Часть 2. Чиркаш
3 июля 2024 г., 11:10
Панком он был, кажется, всю свою жизнь: когда ты растешь в квартире с алкоголиками, выбрать такой образ легко, даже делать почти ничего не нужно, ведь ты и так ходишь в рваных джинсах, которые от неумения пытаешься скрепить булавками, воняешь порой, как деревенский хряк Борька, который воду знает только в луже у коровника, и дерзостью напитываешься от тумаков, которые тебе, пятилетнему, прилетают от разных, порой незнакомых людей просто так.
— Во те подарочек, бля, новогодняшний! — цедил зло какой-то мужик на родительской кухне, от которого пасло мочой и сигаретами, а потом стрелял недобитым до фильтра бычком в тощего куцего пацана.
— Саечка за испуг! — подначивал дядя Валера, который зашёл к матери за сахаром, а вышел с полными штанами клубнички.
Чиркаш тогда и не знал, и не видел особо другой жизни, некогда ему было этим заниматься, жрать хотелось постоянно, а ещё курить и плакать.
С последним он быстро покончил, придя к выводу, что пользы оно не приносит, а вот курить и жрать — другое дело.
Когда Чиркаш оказался в школе, для таких, как он, малоимущих, там было положено бесплатное питание.
(Святое сочетание, к нему Чиркаш всю свою жизнь будет потом стремиться).
Юный школьник даже льготами своими максимально сам занимался, потому что курево найти в потрёпанной квартире на первом этаже было куда проще, чем его свидетельство о рождении.
Мамка иногда из запоев выходила.
Имела бледный вид, закатывала глаза, когда Чиркаш пытался ей подсунуть дневник на проверку, а потом родилась Катюшка.
За ней Витька.
Матвей.
И Гришка.
Последнего Чиркаш увидеть не успел, только услышал от отца, который в бешенстве разносил кухню, что «суки завистливые нажаловались» и пацана в дом малютки поместили.
Впрочем, его ярость быстро потухла под струями теплой водки, а мамка вернулась через неделю, будто и не было в ней девять месяцев человека.
Чиркаш к тому моменту понял одну нехитрую тему: чем меньше он бывает дома, тем сильнее ему кажется, что там все хорошо.
Вроде и братья с сестрами в детские сады и школы определились, вроде даже мамка пару раз подъезд пидорила, и на столе потом что-то дымило и едой пахло, а батя вышел за сигаретами.
Сам.
Пропал потом, правда, на неделю, вернувшись без двух зубов и хромая на правую ногу, в ещё большей мрачности, чем привычно.
Но сам.
Чиркаш в такие моменты воодушевлялся и решал для себя: ну, значит, им так лучше.
Семья — она, как оказалось, везде может быть, не обязательно под одной с тобой крышей.
С Гориллой он в одном классе учился, тот жил с хорошими родителями, только вот беда одна была — у него мозгов насчитывалось не больше, чем у той самой черной обезьяны, а родители все видели в нем вундеркинда.
И злились, что он с Чиркашом водит дружбу, а потом и с Прыщом.
Тот учился в параллели, жил с дядькой, который по синьке бегал за ним с двустволкой, заряжая ее чесноком, вопя на весь район, что Прыщ «кровопиец треклятый!»
Один раз дядька так увлекся, что племянника загнал на балкон, а тот от испуга с него и сиганул.
Случилось чудо: пацан пересчитал шесть этажей вдоль белой русской берёзки, приземлившись на землю с кучей ссадин и клоком белых волос прям посреди башки, за что погоняло и получил.
А вот Колтуна они втроём встретили уже на последнем звонке.
Упились тогда до белых мух, орали «Гражданскую оборону» до хрипоты, глумились над «мажорами» из хороших школ, в пиджачках с иголочки, которые даже прозвища имели мажорские — Том, например.
— И Джерри, бля! — громыхал Горилла, а светловолосый длинный детина с бабьим лицом только губы презрительно крутил и подальше шарахался.
Колтун был постарше.
Странноватый парень, который смотрел мутными глазами и говорил через слово:
— Панки хой!
И так это звучало таинственно, по-мушкетерски, объединяюще и тепло, что каждый из них воодушевился с пьяных глаз, да так, что с тех пор Горилла, Прыщ и Чиркаш стали панками.
Они в какой-то степени ими и раньше были, только теперь это все было завернуто в лакмусовую бумажку идеологии, которая Чиркашу была близка, как никакая другая.
Свою кличку он получил, как многие заблуждались, не из-за сортирного конфуза: просто денег на зажигалки у него не было, поэтому он за сданные бутылки покупал «Балабановские спички» и до раздражения публики «чиркал» по коричневой стороне ногтями, нюхая с удовольствием пальцы, пахнущие серой.
— Харэ чиркашить, ебанат! — вздыхал Колтун устало, но добродушно.
— Аха-ха-ха-ха, точняк! — подхватывал тут же Прыщ. — Ты это, как его… Ну это… Чиркаш, мать твою!
Хотя шуток было и про сортир достаточно.
Панки, хули.
Именно в тот момент, когда кличка прилипла намертво, Колтун как-то заметил, что все это время он и не знал, как мелкого, пронырливого, вечно огрызающегося панка с зелёной башкой зовут на самом деле.
Они шли тем вечером по скверу, сосали одну «Отвёртку» на двоих, и Колтун посмотрел задумчиво и долго, а Чиркаш лишь отмахнулся.
— Не знаешь и нах надо! Чиркаш я!
Находиться за ширмой было уютнее, словно он вместе с ней, с названием, придумал себе какую-то другую жизнь, если не успешную, то безопасную и простую: ходи целыми днями по улицам, бутылки собирай, потом на них чекушку покупай и упивайся, стоя у «Красного&Белого», зыркая на всех опасными глазами.
Колтуну он, правда, потом имя свое раскрыл, но по секрету.
Как-то само получилось, что Чиркаш в их компании занял роль лидера: он по характеру был дерзким, звонким, принципиальным, в отличие от флегматичного Колтуна, вспыхивал, как спичка, проведенная по чиркашу, поэтому и получился панковским принцем.
Ещё и волосы зелёные были, а из пивных крышек Чиркаш мастерски лепил значки на потрепанную джинсовую жилетку, которую на барахолке ярмарочной ему на день рождения Горилла купил.
— Чё, мужики, на этом, как его… Ну там… Да бля… В общем… — гундосил Прыщ, размахивая руками, но так и не в силах слова в мысль сложить, не прошло таки даром падение с шестого.
Колтун кивал медленно в ответ, будто в этих булькающих звуках был смысл, Горилла улыбался, а Чиркаш фыркал раздражённо:
— Харэ, роди уже! У «К&Б»?
— А! Ага! Точняк! — радовался Прыщ. — Каштанку постебем!
Чиркаша аж перекрутило.
Когда он встретил его первый раз, то даже и не подумал, что они ровесники: тот был на две головы выше всех одноклассников, спина крючком, руки длинные, ноги сорок последнего размера, лицо вытянутое, как у лошади, брови двумя мрачными гусеницами набрякли над глазами.
Губы вечно поджатые.
Одежда черная, волосы с рыжеватым оттенком, сальные, заправленные за оттопыренные уши.
— Родня твоя, косматый? — пихнул в бок приятеля Гориллу Чиркаш, кивая в сторону парня из параллели.
Тот хмыкнул.
— Костик? Да не, мы с ним на сольфеджио вместе ходим, а так не родня… — протянул он спокойно.
Чиркаш мазнул взглядом ещё раз и забыл.
Точнее, значения особого не придал, потому что кумиры в его жизни тогда другие были, а уж никак не начинающие «говнари» в растянутых майках с «Арией».
Костик ему по жизни попадался постоянно, жили они, как оказалось, в одном доме, да и маршруты имели похожие: до метро и до магазина.
Только вот патлатый из «Пятерочки», что у почты, таскал в пакетах сахар и хлеб, а Чиркаш бутылки стеклянные; до метро сосед ходил с рюкзаком за плечами и с видом важной птицы, а панк — сигаретку стрельнуть и пару десяток на банку консервов наклянчить, вытягивая из заднего кармана видавших виды джинсов заготовленную заранее табличку: «Подайте, Христа ради».
Христа он в глаза не видел, смутно представлял, как он вовсе может ему помочь в попрошайничестве, но система хило, да работала: бабки крестили неказистого, а мужики чаще накидывали мелочи, уж очень у Чиркаша внешность была погрызана, видимо, совести и глубинных струн души касалось.
Время шло, Чиркаш уже из школьника-обмылка вырос в полноценного панкуху, может, не всегда по своей воле, но как-то органично: волосы зелёнкой заливал в сортире, за что от бати огребал по полной, зато вши от такой дерзости дохли автоматически, таскал у мамки из кошелька деньги, когда те появлялись, правда, Робин Гуд в нем не делся никуда, спускал тут же не на сигареты и выпивку, как Колтун или Прыщ, а на братьев да сестрёнку Катюшку.
Жалко их было невероятно, хоть Чиркаш и видел: отношение к ним другое, это он, как собака подзаборная, сорняком лез в городскую клумбу, а Матвея и Витьку мамка нежила, как могла, даже шоколадки в тайне от отца из магазина тырила.
«Детя́м, — говорила она с масляным взглядом, стукнув сухой рукой по ладони Чиркаша, когда тот за закусью тянулся к сухарям в сахаре. — Вам с отцом похуй что жрать, вона кильку открой!»
И Чиркаш занюхивал рукавом, потому что на рыбу у него с самого детства аллергия была жуткая, а вздувшейся год назад банкой горошка стрёмно было закусывать.
Но Чиркаш никогда не жаловался.
Он и сам мелких любил, ради них готов был последние портки отдать, так что и мать не осуждал никогда.
Правда, любви хотелось.
И чем старше он становился, тем больше хотелось.
Чиркаш, несмотря на свою жизнь неказистую, всегда был человеком принципа: это Прыщ мог Мишке в жопу дать, только чтобы тот ему кайфа отслюнявил, да и Колтун рассказывал, как за косарь у богатого дядьки соснул однажды на съезде со МКАДа, на что Чиркаш морщился, фыркал и презирал, презирал, как мог, потому что не понимал, как так можно.
Может быть, оно было, трепетное это чувство к самому себе, потому что с самого детства собственное тело мальчику и не принадлежало толком, кто угодно мог ткнуть, обидеть, обмазать руками, а он и пикнуть боялся.
И чем старше становился, тем сильнее понимал, как важно ему сохранить себя самого для кого-то особенного.
Так и ходил вспыльчивый, дерзкий и острый Чиркаш девственником, только никому и никогда об этом не говорил.
Иногда хотелось особенно красивого: Денька из их класса к старшей школе расцвел мышечными формами — высокий, плечистый волейболист, который и в тыкву пропишет, и мячом так, что никакие блоки не помогут.
Чиркаш зыркал на него украдкой, ласкал в фантазиях нежно, проникновенно, но дальше этих дум дело не двинулось: Денька на дискотеки ходил, солдатика подцепил, потом с Борькой переспал, с Саней, с Жориком и Филькой, который в их школе вообще за слабоумного считался.
И стало от этой ветрености так тошно, что Чиркаш резко Деньку-красавчика перестал воспринимать как объект для воздыханий.
Надолго так остыл панк, жизнь потянулась ленивой лентой однообразия, пока одним днём, протирая подошвы советских кедосов, которые у бати подрезал, Чиркаш не увидел идущего к магазину Костю.
И вроде видел его до того сотни раз, да только сегодня все перевернулось с ног на голову: Колтун привычно зацепил рокера глупостью, тот огрызнулся грозно в ответ, когда рядом с ними остановилась иномарка.
Водителя Чиркаш не видел, да и не увидел бы, ослеплённый широченной улыбкой, которая из мрачного шкафа 2 на 2 сделала розовый цветущий куст из садов Петергофа.
Сам Чиркаш там не бывал никогда, но картинки видел и мог представить, что за запахи вьются в воздухе.
Что за красота невероятная.
Как в полисаднике у соседки баб Зои, которая у подъезда высадила вокруг старого плюшевого медведя астильбы, пионы и флоксы.
Почти как сейчас, когда в воздухе дурманом висел запах черемухи и каштана.
Костик вмиг преобразился, Чиркаш удивлённо раскрыл рот, отмечая блестящие в весеннем солнце черные волосы (ох и проехались они с парнями по этой теме, когда первый раз увидели!) и кожаную косуху, и разом изменившиеся черты лица, с лучезарностью заигравшие совсем иначе.
Костик сел в машину, а свечение ещё немного подвисло после него в воздухе, острыми иголками втыкаясь Чиркашу в тощую впалую грудь.
И сразу в голове всплыли те миллионы минут, мгновений, которые он бережно, хоть и бессознательно, копил в памяти, из которых склеился один большой и уверенный лозунг: «Любовь с первого взгляда».
Чиркаш тогда очень разозлился.
А ещё сильнее взбесился, когда выяснил, что мужик, который тогда Костика покатать повез, не просто мужик, а трахаль его.
Резануло по сердцу так, что даже болезненные рваные всхрипы Курта Кобейна не помогали, хотя Чиркаш всегда от звучащей в них боли успокаивался, мол, я ещё тут, значит мне не так уж и херово, а этот шмальнул себе в рыло, потому что терпеть уж не было сил.
Тем и тешил себя Чиркаш, хотя знобило сильно.
Колотило досадой, особенно когда Костик с бутылкой красного и со светящимся восторгом любви на лице ломал огромной ладонью соцветия каштана, а воздух рядом с ним вздрагивал тонким волшебством.
— Э, слышь, Каштанка! — а пацанов тогда конкретно разорвало, когда смысл сказанного докатился до каждого в отдельности.
Так и закрепилось.
Правда, брошенное с обидой прозвище стало каким-то объединяющим, отчего Чиркашу ещё противнее стало: вот есть он, вот Колтун, Прыщ, Горилла и Каштанка.
Хотелось отделить его, чудесного, удивительного, чувственного и возлюбленного от этой грязи, чтобы он оказался на другой стороне реки, как оказывался на другой стороне дороги, когда они цепляли его глупыми оскорблениями.
Больше всех сам Чиркаш, конечно, потому что ему было нужнее.
И делал он это, как ему всегда казалось, чтобы укусить побольнее — может, отойдет подальше, да вот только вкладывал Чиркаш в это, по сути, совсем другой смысл.
Обычно Костик был спокойным, хоть и мрачноватым, бросал: «Завали!» и шел мимо, а так хотелось снова его улыбку увидеть, снова морщинки у глаз пересчитать.
А потом он застал случайно, как после свиданки с Каштанкой мудень на иномарке цепляет статную красотку с сумочкой у метро и гонит в закат.
Она ему тогда в потрепанную кепку, лежащую на земле, сотку кинула, получила вежливое и восхищённое: «Мое почтение, мадам!», улыбнулась, заправила локоны игривые за ушко и, обогнув его со спины, нырнула в тачку, на ходу медовым голосом мурлыча:
— Алик, дорогой, где моя красная дорожка? Разве так жену после работы встречают?
Чиркаш рот раскрыл, для убедительности голову, как голубь, развернул, считал номерочек знакомый до рези в глазах, да взбесился.
«Вот же сука», — подумалось ему тогда, а на ум пришла улыбка искренняя и то, что вот Костика каштанового своего он никогда в обществе кого-либо другого, кроме мудня на хуендае, и не видел.
Верный, видать.
Это взбесило Чиркаша ещё сильнее.
В какой-то момент придавило так, что даже вздохнуть Чиркаш уже не мог, плюнул в спину рокеру что-то особо ядовитое насчёт каштанов да букетом по морде и получил.
— Чтоб тебя, Каштанка, слышь! — и хотел уже вывалить на парня все, что знал, что видел, да только Колтун руку на плечо положил и заметил мудро:
— Не надо.
Чиркаш ещё попылил для проформы, в нос кулаком схлопотал, соплями кровавыми и возмущением захлебнулся, букет треклятый растоптал, но Костик ушел, а панк со своим-не своим секретом остался.
Время шло.
И на лице Каштанки все чаще появлялось задумчивое выражение, от которого Чиркаша выносило с одного взгляда.
Он уже и надежду на их счастливое когда-нибудь будущее начал находить, даже не ее саму, а след еле заметный на земле, да вот только настал новый май, расцвели пышным ароматом почки, а Костик в тот день влетел в магазин, как стрела в мишень.
Прыща аж волной взрывной отбросило с бордюра, где он сортировал у мусорки бычки на пригодность к повторному употреблению.
— Чё, Каштанка, снова дают? — загундосил Чиркаш, кося ухмылочкой, когда Костик вышел из «К&Б» при параде.
Тот обернулся, полыхнули ядовитыми гадюками в воздухе черные волосы, отравляя и без того умирающее Чиркашово сердце, улыбнулся, как тогда, но на этот раз ему лично, и ответил мягко:
— Ага!
Горилла хмыкнул, Прыщ поднялся с земли, смотря на парня во все глаза, переступил с ноги на ногу Колтун, а Чиркаш поморщился, выныривая из собственных грез: не ему, нихуя не ему Каштанка улыбался, а трахалю своему.
— Ну и пошел ты… — буркнул он обиженно, краем глаза увидев, как Колтун осуждающе покачал ирокезом.
Больно было, хоть вой.
Особенно от того, что Чиркаш знал неприятную правду, но зачем-то хранил ее в себе.
— Если вмазался в него, так и скажи, хули человека донимать? — тем же теплым вечерком спросил как-то устало Колтун, когда они пошли отлить в сторонку.
Чиркаш обжёг приятеля острым взглядом.
— В кого?
— Как в кого, в Каштанку… — пожал плечами панк. — Наивный ты, Георгий, если думаешь, что незаметно…
Чиркаш сглотнул слюну вязкую, опустил глаза и покачал головой.
— Нет.
На том и закончили.
Вернулись на свой пост, где Прыщ с важным лицом им всем раздал по стрелянной сиге, закурили молча, выдувая в чёрное небо сизый дым, когда в стороне, у каштанов, показалась знакомая фигура.
— За добавкой пришел? — крякнул Прыщ, облизывая фильтр.
— Может, отлить… Они ж в тачке ебутся, там куда… — протянул ему в тон Горилла.
— Погнали спросим, — пожал плечами Колтун.
— А ты помочь захотел, что ли? — загыгыкал Прыщ, но с места сдвинулся.
— Эт чё, Каштанка, ты того? — пробасил Горилла, когда они подошли к парню ближе: тот стоял к ним спиной, лицом к стволу раскидистого дерева и молча пялился в одну точку.
— Э-э-э, ты гля… — выдавил гнусаво Прыщ.
— Ого, Каштанка, чёт ты быстро… — задумчиво вздохнул Колтун, а Чиркаш все смотрел и понять не мог, что же не так?
Плечи напряжённые?
Вроде всегда такие были, он же здоровый, как шкаф, со слоном скрещенный.
Волосы, стекающие вдоль лица?
Так такое только по пятницам, когда ему башку мыть, видимо, лень, а дома и не надо, не осудит никто.
Кулаки…
Стоп.
Чиркаш присмотрелся ровно в тот момент, когда Костик со всего размаху впечатал руку в ствол.
— Ух-ты ж! — присвистнул Колтун со значением.
— Бля! — выдохнул Прыщ, отскакивая тут же в сторону.
— Вот тебе и раз! — резюмировал глубокомысленно Горилла.
Чиркаш понял в этот момент две вещи: нужно уходить и уходить нельзя.
Поэтому каркнул хрипло: «Валим!», дав ход остальным, а они и рады стараться, потому что, несмотря на свою яркую и агрессивную внешность, по сути были котятами безобидными.
Сам же Чиркаш остался на месте.
Исходящую от Каштанки энергию можно было на кусочки руками порвать и в карманы затолкать, такая она была густая и насыщенная.
Только вот источник ее сидел глубоко внутри, и Чиркаш по себе знал, как это может быть опасно.
Ведь рано или поздно места больше не будет, а вытащить никак, только лишнее отверстие в себе проделать.
А там уж — как Курт, мать его, Кобейн, или полосами по рукам, — не суть важно, главное, в последний путь.
— Тебе что надо, а? — от сиплого, болезненного голоса Чиркаша тряхнуло.
— Кинули тебя? — выплюнул он на автомате, хотя надеялся до последнего, что трахаль спалился и Каштанка сам с ним разобрался.
Тот навис тут же грозовой тучей и зарычал:
— Тебе какое дело?
Чиркаш понял, что сейчас либо сковырнуть болячку, чтобы вышла мрачность наружу, чтобы не нагнеталась ядовитым газом внутри, либо отвалить и забыть.
— Не спасли тебя цветочки, Каштанка?
Выбор был очевидным, уж очень за все это время Чиркаш был влюблен, чтобы своего ненаглядного вот так судьбе подарить.
Каштанка подхватил его быстрым, резким и болезненным движением за шею, как гуся, тряхнул, впечатал в ствол, от чего Чиркаш на секунду потерялся, где небо, а где земля, и прошипел озлобленно:
— Больно дерзкий?
И губы у Костика в этот момент такие блестящие были, как карамели, каких он не пробовал в жизни никогда, и вокруг дурманило ароматами весны.
Чиркаш в чужих, может, и не любовных совсем, но объятиях, поплыл, выдавив из себя еле-еле:
— Пососемся?
Наугад спросил.
Да от собственной дерзости так воодушевился, что уже и не слышал, как отступивший на шаг растерявшийся Костик цедит в ответ: «Совсем уже? Я те чё, пид…», потому что осталась только любовь.
Чиркаш до того не целовался никогда, только мечтал, потому накинулся весь и сразу.
И язык свой проколотый в удивлённо вздохнувший рот сунул, и затискал огромную, скрипящую кожей спину, и заласкал губами, как мог и как мечтал все это время, пока его обратно к жёсткой коре не отшвырнуло, как пластырь отклеило.
— Чё, не понравилось, Каштанка? — брякнул он, чтобы обиду и восторг скрыть за дерзостью.
— Оборзел? — на выдохе выплюнул Костик и шагнул навстречу.
— Я всегда борзый! Это ты у нас цветочек! — ответил Чиркаш смело, а потом сердце его дрогнуло, когда взгляд коснулся надутых в лёгком возмущении губ, нахмуренных бровей и лица обиженного мальчишки.
— Ты на кого… — заворчал Каштанка медленно, а все в панке взорвалось ликованием, потому что не было больше той страшной боли на лице.
От восторга Чиркаш подпрыгнул, касаясь звонким поцелуем прямого носа, а потом дал деру, чтобы не развизжаться, как девственница, потому что Костик не оттолкнул, не обозвал, не ударил снова.