Исповедь бессмертной. Case of C. Doe

NC-17
В процессе
84
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 440 страниц, 215 277 слов, 42 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
84 Нравится 58 Отзывы 52 В сборник

Глава 34: Дитя Магдалены

Настройки
Примечания:
      Печально известный приют Святой Магдалины переживал в 70-е запоздалую техническую революцию. Как ни странно, именно с неё и начался его упадок. До того, как завезли швейные, стиральные и прочие машины приют нагло и беззастенчиво использовал бесплатный труд «сестер Магдалины». Основной контингент «кающихся» составляли женщины из социального дна: бродяжки, наркоманки, проститутки и т.п. Сюда попадали девицы с отягощенной наследственностью, клепто –, нимфо –, пиро — и прочие «манки».       Здесь же обретались и «заблудшие души». Тем, кому сложно было поставить «общественный диагноз»: непослушные девочки с плохой успеваемостью в школе, трудновоспитуемые асоциалки, зачастую беременные от «плохих парней». Страшась родительского гнева и порицания церкви, юные «грешницы» пускались в бега, но их быстро отлавливала полиция и «возвращала на стезю добродетели».       Нравы в католической Ирландии долго оставались патриархальными: секс до брака и женитьба без родительского благословения обществом осуждались. Что для меня, заставшей в Британии сексуальную революцию и «Лето любви» стало неприятным открытием.       Поскольку «сестер Магдалины» считали «грешницами по умолчанию», то на путь истинный их наставляли сурово. Жесткая тюремная дисциплина предусматривала телесные наказания, лишение еды и карцер. Рабский труд приносил приюту неплохую прибыль, которая шла мимо «основной кассы», то бишь госфинансирования и благотворительных пожертвований.              Однако дух нового времени к концу 60-х проник даже сквозь замшелые камни старинного особняка на западном побережье графства Голуэй. Мой приезд в сию скорбную обитель совпал с сокращением прежних «сверхприбылей». Электрические машины облегчили жизнь труженицам и сократили их рабочее время. Это породило новую проблему — организацию быта и досуга. К чему руководство, состоявшее из коррупционеров и старых маразматиков, оказалось не готово. А скольких скандалов, бунтов, побегов и самоубийств можно было бы избежать, разреши клерикалы смотреть девушкам телевизор, слушать музыкальные радиостанции, играть в волейбол или хотя бы больше гулять на свежем воздухе.       К счастью, новые времена добрались сюда и вышвырнули старых мракобесов на свалку истории. Состав руководства омолодился и стал менее консервативным. К моему прибытию «кающимся» уже разрешали раз в неделю ходить в кино и даже на танцы. А спустя десять лет приют перестал принимать социально опасный контингент. Из-за послаблений режима такие «пассажирки» быстро сбегали. Кривая насилия поползла вниз. Причем как со стороны администрации, так и со стороны "трудновоспитуемых".              Денежные ручейки от государства и церкви также мелели год от года, что на репутации учреждения сказалось не лучшим образом. Новое, «менее консервативное», руководство нашло способ выправить финансовое положение за счет откровенно преступных схем. Отдалённость от центра и коррупция местных властей способствовали безнаказанности и круговой поруке.       Итак, ручной труд в прачечных потихоньку сходил на нет, а в категорию «сестёр Магдалины» стали попадать несовершеннолетние «отказницы» — беременные жертвы изнасилований или же собственного блуда. Иногда такие приходили добровольно, чтобы скрыть позор, но чаще их приводили родственники, жертвуя щедрые суммы за молчание. А всё потому, что в Ирландии были запрещены аборты, а на продажу контрацептивов требовалось чуть ли не разрешение Ватикана.       У «отказниц» принимали роды, они подписывали нужную бумагу и возвращались домой. Младенцев передавали в дом малютки. Однако позже выяснилось, что многие усыновления были нелегальными, а документы — простой формальностью. Чтобы не портить статистику и не терять финансирование, в этой проклятой богадельне скрывали смертность рожениц и новорожденных. Лишь малая часть детей попадала в приемные семьи законным путем.              ***       Ирландия встречает меня бесконечной стеной косого дождя и запахом гниющего торфа. Дорога тянется от Дублина на запад несколько часов, пока асфальт не сменяется грунтовой насыпью, петляющей среди голых холмов и торфяников. Обитель Святой Марфы расположена на самом краю графства Голуэй, в сельской глуши, где местное население предпочитает разговаривать на гаэльском. У самого обрыва стоит готический замок, с узкими окнами-бойницами и высокими стенами, почерневшими от времени и сырости. Теперь эта крепость принадлежит католическому ордену Сестер Милосердия. Когда тяжелые кованые ворота с лязгом закрываются за спиной, отрезая меня от внешнего мира, я ощущаю странное, извращенное облегчение.              Я жду аудиенции в приемной у кабинета матери-настоятельницы Эстер — точной копии преподобной Игнатии из шотландского хосписа. В этом меня убеждает огромный портрет, висящий над высокими винтажными дверьми. Звук колокольчика приглашает войти. В кабинете «копия» медленно оглядывает меня с ног до головы, точно выбирая тягловую лошадь на ярмарке.              — Мэри-Энн Бирн, она же Кэтрин Доу, — голос сестры-близнеца лязгает, подобно ключу в ржавом замке. — Хиппи, наркоманка, проститутка, воровка, аферистка, симулянтка… Я ничего не пропустила?       Она не дает мне и рта раскрыть, «лязгая» пуще прежнего. Я начинаю понимать, что преподобная Игнатия по сравнении с этой еще «лапочка».        … — и убери свои бумажки! Теперь им грош цена! Сестра мне звонила и все мне рассказала.       — Но, ваше преподобие! А как же тайна исповеди? — не выдерживаю и вопрошаю дрогнувшим голосом.       — Не тебе об этом судить, сассинак!       Женщина подается вперед, в её глазах мелькает что-то фанатичное, почти инквизиторское. Оправдание она находит мгновенно:       — Врач может обсуждать здоровье пациента с другим врачом. А ты — пациентка с запущенной формой морального разложения. И запомни раз и навсегда: внутри этих стен законы устанавливаю я! Твое положение всегда будет где-то «между». Ты не католичка и не имеешь право присоединиться к общей молитве. И среди «кающихся» тебе нет места, ибо ты лжива и исполнена гордыни даже в своем нравственном падении. Ты будешь «нигде и везде». В зависимости от моего пожелания. Понимай как хочешь.       Фраза повисла в воздухе, как петля. «Нигде» — значит, у меня нет прав, меня не существует в списках «спасенных». «Везде» — стало быть на меня можно свалить любую грязную работу, которую побоятся дать другим?       — Твоя работа — двор, котельная, фургон для доставки. Будешь смиренно вкалывать от зари до зари — получишь койку и тарелку порриджа. Возьмёшься за старое или попробуешь передать письмо от «кающихся» наружу — вышвырну на болота. Вопросы есть?       Саркастическое желание вытянуться по струнке и «зигануть» быстро пропадает, когда ко мне приходит осознание моего незавидного положения.       — Нет, ваше преподобие. Готова приступить прямо сейчас, — покорно опустив очи долу тихо отвечаю.              Жизнь превратилась в бесконечный цикл из золы, сажи и тяжелых корзин. Я стала связующим звеном между миром чистых монахинь, миром падших «кающихся» и слепым миром внешним. Я просыпалась в пять утра в неотапливаемой пристройке хозблока. Основной моей работой было выгребать золу из гигантских промышленных печей, которые грели воду для прачечной. Затем — уголь. Местные фермеры привозили его на тракторах и сваливали кучей во дворе. Я таскала тяжелые черные мешки, пыль забивалась в поры, оседала в легких, въедалась под ногти. Мое лицо постоянно пачкалось сажей, как у шахтера. Однако работала я с исступленным ожесточением. Каждый пуд угля, брошенный в топку, казался мне платой за пулю, что не убила меня в Кенвуде. Расплатой за каждое лживое слово и напрасное обещание, что медленно прикончили старика Маккензи. Так или иначе.              ****       В приюте процветал узаконенный, тихий беспредел. Замок являлся «государством в государстве». Преподобная мать Эстер держала в кулаке не только сотню сломленных воспитанниц, но и ближайший городок, в пяти милях отсюда. Местные лавочники, полиция, даже мэр — все зависели от контрактов с приютом или же до одури боялись гнева Церкви.       Дважды в неделю я садилась на пассажирское сиденье обшарпанного фургона «Бедфорд», которым управлял немой одноглазый разнорабочий Патрик. Мы развозили белоснежное, накрахмаленное белье в гостиницы для туристов, в дома местных важных шишек и в различные казенные учреждения. Все они знали, чьим потом, кровью и бесплатным рабским трудом отстираны эти простыни, но отводили глаза, расплачиваясь с преподобной Эстер щедрыми пожертвованиями в обход налогов. Идеальная, отлаженная коррупция, прикрытая святым распятием.              «Кающихся» я наблюдала лишь издали, когда катила тележки с углем мимо главного цеха прачечной. Десятки воспитанниц в одинаковых серых платьях, с остриженными волосами, скрытыми под жесткими чепцами. Они склонялись над огромными чанами с кипятком и работали в глухом, могильном молчании. За разговоры их лишали еды или били. За попытку побега — стригли налысо и запирали в карцере в подвалах замка. Иногда, проходя мимо, я ловила на себе их взгляды: тусклая, мертвая зависть — ведь я могла выходить за ворота, могла сидеть в фургоне Патрика и ощущать свободу. Они не видели и не хотели видеть главного: это я им завидовала. Жизнь «сестер Магдалины» была регламентирована до минуты, их «грехи» (внебрачная беременность или строптивый нрав) были понятны. Мои же грехи не имели названия в этом пропахшем углем и хлоркой мире. Я крала чужие лица, таскала угли из чужого камина, чтобы обогреть свои руины. Подобно падальщику питалась чужой смертью, пытаясь излечиться от «болезни вечных».       Впрочем, внутри организации уже начались перемены к лучшему. Хотя для меня это было неочевидным, ведь я не контактировала с «магдалинками». Наши миры каким-то чудом не пересекались, и слава богу. Я ни на минуту не забывала, кто я для всех. Еретичка. Сассинак.              Вечерами руки ныли так, что невозможно было сжать кулак. Я садилась на ступеньку черного входа. Дождь методично смывал с лица въевшуюся угольную пыль. Вокруг, на многие мили, простирались лишь черные ирландские торфяники, за которыми никогда не проглядывался морской берег. Иногда в шуме ветра мне чудились голоса из прошлого: Сьюзен, Грета, Соня, Ренди Маккензи. Они ничего не просили, ни в чем не обвиняли, ни от чего не предостерегали. Они всего лишь заполняли пустоту вокруг меня и тишину внутри своим незримым присутствием. Как вечный шелест листьев нортумбрских дубов.       Я боялась, что прошлое отыщет лазейку в моей дряхлой душе, похожей за застиранную до дыр ночную сорочку, и Autosepultura прикончит меня прямо в канун девятисотлетия. Тогда я вставала, хватала жесткую щетку и шла неистово тереть каменный пол в коридоре, до тех пор, пока в голове не останется ни одной мысли. Труд являлся единственным спасением от памяти. Искупление через грязь и пот. К ночи ладони загрубевали настолько, что я перестала чувствовать жар от печных заслонок. Но к утру все заживало. Чистая, розовая нежная кожа не запоминала вчерашнее. В этом и заключалась пытка. Кто-то из мудрых сказал, что ад — это когда все повторяется.       С каждым прожитым днем я как будто врастала в замшелые стены замка, становясь полупрозрачной, ожившей горгульей. Смирением плоти я пыталась обмануть свою мятежную душу. Но тихое, черное искупление — для нее как детская смесь вместо материнского молока. В «молоке» страсть, стремление, жажда новых ощущений. То есть грех. Парадокс в том, что болезнь вечных приходит ко мне обычно в редкие минуты единства тела и души. Ибо такова цена.              *****       И тем не менее слухи и кривотолки обо мне потихоньку просачивались сквозь сырые камни замка. Мое положение в приюте многих сбивало с толку и те не знали, как ко мне относиться. Самая безобидная сплетня — то, что у нас с Патриком роман. Безобидная — потому что никто в это реально не верил, иначе мать Эстер осуществила бы свою угрозу и вышвырнула бы меня на болота. Сестры Магдалены искоса поглядывали в мою сторону через разделяемые нас ограждения. Прежние презрение и зависть сменились любопытством и некоторым недоумением. За глаза меня стали называть труднопроизносимым словом на гэльском языке, что в приблизительном переводе означало «блажная». Им сложно было представить, что я добровольно выполняю мужскую работу от рассвета до заката за тарелку порриджа и кусок хлеба со свиным салом. Что ж, очевидно трудолюбием, терпением, смирением, знанием Священного Писания я не могла снискать благосклонности у этих ожесточившихся в неволе женщин.       Зато умудрилась очаровать пожилых монахинь. Те тоже держались особняком. Они принадлежали к доминиканскому ордену и свысока смотрели на новое руководство приюта. «Молодежь» в целях оптимизации расходов урезало пансион доминиканок, и отселила их в отдельную пристройку, неподалеку от котельной. Там у них имелись свои часовенка, столовая и лазарет. Жили старушки кучно, но дружно. Не слышала от них ни жалоб, ни ворчания. Наверное, потому, что большинство пребывало в глубоком маразме.       Однажды я набралась наглости и заглянула к ним на службу в часовне. Прогонять еретичку, конечно, никто не стал, и я спокойно выслушала проповедь и присоединилась к общей молитве. Латынь мало-мальски я еще помнила, но принципиально молилась на английском, чтобы меня не упрекнули в лицемерии. По окончанию службы я попросила старшую монахиню не рассказывать обо мне преподобной Эстер. Та лишь добродушно кивнула в ответ.       Так продолжалось где-то неделю. Меня заметили и стали приглашать в столовую отобедать. Каша простая, монашеская, но хотя бы приготовленная из хорошо перебранной крупы, и на молоке. Хлеб из отрубей, свежий, из пекарни. Боже, как же мало нужно человеку для счастья!       “Отрадно наблюдать за вами, дитя», — призналась однажды та пожилая доминиканка, читавшая проповеди, — «С какой кротостью и благодушием вы возносите молитву на английском, что я порой ловлю себя на грешной мысли: а что, ежели еретик Мартин Лютер был не так уж и неправ? Латынь — мертвый язык, жесткий как мясо на зубах старика».              Печально, но за год монахини буквально друг за другом отошли в мир иной. Но я успела заручиться их протекцией перед матушкой Эстер. Та уж и забыть забыла, что я существую. Да и вообще ей стало не до меня. Похоже, «молодёжь» начинала ее потихоньку «подсиживать». Прошел слух об упразднении должности «матроны» или как минимум об ограничении ее «всевластья». Да, внутри происходила какая-то возня, хотя на положении работниц заметно это не сказывалось. Думаю, в котельную меня перевели не столько из-за протекции доминиканок, сколько из-за предстоящей проверки из трудовой инспекции. Администрация приюта не хотела, чтобы проверяющие увидели, как я таскаю мешки с углем под открытом небом.       Мне повезло. Котельная — такое место, где легко потеряться лет на 10-15, особенно, когда никто даже не пытается запомнить твое имя и твое лицо. Однако мир снаружи менялся, совершенствовался прежде, чем ко мне приходило осознание, что в современном мире не так уже просто уйти в тень, незаметно исчезнуть так, чтобы не оставить след. Фотография и 8-миллиметровая кинопленка стали еще дешевле и доступнее, чем сто лет назад. Делопроизводство в конце XX века лишало возможности человека быть полностью исключенным из баз данных. А когда (забегу немного вперед) к систематизации документооборота подключили такую штуку как компьютер для меня наступили нелегкие времена. Но пока что проблему эту я не осознавала в полной мере.              Меня назначили помощницей старшему кочегару котельной. Жалование мне установили самое минимальное, но я не роптала, поскольку работа по заверениям мистера Беллами, моего непосредственного начальника, была «не бей лежачего». Котельная считалась «мужской территорией», и работу машинистов-кочегаров я старалась наблюдать издалека. Они обходили за смену сотни четырехэтажных лестниц, крутили сотни проржавевших вентилей и следили за состоянием сотен и сотен труб. В это время не стоило крутиться у них под ногами. Зашибут — не заметят.       — Твоя работа, девка, следить за стрелками манометров. Если они начинают сильно дергаться и заходить за красную черточку — зови меня. Даже если я пьян (а я часто бываю пьян) — разбудишь меня, но сама ничего не предпринимай, и никого не зови кроме меня, поняла?       — Да, сэр. А если вас не будет на месте? Мало ли…       — Что значит «не будет на месте»? А где я должен быть по-твоему? — мой невинный вопрос почему-то взбесил Беллами.       — Ну, вы же старший кочегар? Значит у вас есть заместитель. Вы же кому-то делегируете свои обязанности?       Снова сказала что-то не то, ловя в взгляде начальника недоумение и презрение.       — А ты до хуя умная, как я погляжу? Правильно люди про тебя говорят: «блажная». Ка-роче! Если в Сахаре выпадет снег, и ты не застанешь меня на месте — выкручивайся как знаешь. Достань из-под земли, роди меня заново… Но только попробуй что-либо сделать без моего ведома, или с кем-то советоваться без моего разрешения… а будешь еще умничать — вылетишь отсюда, ясно?       Отвратительный характер мистера Беллами меня не сильно напрягал, да и мы практически не контактировали. Если он и присутствовал на работе, то лишь за тем, чтобы, запершись в своем офисе, всю смену пить в одиночку да слушать радио. А работа моя новая и впрямь оказалась «не бей лежачего», хотя приходилось лазить по неосвещенным высоким лестницам с переносной электролампой с риском упасть и переломать себе все кости. Манометры располагались достаточно высоко, часть из них были нерабочие, с выбитыми стеклами, а стрелки на них плясали во все стороны.       Со временем Беллами, довольный моей исполнительностью, доверил следить за водомерными датчиками на паро-водогрейном котле, брать пробы воды и пара для химического анализа. Это был современный котел — огромный, с толстенной кирпичной обмуровкой, и высокий как Собор Парижской Богоматери. Лестницы к нему делали на скорую руку, не успевая по срокам. Так что никто из машинистов — кочегаров после нескольких несчастных случаев не хотел лезть наверх даже под угрозой увольнения. Для этого есть «блажная».              Ту роковую июльскую ночь 1969 года я не забуду никогда. Духота в котельной стояла невыносимая, густая и влажная, как в тропическом болоте. Бэллами, по обыкновению, заперся в своем офисе. Дверь была приоткрыта, и оттуда сквозь утробный гул котлов и шипение пара доносился треск старенького транзистора, выкрученного на максимальную громкость.       Я висела на хлипкой деревянной лестнице на пятиметровой высоте, с трудом удерживая равновесие. Пальцы, почерневшие от сажи, скользили по влажной тряпке, когда я пыталась оттереть закопченное стекло водомерного датчика. Пот заливал глаза, едко пощипывая веки.       Сквозь радиопомехи вдруг пробился взволнованный голос диктора. Он говорил о каких-то немыслимых, нездешних вещах: «Хьюстон», «База Спокойствия», «Орел сел». Затем сквозь эфирный шум полилась музыка — странная, меланхоличная, сопровождаемая обратным отсчетом.              Ground Control to Major Tom…       Голос певца плывёт в раскаленном воздухе котельной. Он поёт о человеке, шагнувшем в пустоту, о жестяной банке, парящей далеко над миром. О том, что звезды сегодня выглядят иначе. И вдруг радиоэфир взрывается белым шумом. Диктор Би-би-си включает прямую трансляцию переговоров астронавтов. Сквозь треск статики доносится искаженный, металлический, прерывистый голос человека, идущего по поверхности Луны.       Пш-ш-ш… щёлк…пш-ш-ш-ш…щёлк-щёлк       Я замираю. Рука с тряпкой повисает в воздухе. Этот звук… Я знаю этот звук! Тысячелетние архивы памяти вдруг распахиваются с оглушительным треском. Перед глазами расступается нортумбрский лес. Я вижу женщину в белых одеждах, но не могу разглядеть её лицо, ибо оно спрятано за серебристо сияющим ореолом. Я принимаю его за нимб. Ангел в женском обличие говорит со мной. Звук исходит сразу отовсюду, но я слышу не английскую, не нормандскую, не латинскую речь. Этот язык не имеет названия, и это даже не голос, а упорядоченный набор щелчков, скрипов, шипения… Передатчик! Шум радиопомех, который мозг десятилетней девочки из одиннадцатого века принимает за потусторонний язык белой ведьмы.              …stepping through the door… And I'm floating in a most peculiar way…       Снова выплывает из помех голос певца. Скафандр. Господи, всего лишь чёртов скафандр. А «нимб» — отблеск луны на гермошлеме. А странные символы на плече таинственной гостьи — синий круг, россыпь белых звезд и красный росчерк, которые я принимаю за герб благородного Дома… эмблема N.A.S.A.       «Наса» не ангел и не демон. Никакого высшего замысла, никакого проклятия. Она такая же, как этот «Майор Том» — путешественница, заблудившаяся в бесконечности пространства.              Озарение оказалось настолько колоссальным, что мой мозг просто не выдержал когнитивного удара. Тело свело судорогой. Пальцы, вцепившиеся в железную перекладину, самовольно разжались. Подошва ботинка соскользнула с влажной от пара ступеньки. Лестница с противным деревянным хрустом накренилась, отрываясь от кирпичной обмуровки котла. Я даже не успела крикнуть. Время замедлилось, растягивая доли секунды в долгие минуты. Я летела вниз, сквозь жар, пыль и музыку прямо на бетонный пол, усыпанный угольным шлаком. Страшный удар сложил меня пополам. Я услышала хруст собственных ребер за мгновение до того, как из легких выбило весь воздух, смешанный с кровью.       По прошествии первичного болевого шока наступила фаза ускоренной регенерации. Рот заполняла теплая, соленая жижа, внутренние органы превратились в кровавое месиво.              Бэллами, пьянствовавший в своей каморке с самого начала смены, мигом протрезвел. Музыка по радио резко оборвалась — видимо, он в панике снес приемник со стола. Послышался торопливый топот тяжелых ботинок.       — Иисусе милосердный, — раздался над моей головой хриплый, дрожащий шепот. — Матерь Божья…       Старший кочегар тяжело рухнул на колени, отчего шлак хрустнул под его весом. Я учуяла запах дешевого виски и немытого тела. Дрожащими пальцами мужчина дотронулся до моей шеи, пытаясь нащупать пульс, который суприммунитет предусмотрительно замедлил почти до нуля.       — Твою ж мать… Мертвее мертвого. Какого дьявола тебя туда понесло?!       Паника в его голосе стремительно перерастала в первобытный ужас. Я слышала, как бешено колотится его сердце. Внезапно его бормотание изменило тональность. Из испуганного оно стало деловито-истеричным:       — Так… Спокойно, старый дурак. Спокойно. График… Бля! Я же сам её поставил в смену! Меня закроют… Святые угодники, меня засадят в тюрьму до конца моих дней!       Беллами резко поднялся. Я услышала лязг металла — старший кочегар схватился за тяжелый лом, которым открывали створки печи. Жар от топки, находившейся всего в паре ярдов от меня, лизнул мое лицо.       — Никто ничего не видел, — лихорадочно зашептал мерзавец, открывая заслонку. — Раз — и готово! Прости меня, Господи, но она сама виновата, дура блажная!              Ужас прошил мое сознание быстрее любой боли. Все, что угодно, только не огонь! Инстинкт самосохранения вытолкнул из пробитых легких остатков воздуха:       — Н-не над-до… — булькающий, жуткий хрип вырвался из моего окровавленного рта. Я легонько застонала и чуть пошевелила скрюченными пальцами.       Звон упавшего лома оглушил меня. Бэллами отшатнулся так резко, что сбил пустое ведро для золы. Секунду в котельной стояла звенящая тишина, прерываемая лишь гудением пламени. Затем старший кочегар преобразился до неузнаваемости. Этот вечно угрюмый, деспотичный хам, у которого зимой снега не выпросишь, рухнул на колени и зарыдал.       — Жива! Жива! Ах ты ж, Господи! Матерь Пречистая! — залепетал он с такой искренней, неподдельной нежностью, что до противного стало смешно. Он схватил мое перепачканное сажей лицо своими огромными лапищами и принялся целовать меня то в лоб, то в щеки. — Да ты моя сладкая! Ты моя девочка!              На шум уже сбегались другие работники котельной. Они застали сюрреалистичную картину: деспот Бэллами баюкает на руках «блажную», заливаясь слезами облегчения.       — Доктора! Зовите доктора! — заорал кто-то из подоспевших машинистов.       — Не надо доктора, — «страдальчески» прошептала я, с трудом сглатывая сгустки крови, которая уже начала сворачиваться в густую жижу. —Со мной все в порядке. Только… никому не говорите…       Свидетели сцены недоуменно переглядывались.       — Ты… уверена? — Бэллами заморгал, совершенно одурев от свалившегося на него счастья.       — Да, — я попыталась изобразить слабую улыбку, которая со стороны выглядела как жуткий кровавый оскал. — Мне нужно просто поспать.              Начальник, пока я приходила в себя, даром времени не терял. Старый алкаш не был дураком и изменил задним числом мой график дежурств. Из чего выходило, что в ту злополучную ночь я зачем-то приперлась на работу в свой выходной. Соответственно не имела права находиться наверху на лестнице. Также не было и свидетелей моего падения, что отчасти правда. Единственными, но слабыми доказательствами являлись бурые пятна на бетонном полу, которые больше походили на застарелые пятна ржавчины, нежели на кровь. Разбитую лестницу выкинули и очень оперативно заменили на новую. Машинистов, подозреваю, начальник как-то уговорил держать язык за зубами.       Но как бы там ни было, думаю, я преподала ему урок. За технику безопасности отвечал он, а так как с безопасностью в котельной дело обстояло плохо, то все несчастные случаи Бэллами как мог скрывал или всячески заминал. Работники, получившие травмы после больничного оказывались уволенными задним числом с минимальным выходным пособием, и в дальнейшем не получали компенсаций от страховой компании.       Впрочем, мне и самой было выгоднее поскорее замять инцидент. Не нужны мне зловещие перешептывания, косые взгляды и суеверные толки. Поэтому я договорилась с Беллами, и тот написал мне отличную рекомендацию. Старший кочегар столь рад был от меня избавиться, что из кожи вон лез ради моего перевода в родильное отделение и дом малютки, расположенных в полумиле от замка — обители Святой Марфы.              ******       Учитывая мой богатый опыт родовспоможения, ухода за грудными детьми и лечения осложнений у рожениц, наемный персонал, состоявший преимущественно из профессиональных врачей и медсестер, со скрипом, но принял меня в свой обособленный коллектив. Эти люди презирали клерикалов, но, тем не менее, не стеснялись получать от них деньги, участвуя в незаконной деятельности. Чтобы влиться в эту «дружную компанию», мне понадобилось еще несколько лет самоотверженного труда и унижений.       Ночами я пробиралась в дом малютки — небольшую потайную комнату в отделении, где обретались несчастные, отверженные собственными матерями создания. Там я беззвучно выплакивала все накопившиеся слезы. «ОтказничкИ» долго не задерживались. Может, оно и слава Богу, но мне было физически больно отрывать их от себя, поскольку почти каждого я помогала вынимать из материнских утроб, держала в своих руках и кормила из бутылочки сцеженным молоком или смесью.       Роженицам-отказницам кормить грудью строжайше запрещалось. Младенцев забирали сразу же, во избежание дальнейших эксцессов. Молодые матери часто передумывали. Их набухшие от молока груди каждый час напоминали им о совершенном поступке. Они умоляли, плакали, раскаивались, и всякий раз в самую трудную минуту появлялась я — с молокоотсосом в одной руке и с Библией в другой.              Жила я в общаге — маленькой одноэтажной пристройке, примыкающей к административному корпусу. Новое место работы не выглядело как филиал приюта, хотя также имело закрытую инфраструктуру, включавшую помимо роддома, бойлерную с прачечной, гараж, часовню и жилой блок для персонала. Как я уже говорила, персонал здесь менялся как перчатки, никто никого не знал в лицо.       «Доу. Это имя или фамилия?» — интересовалась старшая медсестра, заполняя мою карточку учета. От третьих лиц я узнала, что все это формальности. На деле никакого кадрового учета не велось, зарплату сотрудники раз в месяц получали в конверте, и, как правило, потом здесь не задерживались. Можно сказать, я оставалась единственным постоянным работником. Опять же — формально. По бумагам я числилась как «послушница на общественных началах».       «Это кличка. В Америке так называют неопознанные трупы», — Я изображала на лице дурашливую улыбку. Пусть все думают, что я с приветом. Меньше будут задавать вопросы. Мне нужна эта работа. Она позволит растворить собственное прошлое в этом сосредоточии боли, отчаяния и равнодушия. Закопать свои старые имена и личности в кровавых бинтах и бланках с липовыми отсчетами.       После злополучного падения с лестницы и озарения (отчасти благодаря песне Space Oddity) я переживала болезненное внутренне перерождение. Все мои догадки за прошедшие сто лет почти полностью подтвердились. Наса — женщина-астронавт с Земли, каким-то образом сумевшая преодолеть пространство и время. Факт, от которого никуда не деться. Но дальше — троеточие. Нагромождение вопросов, требующих знаний, что были мне недоступны в силу понятных причин. Зато у меня была уйма времени, чтобы совладать с когнитивным шоком, принять свое прошлое, извлечь пользу из настоящего и жить ради будущего…              Ее звали Элоиз Торн. Восемнадцати лет, хиппи-бродяжка с запущенными половыми инфекциями, весившая около девяноста фунтов. Удивительно, как такая вообще ухитрилась выносить здоровую девочку. Та была первой кандидаткой на удочерение, поэтому с ней носились как с писаной торбой. Вытащив на свет божий и перерезав пуповину, девочку сразу же отнесли под ультрафиолетовую лампу — лечить желтуху новорожденных. Кормежка — только материнским молоком, никаких смесей. Таково было пожелание «заказчиков».       У Элоиз при поступлении в роддом при себе не оказалось ни одного документа. Полуграмотная сирота из провинции, кои сотни прошли через приют Св. Магдалены. Девица считалась асоциальным элементом, обычно с такими не церемонились, а сразу направляли к нам. Не важно на каком сроке и с каковым состоянием плода. Все новорожденные проходили по внутренним отчетам как «живые и здоровые». На самом деле, смертность в нашем роддоме была высокой, несмотря на все усилия квалифицированного персонала. Справедливости ради стоит отметить, при всей той текучке кадров и напряженной атмосферы внутри коллектива, медсестры действительно делали все возможное, чтобы спасти и мать, и дитя. Однако конечная цель всех этих мероприятий была отнюдь не бескорыстной.       И роддом, и дом малютки находились фактически вне закона, а местные чиновники давно сидели на монастырской прикормке, строгой отчетности здесь не велось — только перед администрацией приюта.              Заполняя историю болезни Элоиз Торн, я на секунду замираю над пустой графой «ФИО роженицы». А затем твердой рукой вписываю «Мэри-Энн Бирн». Имя девушки, которая не должна была выжить при падении с лестницы в котельной. «Блажная» должна не просто не умереть, а исчезнуть бесследно. Но кто же тогда остается?       — Мисс Торн, — обращаюсь к новоиспеченной мамаше, разминая ее недоразвитую грудь, — Вы дали девочке имя?       Элоиз выглядит истощенной физически и эмоционально. Внутренние болезни сопутствуют послеродовой депрессии. Она лежит почти неподвижно с отсутствующим выражением лица. Какой смысл давать имя ребенку, от которого ты отказалась?       — Это нужно для того, чтобы подписать бутылочку с вашим молоком. Вы же не хотите, чтобы оно досталось другим новорожденным? — настаиваю я.       — Выберите сами, — еле проговаривает Элоиз и отводит взгляд к потолку.       — Не возражаете, если я назову ее Сесилия? Так звали мою бабушку. Второе имя девочка получит при крещении. Я могу быть крестной матерью, если пожелаете.       — Мне все равно…       Проверяю ее пульс, смотрю на бледное лицо, покрытое мелкой испариной, и понимаю, что до завтра она вряд ли доживет. Постнатальный сепсис. Навидалась я подобное за годы проживания в индейской резервации, чтобы не ошибиться в диагнозе.              Да, я могла позвать врачей. Антибиотики и современное оборудование творят чудеса. Но я не стала этого делать. Что-то во мне изменилось. Это было не просто безжалостное смирение, что я наблюдала у монахинь — доминиканок, а что-то нечеловечески расчетливое…       Ибо по грехам вашим.       Как я могла помыслить подобное, не говоря уж о том, чтобы произнести это вслух? Но, поверьте, я видела будущее обеих. Душу Элоиз Торн уже не спасти, но вот что касается маленькой Сесилии… Мне не нужен был этот ребенок. Я не хотела удочерять еще одну «Сьюзен» как лишнее напоминание того, какая из меня никудышная «мать». Тем более, что на Сесилию еще до рождения нашелся щедрый «покупатель». Так что с ней будет все хорошо, я уверена. Как и в том, что эта проклятая богадельня простоит еще века. А мне нужно только её имя. Бумажная тень, в которую я смогу переодеться через пару десятков лет.       У меня созрел план. Чудовищный с морально-этической точки зрения, зато достаточно хитроумный, чтобы избавить себя в будущем от знакомых проблем.              — Раз вам все равно, пишите завещание, — Я вкладываю в руку девушки чистый лист бумаги и авторучку, — Пишите под мою диктовку. Слово в слово.       Искорка непонимания зажигается в бесцветных глазах, но Элоиз слишком слаба, чтобы спорить. Она медленно и натужно выводит корявые печатные буквы на листе под планшеткой:       — Будучи в трезвом уме и твердой памяти, я, Мэри-Энн Бирн… Да, ты не ослышалась, пиши именно так! Мэри-дефис-Энн….B.Y.R.N.E … Написала? …являясь родной матерью Сесилии… прочерк…. Бирн, рожденной девятого октября 1975 года, завещаю…       Текст документа составляю таким изощренным языком, чтобы любой юрист, пробираясь сквозь эти словесные нагромождения, сумел бы в итоге вычленить главное: «Мэри-Энн Бирн» официально умерла от постнатальных осложнений, ребенка передала в приют Святой Магдалины на полный пансион, но на удочерение согласия не дала, хотя против патронажа и опекунства не возражала. Что посмертная воля матери — чтобы дитя выросло при монастыре.              Не трудно догадаться к какому месту администрация приложила мое «завещание», но у этой бумажки имелась сила и она заключалась в испытании временем, что неумолимо приближало развязку моей истории, равно как и истории самого приюта Святой Магдалины. А моя старая личность была официально мертва, задокументирована и канула в «канцелярскую Лету». И то — ради формального отсчета. На самом деле могила мисс Торн, как и сотни ей подобных, оказалась безымянной и заброшенной.       Сесилия жила в доме малютки еще пару дней, пока неофициальные опекуны «улаживали вопросы» с органами опеки, а ее саму, как породистого щенка, кололи вакцинами и витаминами. Я как могла пыталась подавить в себе эмпатию к малышке, в которой явно проглядывалась судьба Сьюзен. Мы с Найджелом Лекки когда-то тоже были незаконными родителями. Не станет ли Сесилия «заложницей их проектов», своеобразной «прачечной» их репутаций?       Превозмогая уколы совести, все же предстояло сделать кое-что еще. Как только девочка покинет стены приюта, наша контора уничтожит все следы ее пребывания. Записи в журнале родильного отделения, медкарта с прививками, запись о крещении. Все это мне нужно выкрасть или скопировать. Чего-чего, но за годы работы здесь, подписи я научилась подделывать мастерски…       Итак, из уравнения были исключены две важные переменные: мать и ребенок. Кто же остался? А осталась безликая, аутичного вида приживалка, которая откликалась на «Эй, Доу!». Никто не обратил внимание на то, как та неожиданно подала прошение о переводе обратно в замок, в обитель Святой Марфы, в прачечную к «магдалинкам».              Эту «богадельню», что тихо доживала свой век в графстве Голуэй прикрыли еще в 1984-м. Матрона приюта, преподобная мать Эстер, к этому времени отошла к Господу. Должность ее упразднили, поэтому я легко «подмахнула» новой администрации еще одно прошение о переводе, написанное самой же. Никто уже не вчитывался в буквы, всем стало плевать. За девять лет я сменила несколько роддомов, по-прежнему работая на общественных началах, чтобы не числиться в штатном расписании. Я была «нигде и везде» одновременно (по завету покойной матушки Эстер) и ни одна сволочь за девять лет не удосужилась спросить мое имя. В 93-ем, когда с приютами Святой Магдалены в Ирландии было покончено, эта опция мне здорово пригодилась.              Началось все с Дублинского филиала, оказавшего в самом центре национального скандала. Жадность святош застила им глаза. На старые монастырские земли позарились застройщики и настойчиво предлагали выкупить оные задорого. И надо же — какая неожиданность — после сделки случайно обнаружили тайное захоронение — сотни безымянных могил. Гнев государства и общественности обрушился на орден Сестер милосердия. Суды заваливали исками от страховых компаний и органов опеки.       Я проживала под подпиской о невыезде в протестантской общине неподалеку от злополучного филиала. Из подозреваемых следствие перевело меня в свидетели. Я поведала следователю о страшной текучке в роддомах, где медперсонал получал грязные фунты и сваливал в закат. Очная ставка не дала результата. Никто не помнил замкнутую молчаливую послушницу по прозвищу «Доу». Почти четверть века я ухитрялась быть невидимкой.              На одном из заседаний государственный обвинитель всё же припёр меня к стенке простым вопросом:       Мисс Доу! Ответьте суду — сколько вам полных лет?       Это был конец. К такому повороту я не готовилась. Мне казалось, у меня было достаточно времени чтобы уничтожить все следы своего пребывания в приюте. Я избегала групповых фото, не ставила подписей ни на каких документах. Кадровый учет не велся ни в одном подразделении, где я работала. Жалование мне платили в конверте мимо кассы. За медицинской помощью ни разу не обращалась, не считая обязательных медосмотров и прохождения флюорографии. Все результаты анализов я благополучно выкрала и сожгла. Компьютеризировать базы данных, слава богу, не успели.              — Ваша честь, — обвинитель выуживает из мантии пожелтевшие от времени листы бумаги, — У меня в руках два рекомендательных письма. Первое от капеллана хосписа при приюте Святого Иуды Ренделла Маккензи, второе — от матроны этого же приюта преподобной матери Игнатии. Оба письма датируются 1968-м годом. Прошу суд ознакомиться…       Сторона защиты в недоумении шушукается. Бумагам 25 лет, а сами «рекомендатели» давно в могиле. Судья бегло изучает оба письма и раздраженно отмахивается:       — Здесь какая-то ошибка. Это не имеет отношения к делу. Итак, свидетель Доу, — суровый лик судьи обращен на меня, — Отвечайте на вопрос стороны обвинения: сколько вам полных лет?              — Ваша честь, я солгала, — мой голос окреп, разрезая тишину. —Мое настоящее имя Сесилия Кэтрин Бирн. Я родилась в стенах приюта в 1975 году. А женщина, которой адресовано это письмо, Мэри-Энн Бирн, моя мать, умершая при моих родах. И я отвечаю по существу: 9 октября сего года мне исполнится восемнадцать лет.       — Это невозможно! Она врет! Я знаю ее! — пронзительно завизжал старушечий голос какой-то монахини со скамьи подсудимых. Как по сигналу, шепот перерос в агрессивный ропот.       — Тихо! Призываю к порядку! — судья тяжело стукнул молотком. И тут приходит время достать свой «туз из рукава»: завещание Элоиз Торн. Теперь этой бумажкой я могла тыкать в нос всякому, кто сомневался в «искренности» моих слов. Печатные каракули, накарябанные рукой умирающей — доказательство того, что Мэри-Энн Бирн мертва, а я — ее дочь — удерживаемая в приюте заложница. Сиречь жертва. А «жертвам» не принято задавать вопросы «не по существу» даже в суде.       Те из обвиняемых, кто как-то со мной взаимодействовал, проглотили языки. Но находились и те, что упорствовали в своём утверждении, будто я та самая «сассинак», и что должна выглядеть минимум на пятьдесят.       Я обернулась к скамье подсудимых, где сидели сгорбленные, постаревшие монахини. Они смотрели на меня с суеверным ужасом. Для них я была призраком, не стареющим демоном, который четверть века скоблил каменные полы. Но они не могли сказать правду. Сказать правду означало признать подлог документов, сокрытие смертей и торговлю детьми.       Но чем дольше тянулись заседания, тем больше копились вопросы. Все нестыковки в именах, датах; странности, совпадения, связанные с моим пребыванием в проклятом приюте Св. Магдалены, не имели отношения к процессу. Пока что. Свидетелей и потерпевших было слишком много, чтобы суд тратил на меня, «побочную жертву», драгоценное время. Тем не менее следовало поскорей отделаться от процесса и уехать подальше от Дублина, сохранив новую личность, покуда и ее у меня не отняли.              Я заметила в зале суда телевизионные камеры. В перерыве я пообещала репортерам слезливую историю: что была зачата в результате изнасилования, что мать скрывала беременность, а после родов отказалась от меня и прокляла на вечное прозябание в стенах приюта без имени и фамилии.       Местная желтая пресса мгновенно проглотила наживку и осадила здание суда в ожидании сенсации. «Чудесно спасенная сирота», «дитя Магдалины», живое доказательство монастырского произвола. Суд снова был вынужден изучить пожелтевшее завещание «матери». Но под прицелами камер делал он это с большой неохотой. Эксгумация? Еще чего! В общих могилах, где кости перемешаны с известью, никто не отыщет теперь правды. Им нужна или жертва, или символ. Я предложила им символ.              Через неделю меня вывели через черный ход суда. Снаружи толпились репортеры и зеваки, вспыхивали блицы камер. Желтая пресса уже вовсю печатала мою «исповедь». Судья, от греха подальше, поспешил исключить меня из списка свидетелей. А его помощники в кулуарах чуть ли не умоляли меня не раздувать еще одно «пламя торжества справедливости». Их можно было понять: они боялись, что подобных «жертв» окажется слишком много, государство разорится на компенсациях, а впереди выборы в парламент.       С помощью журналисткой братии, и одного местного чиновника-популиста я подала заявление на получение ирландского гражданства. Но прежде нужно было получить внутренний паспорт. Со всеми бюрократическими проволочками в виду непростой ситуации ждать предстояло полгода. Слишком долго. И дело не в скорости изготовления документов, а в том, чтобы вся «дублинская история» поскорее забылась. Стало быть, надо переезжать, но куда?       Ко всему прочему всплыла неожиданная проблема: деньги. Но не их количество. За годы работы в роддоме я накопила достаточно, чтобы не голодать продолжительное время. Но их качество… Святоши платили мне фунтами стерлингов. В свободной Ирландии ходила другая валюта. Я не придавала этому значения, поскольку тратить заработанное было негде. Да и незачем, собственно. Я вела исключительно замкнутый и аскетичный образ жизни: казенная еда, одежда и учебная литература.       Тогда я вернулась в протестантскую общину, и, скрываясь от неугомонных журналистов, стала смиренно ждать, когда мне сделают паспорт. Для того, что переехать в некую англоязычную страну, где основная валюта — фунты стерлингов. И это не Британия.
Примечания:
84 Нравится 58 Отзывы 52 В сборник
Отзывы (3)