, — вы просто надеялись, что я споткнусь о камень и сверну себе шею? Это было бы оригинально. Сонхва вышел из тени. Его лицо было бледным, уставшим, но спокойным. В глазах не было прежней яростной бури. Только ледяная, неподвижная глубина. — Ни то, ни другое, — сказал он тихо. — Это не ловушка для демона, инспектор Ким. Это клетка для Мундуса. Имя, произнесённое вслух, упало в тишину комнаты как камень в бездонный колодец. На лице Хонджуна ничего не дрогнуло. Но его глаза, эти тёмные, бездонные озёра, сузились на долю секунды. Он медленно опустил взгляд на пол, на узор, который теперь, казалось, начал слабо пульсировать в угасающем свете. Его взгляд пробежал по линиям, остановился на центральном слове. — О, — произнёс он, и в его голосе впервые за всё время прозвучало не насмешливое, а подлинное удивление. — Вы… нашли его. Как трогательно. И даже написали. Собственной кровью, если я не ошибаюсь? Пафосно. Драматично. Совершенно бесполезно. Он попытался сделать шаг в сторону из лабиринта, но его нога замерла в воздухе, будто упёрлась в невидимую, упругую стену. Ким нахмурился, пробуя другую ногу. Та же история. Пространство внутри узора сжалось, став твердым, как смола. Он был в ловушке не святой силы, а собственного принципа, вызванного и сфокусированного его подлинным именем. — Интересно, — пробормотал Хонджун, больше себе, чем Паку. — Неожиданный поворот. Сонхва не стал ждать. Он двинулся, быстрыми, чёткими шагами. Из тени за выступом стены он вытащил тяжёлые, чёрные цепи — не церковную утварь, а старые, оцинкованные цепи от колодца, которые он самолично выварил в солёной воде и окропил по особому, найденному в самых тёмных манускриптах, обряду. Сейчас они пахли металлом, солью и чем-то горьким. Хонджун не сопротивлялся, когда Сонхва приблизился. Он наблюдал за его движениями с холодным, аналитическим интересом. Цепи обвили его запястья, лодыжки, защёлкнулись массивными замками. Их холодный вес притянул его руки вниз, к полу. Ким стоял теперь в центре своего имени, скованный, но по-прежнему безупречно прямой, как монумент. — Ну вот, — сказал Хонджун, потянув за цепь. Звенья звякнули, но не поддались. — Пленник в собственной концепции. Поэтично. И что теперь, отец? Будете читать мне проповедь? Или, наконец, попробуете изгнать тем, что знаете, кто я? — Изгнать? — Сонхва сел на низкую скамью у стены, в полутьме, лицом к пленнику. Его голос был ровным, почти бесстрастным. — Нет. Ты не из тех, кого можно изгнать молитвой. Но удержать… удержать, я думаю, можно. Особенно когда знаешь, что тебя держит. Не вера. Не святость. Твоё собственное я. Твоя суть. Порядок. Система. Mundus. Он сделал паузу, внимательно рассматривая лицо Хонджуна, когда произносил последнее слово. — Сын Люцифера и Лилит, — продолжил Сонхва, и каждое слово падало в тишину, как камень. — Какая ирония. Наследник величайшего мятежа и первой дикой свободы. И что ты сделал с этим наследием? Построил ледяную империю. Заменил огонь отца — холодом. Хаос матери — безжизненным распорядком. Ты не продолжил их дело. Ты его отменил. Сонхва говорил нарочито медленно, растягивая слова. Будто он рассказывал страшную сказку из древней книжки, а не реальную биографию существа перед ним. — Ты ненавидел их обоих. Ненавидел за то, что они дали тебе в удел лишь пустоту и вечную скуку управления этой пустотой. Хонджун слушал. На его лице не было ни гнева, ни отрицания. Было… внимание. Глубокое, заинтересованное. В его глазах вспыхнули те самые зелёные искры — не ярости, а восхищения. — Продолжайте, — мягко сказал он. — Это… неожиданно компетентный анализ. Вы копали глубоко, отец Сонхва. Гораздо глубже, чем я ожидал. Вы становитесь по-настоящему интересны. Сонхва почувствовал, как по его спине пробежал холодок. Не страх. Волнение. Власть. Он поднялся, подошёл ближе, остановившись в сантиметре от границы узора. Он мог видеть каждую ресницу на безупречном лице пленника, каждую микроскопическую трещинку в кажущейся идеальной коже. — Ты скучаешь, — сказал Сонхва, и его голос приобрёл новую, опасную интимность. Он протянул руку, не пересекая границу, но его пальцы повисли в воздухе в дюйме от щеки Хонджуна. — Всю вечность наводить порядок в чужом бардаке. Гасить пожары, которые тебе противны. Создавать правила для тех, кто живёт вопреки всякой логике. Это должно быть невыносимо утомительно. Как одинокому дворнику в бесконечном, грязном городе. Его рука дрогнула. И прежде чем разум успел остановить её, кончики его пальцев коснулись холодной кожи. Хонджун не отстранился. Он лишь слегка наклонил голову, подставляясь под это прикосновение, как кошка. Его глаза полуприкрылись. — Вы… понимаете, — прошептал он, и в его голосе прозвучала странная, почти болезненная искренность. — Никто никогда… не понимал этого. Не пытался понять. Они боялись. Ненавидели. Поклонялись. Но понять… — Ким усмехнулся. Горько, со всем накопленным презрением к этому миру. — Похоже, вы первое живое существо за всю вечность, которое посмотрело на меня и увидело не Князя, не угрозу, а… скучающего управляющего. Это бесценно. Сонхва отдернул руку, как от огня. Его собственное сердце колотилось. Он переступил черту — не на полу, а внутри себя. Это прикосновение не было частью плана. Оно было предательством. И от этого оно было бесконечно слаще. — Я видел, как ты смотрел на Хенджина, — продолжил аббат, отступая на шаг, пытаясь вернуть контроль над голосом. — На его безумие, на его песни. В тебе говорила не злоба. Зависть. К его способности просто… жить. Гореть. Быть хаосом, который не обязан ничего упорядочивать. — Зависть? — Хонджун рассмеялся, но смех его был тихим, безрадостным. — Возможно. Он — всё, от чего я бежал. Всё, что я пытался заморозить в себе и в других. И он счастлив. А я… я просто устал, отец Сонхва. Устал до костей, которых у меня нет. Он говорил это так просто, так откровенно, что Сонхва почувствовал, как его ярость тает, уступая место чему-то тёплому, липкому и опасному. Он снова подошёл, теперь смелее. Его рука поднялась и легла на холодную, скованную цепями руку Хонджуна. Он чувствовал под пальцами тонкую ткань рубашки, твёрдые мускулы, медленный, почти незаметный пульс. — И тогда ты нашёл Копьё, — сказал Пак, его пальцы непроизвольно сжались на чужом запястье. — Не как артефакт силы. Как выход. Как способ всё изменить. Перезапустить систему. Создать новый мир, где не будет ни хаоса, ни скуки. Только… совершенный, статичный покой. Хонджун закрыл глаза. Длинные ресницы отбросили тени на бледные щёки. — Да, — выдохнул он. — Только покой. И тут он открыл глаза. В них не было ни усталости, ни откровения. Была ясная, ледяная, абсолютная победа. — Но вы, кажется, забыли, отец Сонхва, — его голос снова приобрёл бархатную, опасную сладость, — что любая система имеет обратную связь. Ты изучал моё прошлое. А я… я изучил твоё. Сонхва замер. Его пальцы онемели на чужом запястье. — Восемь лет, — тихо, почти ласково, начал Хонджун. — Пожар. Трагическая случайность. Так говорили все. Но один мальчик знал правду. Он видел, как его мать… изменилась. Как в её глазах зажглись чужие, ужасные огни. Как её руки, которые должны были обнимать, тянулись, чтобы задушить. Он слышал, как его отец кричал ему: «Прячься! Живо! И молись, сынок. Только молитва спасёт тебя». И мальчик спрятался. В шкафу. Он слышал крики. Удары. А затем почувствовал запах гари. Сонхва отпрянул, как от удара. Воздух вырвался из его лёгких. Весь мир сузился до ледяных глаз в полутьме. — Как… — он прошипел. — Откуда… — О, я очень внимательный инспектор, — улыбнулся Хонджун. И его улыбка теперь была не усталой, а острой, как лезвие. — И у меня хорошая память. Особенно на боль. На детскую, беспомощную, всепоглощающую боль. Ты ненавидишь демонов, Пак Сонхва. Не как аббат. Как мальчик из шкафа, который так и не смог выйти оттуда до конца. Вся твоя вера, все твои ритуалы — это просто попытка наконец выйти из того шкафа и убить то, что убило твоих родителей. Я прав? Сонхва не мог дышать. Слова впивались в него, как отравленные иглы, вскрывая старые, гноящиеся раны, которые, как он думал, уже давно превратились в шрамы. — Молчи, — хрипло выдавил он. — Но ты не убил, — продолжал Хонджун, его голос стал сочувствующим, почти нежным. Это было хуже любой насмешки. — Ты просто убежал. В монастырь. К старому аббату, который опоздал тогда. Который не защитил, а вытянул тебя из того Ада. Всю жизнь ты пытался доказать… кому? Мёртвым родителям? Богу? Самому себе, что ты не трус? Что на этот раз ты будешь сильным? Будь я демоном из твоего детства, мне было бы лестно — целая жизнь, посвящённая страху передо мной. — ЗАТКНИСЬ! — рёв Сонхвы оглушил маленькую комнату. Он бросился вперёд, через границу узора, задевая следы собственной крови. Его руки потянулись к горлу Хонджуна. И в этот миг цепи на запястьях пленника рассыпались. Не сломались. Просто разомкнулись, как будто их удерживало лишь его согласие на игру. Белые, длинные пальцы метнулись вперёд, с лёгкостью ловя запястья Пака. Сила, скрытая под маской усталости, была чудовищной. Рывок — и Сонхва с глухим стуком ударился спиной о каменную стену. Второй рывок — и его руки были прижаты к холодному камню над головой. Что-то холодное и тяжёлое обвило его запястья, щёлкнуло. Цепи. Его же цепи. Он был прикован. Беспомощно растянут, грудь вздымалась от рыданий ярости и паники. Хонджун стоял перед ним, свободный, безупречный. Он даже не сломал рисунок на полу — он просто вышел из него, как из несуществующей двери. — Симпатичная ловушка, — сказал он, рассматривая узор своим холодным, аналитическим взглядом. — Но, видишь ли, имя — это не только сила над сущностью. Это ещё и ключ. Ключ, который открывает и закрывает. Ты закрыл меня им. А я… — он сделал шаг вперёд, сокращая дистанцию до нуля, — …я просто использовал его, чтобы открыть тебя. Его рука поднялась. Холодные пальцы в тонкой перчатке коснулись виска Сонхвы, медленно провели по линии челюсти, заставив того содрогнуться. — Ты хотел власти надо мной, — прошептал Хонджун, его губы были так близко, что дыхание, пахнущее мятой и холодом, обжигало кожу. — Теперь она у тебя есть. Ты полностью во власти того, кого ненавидишь. Того, кто понимает твою боль лучше, чем кто-либо во вселенной. Разве это не то, чего ты бессознательно желал? Быть понятым? Даже если понимание исходит от монстра? Его рука скользнула вниз, к воротнику рясы. Ловким движением расстегнула верхние пуговицы. Холодный воздух и холодные пальцы коснулись обнажённой кожи ключиц. Сонхва зажмурился, пытаясь отстраниться, но цепи держали его намертво. — Не… трогай меня, — выдохнул он, но в его голосе не было силы, только сломанный стыд. — Но ты трогал меня, — парировал Хонджун, его пальцы теперь медленно, почти любовно, водили по дрожащему животу под тонкой тканьютонкой рубашки. — Ты вложил в это прикосновение столько любопытства… столько подавленного желания. Разве я могу не ответить взаимностью? Мы же ведём честный диалог. Его другая рука опустилась ниже, к поясу. Пальцы нашли пряжку, начали медленно, с чувственным скрежетом, расстёгивать её. — Ты показал мне свои страхи, Пак, — его голос звучал у самого уха. — Позволил заглянуть в самую тёмную комнату твоей души. Это делает тебя… невероятно близким. Почти своим. И со своей собственностью, — он наклонился, и его губы коснулись обожжённой дрожью шеи, — можно делать всё, что угодно. Сонхва стиснул зубы, чтобы не закричать. От унижения. От ярости. От того, как его тело, предательское, слабое, начинало откликаться на этот ледяной, методичный, понимающий террор. Он чувствовал, как пряжка отдаётся, как пояс ослабляется. Как холодные пальцы скользят под ткань, касаясь кожи живота, опускаясь ниже… — Я не демон из твоего детства, — прошептал Хонджун, в то время как его рука двигалась с ужасающей, неспешной уверенностью, исследуя, владея. — Я не буду тебя убивать. Я буду помнить каждый твой вздох, каждый твой стыд, каждую дрожь. Я превращу твой страх в… связь. В самую прочную цепь из всех возможных. И когда я найду Копьё, — его захват стал твёрже, почти болезненным, вырывая у Сонхвы непроизвольный стон, — ты будешь рядом. Ты увидишь, как рождается новый мир. И, возможно, наконец, перестанешь бояться шкафа. Слёзы жгучим позором выступили на глазах Сонхвы. Он отвернул голову, уткнувшись лицом в собственное плечо, пытаясь спрятаться. Но убежать было некуда. От этого. От него. Хонджун наблюдал за его мукой, но ледяной восторг в его глазах начал таять, уступая место чему-то более сложному, более опасному для него самого. Он видел, как слёзы оставляют влажные тропинки на щеках Пака, как тот стискивает зубы, чтобы не выдать ни звука, как всё его тело напряжено в тщетной борьбе между яростью и охватившим его унизительным возбуждением. И это зрелище — не триумф, а откровение. Его рука, лежащая на животе Сонхвы, остановилась. Её движение, которое должно было быть наказанием, обладанием, вдруг показалось ему грубым и бессмысленным. Как будто он пытался молотком разгадать хрупкий механизм редких часов. — Ты… невыносим, — тихо произнёс Хонджун, и в его голосе не было насмешки. Было почти изумление. Его пальцы разжались, их прикосновение стало не хваткой, а просто контактом, ощупывающим дрожащую кожу сквозь ткань. — Ты показываешь мне свою боль, свою ненависть, страх… и всё это настоящее. Настолько живое, что обжигает. Даже сейчас. Он медленно отстранил свою руку, убирая её из-под одежды аббата, но не отходил. Его ладонь легла на обнажённое место у ключицы, где пульс бился дико, как у загнанного зверя. Прикосновение было уже не холодным, а просто прохладным, почти нейтральным. — Я не хочу причинять тебе боль, Пак, — сказал он, и слова звучали странно искренне в густой тишине комнаты. — Не эту. Физическая боль… это скучно. Это слишком просто. А ты… ты сложный. Ты каждый раз меня удивляешь. Найти моё имя… понять мои мотивы… Это… этого не случалось никогда. Его взгляд изучал лицо Сонхвы, словно пытаясь запечатлеть каждую деталь. Стыд, гнев, и где-то в глубине — то самое непонятное влечение, которое так пугало даже самого аббата. — Ты прав в одном, — продолжил Хонджун, его голос стал тише, задумчивее. — Скука — это вечный спутник. Но сейчас… сейчас не скучно. Ты разрушаешь мои прогнозы. Ты вносишь… элемент непредсказуемости. И я не знаю, что с этим делать. Кроме одного. Он наклонился, и его движение не было резким. Оно было медленным, почти нерешительным. Его рука поднялась, чтобы коснуться щеки Сонхвы, и пальцы уже не были облечены в кожу перчаток — он снял их в какой-то неосознанный момент, и теперь кончики пальцев, все ещё прохладные, но не леденящие, прикоснулись к влажной от слёз коже. Затем он поцеловал его. Это не был поцелуй в коридоре — пьяный, отчаянный, полный ледяного ужаса и жажды. Это не было захватом. Его губы коснулись губ Пака с осторожной, почти робкой нежностью, как будто пробуя на вкус что-то хрупкое и драгоценное. В них не было холода. Была странная, чужая, но несомненная теплота. Это был вопрос, заданный без слов.

«Вот так. Без боли. Без силы. Что теперь?»

Сонхва замер. Всё его тело, готовое к насилию, к борьбе, обмякло от этого неожиданного, простого прикосновения. Его губы, сжатые в бессильной ярости, дрогнули и разомкнулись на долю секунды, позволяя этому странному, тёплому вопрошанию проникнуть глубже. Цепи на его запястьях тихо звякнули, когда его руки, всё ещё прикованные, непроизвольно дёрнулись, словно желая ответить на этот жест. Хонджун отстранился первым. Его дыхание, всегда безупречно ровное, было чуть сбившимся. Он смотрел в глаза Сонхвы с таким выражением, будто и сам не понимал, что только что сделал. — Интересно, — прошептал он, и его голос звучал приглушённо, как будто он говорил сам с собой. — Это… тоже часть того живого огня? Такое простое… и такое сложное одновременно. Он не отошёл. Его взгляд, всё ещё прикованный к лицу напротив, скользнул вниз — к обнажённой ключице, к расстёгнутому вороту, к линии, уходящей под ткань. В его глазах не было прежнего холодного расчёта или голода обладания. Был почти научный, но при этом глубоко личный интерес. Любопытство, смешанное с чем-то, что было опасно близко к благоговению. — Позволь, — тихо сказал он, и это не было приказом. Это была просьба, произнесённая так тихо, что её почти не было слышно. Его пальцы, всё ещё обнажённые, снова коснулись кожи Пака. На этот раз они проследовали по линии ключицы, медленно, с едва ощутимым давлением, будто вырисовывая невидимый узор. Прикосновение вызывало мурашки, заставляя кожу под ним сжиматься и одновременно тянуться навстречу. Сонхва замер, его дыхание застряло в горле. Это не было насилием. Это было… исследованием. И от этого было в тысячу раз страшнее. Пальцы спустились ниже, к груди, обходя её, лишь слегка касаясь рёбер сквозь тонкую ткань рубашки. Каждое движение было медленным, осознанным, будто Хонджун читал карту неизвестной земли и боялся пропустить малейшую деталь. Его собственные пальцы слегка дрожали — микроскопическая вибрация, которую можно было почувствовать только в полной тишине и неподвижности, что их окружала. Он наклонился снова. Его губы нашли то место у основания шеи, где пульс бился чаще всего. Поцелуй был не страстным, а вопрошающим. Тёплый, влажный, нежный. Губы просто приложились к коже и замерли, ощущая под собой бешеный бег жизни. Сонхва ахнул, коротко и резко, и его голова сама собой откинулась назад, ударившись о каменную стену. Но боли не было — всё его сознание было сосредоточено на этом точечном прикосновении тепла в месте, где обычно царил только холод. Хонджун медленно провёл кончиком языка по тому же пути, что и пальцы — от ключицы вверх, к горлу, к подбородку. Это было похоже на то, как слепой читает шрифт Брайля, пытаясь понять смысл написанного. Движение было настолько интимным, настолько лишённым обычной для него расчётливости, что у Пака по спине пробежала длинная, дрожащая волна чего-то, что не было ни страхом, ни отвращением. Это было чистое, животное потрясение от такой незащищённости со стороны того, кто всегда был неприступной крепостью. — Ты дрожишь, — прошептал Хонджун слегка отстранившись от медовой кожи. Его голос был густым, низким, совсем не похожим на его обычный, отточенный тембр. — Но не от страха. Верно? Это что-то иное. Физиологическая реакция на… на что, Пак? На близость? На новизну? Или на то, что тебя видят? По-настоящему видят? Он выпрямился, чтобы посмотреть в его глаза. Его собственные были расширены, зрачки поглотили почти всю радужку, оставив лишь тонкое кольцо тёмного цвета. В них не было торжества. Было потрясение. Как будто он сам был шокирован силой собственной реакции на эти простые открытия. Затем он снова поцеловал его в губы. Уже не робко, а с новой, обретённой уверенностью. Глубже, настойчивее, но всё так же без принуждения. Будто говоря: «Только попроси, и я остановлюсь сейчас». Но его не останавливали. Руки Хонджуна медленно поднялись, чтобы охватить лицо аббата, большие пальцы провели по скулам, задели мокрые от слёз ресницы. В этом поцелуе было столько сосредоточенного внимания, столько желания не взять, а понять, что Сонхва почувствовал, как последние остатки сопротивления тают, как лёд под неожиданным лучом весеннего солнца. Его собственные губы, наконец, начали отвечать — неуверенно, робко, но отвечать. Цепи на его запястьях снова звякнули, уже не как символ плена, а как случайный, посторонний звук в мире, который вдруг сузился до точки соприкосновения губ, до тепла дыхания, до прохлады пальцев на его щеках. Хонджун оторвался, и его дыхание было теперь «совершенно идеально» неровным. Он прижал лоб ко лбу Сонхвы, закрыв глаза, словно пытаясь удержать это новое, хрупкое ощущение. — Я мог бы сейчас сделать многое, — повторил он, но теперь это звучало не как угроза, а как констатация выбора. Голос его был хриплым. — Но это было бы… разрушением материала. А я хочу понять, из чего ты сделан. До конца. Он сделал шаг назад, оставляя Пака прикованным, но уже не униженным, а ошеломлённым до глубины души. Поток ярости и страха внутри аббата застыл, смешавшись с чем-то совершенно новым — с недоумением, с остатками жара на губах, с мучительным, непривычным интересом к тому, что только что произошло. — Мы закончили на сегодня, — произнёс Хонджун, и это снова прозвучало как решение, но теперь в его тоне была какая-то непривычная мягкость. — Ключи от замков лежат в кармане твоей рясы, с левой стороны. Ты будешь свободен через несколько минут. Достаточно времени, чтобы подумать. Обо мне. О себе. О том… — он сделал паузу, и его взгляд снова на миг задержался на покрасневших губах Сонхвы, — …каким может быть следующий поцелуй, когда он будет по взаимному согласию. Или не будет вовсе. Это тоже будет интересно узнать. Он повернулся и вышел, мягко закрыв за собой дверь. Сонхва остался один. Он медленно, будто в тумане, коснулся языком собственных губ. Там не осталось ни привкуса статики, ни горечи. Только призрачное, тёплое ощущение чего-то настолько неожиданного, что его разум отказывался это обрабатывать. Он дотянулся дрожащей рукой до кармана, нашёл ключи, с щелчком открыл замки. Цепи с грохотом рухнули на пол. Аббат стоял, прислонившись к холодной стене, потирая запястья. Боль от металла уже не имела значения. Гораздо сильнее горело другое — память о том, как ледяной Князь Пустоты поцеловал его без единой капли холода. И тихий, предательский вопрос, который теперь звучал в нём громче любой молитвы:

«А что, если он и вправду просто хочет понять? И что, если я… тоже хочу, чтобы он понял?»

***

Сумерки окончательно сгустились в тёплую, бархатную ночь, когда они вышли из улочек на широкую, залитую светом площадь. Их встретил настоящий водоворот звуков, красок и движения. Громкая, заводная музыка лилась из динамиков, смешиваясь со смехом, криками зазывал и шуршанием флажков, развешанных повсюду. Воздух гудел от праздника. Люди толпились у лотков со сладостями, дети носились с светящимися палочками, парочки кружились в импровизированном танце. Феликс замер на краю этого праздничного шторма, глаза его были огромными от изумления. Хенджин же, напротив, загорелся, как спичка. Его лицо осветилось дикой, мальчишеской радостью. — Ну что, ангелок, готов окунуться в народное веселье? — закричал он ему прямо в ухо, чтобы перекрыть гул. И, не дожидаясь ответа, снова схватил его за руку. — Погнали! Он втянул Феликса в самую гущу. Сначала они просто стояли, наблюдая за танцующими, но ритм был слишком заразительным, а атмосфера слишком свободной. Хенджин начал притопывать, подхватывая такт, потом раскачивать плечами, его красный кардиган мелькал в толпе как сигнальный флажок. Хван тянул за собой Феликса, который сначала двигался неловко, скованно, будто его конечности вдруг забыли, как это — просто радоваться. Но под улюлюканья и ободряющие ухмылки Хенджина, под общий пульсирующий ритм, скованность стала таять. Сначала он просто начал покачиваться в такт, потом — чуть смелее двигать ногами. А потом Хван, смеясь, схватил его за обе руки и начал кружить. И Феликс, потеряв равновесие от смеха и головокружения, позволил. Они были просто двумя парнями в толпе, двумя частицами этого общего, бесшабашного счастья. Потом начались игры. Хенджин, как гончая, выискивавший развлечения, потянул Феликса к ларьку, где зазывала предлагал «пострелять по порокам». — Смотри, ангелок, символично! — Хенджин сунул ему в руки деревянную рогатку с резинкой, похожей на высохшую жилу. — Жестяные банки. Каждая — воплощение какого-нибудь смертного греха или, на худой конец, скучной взрослой обязанности. Вот эта, кривая, — наверняка «Лицемерие». Бах ему между глаз! Феликс, смущённо оглядываясь, неуверенно натянул резинку. — Я не умею. — Вся прелесть в том, чтобы не уметь! — Хенджин встал сзади, его руки легли на руки Феликса, чтобы скорректировать прицел. От такого внезапной близости и шепота в ухо Феликс весь замер. — Расслабься. Не думай о точности. Думай о том, как бы воткнуть этому «лицемерию» прямо в… э-э-э… в крышку. Выстрел. Снаряд со свистом пролетел мимо банки и отрикошетил от фанерной стенки. Брюнет рассмеялся. — Ну, ты хотя бы стенку поранил. Это уже прогресс. Давай ещё, теперь целься в «Уныние», оно тощее, вон то, с вмятиной. Следующий выстрел был удачнее — камешек звонко стукнул по жести, сбив банку. Феликс невольно ахнул от удивления, а Хенджин хлопнул его по плечу. — Видишь! Уныние повержено! Теперь «Чревоугодие» — самая пузатая. Безжалостно, ангелок, безжалостно! Сбив ещё пару «грехов», они, довольные, двинулись дальше, пока Хенджин не заметил группу явно подвыпивших мужчин, с азартом ухватившихся за толстый канат. — О, командный дух! Наш следующий вызов! — Он втянул Феликса в одну из команд, сунув ему в руки скользкую верёвку. — Не отпускай, просто упирайся и тяни в такт моему хриплому воплю! Началась не столько борьба, сколько хаотичная возня с криками, смехом и поскальзываниями на траве. Их команда, состоящая из них двоих, трёх дядек в тельняшках и одной решительной бабушки с сумкой, проиграла почти мгновенно, рухнув в кучу малу. Феликс оказался внизу, придавленный брюнетом, который хохотал, запрокинув голову. — Великолепно! Мы проиграли с таким блеском, что это уже похоже на победу! Ты в порядке, пленник? Не раздавили нашего стратегического гения? — он обернулся, чтобы посмотреть на Феликса, и смех на его губах замер. Ли лежал на спине, его светлые волосы были втоптаны в траву, на щеке отпечаталась травинка. Его лицо было раскрасневшимся от усилия и смеха, губы растянуты в широкой, беззаботной улыбке, которой Хенджин ещё никогда у него не видел. Глаза, обычно такие серьёзные или испуганные, теперь сияли чистой, детской радостью, отражая мириады огней гирлянд. Он выглядел не просто живым. Он выглядел… прекрасным. Ослепительно, неприлично, по-юношески задорно прекрасным в этом своём простом счастье. У брюнета на миг спёрло дыхание. Весь шум площади — музыка, крики, смех — отступил, превратившись в глухой гул где-то далеко. Он застыл, опершись на локти по обе стороны от головы Феликса, и просто смотрел. Смотрел на эту улыбку, на эти сияющие глаза, на разметавшиеся белые пряди. В груди что-то ёкнуло — незнакомое, тёплое и одновременно пугающее чувство, которое было сильнее любого искушения, которое он когда-либо создавал. «Чёрт», — успела мелькнуть у него в голове отрезанная мысль. — Хенджин? — голос Феликса, ещё звонкий от смеха, но уже с лёгкой ноткой беспокойства, вернул его к реальности. Бабушка с авоськой уже отползла в сторонку, ворча, а пахнущий селёдкой дядя с трудом поднимался, тяжело дыша. Хван моргнул, резко выдохнув тот воздух, что застрял у него в лёгких. На его лицо снова набежала привычная маска шутовской невинности, но в глазах ещё дрожал отблеск только что пережитого потрясения. — Всё… всё в идеальном порядке, ангелок, — произнёс он, и его голос прозвучал чуть хриплее обычного. — Просто любовался нашей сокрушительной, но эффектной капитуляцией. Ты, кстати, с травой в волосах выглядишь очень… натурально. Прямо дитя природы, сбросившее оковы цивилизации. Давай-ка поднимемся, пока нас не приняли за часть ландшафта. Он откатился в сторону и поднялся, затем протянул руку Феликсу, чтобы помочь ему встать. Его пальцы сжали ладонь блондина крепче, чем того требовала ситуация, и задержались на лишнюю секунду, будто проверяя, что это всё ещё реально, что этот смех и этот свет в глазах — не мираж. Ли, ничего не подозревая, лишь улыбался своей новой, непривычной улыбкой, отряхивая куртку. А Хенджин, поправляя свой красный кардиган, старался не смотреть на него прямо, чувствуя, как в висках настойчиво стучит что-то горячее и неудобное. Дальше была лавка с фруктами. Хван, одолжив три яблока, с серьёзным видом отошёл в сторонку. — А теперь высший пилотаж. Секретное монашеское искусство, забытое веками — жонглирование постными дарами природы. Смотри и учись. Он сделал несколько неуверенных подбрасываний, и яблоки послушно (или нет) взмыли в воздух. На третьем броске одно выскользнуло, ударив его по лбу, второе упало к ногам Феликса, а третье Хенджин чудом поймал. — Так, небольшая техническая неполадка. Но концепция ясна? Теперь ты. Феликс, всё ещё давясь смехом, осторожно принял яблоки. Его попытка была ещё нелепее. Первое яблоко улетело куда-то за его спину, второе он едва успел поймать грудью, а третье, брошенное с перепугу слишком сильно, угодило прямо в живот подошедшему зеваке. Тот лишь удивлённо покряхтел, поднял яблоко, отряхнул и сунул в карман, качая головой. Брюнет захохотал так, что схватился за бок. Он смеялся не над Феликсом, а вместе с ним, над абсурдностью ситуации, над этой чистой, детской неумелостью. — Гениально! — выдохнул он, вытирая слёзы. — Ты не жонглируешь, ты — раздаёшь фруктовые благословения незнакомцам! Это новый уровень духовности! Смех Феликса, звонкий и беззаботный, сливался с общим гулом праздника. В этот момент, под кронами светящихся гирлянд, в облаке запахов жареного и сладкого, не было места тяжёлым мыслям. Не было Бога как сурового судьи, не было долга перед матерью, не было страха перед будущим. Была только ночь, музыка, бьющее в такт сердце и этот невыносимый, ослепительный человек рядом, который умел превращать даже падение в яблоки в самый весёлый аттракцион на свете. И Феликс ловил себя на мысли, что хочет, чтобы этот аттракцион длился вечно. Они прошли через все возможные аттракционы, сыграли во все дурацкие игры и смеялись до слёз над глупостями. Ноги Феликса приятно гудели от усталости. Они стояли с Хенджином посреди площади, в самой гуще ожившей толпы. Воздух, напоённый запахом жареного и вечерней прохладой, вибрировал от общего нетерпения. Все — семьи с сонными детьми на плечах, парочки, прижавшиеся друг к другу, старики на скамейках — смотрели в одну точку, в тёмное небо над крышами. Внутри Ли царила непривычная, полная тишина. Не та, что наступает перед исповедью или долгой молитвой, а мягкая, умиротворённая пустота после бури смеха. Он чувствовал себя на удивление цельным. Частью этого шумного, живого целого. Его взгляд снова и снова возвращался к профилю Хенджина, освещённому разноцветными огнями гирлянд. И каждый раз в груди отзывалось тёплое, щемящее чувство, похожее на ностальгию по чему-то, чего у него никогда не было. Хван ощутил этот взгляд и обернулся. Его глаза, обычно такие насмешливые, сейчас были спокойными. Он перекинул руку через плечи Феликса, лёгким, но властным жестом притянув его ближе. — Ну что, ангелок, — его голос прозвучал над самым ухом блондина. Так тихо, почти интимно, перекрывая предпраздничный гул, — Скажи честно — не самый скучный день в твоей жизни? Даже монастырский хлеб кажется теперь преснее, чем он есть на самом деле, а? Феликс не ответил. Он лишь позволил себе расслабиться в этом полуобъятии, позволил теплу от широкой ладони на своём плечу разлиться по телу. Говорить было не нужно. Любое слово могло разрушить этот хрупкий, совершенный миг покоя. И тогда небо разорвал первый залп. Резкий свист, и следом — ослепительный, белый взрыв, похожий на распадение звезды. Хризантема из огня на миг превратила ночь в день, а затем с шипением рассыпалась тысячами догорающих искр. Толпа взорвалась единым, восторженным вздохом. Это было только начало. Вслед полетели огненные шары — рубиновые, изумрудные, сапфировые. Они лопались, рождая золотой дождь, змейки света, сияющие паутины. Каждый залп бил по чувствам грохотом и ослепительной красотой. Хенджин задрал голову, и на его лице — том самом лице, которое привыкло кривить усмешку, — отразился чистый, детский восторг. Он забыл про шутки, про маски, просто смотрел, и его губы были приоткрыты от немого «ах». Феликс смотрел тоже, и чувства захлёстывали его с головой. Это было слишком. Слишком громко, слишком ярко, слишком… много. Что-то горячее и солёное подступило к горлу, застилая взгляд блестящей пеленой. Он не плакал — он переполнялся. Казалось, каждый нерв, каждая клетка его тела впитывала этот мимолётный, огненный праздник, как засохшая земля — первый дождь. Вдруг, кто-то сзади, пробираясь сквозь толпу, неловко толкнул его в спину. Блондин, потеряв равновесие, с силой впечатался в Хенджина. Тот инстинктивно обхватил его за талию, удерживая на месте, и они застыли в внезапной, тесной близости. Спина Ли — к его груди, руки Хвана — на его талии. Небо рвалось огненными бурями, окрашивая их в мистические, быстро меняющиеся цвета. Гром гремел, люди кричали от восторга, но для Феликса мир сузился до точки. До спины, чувствующей тепло другого тела через две тонкие ткани. До быстрого, отчётливого стука сердца у него за спиной. До знакомого запаха — дыма, кожи и чего-то сладкого, как миндаль и пепел. Он не думал. Он только чувствовал. А потом Хенджин, всё ещё держа его, медленно повернул его к себе. Его лицо в вспышках зелёного, затем золотого света было незнакомым — серьёзным, почти суровым. Его глаза, тёмные и невероятно глубокие, впились в Феликса, ища что-то. Ответ? Разрешение? Или просто правду этого мгновения? И Феликс, сам не понимая как, нашёл её. Его тело двинулось навстречу раньше, чем сознание успело выстроить хоть одну запретительную мысль. Он поднялся на цыпочки, его руки сами нашли плечи Хенджина, и он притянул его губы к своим. Это не было похоже на их первый, пьяный и неловкий поцелуй в темноте кельи. Это было медленно, почти нерешительно. Его губы коснулись губ Хенджина в тот самый миг, когда в небе с грохотом распустился гигантский серебряный ивовый плакун, озарив их призрачным сиянием. Хван замер. Абсолютно. Казалось, даже дыхание его остановилось. Но лишь на мгновение. Потом его руки на талии Феликса сжались крепче, почти болезненно, прижимая его ещё ближе. И он ответил. Не как учитель, не как соблазнитель. А как равный. Его поцелуй был тёплым, влажным, живым. В нём не было привычной иронии или игры. Была только жажда и какая-то почти отчаянная нежность. Он отозвался на этот порыв с такой искренностью, что у Феликса перехватило дыхание. Они стояли, слившись в поцелуе посреди ревущей, ликующей толпы, под грохочущее, цветное небо. Для Феликса мир перестал существовать. Не было больше салюта, не было людей, не было монастыря, не было прошлого и будущего. Были только губы Хенджина, двигающиеся в такт его собственным, тёплый вкус кофе и чего-то неуловимого, сладкого, и оглушительная тишина внутри, нарушаемая только бешеным стуком сердца — своего ли, чужого ли, он уже не мог различить. Это было страшно. И ослепительно. И совершенно, абсолютно правильно. Он обвил руками шею Хенджина, пальцы впутались в волосы у его затылка, и он целовал его так, будто пытался вдохнуть в себя всю эту ночь, всю эту свободу, всю эту невероятную, пугающую близость с этим загадочным, прекрасным существом. Когда воздух закончился и они разъединились, последние искры фейерверка догорали в небе, оставляя за собой сизый, пахнущий серой дым. Они стояли, лоб в лоб, дыхание сбитое, общее. Глаза Хенджина в полумраке были огромными и абсолютно пустыми от всякой маски. В них читался шок, растерянность и что-то пугающе ранимое. — Вот Чёрт, — выдохнул он хрипло, и его голос был чужим, голым. Он не шутил. Он просто констатировал факт, смотря на заплаканные, сияющие в темноте глаза Феликса. Его большой палец медленно, почти нерешительно, провёл по мокрой от слёз щеке блондина, затем по его опухшим, обожжённым губам. — Ангелок… мы, кажется, только что устроили салют и покруче. Феликс не мог говорить. Он лишь прижался лбом к его плечу, чувствуя, как дрожат его собственные колени и как это большое, тёплое тело рядом стало вдруг единственной опорой во внезапно осиротевшем мире. Небо потухло, праздник заканчивался, но внутри него всё ещё взрывались звёзды, тихие и ослепительные, оставляя после себя сладкое, горькое, невыносимое эхо.
Примечания:
120 Нравится 40 Отзывы 64 В сборник
Отзывы (4)