Часть 1
27 мая 2024 г., 16:34
Примечания:
Ну тут все, как я всегда любила, и с чего полтора года назад начинала - модерн, два влюбленных и страдающих человека, не умеющих говорить ртом. Прекрасно, обожаю, надеюсь, и вам зайдет. Приятного чтения❤️💋
P.S.: Метка "измена" стоит потому, что главные герои изменяют женам, а не друг другу.
Аэропорты. Вокзалы. Стоянки такси. Отели. Белое постельное под ладонями — полоска шершавая, полоска гладкая.
Аэропорты всегда разные. Девушки за стойками регистрации — всегда на одно лицо. Волосы в низком пучке, шикарные ресницы, высокие каблуки, длинные ногти. Клац-клац-летите-в-отпуск-или-по-работе? Клац-клац-приятного-полета-мистер-Веларион.
Вокзалы тоже всегда разные, у Эймонда ведь паранойя. Вздохи кассиров — уставших, сонных, раздраженных тем, что им помешали спать или пить свой чай и теперь просят билет за наличку в половине пятого утра — одинаковые до непроизвольной зевоты.
В такси — тоже только наличка. А потому автомобили каждый раз одни и те же. Пропахшие сигаретным дымом и каким-то прогорклым жиром вперемешку с дешевым парфюмом; с засаленной обивкой сидений; дребезжащие и стучащие во время езды так, будто вот-вот сдохнут. Таксисты в таких машинах — тоже все одинаковые. Толстые, потные, упирающиеся мягкими, обтянутыми засаленными футболками, животами в руль, с хриплым смехом, знающие столько историй, что хоть сейчас на Седьмой канал. Не таксисты вовсе, а бизнесмены-художники-держатели акций-владельцы магазинов-частные предприниматели… А чего баранку крутят? — так это для души.
В ЕОП — «Едином Общевестеросском приложении» — такси заказывать всегда лучше — там и автомобили классом повыше, чем у частников, и рейтинг водителя можно посмотреть. Однажды Люк так и сделал — отсортировал по рейтингу, посмотрел, вызвал и поехал. А потом смотрел в глаза любовника — полные страха такого, что не интересовал уже ни сиюминутный комфорт в машине с приятными музыкой и ароматом, ни долгая, отвратительная с точки зрения логистики, дорога, ни тошнота, подступающая к горлу от осознания, что следом за этими двумя днями раз в три месяца — снова пустота, рожденная страхом в светло-голубых глазах.
Это ведь его так боятся. Это от мысли об отношениях с ним покрываются холодным липким потом. Это ему — только четыре встречи в год по двое суток каждая и ни днем больше. И думать об этом всегда так тяжело! Но если на него не смотрят с таким звериным, зашкаливающим, стирающим все остальные чувства, страхом в глазах, тогда, пожалуй, чуточку легче.
А потому аэропорты — всегда разные. И вокзалы — тоже разные. И такси — никогда через приложение и исключительно за наличку.
Отели — одинаковые. Нет, не повторяющиеся, конечно. Никогда не повторяющиеся, но такие похожие между собой. Даром, что в разных городах. Отели всегда дешевые и крошечные — так меньше вероятность встретить знакомых. «Каких знакомых?! — хочется закричать Люку, когда Эймонд в десятый раз повторяет один и тот же аргумент, — какие знакомые у тебя в Хайгардене, Риверране, Старых Камнях или Росби»? Но Люк молчит. Люк не хочет, чтобы на него смотрели со страхом.
Постельное белье в таких отелях-крошках всегда одинаковое — белое, в широкую полоску. Два дня раз в квартал, восемь дней в год. Совсем немного. Но полоски — одна шершавая, другая гладкая — настолько въедаются в кожу, что ощущаются под ладонями все оставшиеся триста пятьдесят семь дней в году.
— Страйп-сатин! — бодро рапортует мать с широкой улыбкой, вручая Рейне сверток, с огромным сиреневым бантом, и Люка выносит из воспоминаний о восьми — а если считать с момента начала их связи, то сорока — днях, проведенных спиной, коленками, лицом, боками и локтями на этом самом страйп-сатине.
Он теперь улыбается тоже, слушая о том, где мать купила им с женой набор постельного белья в подарок на пятую годовщину брака; принимает другие свертки — большие и малые; кивает, когда старший брат гладит по животу свою беременную жену, желая под звон бокалов детей и Люку с Рейной, да поскорее; смеется, когда отчим вспоминает какой-то казус из детства его и братьев; и напрягается, когда жена укладывает голову ему на плечо.
Пять лет. И сколько еще впереди.
Вечером, когда дом пустеет, Люк мается, не желая ложиться спать. Он принимает душ, курит, долго читает, загружает и включает посудомойку, просматривает соцсети, снова курит и только потом идет в спальню.
На Рейне — черное кружевное белье. На постели — широкие белые полосы: одна гладкая, другая шершавая.
— И где ты застрял? Иди сюда, — говорит Рейна.
— На нестиранном вообще-то спать нельзя, — отвечает ей Люк.
Рейна хмурится.
— Это все, что тебя волнует в этот праздничный день? Я прополоскала и высушила вообще-то, пока ты бродил там-не-знаю-где. Теперь иди сюда.
Когда Люк занимается сексом с женой, вдавливая ее лицом в матрас, так сложно не думать о том, что спустя всего месяц и шестнадцать дней его самого будут крепкой рукой прижимать к постели, оставляя на лице едва видимые полосы, а в душе — невидимые незатягивающиеся раны.
— Только постельное белье не запачкай, — говорит Рейна, когда Люк кончает и выскальзывает из нее.
Она аккуратно переворачивается на спину, задирает ноги повыше, скрещивая их, и берет с тумбочки телефон. Каждый раз смотреть на жену в такой позе неловко, она ведь не знает, что как ни ложись — результата не будет.
Люк выходит на балкон, закуривает сигарету и пытается вспомнить, в какой момент его жизнь свернула туда, где он не имеет права даже испортить простынь.
***
— Только постельное белье не запачкай, — говорит Эймонд, пока Люк ласкает себя, целясь тому куда-то в живот. Хочется схватить Эймонда за волосы, прижать лицом к собственному паху и спустить туда, где протез заменяет потерянное в детской драке глазное яблоко. А потом долго вытирать стекающую по лицу сперму прямо кипенно-белой простыней, которую так боится испачкать Эймонд. Люк знает, почему боится. Но будто девушка на ресепшене, смотрящая на двоих мужчин, приехавших с разных концов страны и забронировавших номер с двумя односпальными кроватями, и так ничего не понимает.
Кончая, Люк думает, что в дополнение ко всему мог бы еще и на подушки нассать, но, конечно, он не делает ни первого, ни второго, ни третьего. Выражение абсолютного ужаса вперемешку с брезгливостью и непониманием на лице Эймонда и собственное злое секундное торжество не стоят того, чтобы потом навсегда лишиться этих восьми дней в году.
После всего они лежат каждый на своей кровати и молчат. Люк предпочел бы обнимать Эймонда, но тот считает, что на узкой односпальной кровати вдвоем неудобно, а сдвигать стоящие в противоположных углах номера кровати Эймонд не разрешает.
Пять лет назад они впервые сняли номер в отеле Королевской Гавани, куда Люк приехал из родного Винтерфелла на курсы повышения квалификации от своей фирмы. Когда он перед сном попытался сдвинуть кровати, Эймонд запротестовал, сказав, что если кто-то вдруг зайдет к ним, то сразу все поймет. Люк — тогда еще зеленый, наивно верящий, что у них с Эймондом все серьезно и тот скоро расстанется с невестой, а Люк разведется с женой, — только рассмеялся.
— Ну ты и придурок, пиздец, да кому мы нужны вообще! Боишься, что все узнают, что ты гей? — сказал он тогда и впервые встретил то, на что не знал, как реагировать.
Люк думал, что Эймонд мог бы рассмеяться вместе с ним. Мог бы начать оправдываться, мог бы разозлиться. Черт возьми, он мог бы даже ударить — все было бы нормально, он бы принял это. Но Эймонд просто застыл, перестав водить расческой по волосам, и уставился невидяще куда-то поверх собственного отражения в зеркале.
Больше отели в столице они не снимали.
Вот так, одним днем пять лет назад, Люк перестал задавать вопросы. Четыре года назад Люк перестал говорить лишнее. Три года назад — перестал шутить.
Теперь Люк лежит на своей кровати и смотрит, как Эймонд спит, сложив на груди руки и подогнув левую ногу так, что ступня касается внутренней стороны бедра другой ноги. Люку хочется укрыть его, такого беззащитного, расслабленного, обнаженного, но два года назад он научился Эймонда не тревожить. Поэтому Люк просто смотрит. В какой-то момент Эймонд вздыхает вдруг глубоко, из его рта вырывается тихий стон, а потом он поворачивается на бок, лицом к нему. Люк закрывает глаза. Он лежит долго, пока не затекает рука, неловко подложенная под голову. Все тело покрывается мурашками от странного ощущения, будто на него смотрят, но глаз Люк не открывает — год назад он научился не смущать Эймонда. Кажется, Люк потрясающе справляется с этим.
***
Дни текут медленно. Все триста пятьдесят семь. Они никак не хотят пролетать так же быстро, как те восемь, что составляют смысл существования. Люк ходит на работу, ездит в гости к маме и отчиму, встречается с семьей старшего брата, спит с женой, ходит к психологу.
Там, на еженедельных сеансах, он изо всех сил пытается зацепиться за мысль, что должен перестать ждать чего-то и зажить наконец сегодняшним днем. Но этот спасительный трос каждый раз выскальзывает из его потных ладоней, и он падает с замирающим сердцем, прямо в бушующие волны под ним. Прежде чем поглотить его и подарить покой, волны делают больно — бьют по лицу, выбивают из легких воздух, заставляют дрожать от холода, и Люк не может не думать о том, как же несправедливо то, что за мелкие обломки радости обязательно нужно платить.
Он не может определиться, платить ли невыносимой тяжестью его бытия за те восемь дней сомнительного счастья с болью в груди, или наоборот перестать считать, порвать с любовником, и постараться жить, не испытывая тошноту каждый раз, как садишься в такси или оказываешься на перроне.
Так ведь можно жить. Можно жить с Рейной — милой, доброй Рейной, подругой его детских игр и сестрой жены Джейса. Можно ездить в отпуск с ней, больше гулять, найти общее на двоих хобби (или два диаметрально противоположных), завести собаку, рассказать жене, что своих детей у них никогда не будет, подарить дом и семью ребенку, которому повезло меньше, чем им самим… Все это возможно. Люк даже думает об этом, но вспоминает потом белые длинные волосы в руке, тонкие холодные пальцы, обхватывающие за талию, шею, проникающие под кожу, прямо под ребра — к сердцу, и мысль отпускает.
В один из их обычных семейных будней — домашний вечер пятницы, ничего особенного — лицо у Рейны такое, что Люк на время забывает обо всем, что существует за пределами их семьи. Аэропорты, вокзалы, стоянки такси, отели с белым постельным бельем — ничего из этого нет, пока он пытается разгадать загадку этого странного выражения на лице жены. Рейна сдерживает улыбку и задумчиво смотрит куда-то вдаль. Прыскает со смеху от любого его неловкого движения или слова. Пропускает слова мимо ушей и льет сок мимо стакана.
Вечером пятницы его жена обычно предпочитает вино.
— Да что с тобой сегодня? — усмехается Люк, невольно подхватывая легкое настроение Рейны.
Та делает рукой неопределенный жест и на секунду оглядывается за плечо, как будто их разговор может кто-то подслушать на их собственной кухне.
— Не хотела тебе рассказывать, пока еще точно не известно, но ладно, — говорит жена, и все в ее лице и движениях кричит — хотела! Только и ждала, чтобы сообщить. — У меня задержка. Уже десять дней.
Аэропорты, вокзалы, стоянки такси, отели, красивые работницы аэропортов и заспанные кассиры железнодорожных касс — все снова здесь, в одном помещении с ними, прямо на кухне с выходом на балкон. Люк смотрит на Рейну. Рейна смотрит в ответ.
«Это невозможно!» — хочет кричать Люк, но почему-то молчит. Он застывает, пригвожденный к стулу неожиданной новостью, раздумывая о вероятности врачебной ошибки в постановке диагноза, который до сих пор играл ему же на руку, а сам все смотрит, смотрит, смотрит.
Выражение лица жены меняется не разом. Рейна сникает постепенно — как ирис в клумбе в саду его матери, обреченный на смерть внезапным снегом в мае. Сначала опускаются плечи, следом — голова. Теперь она смотрит на руки, держащие стакан с соком. С ее щек сходит вся краска, а губы поджимаются тонкой линией.
Внезапно Люк понимает, что увидела в его глазах жена — страх. Жуткий, неприкрытый, неконтролируемый. Было так невыносимо видеть страх в лице Эймонда, а теперь он сам — Эймонд.
Тошнота подкатывает к горлу, и Люк бросает все силы на то, чтобы его не вывернуло недавним ужином прямо на стол. Отмереть наконец и сказать что-то, что должен, становится еще сложнее.
Быть в браке с тобой — страшно. Вот что читает Рейна в его взгляде.
Стать отцом твоему ребенку — страшно.
Прожить жизнь, привязанным к тебе, — страшно.
Его жена отставляет стакан с соком от себя подальше и встает из-за стола. К страху примешивается жгучий стыд, и Люк остается на кухне, не имея сил подняться и пойти за Рейной. Осознание, что он превратился в того, кто причинил ему столько боли, виснет гирей на шее, потные ладони соскальзывают со спасительного троса, и он снова оказывается в мутной ледяной воде, смиряясь на этот раз с тем, что больше не выплывет.
***
Рейна плачет, когда спустя неделю выясняется, что это не беременность, а проблемы с женским здоровьем. Люк плачет тоже. Он думал, что не нужно больше выбирать, разрываясь, между жизнью семейного человека и короткими мгновениями счастья на стороне. Но теперь, когда ребенка нет, мысли — опасные, губительные мысли о том, что счастье в его жизни все-таки еще возможно, вновь заполняют голову.
Неделю назад он поклялся себе, что встретится с Эймондом в последний раз, расскажет ему о ребенке и разорвет эту больную затянувшуюся связь. Теперь говорить нечего, но он все же скажет. Скажет, что не может так больше, что разводится с женой. Возможно, встреча и правда станет последней, но решать это уже не Люку.
Рейна не плачет, когда Люк говорит ей, что намерен подать на развод. Люк не плачет тоже.
Спустя двадцать два дня он стоит на втором этаже мини-отеля в Сигарде и вяло думает мысль о том, в какую же жопу мира их занесло на этот раз благодаря Эймонду. Люк смотрит на карточку в своей руке, которую надо приложить к считывателю, чтобы открыть дверь в номер, и никак не может сделать это. Эймонд уже там, он приехал раньше, и Люк боится и жаждет увидеть его как можно скорее.
Сказать сейчас или малодушно оставить разговор на поздний вечер следующего дня, когда откладывать будет уже невозможно? Плюсы есть у обоих вариантов. Если он тотчас скажет Эймонду о том, что любит его, что не может больше выносить эту убивающую неопределенность и разводится с женой, можно будет разом прекратить все. Люк знает, как только он произнесет хотя бы что-то одно из того, что намерен обрушить на Эймонда, все будет кончено. И это не самый ужасный вариант. Люку почти двадцать семь, он взрослый человек, он в терапии два с половиной года, он никогда не задумывался о суициде и не причинял себе вреда, он справится. Да, точно справится! А потому он все скажет сразу, как только войдет в номер, даже обуви не снимет, даже…
— Ты чего тут?
Люк распахивает глаза, которые успел зажмурить, пока убеждал себя поступить правильно, и видит Эймонда. Тот смотрит на зажатый в руке электронный ключ, потом снова ему в лицо, а потом делает шаг назад и, не дожидаясь ответа, жестом приглашает Люка войти.
От Эймонда пахнет мятной жвачкой, табаком и дождем. Проходя мимо, Люк вдыхает этот аромат и понимает, что ничего сегодня не скажет. Дойдя до середины номера и остановившись возле огромной двуспальной кровати, Люк понимает, что говорить будут ему. Эймонд подходит сзади, заключает в объятия, целует в шею — он никогда не целует его в шею — и Люку становится ясно — это, действительно, их последняя встреча.
Эймонд пылок, Эймонд нежен, он касается его так, как никогда не касался — руки под футболку — крепко, страстно, до боли… потом левая вверх — почти до самых ключиц, а правая — под резинку джоггеров, ниже, ниже, ниже.
Эймонд ласкает, Эймонд раздевает, Эймонд целует, нежно обхватывая лицо своей большой ладонью и разворачивая к себе, выдыхая прямо в рот. Люк еще дорожную сумку из рук не выпустил, а уже со вставшим членом и — в тысячный раз — с разбитым сердцем. Он целует в ответ, обнимает так, будто в пропасть вот-вот сорвется, а сам скучает по тому, что раньше считал механическими ласками. Механические ласки сообщали ему, что все еще возможно, что все у них впереди. Эти — новые, чувственные, сдирающие кожу с мясом — сообщают ему, что это их последний раз. Эймонд так прощается.
Не-а, ничего сейчас он не скажет. Он вырвет у предстоящей пустой одинокой вечности каждую секунду из возможных. Он будет целовать, делить один на двоих воздух, кусать, трогать, водить ладонями по телу, брать — все, что дают. Пока дают.
После, когда они лежат на огромной двуспальной кровати, Люк еще держится, хотя ком в горле, кажется, способен задушить. Широкие полоски на белом постельном белье выжигают метки на голой коже, и он клянется себе, что никогда в жизни больше не ляжет на то, что называется страйп-сатином.
— Может, посмотрим что-то? — вдруг спрашивает до этого тихий Эймонд и берет с тумбочки свой планшет, не дожидаясь ответа.
Люк кивает согласно, а потом, спустя вечность, правая рука Эймонда притягивает его к себе, побуждая улечься на обнаженную грудь.
Девушка на экране плачет, потому что потеряла отца. Люк позволяет себе два коротких всхлипа, которые, в случае если Эймонд спросит, он объяснит трогательным моментом фильма. Эймонд не спрашивает.
На завтраке на следующий день в маленьком ресторане при отеле Эймонд делает кофе не только себе, но и Люку. Большая чашка, дважды нажать на кнопку «эспрессо», чтобы было покрепче, а потом долить горячим молоком. Люк удивлен. Наверное. Но он только кивает, забирая кофе и не показывая, как шокирован тем, что Эймонд знает о его вкусах. Ничего он не знает, это просто совпадение.
И руки Эймонда просто так держат за шею, пока они снова занимаются любовью после, — Эймонд ведь не знает, что Люку именно так нравится. И Эймонд просто так, совершенно случайно, прикусывает его соски — он ведь не в курсе, что от этого Люк сходит с ума. А в конце, когда Люк готов кончить, Эймонд не говорит, портя все удовольствие, что сперма не должна попасть на простынь. Люк уверен — это потому, что Эймонду больше не нужно беспокоиться о том, что о них узнают.
***
В Сигарде всегда дожди. Люк раньше только читал об этом — он здесь впервые. Но сейчас, гуляя по Мокрому лесу, куда они с Эймондом заехали по дороге в аэропорт, он подставляет лицо дождю и благодарит небо за то, что может оправдать собственные слезы утренней моросью, пробивающейся сквозь плотные кроны вековых деревьев. Ну и что, что глаза красные — Эймонд не заметит. Эймонд никогда не замечает.
— Люцерис, — говорит Эймонд, внезапно оборачиваясь, пока Люк перепрыгивает через очередной мелкий ручеек и чуть не падает на скользкой ветке, — надо поговорить.
Вот оно. Наконец-то. Еще и полным именем.
До самолета остается каких-то три часа, а он все еще не сказал, что собирался. Что ж, сейчас скажет Эймонд.
Эймонд молчит, смотрит пристально, и Люк отводит глаза. Он ведь не хочет смущать его в такой день. Особенно в такой день. Мысленно Люк, конечно, смущает. А еще бьет Эймонда прямо по лицу — по той стороне, которая все еще ноет, когда льет дождь. Хватает за грудки, валит прямо на размокшую влажную землю, кричит, что Эймонд дурак и сам он дурак, и что ненавидит его и себя, и все эти пять лет с их сорока днями — ненавидит до дрожи. И что ему нужны все дни в году — нужно не отпускать Эймонда от себя ни на минуту. Нужно съесть его, убить, похоронить, приковать наручниками в подвале своего дома, из которого уже съехала жена; отпустить на все четыре стороны, не видеть никогда больше, убежать прямо сейчас, сделать лоботомию, вскрыть вены, облить бензином и поджечь крошечный отель с огромной двуспальной кроватью…
— Я знаю, что… знаю, как ты ко мне относишься, Люк, и что отношениями это назвать сложно, — частит Эймонд, — ты женатый человек, я женатый человек. Ну то есть как женатый… Короче… Я так больше не могу.
— Что? Что ты сказал, Эймонд?
Люк разворачивается в сторону Эймонда и впивается в него взглядом, разве что рот не открывает от удивления — о чем Эймонд вообще? Он не хотел перебивать, он собирался просто выслушать и уйти, но не справился. Впервые за много лет не справился.
— Не перебивай, — просит замогильным голосом Эймонд, и лицо его, мокрое от дождя, каменеет. Только глаза из-под нахмуренных бровей смотрят так странно, что Люк не в силах понять, что значит их выражение.
Люку хочется взять его за руку, сказать, что им лучше вернуться в машину, пока они не промокли окончательно и не заболели, но ему ясно, что это бледное каменное изваяние, бывшее еще несколько минут назад Эймондом, не сдвинется с места, пока не договорит. И Люк ловит себя на мысли, что он на самом деле не знает — никогда не знал, — что собирается сказать ему Эймонд.
— Люцерис… Люк, — начинает Эймонд снова и замолкает, опуская голову.
Люк делает шаг вперед, влекомый необычной интонацией, которой прежде не слышал, а потом останавливается, памятуя об их негласном договоре ничего друг для друг не значить. Но сегодня их последний день. Сегодня он может позволить себе чуточку больше.
— Эймонд, — говорит Люк тихо, словно боится спугнуть никогда не видевшее человека дикое лесное животное, — если не можешь сказать так, как запланировал, скажи последнее. Самое основное. Я пойму.
Эймонд поднимает на него взгляд — изучающий, будто видящий впервые — и спустя несколько долгих секунд выдыхает:
— А я развелся с женой.
Откуда же он знает, что Люк собирался сказать? Это что, шутка? Насмешка такая? Эймонд холодный, Эймонд строгий и отстраненный, всегда себе на уме, но он не жестокий. Зачем же он говорит такое?
Эймонд всегда умел удивлять.
Люк задирает голову вверх, стоит так, пока голова не начинает идти кругом, кружа в танце кроны высоких деревьев над ним, и все думает о том, что услышал. А, может, нет никакой скрытой насмешки? Может, Эймонд просто говорит, как есть? Эта простая мысль действует на него как укол спинномозговой анестезии от неумелого анестезиолога. Держаться на ногах все сложнее, сердце ухает где-то в ушах, руки трясутся, а глаза, все так же обращенные к небу, не видят ничего из-за усилившегося дождя или слез — какая уже, к черту, разница! Люк всхлипывает, не таясь, не заботясь придумать оправдание вроде простуды, подхваченной в ужасном климате залива Железных людей, и вот тогда его тело подводит его.
Он почти падает в грязь. Почти — потому что чужие руки вдруг подхватывают под локти и укладывают на себя ничком. И он отдается этим рукам, которые гладят по голове, и тихим словам, которые не разобрать, даже если прислушаться. Но тон у них такой — убаюкивающий, дарующий покой, что Люк, несмотря на дождь, мокрые от сырой земли коленки и сердце, которое вот-вот выпрыгнет из горла, сдается и разрешает себе поверить.
Спустя час он стоит в очереди к стойке регистрации под номером WI-3028 и нервно дергает ногой в испачканных черно-зеленой жижей светлых джинсах. Его самолет улетает через час, но домой ему больше не надо, по крайней мере, сегодня. Где-то слева от него, в отдалении стоит Эймонд, и Люк не может не думать о том, что пятна от травы у того на заднице имеют идеальную совместимость с его — на коленках. Как хорошо, что теперь им обоим плевать на то, что подумают какие-то девушки за какими-то стойками.
Когда подходит его очередь, работник аэропорта уже готов перехватить его сумку, чтобы поставить на ленту, но Люк не отдает ее, только смотрит на красивую брюнетку с ресницами такими пушистыми, что они никак не могут быть натуральными, и говорит, протягивая паспорт:
— Мне не нужно в Винтерфелл, я хочу поменять билеты, если возможно. Вылет в 17.20. Рейс… э-э-э… — он делает шаг назад, задирает голову, смотрит влево и вверх — на табло, под которым уже стоит Эймонд и о чем-то негромко спорит со своей девушкой за стойкой, которая как две капли воды похожа на ту, что сейчас с услужливым выражением лица смотрит на него самого, — рейс KL-8956.
— Я посмотрю, что можно сделать, мистер Веларион.
Ресницы почти ложатся на румяные щеки, длинные ногти начинают стучать по клавиатуре, а улыбка не сходит с лица. Улыбка становится еще шире, а брови сходятся на переносице в выражении крайнего сопереживания, когда девушка сообщает:
— К сожалению, мистер Веларион, ничем не могу помочь. Сегодня вы в Королевскую Гавань не улетите.
Девушка говорит что-то еще, но Люк отворачивает голову влево, туда, где Эймонд смотрит на него. В лице его — грусть, злость, досада, негодование. Благие боги, спасибо — не равнодушие, не холодность, не отстраненность! Эймонд качает головой, глядя на него, и поднимает и резко опускает плечи, пока девушка за стойкой под табло KL-8956 что-то говорит ему. Что-то, видимо, похожее на то, что сообщает Люку девушка напротив него.
— …отель капсульный, но вполне комфортный, мы уделяем приоритетное внимание тому, чтобы наши…
— Что? — перебивает Люк и вновь поворачивается к работнице аэропорта, отрываясь от созерцания Эймонда в его грязных и мятых брюках. — Я не расслышал, прошу прощения.
— Ближайший рейс в столицу, куда я могу посадить вас, вылетает завтра в 6.45, — терпеливо и вежливо повторяет девушка, — а пока можем предложить вам отель при аэропорте. Капсульный, но комфортный. Наши гости, как я уже сказала…
— Я согласен на отель и завтрашний рейс, — перебивает Люк, а потом тушуется от собственной торопливости и вызванной ею грубости и смотрит впервые на бейдж на груди форменного пиджака девушки, — Аланнис… А вы ведь местная, да?
— Да, — улыбается Аланнис, и Люку кажется, что теперь, когда он обратился к ней по имени, улыбка эта чуть более искренняя.
Люк смотрит на Эймонда еще раз, кивает ему и улыбается сам.
Аэропорты, вокзалы, стоянки такси, крошечные отели с белыми простынями — все это было между ними. Пять лет было… Но там, впереди, вместе с домом Эймонда, в который они договорились поехать вместе, сидя на сырой земле и плача в переплетении ног и рук; огнями столицы, которые он видел в первый и последний раз пять лет назад; жгучим желанием обладать друг другом открыто, честно, без недомолвок, Люк видит нечто новое, что способно стереть всю боль, которую он — они оба (теперь он точно знает это) — вобрал в себя за эти пять лет.
Люк делает глубокий вдох. Дышится легко, пожалуй, впервые за долгие годы.
— А не подскажете ли, Аланнис, где в Сигарде можно прикупить комплект постельного белья?
Примечания:
Ку-ку👀 заглядывайте: https://t.me/Sveta_pishet_i_chitaet