***
— Спишь? Голос тихий, нежный, баюкающий. Джисону бы прикорнуть еще хоть немного, потому что глаза сомкнул он ни свет ни заря, а в каменную пещеру осенний ветер гонит прохладу горную, и так ему не хочется просыпаться, потому что уютно и тепло под шерстяным одеялом. Но ему висок щекотят дыханием ровным, пальцами проходятся по обнаженным ребрам, и Джисон ворочается, скуксившись. Неуемна его кошка. Неуемна и настырна. — Не сплю уже, — хрипит ото сна Джисон, не желая глаз раскрывать. Только ворочается, носом вжимается в кожу, теплом и родным запахом пышущую. Задевает сосок лицом и жмется щекой к груди. Фыркают на это, но не зло, а игриво — и снова дышат в висок. — Вставать надо, — шепчут Джисону на ухо, и так не хочется ему этого делать. Так сильно, что он хмурится и ворчит, прижимаясь поближе к теплу, и никто ему этого делать не мешает. Наоборот — подбадривают, пальцами вдоль позвоночника проходясь. Да только слова в противовес звучат: — Вернуться тебе пора. Джисон и без того знает, что пора, да только не хочется жутко. За пещерой — осень, пожелтевший опадающий лес, слякоть и мокрая промозглость, а внутри — теплота, сухость, запах шерсти и меха, остаток сонности витает. Внутри его горная кошка — ото сна лохматая, помятая, с веками припухшими и с голой теплой кожей. Джисон скорее с горы голышом покатится, чем самовольно встанет и куда-то уйдет. Но знает Джисон, что прав он — голос его совести. И так он наглеет, по тоненькому льду ступает, потому что все чаще и чаще по ночам дома не объявляется, вместо этого ночуя в меховых объятиях. И пусть никаких тайн не осталось, пусть братья его знают, что все с Джисоном в порядке, что в горах он не сгинет и не пропадет — не один он — а все равно косятся на него недовольно и изредка его упрекают в загульстве. Минхо рукой проводит ему по затылку, шее, шепчет ласковости, будит губами по виску, и Джисон вздыхает, набирая в грудь побольше теплого сонного воздуха. Жмет тело к себе поближе, дает себе чуть-чуть времени на капризы — и глаза открывает. Пора домой возвращаться. Собирается он лениво, но спешно, а Минхо ему помогает и штаны отыскать, и волосы в порядок привести, чтобы, если вдруг кто из общины его застанет по утру возвращающегося, то без лишних вопросов. Идут они быстро, молча и сонно, Джисон спотыкается о торчащие камни и поскальзывается на мокрой пожухлой траве, Минхо кошкой пятнистой провожает его до границы поляны, и Джисон спешно целует его в мокрый шершавый нос, чтобы, озябшему и выдернутому из короткого сна, обнять себя за плечи и вернуться домой. Горной кошке пора оленей гонять вокруг горы, чтобы те пастбища нашли новые, а у Джисона работы дома много. Община готовится к приближающейся зиме. Когда Джисон прикрывает за собой дверь, братья уже на кухне что-то кашеварят и смотрят на него через плечо недовольно. Чанбин губы кривит и фыркает, бурчит, что тот «явился, не запылился», а Чан только глаза закатывает, кашу помешивая. Джисон топчется неловко, доброго утра желает и ускальзывает к себе в комнату, чтобы в бане быстро себя в порядок привести и дневным бытом заняться. Когда он — уже чистый, переодетый и чуть проснувшийся — собирает в холщовую сумку снасти (надо пойти помочь плотникам; одному из них руку прищемило, пальцы не работают, а вести товар на продажу к соседям надобно. Джисон настругался фигурок из дерева столько, что легко с любой древесиной справляется и заноз не боится), — когда сумку он собирает, Чанбин мимо проходит, стопорится, пальцем ворот рубахи развязанной ему чуть оттягивает и хмыкает, брови вскидывая. Джисон дергается и отмахивается, завязки на груди спешно перевязывая. Помнит он, что в этой ночи горная кошка в это местечко у плеча свою любовь и вгрызала зубами. Просил же не цапать, да только животная сущность сильнее. И не в том дело, что Минхо барсом по горам бегает. Сам он — по нраву своему — такой вот. Перед братом стыдно и совестно, но что он поделать может? Так уже пару месяцев и тянется эта канитель, что приходит Джисон иногда по утру домой, взъерошенный и помятый, и смотрят на него домашние с прищуром, все понимают, да молчат. Иногда только фыркают и посмеиваются над ним, и Джисон уходит, красный и недовольный. Как юнца влюбленного его взашей гоняют, да в чем же его вина, если и правда влюблен? Работа работается спешно, руки у Джисона натруженные, привыкшие ко всякому, да только что-то валится у него все сегодня. Дела он доделывает уже к закату, когда все расходятся, и возвращается домой потный, грязный и взмыленный. В груди у него все ворчливо ерничает, крутится раздраженно, и Джисон что только не делал, чтобы зуд этот унять, да все бестолку. Только в окно поглядывает — на кромку леса сумрачного. — Не вздумай в ночи ходить, — предупреждает его Чан, ставя на стол глиняную миску со свежим горячим ужином. Не успевает Джисон и рта раскрыть, как говорят ему: — по глазам вижу, что в горы хочешь. Не смей после заката один по лесам шастать, слышишь? Барс твой не сгинет без тебя. Джисон хмурится, злится и хочет уже ответить, что сам он без барса сгинет, да рот вовремя закрывает и помалкивает. Ковыряет еду в миске, жует и вкуса почти не чувствует, хотя знает, что старший его брат готовит отменно, и никто никогда не мог упрекнуть его в стряпне. Но все Джисону невкусно, пресно, и он двигает от себя миску, за ужин благодаря и под тревожными взглядами к себе в комнату уходя. Ворочается он, ворочается, расслабиться не может. А в комнату к нему прокрадываются. — Обиделся? — спрашивает Чан, на край кровати присаживаясь. Аккуратно, чтобы младшего брата не потревожить, и Джисон возится в одеяле. — Чего мне на тебя обижаться? — вздыхает. — Ты прав, что опасно по ночам в горы ходить. Мало ли — медведя потревожу иль волки по следу пойдут… — Так а хмуришься почему? Джисон молчит, жмет плечом. Не знает он, как чувство колкое, тяжелое, увязистое свое описать, да только сидит оно в нем — и выхода ему нет никакого. — Тоскуешь? — подсказывает брат, и в голосе его нет ни раздражения, ни упрека: лишь отеческая нежность и понимание. Джисон кивает нехотя, потому что глупо это — тоску чувствовать, когда знаешь, что хорошо все, да только сердцу не объяснить того, что голова думает. Чан руку на плечо поверх одеяла кладет и приглаживает аккуратно. — Глупый ты — небыли сердце свое отдавать. — И что? — фырчит Джисон, пытаясь отодвинуться к стенке поближе. Не нравится ему разговор этот с братом, не нравится наставления непрошенные — они подкармливают чувство это ненужное, грудь спирающее. — Будто я над ним властен. Кому захотело отдаться — тому и отдалось. Не ответил Чан, только вздохнул. Провел по спине Джисону поддержкой безмолвной, да толку от нее, если все так и останется? Тоскует Джисон без своего снежного барса. Тоскует он без Минхо. — Сейчас работы дома много, — говорит Чан тише. — Зима скоро, надо затариться, а то худо нам будет. — Знаю. — Не гневайся на меня за то, что я тебе правду говорю. — Не гневаюсь я! Просто… тоскливо мне. И грустно. И жалко. — Ты сам так решил, — хмыкает брат без упрека. — А раз решил — придется терпеть разлуку. Любишь же его? Джисон комкается. Шепчет тихо, что любит. — Раз любишь — потерпи. И коли он тебя любит — тоже потерпит. Такова и есть любовь: не только вместе уметь надо быть, но и порознь. Джисон не отвечает, и Чан проводит рукой еще раз ему по спине, встает, досками под ногами поскрипывая, и выходит тихо, дверь за собой прикрывая. Оставляя Джисона думы свои тревожные думать о том, как сложно это — быть порознь. И как им всю жизнь порознь быть.***
Первые заморозки пришлись в лесах на середину осени. Север хмурый и неприветливый, прогоняет тепло холодными ветрами с гор, веет предвестником зимней стужи, разгоняет напоминание по окрестностям, что скоро вернется снег, укроет землю непроходимым покровом, и кто не подготовился, не спрятался — тот сгинет в его пучинах. Община спешно собирает запасы, Чанбин с другими торговцами все чаще и чаще отлучается к соседям с гружеными упряжками. Все живое стоит на ушах. Даже живность в лесах — и та на взводе. Стада оленей места себе не находят, волки пуще прежнего по ночам воют, под покровом ночи захаживают в общину в потемках, и приходится их гонять, коли куры и скот дорог. Джисон тоже волков гоняет — с факелами, с луком, с палками большими, вместе с мужиками постарше и опытнее. И свободной минутки не находится в этой кутерьме — то работа, то случилось чего. То случилось чего, то работа. Нет у Джисона времени на отдых. Не то что на беспечные горные прогулки. Минхо кивал понятливо, когда Джисон обнимал его, в плечо утыкаясь, и жаловался на тоску свою, на сердце сжимающуюся, что реже и реже они могут видеться. Не получалось у Джисона время выкраивать как летом — каждую неделю, а то и чаще — из дома сбегать, потому что дома он нужен, дома руки работящие нужны. Минхо посмеивался нежно, трудягой его зовя, и в скулу носом жался. Говорил, что страшного ничего в этом нет. Не вечна зима — и она кончится рано или поздно. Джисона такие речи успокаивали, убаюкивали его тревогу, но только на время, ненадолго, потому что стоило ему губами на прощание к лицу любимому прижаться и домой возвратиться, как снова в груди ком давящий вставал. И ничего не мог он с ним поделать. Тяжело ему — порознь с его горным царем. У него тоже дел прибавилось. Все те же проблемы, те же дела, что и у общины. Джисон смеялся, говорил, что все они — и люди, и духи, и животные — перед зимой равны, и замотает она их всех одинаково, потому что барсу горы передышки не давали. То стада куда-то напуганные разбегутся — волки нагрянут оттуда, откуда обычно носа не казали — то вдруг медведи перед спячкой обезумеют и леса валить пойдут. То подросшие лисята заплутают, то зайчата. Много работы у Минхо перед приходом долгой холодной зимы. Договорились они так: на поляне встречаться в те дни, когда у Джисона работы меньше, и братья его отпускают с легким сердцем. Чанбин, правда, ворчал по-прежнему и косился неодобрительно, но ничего против не говорил; махал рукой — Бог с тобой, иди — и на себя часть работы брал. Шел Джисон через леса спешным шагом и Богов благодарил за братьев таких — понимающих. В пещеру он почти не наведывался. До гор далеко, а время драгоценно, и Минхо уже на поляне его встречал, чтобы часы скоротать. За всю осень только три раза Джисон ночевал не дома, и все три раза до самого рассвета глаз не смыкал — чтобы успеть напитаться теплом его горной кошки, побольше своего тепла отдать. Грустно это, тоскливо — порознь. Но деваться некуда. Прав был Чан. Прав в своей житейской мудрости.***
Первый снег упал под ноги и на загривок. Джисон с охоты возвращался, когда это случилось, с другими охотниками вместе, и поежился, неся добычу в руках. Трофеи у них вышли хорошие — нечасто в лесу встретишь отбившегося от стада оленя. Такого завалить просто, да тем более, когда не один. Так что хорошая охота выдалась, добротная. Мяса на какое-то время хватит, а из шкуры отличные шубы получатся. Снег начал стелить землю тонким слоем, угрожающе-белым, похрустывающим. Изо рта облачка пара вырывались то там, то сям — где люди шли и жарко дышали. Джисон о чем-то своем думал, хмурился, вспоминая о делах домашних, что сделать осталось, и о том, успеет ли он сегодня дрова наколоть или завтра утром придется встать раньше, как вдруг охотник чуть поодаль закричал. Прислушался Джисон — и от ужаса похолодел. — Барс! — кричит голос взбудораженный, не пугливый, азартный. — Барс, смотрите! Джисон бросил поклажу и завертелся по сторонам. Старый охотник из их общины лук навострил и убежал куда-то вперед, и Джисону сердце по груди так ударило, что ноги вперед его понесли, не успев ничего осмыслить. На бегу только начал Джисон понимать. Барс. В лесах. Неподалеку от общины. Минхо же. Точно Минхо. Ужасно ему стало — ужасно страшно и злостно, потому что говорили они об этом — не раз же говорили! — что сам Джисон к нему ходить будет, что не нужно горной кошке соваться к людям, что раньше он не подходил к общине и сейчас не нужно, но нет же!.. Дурная кошка! Дурная башка! Джисон побежал за охотником, и только мельком он видел пятно светло-серое меж деревьев, размытое, но до боли в груди знакомое. И Джисон кличет охотника по имени, остановиться просит, да все пусто — остальные следом погнались. Четыре охотника — не считая Джисона — на одного барса. Боги милостивые, смилуйтесь. Джисон со всех ног припустил, да толку — мало. Если догонит — то что делать ему? Под стрелу подставляться? С охотниками драться? Барса грудью своей закрывать, пока его — окаянного и бесами попутанного — не свяжут или вообще не пристрелят? И готов Джисон — и грудью закрывать, и даже стрелять. Надо будет — возьмет такой грех на свою душу. Но пусть Минхо убежит. Пусть лапы его мощные не подведут. Перед поплывшим взором мелькают стволы деревьев, ноги чудом за корни не цепляются, по мокрой от снега земле не скользят. Джисон несется сквозь лес на крик, на шум — и задыхается от страха. Рычит его кошка — громко, злобно. Нападает. — Минхо! — вопит он во всю свою грудь, сбиваясь дыханием, горло раздирая. — Минхо, не смей! Нагоняет он охотника с барсом через несколько секунд. Те замерли натянутой тетивой, охотник на спину повален, лук его рядом в грязи лежит. Над охотником — лапами у него на груди — скалящийся барс возвышается. И впервые Джисон его таким видит. Грозным, безжалостным, но напуганным. Глазами сверкающим по сторонам, низко гудящим, зубы оголяющим в настоящем животном оскале. Диким его видит Джисон и останавливается. Охотники позади кричат — нагоняют их, и Джисон спохватывается. Подбегает спешно, отталкивает горную кошку с поваленного мужика, который бранится громко, Джисону что-то матершинное орет, а сам он садится, одной рукой его к земле прижимает, другой барса подпихивает в сторону перемазанными в земле руками. Говорит бежать. Бежать срочно, в горы, далеко и не оглядываясь. И, только в глаза ему заглянув, Джисон видит в них свое отражение. И страх, и разочарование, и обиду — все вместе. И узнает в этом каменно-леденящем взгляде того царя гор, которого впервые повстречал. Далекого и статного, но грустного и одинокого. — Беги, милый, — шепчет он одними губами, снова толкая на землю охотника — тот барахтается и кричит товарищам что-то. — Богами заклинаю, небом прошу — беги домой. И барс слушается. Моргает грустно, будто прощения просит, и стрелой выпущенной скрывается меж деревьев. И как только тот за деревьями скрывается — охотник вырывается из его хватки и валит Джисона — уставшего и сдавшегося — на землю.***
— Говорил я тебе — глупости вытворяешь. Джисон ладонями холодными лицо протирает и горбится за столом обеденным. Успокоилось все лишь сильно к ночи, и уже за полночь сидят с ним братья на кухне — с хмурным, потерянным и разбитым, к еде не притронувшимся. Лампады зажгли, мрак разгоняя, потому как никому спаться после такого не будет, и сидят с ним, подорванные скандалами и бранью. Несладко Джисону пришлось в лесу. Да и по возвращению домой не лучше сделалось. Охотники на Джисона обозлились, что не дал он добычу поймать. Барс — кошка дикая, нелюдимая и редкая, оттого такая среди охотников ценящаяся. И сколько гнева на себя Джисон собрал — уши завяли слушать. Едва драка не завязалась там, в лесах, когда барс удрал, мелькая меж деревьев. Чанбин вздыхает, лоб трет и настойку в себя раз за разом опрокидывает. Джисон свою тоже выпил — чтобы отогреться и в порядок себя привести, но ком тошнотворный в горле по-прежнему стоит, от паники оставшийся. Испугался Джисон страшно — и не знает, чего больше. Того ли, что кошке его худо сделает, иль того, что сама кошка от страха обезумеет. Благо, что разошлись все без страшных дел. — Тебя теперь сбрендевшим считают, — хмыкает Чанбин, вытирая губы от ядреной облепихи. Джисон нехотя взгляд на него поднимает, подпирая щеку рукой, да слушает. — Говорят, что умом тронулся — против общины пошел, хищника дикого отпустил, заработка нас лишил. Джисону ответить нечего. Может, и правда он умом тронулся, да все равно ему. Устал он и спать хочет. — Еле успокоил мужиков, — смеется Чанбин, да невесело, и снова к настойке прикладывается. Чан подходит, ставит на стол полный кувшин горяченного и садится на лавку, в ночной рубахе и лохматый, невыспавшийся. — Наплел им, что ты испугался, что всех вас растерзают, да барса прогнал. Поверили вроде. — Да толку-то, что поверили, — Чан фырчит спросонья. — Все теперь говорят, что нельзя Джисона на охоту пускать. Все шиворот-навыворот делает и людям вредит. — Как в старые-добрые. Джисон смеется, да только никто его смех не подхватывает. Сам смех у него — уставший и неискренний, потому что горько ему, плохо, обидно и стыдно. Стыдно Джисону, что братьев он снова подвел. Обидно ему, что ослушался Минхо их уговора. Горько и плохо — что не знает он теперь, как они будут. Встретиться бы им, да за Джисоном теперь вся община глаз да глаз, и не улизнешь никуда втихую. Бедовый он — вот, что люди вспомнили, давно забытую присказку оживили. Даже в горы Джисону без дозора не уйти. Но надо ему, очень надо с Минхо увидеться, проверить, в порядке ли сердце его, нежность его. Проверить и выспросить, высказать, какого дьявола поперся он к общине, какой бес иль дух его попутал так и себя подставлять, и его. Погибнуть же мог — дурень пятнистый. Иль не погибнуть — поправляет себя Джисон, опомнившись; забывает он порой, что избранник его души — не человек вовсе, и не по-человечьим законам время его идет. Но даже так — и сам пострадать он мог, и других угробить. Пустоголовье кошачье. — Надо мне с ним поговорить, — твердит Джисон, и Чан тут же мотает головой, отнекиваясь. Но не дает ему брат слова вставить, перебивает. — Сходи со мной. Скажем, что ушли в горы, прощения у духов просить. — У своего духа прощения просить будешь? — хмурится Чанбин. — А не он ли в землю кланиться должен? — Быть может, что и он. Но это узнать надо. — Я тоже пойду, — Чанбин стучит кружкой по столу и руку предупреждающе вскидывает. — Не спорь со старшим братом. Пойдем вместе — как семья. Хочу я посмотреть на твоего ненаглядного да пару слов ему сказать. Джисон вскинул взгляд на Чана, но тот лишь кивнул хмуро, и больше слов у Джисона не осталось. На том и порешили.***
Пришли они на следующий день в пещеру, а она пуста оказалась. Все на месте — все вещи, что Джисон за полгода натащить в барсий дом успел: и утварь, и одежка, и книги, и мелочь всякая. Даже фигурка деревянная на месте стоит, на сундуке. Джисон вырезал ее летом с особой нежностью. Барса из сосны выкрасил лаком да пятнышками покрыл. Фигурка есть, а самого барса — нет. — По делам ушел? — подал голос Чанбин, оглядываясь придирчиво. Осматривается брат в незнакомом убежище, то ткань посмотреть прихватит, то сундук откроет, то кувшин с остатками понюхает. — Чем он занят обычно? Когти о леса точит? Джисон с пустым сердцем издевку проигнорировал и ответил прямо. Днем его кошка обычно отсыпается, по делам выходит к вечеру и ночами наводит в дремучих лесах порядки. Просидели они в пещере до самого вечера. Джисон окрестности обходил, по знакомым исхожденным тропкам прошелся, следы барсьи выискивая. Охотничьи знания на практике применял, пытаясь свою добычу выследить, да только запропастилась куда-то его горная кошка — ни себя, ни следов не оставила. Вернулся Джисон в пещеру с грузом на сердце и голосом понурым. — Себя винит, — кивнул он себе, сидя на шкурах у костра. Чан сухие ветки в костер подкидывал, Чанбин угли помешивал, да слушали младшую кровь свою — всю ее боль и сомнения. — На себя разгневался и ушел, на глаза не хочет попадаться. — Правильно делает, — хмыкнул Чанбин и тут же пискнул, когда тяжелый кулак старшего брата на плечо ему обрушился. — Говорю, что нормально это! Расстроен он. — Все расстроены, — Чан жмет плечом. — Да только делать что-то надо. Все молчат. Когда уже небо темнеет в иссиня-черный, а на небе проклевываются звезды сквозь грузные тяжелые тучи, в пещеру проскальзывает тень. Джисон ловит ее взглядом — и замирает. Братья оборачиваются. Барс стоит на пороге, зайти не решаясь, а остальные не решаются рот открыть. Джисон только горло прочищает и встает с места, к выходу подходя, и шепчет тихо, что надо им погулять немного. Барс идет за ним следом на дистанции, мягкими лапами ступает бесшумно, а Джисону в висках кровь набатом бьет. Останавливается он на склоне, руки в боки упирает и смотрит с высоты, не зная, куда глаза приткнуть. — Как охотник? — в голове у него звучит, и Джисон вздыхает, головы не поворачивая. Прячется от него горная кошка, человеком не показывается. Стоит поодаль и шагнуть вперед не решается. В голове его тихим шепотом скользит. — Жив-здоров, да зол, как бык разъяренный. Не отвечают Джисону, и сам он молчит, пытаясь понять, что сказать и как сказать. Много он думал, пока в пещере сидел, и ночью не спал — тоже думал. Все прокручивал и вопросы, и слова свои, да только смотрит он на темный лес под склонами гор — и слов никаких в голове не осталось. Все дурацкие, глупые и пустые. В ногу ему лбом бодаются. — Прости меня, милый, — тычатся лбом Джисону под коленку, и он садится на корточки, шею меховую в руках сжимая объятиями. — Прости дурака. — И ты прости. — Не за что тебя прощать, все ты правильно сделал. — Не так я все сделал, — Джисон вздыхает, лицом поглубже в теплый мех закапывается, чувствует, как трясется животное тело. Вжимается плотнее. — Не надо было все это. Не надо было к тебе привязываться, в гости напрашиваться, тосковать по ночам — все хорошо бы было… — Не один ты тосковал. Джисон смеется хрипло от грусти, потому что безвыходно, безнадежно все это. Как им порознь быть, если так они не умеют? А как пытаются — все прахом идет, глупости делают. Минхо морду прячет в плече у него, дрожит и дрожью ведает, как места себе не находил все эти недели. Как скучал, как сердце у него разрывалось — и не выдержал он, пошел, куда не надобно. Себя подставил, на Джисона беду накликал, братьев его разгневал и всю общину против Джисона обратил. Себя выдал людям — все под откос пустил. Из-за тоски по любимому. Из-за глупости своей беспечной и по эгоизму, что хоть ненадолго увидеться хочет. Джисон держал барсью голову в ладонях, губами метил нос, щеки меховые, лоб, веки прикрытые, и сам не знал, что им теперь делать. Выдал все начистоту как есть: и что община теперь с него глаз не спустит, и что к братьям доверие соседи потеряли, и что в горы он теперь без надзора ни за что не вырвется. И что барсу вдвойне опаснее к людям подходить. Коли увидели его охотники — так и будут выслеживать богатую добычу. Тем паче в зиму голодную и холодную. Вернулись они в пещеру спустя время, когда слова трепетные и честные все друг другу сказали. Братья так и сидели вокруг костра, Чанбин все же не сдержался — остатки кувшина подлакивал, и Минхо вошел внутрь человеком, и сразу же голову склонил, произнося. — Виноват я, и вину свою знаю. Больше к общине я не сунусь, и вовек меня никто не увидит, чтобы беды на вас не накликать. Чанбин — от настойки чуть поплывший — глаза на него щурил неодобрительно, но помалкивал, и только Чан, поднимаясь на ноги, сказал: — Славно, что вину свою знаешь, да только делу это не поможет. Встряли мы все, Минхо, крепко и надолго. И больше нас с Чанбином плохо вам двоим будет. Потому что Джисону в горы проход закрыт, а тебе в общину — смертью чьей-то кончится. И никому нечего было Чану возразить. Потому и промолчали. На обратный путь Минхо пошел их проводить — до кромки леса, не далее. Шел впереди, дорогу в потемках прокладывая, Джисона за руку за собой вел, как всегда вел на их прогулках по всем тайных горным тропинкам. Да только обычно они говорили много и смеялись, а тут и звука лишнего издавать не хотели. Грусть и боль не дают словам сложиться на языке. У кромки Минхо остановился, к Джисону оборачиваясь. Джисон и сам замер, руку плотнее сжимая, в глаза посмотрел — нежные, тоскливые, сверкающие в ночи не только своим барсьим блеском, но и человечьи-глубоким, и не выдержал он, наплевав и на тяжесть в груди оставшуюся, и на отчаяние широкое, и на то, что братья рядом стоят и смотрят. Взял лицо осунувшееся в свои ладони и долгим поцелуем ко лбу прижался, носом к носу притерся и попросил: — Осторожен будь и на рожон не лезь, — улыбнулся, будто ничего страшного не произошло, и к уголку губ дрожащему прижался. — Заботься о стадах, не забудь медвежат с матерями спать уложить. Капканы обходи — помнишь, где расставлены, говорил я тебе. И как только голос человечий в лесах услышишь — сразу в другую сторону дуй как ветер, ты умеешь. Понимаешь? — Понимаю… — И клянись мне нос не вешать. Небом клянись, горами клянись — что будешь просыпаться и не плакать в тоске, а дела делать и ждать меня. Поклянись! Задрожал горный царь — телом, губами, голосом. Задрожал и проплакал. — Не смогу я, не выдержу, родной, милый, не сдюжу я… — Сдюжишь! — Джисон голову его вздергивает, чтобы взгляд потупившийся вернуть, чтобы мокрость на ресницах пальцами собрать. — Сдюжишь, как же нет? Ты же горный царь, хранитель гор, кошка гордая и никому непокорная! — улыбается, в висок целуя, к плечу своему прижимая, в руках покачивая. — Все ты сдюжишь, любимый мой. И меня дождешься. А я дома пока поработаю, общине своей помогу. Как же они там без меня управятся, с работой большой… Чан в стороне посмеивается тихо, кашлем смешок глуша, и слышит Джисон возню какую-то. Краем глаза ухватывает ее, да только не знает, что Чанбин брата в бок пихает и глаза себе невзначай вытирает. Потом Джисон обо всем подумает. Сейчас он кошку свою — гордую, сильную, но силу свою в один день растерявшую — в руках баюкает. Силу ему свою отдает. — Поклянись мне, что будешь о моей любви помнить и ждать. И что приду я к тебе — а ты меня с улыбкой и радостью встретишь. И сам Джисон понимает, какая это клятва тяжелая — для обоих них, для человека и небыли. И все равно просит, потому что нужно ему с собой хоть что-то домой забрать, раз сердце свое он в горах оставляет. И Минхо дрожит выдохом, руки тянет, к себе жмет ближе, пальцами щеку Джисону оглаживает — и ветер уносит в горы слово веское. — Клянусь, любимый. Небом, горами и всей своей вечностью — клянусь.