***
К лицу ли военному трястись над воспоминаниями?.. Джон и не трясётся — перебирает игрушки, пыльные, но удивительно неплохо сохранившиеся, рассказывает Пьеру: на вот этой пирамидке меня учили разбираться не только в размерах, но и в цветах, а я, по-моему, учиться не хотел, так даже думали, не дальтоник ли я. Вот здесь надо было фигурки в прорези пихать, все эти квадраты и треугольники — то есть, конечно, кубы и призмы, они же объёмные, — и я, став постарше, проверял: через какую прорезь можно засунуть все, вне зависимости от формы? А вот этого зайца я совсем мелким таскал, видишь, как мех на ушах иглами засох? Потому что я их изо рта почти не доставал, только поесть или что-то сказать, даже спал, кажется, с ними. Почти все складывает в мешки на выброс: проще на помойку вынести, чем вычистить и придумать, куда пристроить. Оставляет только фоксхаунда — мягкого, в холке с ладонь высотой, то ли купил его после какой-то экскурсии, куда ездили с классом, то ли подарил кто-то из родственников; таскал в рюкзаке до конца школы, но на войну, конечно, брать не стал — что за сопливые глупости? Знал ли тогда, что его предки причастны к появлению фоксхаундов? Просто ли понравилась пятнистая собака?.. Одно помнит точно — заводить таких не собирался, и надо же, никогда не заблуждался так сильно! Совместными усилиями управляются они к вечеру — между прочим, с перекурами каждый час; доверху забивают бак для неперерабатываемых отходов, вытирают невероятное количество пыли, воду в вёдрах меняют раз пять, зато чердак чист и свеж, хоть на полу спи. Коробку со стеллажом, когда-то купленным, но, видимо, так и не собранным, они относят в гараж — и что ж, кажется, завтра стоит убраться здесь, во второй самой замусоренной локации. Третья на очереди — кладовая; в комнатах должно быть легче, правда физически, а не психологически: пусть Джон хорошо помнит и чердак, и гараж, и тёмную кладовую, в которой он закрывался, оставаясь дома в одиночестве, — комнаты всё же пропитаны воспоминаниями насквозь, от стены до стены, от пола до потолка… как бисквиты кремом в торте, который мама пекла на его дни рождения. Джон цепенеет. Он помнит, как смазывал бисквитные коржи. Как мама говорила: «Не жалей, торт не должен быть сухим!» Как миска и ложка с остатками крема всегда доставались ему, и даже в голову не приходило родителям предложить: хотели бы — попросили бы, разве нет? Больше — ничего, ни названия, ни вкуса; впрочем, кажется, было нежно, не приторно, и ребёнком он думал, что можно послаще, а подростком (невыносимо придирчивым!) оценил эту лёгкость. Последний торт был до ухода на фронт. Потом дни рождения Джон встречал где придётся, не сразу осознавая, что стал старше на год («О, надо же, сколько тебе лет! Интересно, до какого возраста здесь протянешь?»); и какие тут торты, какие угощения: жив остался — вот лучший и единственный подарок. Впрочем, иногда Джон выпрашивал увольнительную и пропускал пару бокалов в ближайшем пабе — в ти-ши-не, иного праздника и не надо. Пьер медленно, осторожно берёт за руку, и Джон, отмерев, пожимает его пальцы. Ничего не говорит — но Пьер ни о чём и не спрашивает. Самым страшным было переступить порог, но вот он здесь, не бьётся в истерике, не ходит бледной тенью самого себя, и… Рецепт торта наверняка есть в книге, записанный аккуратным, крупным маминым почерком. Можно взять и испечь — просто так, не на праздник, зачем к датам привязываться? Но сначала, закончив уборку, Джон напьётся. Может быть. Он пока не решил.***
Хорошо, что дом небольшой, хотя и больше, чем у Джона: кухня, гостиная, спальня, мамин кабинет, его комната (бывшая детская), ну и чердак с гаражом. И хорошо, что родители везде поддерживали порядок, так что даже ненужные вещи не свалены в общую кучу, а распределены по шкафам и стеллажам, в крайнем случае — сложены в пакеты. Из гаража они выносят ржавые инструменты и сломанную технику, заботливо хранимую в коробках: наверняка собирались однажды починить, но теперь её разве что на запчасти продать. В дальнем углу, рядом с досками, оставшимися после строительства ли, ремонта ли (они были здесь столько, сколько Джон себя помнит), обнаруживается отцовский велосипед. Джон осматривает спицы и раму; хмыкнув, накачивает колёса, благо насос в гараже тоже есть, и, зловеще пообещав, что сейчас всё сломает, делает круг по двору. А потом Пьер говорит, что не умеет кататься — вернее, умеет, но последний раз был в детстве, и хотя говорят, что это не забывается, он вряд ли даже вдоль забора проедет; Джон, мне не нравится твой взгляд, что ты задумал?.. Следующий час Пьер стоически терпит преподавательский порыв, охвативший Джона, и, скрипя зубами от напряжения, катается вдоль по улице и обратно. Шлем, наколенники и налокотники, к счастью, лишь запылились, так что серьёзные травмы ему не грозят — разве что душевные, хотя… Джон готов поспорить, что, как только тело Пьера вспоминает движения, лицо его расслабляется, а на губах даже появляется лёгкая улыбка. Забирать велосипед в Лондон вряд ли стоит: где там кататься, в Хэмпстед-Хит, наперегонки с собаками? А вот если оставить здесь и, например, выбираться всем вместе в парк или ездить просто по улицам… Да, велосипед всего один, но… может быть, пришло время освоить ролики?***
Джон думал, они застрянут здесь на неделю, и если бы не уборка, он был бы не против: целая неделя в Шрусбери, возможность показать Пьеру все дорогие сердцу места — большую часть которых он, безусловно, показал в прошлые поездки, но будто нельзя сходить туда второй, третий, десятый раз, как в Сент-Питер. Но они — удивительно! — укладываются в четыре дня. Кухню Джон убрал, ещё когда приезжал на похороны: вынес все продукты, перебрал посуду, намыл плиту — лишь бы руки занять, не сходить с ума. До спальни не добрался — и теперь, разбирая шкаф с одеждой, болтает с Пьером, проговаривает каждое действие, лишь бы мысли занять: — Ну-ка, что тут у нас? О, вот это ничего, можно сдать в секонд-хенд; это выбросить, зачем они вообще?.. А это, может, в приют какой-нибудь предложить: потёртое, но на тряпки сгодится. Пьер, с ногами забравшийся на кровать, поддакивает, отпивая кофе — сваренный на чистой кухне, в родительской джезве, из зерна, купленного в пекарне, куда Джон ходил ещё подростком. Сплошные воспоминания. Свою комнату Джон приводил в порядок каждый раз, когда приезжал к родителям, там остаётся только пыль вытереть, пропылесосить — и выкинуть наконец школьные тетради, зачем ты их хранишь, что надеешься вычитать сейчас-то, когда тебе сорок? Или ностальгия объяла? Но чтобы помнить о школе, нужно ли всю эту макулатуру хранить?.. Мамин кабинет он оставляет напоследок. Здесь нет запаха затхлости — лишь старых книг и тёплого, будто живого дерева. Джон раздвигает шторы, открывает окно, проводит салфеткой по полке, и взметнувшаяся пыль кружится в закатных лучах. Конечно, сердце замирает, когда Джон берёт книгу рецептов, пролистывает страницы, выхватывая отдельные фразы: «Куриное филе…», «Мука — 2 ст.», «Духовку включить…», «Перец по вкусу». Закрывает, прижимает к груди, шепчет: — Возьму с собой, потом посмотрим… детальнее. И глаза щиплет вовсе не из-за слёз, нет-нет, это из-за уборки: пыль, грязь, чистящие средства… Пьер молча обнимает его со спины, прижимаясь щекой. А в ящике стола Джон находит дневник — написанный тем же крупным почерком. Открыв первую страницу, замирает, устыдившись: нельзя, это же личное! Но… Маме уже всё равно, не правда ли? А ему грехом больше, грехом меньше… Упустил возможность узнать её лучше, гулял по лондонским пабам да барам, пока она сходила с ума в одиночестве, — так, может, теперь, если прочитает дневник?.. Да брось, Джон, просто признайся: тебе любопытно; и незачем прикрываться красивыми словами о желании лучше узнать. Джон кладёт дневник к книге рецептов: даже если не осмелится прочитать, оставлять его здесь, в пустом доме, не хочется.***
Хорошо, что диван в гостиной раскладывается и им с Пьером не приходится ночевать в родительской спальне. В моей, моей, разумеется эта спальня моя, но как отвыкнуть, как перестать даже сейчас, спустя сколько там, пятнадцать, шестнадцать лет, как перестать считать весь этот дом — их домом?.. Джон расстилает постельное бельё, купленное в магазине неподалёку (взял первое попавшееся, лишь бы не слишком жёсткое, и ещё подушки и одеяло, чтобы всё свежее, первый шаг в новую жизнь), раздевается, устраивается на своей половине. В спину непривычно упирается пружина; потолок непривычно гладкий и желтоватый; свет из окон падает с непривычной стороны; на улице непривычная тишина: меньше машин, меньше людей, даже ветер будто дует иначе. Он не капризничает, нет, ведь война приучила засыпать в любых обстоятельствах; просто всё слишком… Непривычно. Но Пьер привычно ложится рядом, привычно устраивает голову на плече, привычно целует сквозь футболку; удивительно, как быстро Джон ко всему этому привык. Джон обнимает его — оплот стабильности в сложном, с ног на голову перевернувшемся мире — и думает: нет, всё наоборот, это раньше мир был перевёрнут, а теперь возвращается с головы на ноги, пусть и, несомненно, не такой, как прежде. Джон засыпает — в своей гостиной своего дома; и отступают наконец страх и затаённая боль. Последние отголоски прошлого, от которых следовало избавиться.