VI.
28 июня 2024 г., 19:00
Весь август огневым колесом по земле катилось солнце, а к утру ассунты влетело оно в такие глухие и толстые тучи, что хоть ножом режь. Сухой ветер носился по садам и дворам, далеко разлетались сварливые крики гусей, нестройное пение пастухов, слабое блеяние овец и мычание угоняемых на выпас коров.
И Липцы в последний раз торжественно выходили на хлеба.
Замечено было, что Шимек ревностно возглавлял работников и не скупился на улыбки и резвые шутки, встречаемые радостным смехом; что Борына работал лишь вполовину своей великанской силы; что больше и больше глаз устремлялось на Енджика — гадали, не женится ли он хоть перед отправкой на службу; что жена войта, после разорения перебравшаяся в Модлицы к сестре, вернулась на праздник и горько рыдала в плечо органистхе.
Звенел оселок о косу, пока остальные поглядывали на серое небо в ожидании дождя. Принаряженные бабы и девушки бросали оставшийся хлеб на телеги, щекотали уши фыркающих лошадей венками и по очереди агукали с малыми детьми.
Только когда облако рубах, разговоров и смешков наконец двинулось к центру поля, мало-помалу наступило затишье.
Совсем юная Голубовская девчонка и мальчишка Клембов с горделивым видом поползли по земле вокруг колышущейся пшеницы. Затаив дыхание, солтыс, даже побагровевший под грузом неожиданной ответственности, сжал последний сноп.
Сноп полетел из рук в руки, на него навязывали ленты и бусы, и счастливый гвалт повис над полем, как шмель над иван-чаем.
В конце концов, толстый сноп, щедро увешанный орехами и ягодами, цветами и лентами, достался Марысе Бальцерек, самой ловкой в уборке девке. Подняв сноп повыше, Марыся с важной неторопливостью обвела всех по полю, чтобы уберечь землю от бед и нечистых сил.
Телеги с хлебом, рубахи, пестрые платки и юбки, закинутые на плечи косы и серпы неспешно потекли за Марысей к деревне. Игривое благодушие властвовало людьми. На весь праздник оставлены были обиды, отринуты пересуды. До самой зимы о голоде и нужде можно было не поминать вовсе.
И что во всем свете могло бы тягаться с этой возвышающей душу мыслью?
Амброжий звонил к обедне, и начали заниматься песни о заботах и тяготах, терпеливо снесенных ради урожая, о широком пире, о достатке еды и питья, о невзгодах и горестях прошедшего года. Ягустинка упорно вклинивалась с намеками то на Терезку, то на Ягусю, но ее старались не слушать и петь громче.
— Ты Богу кланяйся, а дьявола не гневи, — проходя шикнула на нее органистха.
— А бедный что ни скажет, всегда ему ветер в глаза!
В костеле и на длинном столе, и прямо на полу благословения ждали переполненные фруктами корзины, целые чаны смолоченного зерна, ослепительные овощи, хмель, орехи, травы, дичь, бесчисленные венки и множество прочего осеннего добра.
Ксёндз так долго и так горячо воздавал хвалу Господу, так рьяно славил Богородицу, что посветлели и иссушенные несчастьями лица жены войта и Войтека, лишь недавно воротившегося с каторги. Все нелицеприятное и стыдное оставалось за крепкими дверями и шагу не смело ступить даже в притвор. Величественно гудел орган и вторили ему одаренные божьей милостию Липцы.
В виде исключения пир ксёндз дозволил устроить в плебании. После ареста войта, смерти Мацея и строптивого нежелания Антека потчевать народ у себя, хотя все с нетерпением ожидали, когда же он наконец вольется в общество после известных событий, словом, после всех этих потрясений разом ксёндз сжалился и избавил людей от неопределенности.
Руку здесь, конечно, приложила и Доминикова. На столе в плебании ее каплун форсил своей поджаристостью на самом видном месте, и каравай из свежего зерна ксендзу первой поднесла Настка. Да и в целом Пачеси были у всех на виду, затмевая своим дерзким достоинством не только Борын, но и всех первых хозяев. Даже Енджик, постоянно заплаканный и забитый, расхаживал приосанившись. И все знали, что Доминикова скрепя сердце отписала Шимеку целых восемь моргов земли, утвердив тем самым расшатавшееся было семейное равновесие.
Впрочем, столько на столах стояло колбас и смальца, столько хлеба и яичницы, столько перогов, копыток и ушек, столько капусты с горохом, столько чернины, столько картачэ, столько кваса, рисовой и водки, и такой душистый поросенок, что вскоре никто о Пачесях и не вспоминал.
До заката гомонили и сыто кряхтели люди богатые и уважаемые — в плебании, средней руки — в саду ксендза, а голь терпеливо дожидалась приглашения у костела, не обращая ни малейшего внимания на дождь и истошные вопли цесарок и индюков ксёндза.
Только в пурпурные сумерки стали разгулявшиеся парни тянуть девок в корчму. Вечер был медовым, как перезревшая груша, сулившим последнюю теплую летнюю ночь и немое укрытие рощ, кустов и свежих стогов.
Казалось, даже Антек, весь день будто с тревогой поджидавший чего-то, разошелся и чуть не силой повел музыкантов, а вслед за ними и блиставшую глазами молодежь, к озеру.
Ударила музыка, к первым звездам взмыли костры, и черное озеро залилось пламенем.
Поначалу пары кружились в вивате, мелькая лентами и хмельными улыбками. Разомлев и осмелев, понеслись в любезную сердцам мазурку.
Кто-то беспрестанно возвращался от Янкеля с новыми бутылками, и вскоре поднялся такой гам, хохот, бряцанье стекла и визг, что переполошилась вся скотина в округе.
Стемнело быстро, будто кто-то в небе свечи задул. Юзька и Витек, взъерошенные, счастливые, со сворой друзей и подружек гонялись друг за другом вокруг озера; в воде орали лягушки; ухмылявшийся Матеуш крепко прижимал Марысю за талию и ретиво мчался впереди всех; Шимек с Насткой то и дело сбивались с шага, а когда на них налетали — покатывались со смеху; Ясек Недотепа впустую пытался выловить для себя девку, и взмахи уносящихся прочь юбок поднимали облака искр и сладкого дыма. И земля ревела от кипучего топота.
Из-под яблони в материнском саду гуляньем любовалась Ягна. Она вовсе не собиралась на праздник, но так стосковалась по музыке, что сначала вышла послушать только на крылечко. Мелодия звала и упрашивала, и Ягна робко сошла на межу, потом в поле, а потом оглянуться не успела, как оказалась среди темных деревьев.
Плач скрипки, гороховая дробь бубна и вой басов вызывали к жизни грозные чувства, до сих пор кое-как рубцевавшиеся в нутре. Терзала и жгла эта мука, глубоко колола грудь и легкие, и Ягна сама не заметила, как мокрыми стали щеки, платок и ворот рубахи. Из глаз ее проливались реки, лишь едва заменяющие собою так и норовящий вырваться в ночь вой.
Хотелось домой — дома не было. Хотелось жить — и жизни не было никакой. Одни созвездия просыпанным сахаром искрились во вкрадчивой безлунности ночи.
Прижавшись к дереву, Ягна слушала и слушала, пока не почувствовала чью-то осторожную поступь.
— Ягуся, — вполголоса позвал Антек и, завидев влажный блеск на щеках, обрушился на колени. — Что ты, Ягусь? Плачешь?
— Играют больно хорошо. За душу берет.
— Нравится, Ягусь?
— Кому же не понравится?
— Для тебя за скрипачом из Воли бегал.
Он дышал рывками, то и дело сухо сглатывая, будто только вернулся с дороги. Ягна глядела на него в немом удивлении.
И что ей было ответить? Будущее стелилось безликой черной бездной, куда ни кинься. Возле озера носился горячий табун людей настолько ей нынче незнакомых, что она, кажется, иных и по имени бы назвать не смогла. Прежде любовавшиеся на них старики разошлись по избам и мирно судачили между собой. И все эти люди, радостные, опьяненные коротким отдыхом, прекрасные в своем забытьи, были ровно теми же людьми, что с визгами и воплями швыряли в нее грязь и срывали одежду. Те же руки, что теперь ласково обнимали других, ее таскали за косу.
— Правду говорят, будто тебя в Сибирь пошлют после суда?
Плечи Антека передернуло дрожью. Он осел на пятки и запрокинул голову к кружевным кронам. Немой, опаленный.
— Мне пан Яцек все про Сибирь рассказал. Все! Его самого чудом не уморили.
— А что ж делать?
— Не давайся им, Антось.
По позолоченным яблоням то и дело порхали тени вконец поглощенных исступленностью ночи. Круглое, как луна, лицо Ягуси белело во тьме.
Не зная, что сказать еще, на прощание она протянула руку.
На мгновение приложившись горячими губами к ее раскрытой ладони, Антек вскочил на ноги и повлек Ягусю на свет.
Музыка начинала повольняк, и чинный, неспешный шаг уже сменялся сумасшедшим кружением, где парни с уханьем поминутно припадали на одно колено.
Они влились в неистовствовавший круговорот мелькающих юбок, лент и кафтанов и, схватившись за руки, неслись то вместе с течением, то против него, ошарашенные снопами искр, брызгающими всякий раз, стоило им сойтись чуть ближе. Не выдерживали ходившие ходуном хребты — так и тянуло их обрушиться вместе. Но ополоумевшие Ягна и Антек плясали дальше, и уплывали чужие удивленные лица, расступались тени мертвых, отпрыгивало из-под ног пламя костров, только мглистый ветер направлял их прочь от других, и чернота ночи укутывала своей всепрощающей рясой.
Едва касаясь земли, оказывались они то на дымном лугу, то на поле, где пели, кидались с воздуха и подбирали обороненные во время жатвы зерна жаворонки, то у реки, где под мост ныряли стеклянные облака, то у дремлющего леса, куда музыка долетала, как паутина, отрывочными лоскутами и путалась в ветвях.
У Ягуси кровь поначалу колотилась даже в сгибе локтей, а потом, убаюканная, побежала чуть слышно, будто первый ручей весной. Мерцали зелеными звездами светляки, заползая на руки и волосы. И воля была громадной, бескрайней.
Казалось, если идти в ночь и дальше, можно набрести на неведомый край, полный чистой тишины и покоя, где нет и не было ни горечи прошлого, ни мути настоящего. И стоило краю подать свой требовательный голос, как Антек ступал на какой-нибудь хрусткий сучок, и голос скрывался в ближайшем же дупле.
Подлесье ждало, и изба, оставленная будто бы на минутку, стояла незапертой. Ягуся отворила дверь, и не стала зажигать лампы. С Антеком, стоявшим за спиной, в комнате было тесно. Дыхание его бродило по затылку.
— Сколько слез я здесь выплакала, — отчаянно пробормотала она, глядя из окна. — Чуть с тоски не померла.
— Уедем, — взмолился Антек со странным, незнакомым надломом в голосе.
— Что ты, Антось? — растерянно шепнула Ягна. — Неужто плачешь?
— Уедем со мной, — продолжал Антек. — Все равно тут нам жизни не будет ни вместе, ни порознь.
— Не боишься, что бог накажет?
— Так ведь он меня уже наказал. Если не для меня господь тебя сотворил, то зачем ж полюбили?
Ягуся горько усмехнулась.
— На потеху ему люди, видно, дались.
— Ты для меня краше бога, Ягусь, — вдруг твердо проговорил Антек.
Ягна дрогнула, чуть не перекрестилась по привычке, но обернулась и с осторожностью провела пальцем по влажной обгоревшей щеке. Белки глаз Антека слабо мерцали, и Ягуся тщетно силилась разобраться, верит ему или нет.
Антек подносил ее ладони к губам, и не торопясь покрывал их соцветиями сухих поцелуев. А Ягна не чуяла рук, видела только, что к ним всем лицом ластится Антек.
Впервые им довелось оказаться одним в пустой избе на краю света, куда не нагрянет никто, где никакой мир не сунет любопытствующий нос в окошко.
Изможденная, она обняла плечи Антека, и какая-то дикая птица в ней взвилась из почерневшего терновника, хлопая крыльями, навстречу такой же примятой птахе, с трудом державшейся на лету.
Не скрываясь, не кося беспокойным глазом по кустам, долго стояли они, тесно прижавшись друг к другу. Опустив голову, Антек прижимался губами к ее плечу сквозь рубаху, и Ягусе страшно хотелось расплакаться, как умела она прежде, изо всех сил, с разинутым ртом, и выплакать все, и забыть обо всем на свете.
Но плакать так Ягна разучилась. Слишком велико было горе и слишком малы слезы — плачь не плачь, а такое не вымыть, как соринку из глаза. В горле ее напрочь застрял комок рогозного пуха, и она никак не могла ни выплюнуть его, ни проглотить. Из-под ресниц выжималась только колкая морось.
Выплакав то немногое, что могли, отдышавшись, все в той же трепетной темноте пили они молоко, поочередно прикладываясь к одной крынке, ломали руками праздничный каравай, посыпали его солью, и вся диковинная эта близость была новой, непостижимой и неизбежной.
Не раздеваясь, обессиленные, впервые засыпали они на всю ночь на тесной кровати, прильнувши друг к другу. Антек тепло дышал в Ягусину шею, и она в усталом смятении перебирала волосы на его макушке.
Не терзали мысли ни радостные, ни печальные. Не валила плетень изголодавшаяся стая волков. Лишь покой ждал ее пустое сердце во сне, студеный и недвижный, как замерзшая река.