Wenn ich mir was wünschen dürfte

NC-17
В процессе
56
1
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написана 31 страница, 11 732 слова, 5 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
56 Нравится 29 Отзывы 8 В сборник

V

Настройки
1955 Из лихорадочного, неприятного сна, где в параличе сознания двигались тёмные тени – ещё не воспоминания, но смутные предчувствия прошлого – Генриха выдернул стук двери. Берта вернулась с репетиции, окрылённая тем творческим порывом, что усталость превращает в энергию, а тяготы жизни – в сладкое волнение, и будто сам свежий ночной воздух вошёл за ней в номер. - Как оно? - пробормотал Генрих. - Дирижёр прелесть, хотя валторны его совсем не слушаются. Сколько раз тринадцатую цифру промотали, ужас, - вдохновенно отвечала Берта. - А кого валторны хорошо слушаются? - усмехнулся Генрих, вставая к ней, чтобы помочь расстегнуть платье. - Справедливо. Хотя бывают варианты…Но нет, в целом неплохо разобрались. Главное, что акустика замечательная. Сегодня многовато было, но на полный зал будет самое то. - С нетерпением жду возможности это услышать, - ласково сказал Генрих и поцеловал её оголившееся плечо. Она засмеялась, повернулась к нему: - Ну ладно уж тебе кокетничать. Знаешь, надо еду заказать. Я сделаю, - и она, перешагивая через упавшее к ногам платье, подошла к телефону. Пока она звонила, Генрих смотрел на её мягкую, широкую спину, на чуть влажные чёрные завитки, рассыпанные по шее, и вновь щемящая нежность омывала его, будто что-то далёкое и недоступное было перед ним, будто он в своей никчёмности оказался рядом по злорадной случайности. Он выстроил из застывших давних слёз хрупкий купол над двумя их жизнями, закрывавший простоту и тихую прелесть их отношений от мутных волн старого Генриха – того, которого он после войны пытался запереть снаружи своей новой судьбы и который теперь отчаянно скрёбся в дверь, разбуженный медовым кинжалом из прошлого. Этот вынырнувший тёмный призрак был недостоин черных завитков и пересыпанной родинками спины, и Генрих отвёл глаза, пристыженный неспособностью отогнать его. Берта положила телефон и повернулась к нему: - В такое время только закуски, конечно. Но принесут. А я пока в душ. Когда она скрылась в ванной, Генрих поднял ее платье, положил на край кровати и распластался рядом, тусклыми глазами бродя по потолку. Но его взгляд не видел сероватой лепнины — он был устремлён внутрь, туда, где из глубины прошлое тянуло свое липкое щупальце. Зажурчала вода из-за двери ванной — и из-за двери воспоминаний. Кафель офицерской душевой слишком ярко блестит и множится в глазах шахматной доской, с которой стёрли всю чёрную краску. Дурно от голода, коньяка и белого света, но есть и чужие теплые руки, и от них не дурно, но спокойно. Генрих не помнит ласку рано умершей матери, но руки у фрау Дитмар сильные и заботливые, с мягкими линиями голубых вен — как и представлял он себе материнские руки. Не помнит Генрих, и как она его раздела, но это должно было быть, ведь теперь он сидит на низенькой табуретке обнаженный, привалившись головой к кафельной стене, пока фрау Дитмар моет его исхудавшее тело ароматной губкой. В офицерской душевой есть горячая вода, и фрау Дитмар по указанию начальства не скупится на нее, отчего дымка пара вскоре окутывает их. Хорошее, должно быть, мыло, думается Генриху — запах у него мягкий и сладкий, густо висит в парном воздухе, и приятно журчит вода. Фрау Дитмар что-то приговаривает ласково, но Генрих еле слышит сквозь пьяную теплую негу — что-то про сына, кажется, и про его схожесть с… Резкая химическая вонь вдруг режет воздух, когда фрау Дитмар принимается за его голову. Генриху хочется по-детски заупрямиться, но нет сил, и он послушно сидит, пока санитарка объясняет ему, что это обработка от вшей — кажется, какие-то сложные названия называет, но они совсем не цепляются в его сознании. А потом — снова то ароматное мыло, вода и большое полотенце, тонкое и застиранное, но сейчас показавшееся Генриху мягче пушистых белых ворохов, которыми его в детстве укутывала нянька. - Это, конечно, не моё дело, - говорит фрау Дитмар, расчесывая ещё мокрые волосы Генриха, - но…то, что вы приглянулись герру унтерштурмфюреру, это большое везение. Такое нечасто бывает. - И что делать? - спрашивает Генрих, и пальцы его слабо теребят кончик полотенца, висящего на плечах. - Держаться на его благосклонной стороне. Больше ничего не сказав, фрау Дитмар уходит. Уходят заботливые, почти материнские руки, забирая снятую с него робу, и Генрих остаётся один в кафельной сетке душевой. Пар рассеивается быстро, а полотенце, оказывается, вовсе не греет, и время начинает идти холодными белыми вспышками, гудящей тишиной и редким, пустым звоном капли, падающей с крана. Вновь становится дурно, давно выпитый коньяк, кажется, приливает обратно в кровь, и когда другие руки — тонкие и жёсткие, с длинными паучьими пальцами — появляются на его теле и одевают во что-то невесомое, мягкое и розовое, Генрих уже не знает, сомкнулась ли вокруг него реальность или наваждение истощенного сознания. Нет, это должно быть наваждение. Разве может быть настолько механистически точной черная фигура, ведущая его из душевой куда-то? Разве могут настолько ровно стучать шаги по коридору? Разве бывают в реальности голоса — кинжалы, обернутые в бархат? Коньячное наваждение и только, убеждается Генрих и падает в него почти с облегчением. Протрезвеет он от этого наваждения лишь многие месяцы спустя, когда закончится присужденный ему срок и дядюшка Вилли, не полностью чуждый грызущему чувству вины, в попытке загладить ее поможет Генриху отправиться за океан и уже там закончить инженерное образование. И там по удивительной случайности судьбы он встретит старую подругу, Берту Гольдблат. В юности относившаяся к ухаживаниям Генриха со снисходительной смешливостью, она увидит его глубокую душевную перемену и, в укор традициям, сама предложит заключить брак. И с ней будет так легко забыть о том, что было в аду. Одна рюмка коньяка — зёрнышко заколдованного граната, приковавшего его к подземному миру на две зимы. На потолке блуждали рыже-синие круги от проезжавших под окнами машин — Вена не спала и в такой поздний час. Генрих наблюдал за ними, вовсе не видя. Рука потянулась к тонкой ткани Бертиного платья, лежавшего рядом. Нежная ткань, в которую его одели паучьи руки, легко мнется под его влажными пальцами — бессознательная привычка что-то теребить. Они снова в салоне, полном кружев и приглушенных ламп, но теперь он сидит на полу, на густом ковре. Перед глазами вьются узоры расшитой скатерти, а если опустить взгляд — его собственные ноги, обнаженные и очень белые, лишь до колен прикрытые розовой рюшкой, уже слегка замусоленной его пальцами. Как сквозь вату Генрих осознаёт, что наряжен в платье, и отчего-то эта мысль не кажется ни странной, ни постыдной. Нет, это, пожалуй, даже естественно, ведь он в эти последние часы такой слабый и беспомощный, а сверху так соблазнительно пахнет чаем и конфетами, что думается только о том, как сильно хочется есть. - Ну вот теперь можно и угоститься, - благосклонно говорит медовый голос, и Генрих видит, что всё это время за длинными складками спадающей к полу скатерти были блестящие черные сапоги. Должно быть, это они его сюда привели — но он не помнит. Сквозь туман отсутствующих воспоминаний к нему тянется рука: - Ближе. Генрих бездумно движется в сторону руки, и теперь совсем рядом — начищенный сапог и острое, обтянутое черным сукном колено. Паучья рука гладит его волосы. - Так лучше. А теперь будь умницей и открой рот. Почему было не страшно? Почему так легко и естественно было подчиниться? Этот вопрос скрёб душу Генриха каждую ночь, пока любовь к Берте не наложила на него спасительный пластырь. Был ли тому виной паскудный голод, или черная безнадежность, или смертельное безразличие? Хотел ли он своих мучений, сам того не зная? Любила ли Персефона своего пленителя Аида? Из ванной комнаты вышла Берта, распаренная, одетая в атласный домашний костюм. Не любящая полумрак, она хотела включить большую люстру, но увидев Генриха, передумала — он выглядел так, будто едва задремал. В его открытый рот длинные пальцы кладут что-то круглое и мягкое. Генрих сдавливает подарок нёбом — он оказывается крошечной заварной булочкой, плотно заполненной сливочным кремом. Сладкое, вязкое, жирное — и непозволительно быстро закончившееся. Язык принимается лихорадочно блуждать по губам: не осталось ли на них хоть крошки? Сверху бархатный смешок: - Ты так не торопись только, подавишься ведь. Здесь ещё есть. И ещё три кремовых профитроля один за одним отправляются в рот Генриха, только сейчас осознающего степень своего голода. Между судорожными заглатываниями кусков, чуть не захлебываясь резко выступившей слюной, он бормочет “спасибо, спасибо, спасибо”, словно истово молящийся перед иконой Богородицы, и льнет к руке, продолжающей гладить его по голове. - Приятного аппетита, Генрих. Тебя ждёт ещё много вкусностей — но только если будешь таким же воспитанным, как сейчас. В дверь аккуратно постучали. Берта пошла открывать. - Ваши закуски, фрау Гольдблат. Холодным и тяжёлым воздухом подземелья Генриха прижимает к постели от донёсшегося с порога голоса. - Мясная нарезка, тирольский сыр, сезонные яблоки. Прошу прощения, но брецелей со вчера не осталось. В качестве извинения примите от нашей кондитерской профитроли с кремом. - Даже не кайзершмаррн? Надо же, мы будто вовсе и не в Вене! - шутливо ответила Берта, принимая тележку. - Кайзершмаррн не подаём-с, - услужливо заметил ночной портье, - повар считает слишком крестьянским блюдом, несмотря на название. Доброй ночи вам и вашему мужу, фрау Гольдблат. Дверь затворилась, и сердце Генриха вновь забилось неверным стуком. Вот оно, его заколдованное гранатовое зерно, тянущее его обратно в подземное царство. Рассыпалось по прихожей их номера вежливыми обращениями из тонких, услужливых губ ночного портье, бывшего унтерштурмфюрера Йоганна Вайса. Генрих повернул гудящую голову — к нему подошла Берта: - Всё-таки не спишь? Еду принесли. О, - добавила она изменившимся игривым тоном, - у кого-то под вечер настроение повеселиться? Ее рука легла на его вздыбившиеся брюки, нежно сжала, погладила — благосклонно приняла возбуждение, которое он в себе до этого мгновения и не осознавал. И Генрих понял, что погиб. *** Йоганн Вайс возвращался на свой пост, уже не обременённый вязнущей в ворсистом ковре тележкой, но с густым, как слизь, волнением в груди. Его галантное спокойствие в обращении с фрау Гольдблат было искусным фасадом, за которым трепетало что-то давнее и темное, чей охотничий нюх с порога учуял след жертвы. Нет, не учуял — но услышал, как за Бертой, в глубине комнаты, тишайше перебилось чужое дыхание. Такое знакомое дыхание. Значит, не он один почувствовал — всколыхнулось забытое, вымаранное, вытравленное. ***

1940

В душевой можно подумать, что никого нет — лишь гулко каплют редкие капли. Но унтерштурмфюрер Вайс знает, заходя ровным шагом, что здесь прячется его новое сокровище, еле дыша – глупая надежда животной части мозга остаться ненайденным, если затаить дыхание. Вайс оставил здесь Генриха час назад, привязав к трубе холодной воды. Должно быть, он себе уже всякое передумал. А желательно – думать и вовсе перестал. Это ему внушают с первого дня, что он оказался во власти унтерштурмфюрера и был накормлен его рукой. Генрих очень хорош, когда не думает. Тогда его естество, жаждущее тепла под крылом сильных мира сего, пробивается наружу, и он готов услуживать и рассыпаться в благодарностях за мельчайшую благодетель. Пригоршни профитролей в первый их совместный вечер оказалось достаточно, чтобы губы Генриха отчаянно целовали блестящий край сапог и льнули к бедру в галифе. Тогда Вайс похвалил себя за точный расчет, сделанный еще в день, когда он наказал Таннеру вернуть Генрихов пиджак. Похвалил он и Генриха, ласково притянул к себе и дал устроиться между своих ног, где Генрих и задремал, прижавшись щекой к грубому сукну. Йоганн сжал бедра чуть сильнее, чтобы его новонайденное златовласое сокровище не свалилось во сне на пол, и продолжил пить чай. А когда Генрих проснулся, собственноручно надел на него ботинки — красные, лаковые, почти как в той любимой американцами сказке про унесённую смерчем девочку — заплёл совсем высохшие волосы в две косички и усадил в свою машину, вызвав даже шофера, чьими услугами обычно пренебрегал. Но в эти первые часы приручения личное внимание было особенно важно, поэтому он накрыл плечи еще сонного Генриха пледом и придерживал в аккуратном полуобъятии. Шофёру он указал ехать к лавке кондитера Лёффлера и долго командовал трясущимся от подобострастного испуга хозяином, набирая огромный куль всевозможных сладостей, который после покупки был торжественно вручен Генриху. Комендантское авто с поднятым верхом и черная офицерская униформа одного из пассажиров на улицах крохотного городка, меркнувшего по сравнению с громадиной лагеря под его боком, оказывали на редких прохожих ожидаемо гипнотическое явление – все почтительно склоняли голову и то ли искусно делали вид, то ли и вправду уже по привычке не видели, что второй пассажир – одетый в детского кроя платье изможденный юноша, с благодарным жаром целующий офицеру руку. Это был прекрасный первый день. Но дальнейшее приручение не всегда шло столь гладко – иногда слишком некстати в Генрихе возникали мыслительные процессы, от которых он принимался брыкаться и не проявлял должного усердия. И тогда Вайсу приходилось придумывать способы убедить Генриха, что ему же самому лучше отказаться от своих слабых попыток к неповиновению. А еще лучше – убедить в этом не разум Генриха, а его тело. Поэтому они сейчас здесь. Поэтому стучат по кафелю набойки офицерских сапог и сбивается затаенное дыхание. Генрих боится, и не зря. За последние дни эти сапоги уже успели побыть орудием наказания. Вайс хмурится, вспоминая, как приходилось расталкивать длинные ноги — конечно, после удара в пах тяжело держать их открытыми, но Вайс ожидал от Генриха безукоризненного подчинения. В этот раз они боролись с неуместной стыдливостью Генриха, повадившегося руками закрывать перед Вайсом свой срам. “Ты пообещал мне выдержать десять, а это только три”, — тихо говорил он, повязывая веревку вокруг белой лодыжки и краем глаза любуясь, как сливовым оттенком начали наливаться сжатые яички. “Но теперь нам обоим будет проще”. Теперь веревки держат крепко, и ничто не перекроет простор для деятельности. Успокаивающий поцелуй в мокрую от слез щёку – предвестник нового удара. Вайс – аккуратный исполнитель, это знают все в лагере, и десять ударов отмерены четко и беззлобно. Это ничего, что его сокровище плачет, ведь страданиями тела очищается душа. И Генрих непременно поймет, когда туман боли развеется, что унтерштурмфюрер вовсе не изверг – в конце концов, он мог бы заказать себе сапоги с носами, обитыми металлом – но выполняет лишь то, что Генриху самому необходимо. А то, что смотреть на Генриха в таком положении столь приятно, разве не есть первейшее доказательство, что самим мирозданием завещан их союз? Вайс заходит в один из закутков офицерской душевой. Сегодня Генрих уже в другом платье, голубого цвета, пересечённого веревками, и среди зеленоватого кафеля он похож на опутанную рыбацкими сетями ундину. Здесь давно не включали горячей воды, и от холода его мелко трясёт; светлые волоски на руках вздыбились над гусиной кожей; глаза рыскают по лицу посетителя в поисках тихой ярости, чьей жертвой он стал вчера. “Право, это умилительно”, думает Вайс и протягивает к нему руку. Насколько позволяют веревки, Генрих пытается отвернуться, но Вайс поворачивает его лицо обратно: - Ну что ты, - пальцы нежно гладят щеку, - Сегодня мы будем учиться приятному. Но для начала надо согреться. Он отвязывает Генриха от трубы, раздевает, замечает не без удовлетворения, что от этих прикосновений Генрих уже не пытается увильнуть – должно быть, после холода ему прохладные руки Вайса кажутся вполне теплыми. Китель приходится снять: он наверняка забрызгается водой, а сукно будет сохнуть долго. Снова льется горячая вода. У Генриха еле заметно дергается рука – должно быть, саднит на предплечье свежая татуировка с номером. Вайс берёт его за руку, чуть отводит от воды, целует распухшее место на предплечье, продолжает наверх, по плечам, по ключицам, по шее. Сейчас можно даже и унизиться такой нежностью – сокровище, пьянеющее от горячей воды, не осознает чужого унижения. Вайс тщательно рассчитывает свои ласки – они должны быть чуть горячее льющейся рядом воды. И вскоре его ундина действительно начинает оттаивать; иссиня-бледная кожа красится живым персиковым, розами распускаются некогда сжатые губы. И когда ласки Вайса добираются до истерзанной плоти, он уверен – его сокровище в сладком мареве уже не помнит вчерашней экзекуции. Слишком легко под его пальцами крепнет молодое тело, в лилеющие вчерашние синяки наливается свежая кровь, а на лице появляется страдальческая гримаса человека, не сумевшего воспротивиться искушению. Вайсу хочется улыбаться – настолько славно всё соответствует плану – но сдерживается. Работу надо сначала довести до конца. Он отключает воду, и резкое прекращение ее гипнотического шума, кажется, вырывает Генриха из распутного забытья. Зелёные глаза распахиваются, смотрят на Вайса со смесью страха и обиды. - А теперь к делу, милый мой, - говорит Вайс с некоторой строгостью, возвращается к оставленному на скамье кителю и снимает с него ремень, - твоё возбуждение мы непременно должны разрешить. Но в правильном порядке. - В каком порядке? - подает голос Генрих впервые за день. Хотя его руки свободны, он больше ими не прикрывается. Ну умничка! Вайс не гнушается постелить на пол полотенце – у его сокровища колени и так в синяках. Генрих уже знает, что делать, и опускается вниз. Вокруг болезненно худой шеи обвивается ремень, стягивая под собой кожу мелкими складками. - Можешь себя трогать. Вайс помнит своё обещание коменданту – обработать материал с целью дальнейшей передачи в “особые поручения” офицерского борделя. Но поверх этого обещания – выцветшего машинного листа – темной кровью проступают свежие чернила осознания: пока Генрих в его власти, он его никому не отдаст. Слишком ценное перед ним зрелище: как Генрих хватает ртом воздух, невольно выгибается от собственных ласок, сильнее затягивая на шее аркан, и, полузадушенный, выполняет приказ унтерштурмфюрера, пачкая семенем его сапоги. - Молодец, - Вайс ерошит влажные светлые волосы, - а теперь будь аккуратным и убери за собой. Генрих хватает кончик полотенца, на котором стоит, и порывается вытереть, но Вайс прерывает: - Не так, милый мой. У тебя же есть замечательный рот, и он сегодня еще не принес никакой пользы. *** 1955 - Нет ну мне всё-таки интересно, почему именно это тебе так заходит? Взъерошенная голова Генриха показалась между бедер Берты: - Я настолько плох, что ты посреди моих стараний задаешься философскими вопросами? Берта усмехнулась, подалась вперёд и ласково мазнула пальцем по его влажным губам: - Вопрос исключительно насущный! Ты не подумай, я вовсе не против так делать, но я не могу не задаваться вопросом, что каждый раз, когда мы занимаемся любовью, ты тянешь мою руку к своей шее так, будто у тебя член туда переселился. Генрих вздохнул и прислонился щекой к ее ляжке: - Откуда мне знать? Может, от нехватки воздуха как-то приток крови меняется, или…в конце концов, я не физиолог. И вообще, может оставим разговоры на после того, как я тут закончу? - Как я тут закончу, - ехидно поправила его Берта, - ладно, Шварцкопф, знаю, ты предпочитаешь, чтобы твой рот был занят, - и изящным движением ноги притянула его обратно к своему лону. В этом было что-то родное, уютное, будто самое безопасное место на свете ему подготовила Берта между своих сильных бедер — и Генрих почти смог забыть гипнотическую тягу подземелья. Но гранатовые зерна уже рассыпаны. И от любого его шага может политься их сладкая, околдовывающая кровь.
56 Нравится 29 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (10)