Сказ о горном царе

PG-13
Завершён
321
2
автор
К.А.А бета
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
64 страницы, 22 848 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
321 Нравится 83 Отзывы 86 В сборник

сказанье третье. летнее

Настройки
      Лето в общине неласковое и своевольное, но оттого и прекрасное: то раскатами грома рассечет леса, то завесит горизонт шумными ливнями, то вдруг смилуется и обогреет солнцем расстелившуюся ковром траву.       Джисону нравится лето. Но это — особенно.       Потому ли, что погода вдруг жалует общину приятным, не жгущим теплом, или потому, что дома у них все хорошо и спокойно — все здоровы, сыты, обуты — Джисон не знает.       Знает он, что хорошо ему.       Хорошо вот так вот — сидеть на траве, привалившись к нагретому покатому камню, и вдыхать запах свежих, оттаявших гор. Хорошо ни о чем не думать, краем уха слушать трескотню сверчков, скачущих по полю, и ловить витания нежного ветра. Хорошо просто отдыхать после рабочей недели, когда все дела сделаны и переделаны, и можно оставить братьев дома, с вопросами и увилистыми ответами, и торопливо уйти в леса налегке — без вездесущего колчана и лука, без мешков с охотничьей поклажей, а как есть — в рубашке простой, просторной, да с небольшими гостинцами и своими бездельными безделушками.       Хорошо отдыхать от жизни бытовой, вырезая фигурки из дерева, пока мягкой пушистой лапой тебе плечо греют.       Барс во сне ворчит — на своем, на барсьем — нос морщит и фыркает изредка, и спит позади на камне, напитываясь его теплом. Сидят они так уже долго, шея у Джисона и вовсе затекает, и он иногда откидывает ее назад, затылком ложится на мягкую меховую подушку, глаза прикрывает и улыбается, жмурясь голубому безоблачному небу.       Хорошо Джисону. Легко.       Солнце припекает щеки и целует лоб, под веками вспыхивает зарево оранжево-красное, а когда свет становится ярким до рези в глазах — Джисон промаргивается, ресницами стряхивая тепло, смотрит на ладони свои — в них лежат деревяшка обструганная и ножик любимый, отцовский. Руки заученными взмахами скользят по изгибам, звук срезающегося дерева приятно щекочет слух, и Джисон стопорится на несколько секунд — оборачивается через плечо, смотрит в барсью морду расслабленно дрыхнущую, скользит взглядом по чертам и пятнами, по изгибу подбородка.       Спящий горный царь — сплошная безмятежность на залитом солнцем поле.       Реснички звериные дрожат ото сна, барс фыркает сквозь дрему, и брови его нахмуриваются: на розово-бежевый треугольник влажного животного носа садится муха — и Джисон недовольно отгоняет ее рукой.       Нечего его барсу сны тревожить.       Муха жужжит возмущенно, с места подрываясь и суматошными вихрями куда-то в поле ускользая, и Джисон смотрит ей вслед, мол, поделом тебе. Потом снова смотрит на барса — и от улыбки не сдерживается. Большим пальцем разглаживает пушистую бровь нахмуренную, где шерсть темнее другой, и снова возвращается к своему занятию.       Так и сидят, пока солнце к закату не клонится.       Барс просыпается неожиданно — для Джисона самого — и тот едва не роняет из рук недоструганную фигурку.       Бодает его в затылок.       — Идти тебе пора, — в голове привычно проносится, а сам Минхо наяву зевает — широко, поджимая черные кошачьи губы и оголяя клыки с розовым напрягшимся языком. — Стемнеет скоро, провожать я тебя не пойду.       — Да кто ж тебя просит, — усмехается Джисон, еще деревяшку срезая. — Это я тебя провожаю по привычке.       Джисон айкает и шипит — шею его прихватывают зубами, совсем не больно, не крепко и не опасно, но неожиданно — и он втягивает голову в плечи, хмурясь и уходя от наказания за язык длинный.       Давно его не пугают такие барсьи замашки. Забавляют лишь. Потому что Минхо больно ему не сделает — не того он нрава, пусть и любит зубы показывать.       — Пойду скоро, — соглашается Джисон, потому что прав его своенравный царь горы: сумеречная прохлада медленно выползает из леса на поляну, и еще немного — небо спустит на землю свою темноту. Однако время еще есть, потому и говорит: — лежи еще, меня грей.       Минхо не спорит. Фыркает только ему в голове показательно, мол, наглый какой, однако голову на лапу перекладывает, вздыхает пушистыми боками и прикрывает глаза. Лениво хвостом длинным помахивает и, кажется, тоже чувствует себя хорошо.       Хорошо Джисону летом. Здорово ему. Спокойно.       Неспокойно ему только дома, потому как братья все чаще и чаще спрашивают его невзначай, куда тот среди дня собирается. Джисон по-всякому отвечал: и гулять идет, и тропы охотничьи проверить, и капканы старые по лесу собрать да новые расставить, да по грибы — по грибы! с роду Джисон по грибы не ходил…       В общем, как только не выкручивался, как только он не юлил.       Но и братья его — не дураки. Чан по большей части молчал все разы, говорил Чанбин — вопросы задавал. Али случилось чего? Обиделся, пригорюнился? Надоело ему все? Или что-то в лесу повидал такого, что покоя не дает?       Приходилось Джисону и так хитрить: брал с собой охотничьи снасти, уходил в лес, сидел с барсом на поляне до заката — а потом шли они вместе по мелкую дичь, чтобы что-то домой принести. Мол, вот, дорогие, зачем ходил: настроение было кролика загнать.       Чанбин глаза на него лупил и что-то тянул задумчивое, а Чан лишь щурился сомнительно, но все равно помалкивал.       Понимал Джисон, что долго в догонялки у него играть не получится, и сказал об этом как-то барсу — сидели они на поляне свободным деньком, грелись под лучами, напившись свежей воды в роднике.       Джисон тогда и заговорил, руки под голову подложив.       — Хватятся меня они, — вздохнул протяжно; барс на это голову повернул, свою, человечью, потому что Джисон однажды уговорил его рубахи новенькие выгулять. Да хоть по полю — почему нет? — Что им говорить буду? Куда пропадаю?       — Скажи, — барс хмыкнул игриво, глаза щуря с искорками, и Джисон на них засмотрелся, — что к девице из соседней общины бегаешь. Сразу отстанут.       — Да ну тебя!       Смеялись они долго, шутками обмениваясь, и на каждую подобную — непременно глупую — Джисон пихал барса в плечо. А горный царь смехом заливался и предлагал идеи — одна абсурднее другой.       — А ты в общину зайти не хочешь? — спросил тогда Джисон вдруг, отсмеяв весь свой смех, потому что мысль вдруг ему показалась сообразительной. — В гости бы ко мне пришел. А то я у тебя не раз бывал, а ты у меня — ни разу.       Обрадовался Джисон такой идее. Только барс вот — не обрадовался.       — С этим? — ткнул он себе в лоб, где на бледной коже пятна темные полосами по телу рассыпались. Джисон ответ придумать не успел — вздохнул Минхо и отмахнулся. — Сказал тоже. Засмеют же — обоих — в лучшем случае. В худшем — за прокаженного примут да выставят вон. И тебя заодно.       — А меня-то за что?       — Так вдруг ты тоже хворью заразен?       Так ни к чему они и не пришли, хоть и виделись — как и было заведено, раз в недельку — по-прежнему.       Джисон и в пещеру к нему наведывался. Притаскивал иногда заныканные от братьев гостинцы, со стола вкусности; то мясо вяленое, то сладости издалека привезенные, то пастилу, то мед. По делу тоже приносил, что Минхо у него просил изредка, и что не просил — тоже нес. Одеяло ему свое отдал — братьям соврал, что стирал, да испортил, выкинуть пришлось; утварь всю обновил.       Так и жили они до середины лета.       Джисон уже не удивлялся этой яви — что дружбу он водит не то с духом, не то с демоном — потому что Минхо таким человечным оказался, что и в общине некоторые позверинее были. Минхо читать любил — Джисон ему книг купил и принес. Жарил на углях мясо такое ароматное и сочное, что у Джисона за ушами все трещало, а рот слюной исходил. Небылицы ему всякие рассказывал, пока они после обеда отдыхали, привалившись друг к другу — Джисон по обыкновению фигурки стругал, чтобы руки неуемные чем-то занять, а Минхо ленивостью растекался блаженной и сказки слагал.       Джисон однажды спросил:       — А твоя какая сказка? Расскажи.       Было это вечером, уже почти на самом закате: солнце оранжевое опускалось за горы, а над головой растекалась синеватая чернь. Джисон фигурку стругал — долго ее делал, кропотливо, с особым удовольствием и небывалой ответственностью, и готовился слушать новую сказку.       Минхо тогда вздохнул.       — Сказка моя короткая и неинтересная. Не забивай свою голову думами ненужными.       — С чего же — ненужными? Самыми нужными! Ну, расскажи, а? Ты ж ничего мне о себе не говоришь, а я тебе все свои ребятишные проказы пересказал!       Минхо молчал — долго молчал, будто с силами собираясь — и коротко поведал: зима была, снежная, морозом кусачая, злая и голодная до скрипучих вьюг. Минхо глаза открыл в снегах — увидел серо-белые горы и тело свое окоченевшее почувствовал. Барсом он с самого начала был — вот его первое о себе воспоминание. Давно это было. Так давно, что Минхо и не вспомнит, когда именно.       Джисон долго молчал, фигурку в руках крутил недоделанную, думал о сказке совсем несказочной — и фыркнул мыслям.       Ну и черт с этим всем. Пусть Минхо о таком не думает. Не к лицу его гордой кошке задумчиво печалиться.       Потому и взял его за руку, ладонь сжимая.       Больше они о сказке Минхо не говорили.

***

             Говорили они обо всем на свете: и о том, как по горам ветер скачет игривым козленком, и о том, как в общине козочки лениво цапают налившуюся летним соком зеленую траву. Говорили о людях, о зверях, об облаках кучерявых — о чем угодно. И так Джисону радостно от этого было, так трепетно-спокойно, что кто-то его слушает — все его речи, в общине признаваемые странными. Джисон общину любил, искренне и тепло, как каждый человек дом свой любит, но только все равно оставалось в нем чувство непокойное, что получужой он в ней. Точнее, не чужой, все свой же, но только такой — с подвыпертом.       А с барсом не чувствовал себя Джисон с подвыпертом. Чувствовал он себя целым, единым, таким, какой он был рожден и каким быть должен.       Вот уж хохма: человеческое с нечеловеческим познавать.       Но другое чувство Джисону покоя не давало. День ото дня оно крепло, наливалось в груди поспевающей ягодой, вот-вот лопнувшей от собственной мякоти, все ширилось и росло в нем, забивало грудь, руки с ногами ватными делало, голову туманило.       Тосковал Джисон в разлуке с горным царем, места себе не находил. Пусть знал, пусть понимал, что увидит его вскоре — все равно не мог тоску приручить. А с тоской приходило и чувство трепета, чувство ожидания, предвкушения, поэтому однажды Джисон не выдержал — как увидел серую ленивую кошку на поляне, так и припустил к ней со всех ног, и ничего его не остановило: ни звериный пищащий рык удивления, ни камни под коленками.       Повалил в объятиях, к себе прижал да рассмеялся счастливо.       Минхо ворчал, царапкался лениво, ворочался, да все равно объятия принимал, тяжелой теплой лапой в ответ приобнимая, носом мокрым в рубаху чужую — людьми пахнущую, общиной и совсем сильно одним человеком — утыкался.       Гуляли они по горам, Минхо Джисону про горы рассказывал, показывал тайные тропки, укромные уголочки. И любил Джисон мягкий серый мех его гордой кошки, и поступь величественную, и плавность линий его, да только не хватало ему иногда обычных житейских радостей, и просил он Минхо человеком сделаться. Погулять с ним по тем же горам, по тем же камням, все те же тропинки ему показывать — да только позволить держать его ладонь в своей, его, человеческую, обычную, чтобы в своих натруженных грубых руках держать его прохладные мягкие руки.       Не отказывал Минхо. Ни разу не отказал ему в такой просьбе. А после — и сам стал человеком его встречать, иль не встречать, но сразу же рядом с ним оборачиваться.       Джисон все пытался поймать этот момент — когда его кошка человеком становится, да наоборот — но все не выходило. Вот уж настоящая магия: смотрит Джисон на кошку, моргает — и человек перед ним. И пытался же не моргать, а все равно сдавался рано или поздно, а как глаза откроет — так Минхо ему улыбается улыбкой своей человечьей.       Хитрец и плут.       Минхо смеялся родничком журчащим, колокольчиком переливистым, да уверял, что не специально он так делает, не нарочно; видимо, так его барсья магия работает, так для людей раскрывается. А Джисон все равно обиду чувствовал, не серьезную, не жгучую, а игривую такую, а Минхо в щеку его ткнул, смеясь, и сам — сам! Боги Джисона услышали! — за руку его взял, в глаза улыбаясь лукаво-ласково.       Джисона дурачком в общине иногда называли, кто всерьез за глаза, а кто любовно, почти хвалебно, но впервые Джисон подумал, что он и правда дурак, когда оторопел от счастья своего, а после и сам не понял, что наделал — только в глаза растерянные посмотрел, да осознал.       Барса он поцеловал. Батюшки.       Барс глазами хлопал, и Джисон уж напридумывал в голове с три короба оправданий — одно глупее другого — да все не осмелился рот открыть, чтобы оправдаться. Да и не нужным оказалось — Минхо глаза потупил, руку его стиснул плотнее да за собой повел. Сказал, что к истоку реки горной они не ходили, а красиво там — Джисон еще не видел.       Джисон и не увидел никакой красоты начала горных вод — только взмахи ресниц длинных, румянец под пятнышками темными и голос тихий, мягкий, как ласкающий ветер — все, что память его сохранила в себе.       Вернулся тогда Джисон домой поздно, сильно в ночи, и то из-за пинков, которыми его кошка наградила — не хотел он уходить, хоть убей, не мог оторваться. Все держал за руку, давал себя по горам водить, потом на выступе у реки сидел, чужой ладони из своей не выпуская, и смотрел-смотрел-смотрел.       Не на покатые зеленые склоны, не на небо голубое и безоблачное, не на красоты мира, в котором он жил — все только на горную кошку сердце его желало смотреть, каждое слово, каждый звук его впитывать желало, только его речи, его взгляд в воспоминаниях оттеснить намерилось.       Чанбин встретил его хмурый и сердитый, на пороге подловил и давай выспрашивать, что был да какого лешего шлялся в потемках, а Джисон только знай себе хихикает — и правда дурачок деревенский. Чан на все это рукой махнул, сказал, что потом поговорят, а Джисон в одеяло шерстяное завернулся, в окно темное загляделся — на небо темно-звездное, да улыбался, придурошный и сердцем хворый.       Влюбился. Подумать только. В кошку горную, по-человечьи молвящую.       Как объясняться братьям, Джисон не придумал. Не волновало его в тот момент ничего бренное и земное. Как волноваться, когда сердце трепещет под ребрами, как переживать, когда в ушах стоит перезвон его смеха журчащего? И улыбка его мягкая, кошачья, и пятнышки темные, румянец не скрывающие по щекам и скулам.       Как переживать о своей любви, когда любовь его в неге купает?       На утро устроили Джисону разгром. Чанбин из себя вышел — сам он по себе импульсивный, горячный, но с детства он попустил свой пыл, да только, видно, лопнула тетива, и кружкой стучал он по столу, и кричал, и краснел от злобы. Чан не препятствовал, в кои-то веки поступившись мудростью своей, и только руки на груди складывал да просил Чанбина быть потише — соседи сбегутся, подумают, что бьют тут кого-то. А сам смотрел прямо, хмуро, прям Джисону в глаза.       Не выдерживал он долго — опускал их в стол, в свою несъетую разваренную кашу.       Молчал, как язык проглотивший. Только брань про себя братскую слушал.       Чанбин все спрашивал, допытывался злобой, шипел на него, а Джисон все в стол смотрел и губы жал. Не мог он братьям врать, не то что не умел — не мог просто.       Но и царя своего горного предать он не мог, потому как не давал он простых обещаний, а сложные — всегда исполнял.       Только когда подскочил Чанбин и за грудки начал трясти, старший брат вмешался. Осадил, успокоил, но глазами смотрел хмуро и беспрекословно. И так же беспрекословно заверил Джисона, в глаза ему глядя:       — Куда бы ни ходил — не пойдешь больше, коли объясниться не можешь. Объяснишься — так и пойдешь. А до того времени сидишь дома, на охоту выходишь с охотниками, и не приведи Боги улизнешь…       Небом клянусь — сказал тогда Чан, и у Джисона холод вьюжный пробежался по позвоночнику. Потому что клялся Чан всего два раза в своей жизни. Когда отец умер, и тот прорыдал слезно: сберегу, выращу, вытащу; и когда пять лет назад нарекли Чана в общине ведующим.       Не давал больше клятв Чан. Третья эта его клятва.       Джисон бросил свою кашу, ушел во дворы — остыть и успокоиться, себя в порядок привести, с мыслями помириться. Придумать, что делать, как выкрутиться, потому что не мог он так все оставить: привык он за эти месяцы сбегать на поляну и в горы, привык к мягкому ожиданию, привык к знанию, что вот чуть-чуть еще, и увидится он со своей гордой кошкой, со своим царем — не только гор, но и сердца его.       Сжалось у Джисона все от одной только мысли, что не видать ему своего счастья пятнистого, своего солнца с улыбкой лучистой, не смотреть ему в глаза каменной стужи, греющей его по ночам в воспоминаниях.       Удрал. Прям как был, в чем есть — побежал в горы, запыхивающийся. Едва не плача от того, как воздух иглами грудь прокалывает, как мышцы тяжестью тащатся по земле — влетел в пещеру, в которой сидел столько раз — с одной только мыслью.       Предупредить. Рассказать. Чтоб не думал Минхо, что бросить тот его вознамерился, что не нужен он ему более.       Минхо глаза на него разинул испуганные — не видел Джисон у него никогда такого испуга в зрачках расширившихся — и рухнул перед ним на колени, пальцами мех вспахал, прижался крепко, лицом уткнулся.       Все рассказал — без утайки. О братьях своих, о Чанбине разгневанном, о Чановской клятве.       О любви своей обреченной.       Глаз Джисон не раскрывал — исповедовался вслепую, лицом прячась в теплоту и пушистую пахучесть. Не сразу он понял, что руки человеческие в ответ его обнимают, к телу крепкому жмут крепче, на ухо ему голосом тихим говорят:       — Не гневи братьев еще больше, домой возвращайся.       — Не пустят же, милый, не отпустят к тебе больше… Коли не расскажу, коли секрет твой не выдам — не увижу тебя больше…       И горько думать об этом, и говорить горько — ужасно горько, сколько ни думай и ни говори. Не знал Джисон, что приключится с ним такое счастье и несчастье одновременно: не любил Джисон так никого, ни от чьей улыбки не чувствовал под ребрами солнце восходящее, а как только почувствовал, как только к этому солнцу притронулся, теплом его обогрелся — так сразу тучи его затмили, спрятали, грозятся отнять.       — А ты выдай.       Не поверил Джисон ушам своим, лицо — от слез и отчаяния мокрое — наверх поднял, в глаза льдом окутанные посмотрел, лучистые, нежные, прищуром ласковым глядящие.       Улыбается ему Минхо, будто ничего и не было, будто небо на голову не падает.       — Расскажи, не утаивай. И скажи им в следующий раз с тобой пойти.       — Но ты же, — не подобрал Джисон слов, растерял все, сглотнул; надежда маленькая в груди искоркой проскочила и тут же потухла. — Нельзя так, милый, боязно мне. Мало ли, что выйдет. Вдруг…       — А что — вдруг?       — Вдруг узнает еще кто? — Джисон от одной только мысли омрачнел. Нет, ни в коем случае: не знает Джисон, как братья его все поймут, не знает, примут ли такое — дружбу его непонятную с духом непонятным. Вдруг решат, что опасен Минхо? И им, и Джисону, и общине целой? Что тогда?       Не будет Минхо покоя в горах. Не будет покоя всем их жизням.       Минхо ладонью лицо его обнял — и самое это было нежное касание, которое Джисон от него получал. Растаял Джисон в мгновение, вся его прыть, все его доводы — все в секунду неважным стало. Только кожа его мягкая, только улыбка нежная, только голос его тихий, струящийся — только это осталось внутри.       Ни боязни, ни тревог — все ушло.       — Раз братьев любишь — значит, веришь. А раз ты веришь — и я поверю.

***

      Братья сначала не поверили. Сказали, что раз решился обманывать, то хоть что-то правдивее бы придумал, а не сказки плохо слаженные им рассказывал. Чанбин снова из себя вышел: в грудь пальцем тыкал и ругался на него бранью крепкой, грозился за такую околесицу в речке прополоскать — чтобы голову от чуши всякой промыло…       А Чан — мудрый старший брат — глаза недоверчиво сощурил, но сказал вести. Только его одного, без Чанбина.       — Коли правда — нечего тебе горячку пороть будет, — ухмыльнулся он взъерепененному Чанбину, а тот снова взъелся бранью уже на всех в округе, раздасадованый рукой махнул и дверью хлопнул.       Дрова пошел колоть. Всегда так делал, когда с собой не в ладах бывал.       Джисон вел Чана через леса прямиком в горы. Молчал, не зная, как объясниться, потому что все он братьям начистоту выдал: и про то, что горный царь в метели снежной укрыл его в пещере, и про то, что снова весной его повстречал на охоте. Про все их гулянья, про то, как он плутовал, байки рассказывая и про новые тропы, и про желание зайца загнать вечерком. И даже про то, что горная кошка сама к себе позвала.       Только про сердце свое трепещущее не обмолвился.       На подступах к пещере у Джисона охолодели конечности, хоть воздух и теплее обычного по горам растекался мягким ветром. С каждым шагом дышать все сложнее становилось, с каждой мыслью сердце стучало чаще, и когда вышел навстречу им снежный барс — вовсе замолотило быстрым набатом.       Чан остановился позади, молчаливый и хмурый. Джисон встал между. Горная кошка, окинув взглядом и Джисона, и человека незнакомого, плавной повадкой спустилась ближе.       Моргнул Джисон — и человека увидел.       — Не бредил я, — повернулся он к Чану, а тот по прежнему глаз не сводил с гостя неожиданного. — Не мог я сказать, Чан, обещание держал. Минхо сам пригласил, по воле своей — я против был, боялся…       — Минхо тебя зовут?       Чан брата не слушал. Джисон челюсти поплотнее сомкнул, то на одного своего дорогого человека глядя, то на сердцу полюбившегося нелюдя, и руки неуемные в кулаки сжимал, чтоб себя успокоить.       — Минхо, — согласился барс голосом ровным, непривычно прохладным. — А тебя?       — Чан, — и не медля продолжил. — Чем брат тебе мой приглянулся? Чем он тебе обязан?       Трепыхнуло у Джисона в груди — от того, что «приглянулся» он барсу — однако все звуки проглотил, понимая, что лучше не вмешиваться. Не тот смысл Чан закладывал, хоть и попал — по незнанию — в цель.       — С чего ж ты решил, что обязан? — знакомые ехидные нотки в голосе кошкином прорезались, Джисон часто такие слышал. Но более осторожные, охотничьи, чем обычно бывало, когда дразнился скалистый проказник, ерничал и ворчал. И хоть говорил Минхо, что хорошо все будет, что если Джисон верит — то и сам он верит, а однако чуял Джисон, что боится его кошка гордая. Боится, но страх преодолевает.       Ради него через сомнения проходит.       — Не обязан он мне ничем, кроме обещания про меня не рассказывать людям.       — А ходит к тебе по какой надобности?       — А у меня зачем спрашиваешь? — Минхо брови выгнул, насмешкой стелится, глазами серо-ледяными блестит. Чан от такого челюсти сжимает, но молчит. — Он же ходит, а не я.       Видит Джисон, что происходит: и напряжение, воздух горный пропитавшее, и недоверие с обеих сторон, и страх — у обоих бьющийся в жилках. Страшно его обычно гордой кошке — людям показываться, разговоры с ними вести. Спрашивал Джисон, не раз спрашивал, ходил ли когда-то Минхо к людям, но тот лишь уклончиво отнекивался, мол, давно когда-то ходил — не приняли.       Больше ничего не сказал.       Страшно и брату его, небыль повстречавшему. Страшно, что сказки о горном царе оказались явью, что родная младшая кровь его водится с нелюдью горной, что сам он стоит перед сказкой ожившей.       И Джисону страшно, как два куска сердца его вот так встретились.       — Я сам ходил, по своей воле, — вклинивается, не выдерживает, раздраженный взгляд на себе ловит. Сглатывает, но шаг он сделал, а он самый сложный. — Он меня спас — я отблагодарить хотел. Долго уговаривал — не принимал он мою благодарность. И все же принял. Я ему приношу по дому необходимое, что в хозяйстве у него попортилось, а Минхо мне горы показывает. Самовольно я в горы сбегал каждый раз, Чан, самовольно и без наказа.       Чан хмурится, смотрит то на одного, то на второго, а после взгляд в барса утыкает и говорит твердо.       — Мы Богов почитаем, духов уважаем и к голосу обоих прислушиваемся. Но ни разу твой голос я не слышал. Кто ты и цели какие имеешь?       Барс молчит — мгновенье, еще одно, и еще. Брови хмурит и отчеканивает.       — До людей мне дела не было и нет. Горы меня породили, им я и служу. Оленей перегоняю от пастбища к пастбищу, чужих волков и прочих хищников вдалеке держу, медведей по весне бужу. Вот и все мои цели.       — И Джисон тебе без цели нужен?       — Не нужен мне брат твой ни для каких скверных мыслей, — фыркает Минхо, и Джисону вдруг легче дышать становится: возвращается знакомое ему ворчание, знакомые повадки проскальзывают. Расслабляется Минхо, а вместе с ним — и сам Джисон. — Захотел он приходить — вот и приходит. За помощь я ему благодарен, за дружбу — всю свою вечность платить буду.       Что-то в Джисоне радуется по-детски, по-ребячески, когда он то к одному голову вертит, то ко второму. Он все посредине между ними стоит, и ни шагу в сторону делать не смеет, чтобы шаткое перемирие не спугнуть, потому что у Чана морщинка между бровями разглаживается медленно, из взгляда тяжесть уходит.       И сам Джисон голос подает.       — Прости, что молчал, что обманывал. Нехорошо поступал, неправильно, знаю, но если бы сказал — не поверил бы сам. А Минхо просил молчать. Как я спасителя своего подвести мог? Кабы не он, — Джисон усмехается невесело, — домой я б тогда и не вернулся.       По горам ветер гуляет вечерний, солнце кроется за вершинами, небо спускает темень на землю. Проносится тишина порывом холодным, и Чан голову вдруг склоняет.       И говорит:       — За спасение по самую могилу буду тебе благодарен. И семья моя будет у тебя в долгу, будь ты хоть духом, хоть кем еще, — а потом вдруг взгляд исподлобья вскидывает и тише продолжает. — Но веры мне тебе нет, потому как тебя я не знаю. Нет, Джисон, не пререкайся со мной. Я тебя, горный царь, не знаю, но мой брат знает. Запретить ему не могу, но тебя предупрежу: хоть волос с дурной его головы упадет — вечностью своей расплачиваться не за дружбу, а за грехи свои будешь.       Еще раз голову склонил, кивнул и позвал Джисона за собой.       Джисон потоптался, потоптался — то в спину брату посмотрит, то на барса растерянный взгляд метнет — как снова видит улыбку знакомую, нежную, хоть и встревоженную.       Кивает ему Минхо в сторону — мол, топай давай, подосиновик (как часто он дразнился), — и Джисон побежал следом за братом своим, домой, в общину.       С легким сердцем и радостью, что две его части между собой познакомились.       И со знанием, что одну эту часть он оставит в горах, чтобы завтра к ней вернуться с улыбкой и поцелуем благодарно-ласковым.
321 Нравится 83 Отзывы 86 В сборник
Отзывы (8)