Страна Аистов

Горячая работа
NC-21
Завершён
44
автор
Фэндом:
Размер:
168 страниц, 71 107 слов, 21 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Urlaub

Настройки
      Рубашка с узорчатыми рюшами приятно охлаждала кожу. Когда-то облегающие брюки с него теперь свисали и некрасиво топорщились в районе бедер, собирались в складки и совсем утеряли былой глубокий черный цвет — выцвели.       Он разглядывал свое отражение в прижатое к стенке зеркало. Это он. Он, да он, но совершенно другой, не такой, каким запоминил себя при последнем отъезде.       Повертевшись с неуверенностью и нескладностью, оглядел открытую спину, на которой расползлось белое пятно зажившего ожога. Когда и где он купил эту странную вещицу, вспомнить никак не мог, единственное что запомнил — когда-то очень ее любил. Она навевала каким-то классицизмом и эпохой ренессанса или викторианским стилем — это уже было не важно. К сожалению, не важно.       После тяжелой военной одежды гражданское казалось какой-то больничной сорочкой. Когда он, полностью нагой, сидел на чужих коленях в землянке, то голым себя не ощущал, а тут, словно напоказ. Еще раз повертелся, неверяще пялясь в зеркало и оценивая по десятибальной шкале черные круги под глазами. Тянули на двадцаточку.       Теперь, когда родные запахи рыбы, книг и пыли окружали его, обволакивали с пальцев ног до самых раковин ушей, в голову стали заползать мысли ему несвойственные. Крики чаек за окном, родная трель трамвая, серый краешек неба, крыша собора, под углом можно было и замок разглядеть, а если высунуться из окна — синагогу.       Все вокруг до дрожи родное, до спазмов нереальное, словно он не возвращался домой на первой же машине, будто не запрыгнул на всех парах в кузов сразу, как Вольф отдал ему подписанный отпускной. Он бежал от туда так быстро, как мог. Домой, обратно в объятия матери, как аист, который вернулся в родное гнездо.       Сбитое дыхание вырывается из груди со свистом в легких и горло слегка першит. Он мотает головой, осторожно подходя к окну, будто пол обвалится, и опираясь на подоконник, высовывает голову: река, мосты, городской гул. Такой привычный пейзаж, который не портили больше грузовые и рыбацкие лодки, люди, бродившие по променаду, опять куда-то спешащие по своим важным делам.       Почему он ему отдался? — Вопрос навязчивой мухой проскользнул в ушную раковину и застрял в мозгах. Разве это был единственный способ провести время с ним? Разве это единственное, что могло смягчить чужой озлобленный взгляд? — Да вот, нет, способов было множество, а он делал то, что делал.       Хаотично провел ладонью по бедру, там, где синяки от пальцев Ацуши отпечатались отчетливее всего. В каком-то бреду он сморгнул пелену, непонимающе сжимая руками подоконник. Будто отпустив упадёт и не сможет больше никогда встать.       Чайка крикнула перед окном, выводя из ступора и выронив какую-то рыбешку из клюва, сразу умчавшись вниз. Вновь обведя взглядом знакомые дома, крыши, видневшиеся вывески магазинчиков, заборы, верхушки деревьев, всевозможные лодки, рельсы и горизонт — его пробрало. Землянка-окоп-блиндаж-танки — и так несколько месяцев подряд с созерцанием одного и того же поля. Из разнообразия были только новые пробоины в земле, даже ощущения и чувства оставались те же: липкий страх, первый свободный вздох, когда все стихало, нервозность и злость потом.       Один из листов, кое-как приклееных на кусочек малярки, с шуршанием съехал и слетел на пол, отвлекая от созерцания видов за стеклом. На аккуратно обрезанном листе был черно-белый кот написанный углем. Он встретил этого кота когда шел промозглой осенью из академии домой. Помнил, как был расстроен оборвавшейся поездкой в Берлин. Тогда партия набирала свои обороты и мощь, происходили реформы в искусстве, литературе, науке, медицине и общественности. Только начинали сжигать в общих кострищах книги и картины, стали стирать из различных учебников некоторые имена и фамилии.       Расстроен он был до глубины души — так хотелось вырваться куда-нибудь за пределы Пруссии, а никак не выходило. То денег не было на поездку, то здоровье подводило, то школе или академии обрубали финансирование.       Тогда, кое-как успев запрыгнуть в последний трамвай, он и встретил на остановке мирно лежащего на скамье кота. Он щурил свои белые глаза с вертикальным зрачком, лежал, разглядывая водную гладь реки через витьеватый забор, водил своим скучающим взором по домам на другом берегу. Не боялся, как истинный натурщик дал себя зарисовать.       Если посмотреть на стену, увешанную рисунками и быстрыми скетчами, то можно зарыться на долгие годы придаваясь трогательным и счастливым воспоминаниям. Он любил эти, пускай не идеальные, но душевные наброски.       Кидает вскось взгляд на зеркало и глубоко вздыхает. Он так давно не видел свое отражение, что забыл уж, как выглядит: черные круги под глазами выделялись на белой мертвенной коже, отросшие волосы топорщились, кое-где была видна седина и соженные пряди проглядывали сквозь смоляные вихри. — Ну что ты там? Я написала твоему другу со двора, Рихтеру. Его же Ерс звали, да? Ой, надеюсь с именем не оплошала, когда ему отправляла телеграмму, что ты приехал — Да, Ерс — Ну и славно, а то память меня уже совсем подводить стала       Мать его ласково улыбалась, самой нежной своей улыбкой, которой одаривают детей забирая из детского сада. Она медленно подошла, ступая даже слишком аккуратно, поправила ему ворот рубашки, расправила рукава, попыталась их приподнять, но Рюноске остановил ее руку. — Спасибо, я дальше сам — Не налегай на шнапс — Я не собирался сегодня пить       Он потерянно оглядывает ее, казалось бы, еще более бледное и уставшее лицо. Хочет сказать о цветке, обо всем что произошло, но стыдливо прячет глаза куда-то вбок, на лежащий листок. Не может ей поведать о том, что так коребит душу и не дает спать ночами, о том, о чем просто стыдно заикнуться. Может, перед отъездом на экс-курсы ей расскажет, но не сейчас. Сейчас он и сам не готов вспоминать.       Акутагава вышел из дому, сразу замечая давнешнего друга. Он стоял, с довольной и широкой улыбкой, словно хотел осветить всю улицу как фонарь.       Рихтер Ерс — друг детства, еще с тех времен, когда существовали реки только для ловли рыбы, рынки для воровства яблок, Прегеля для купания, а сады для того, чтобы подвыпить пивка, купленного старшим братом какого-то знакомого. Друг с тех времен, когда понятия зла и добра определялись детскими сказками и городскими легендами, а не человеческой жесткостью. — Давно тебя не видел, а то как на фронт уехал, все! Ни слуху ни духу! Рассказывай давай! — он почти кричал, только не прыгал с ноги на ногу. Обнимал крепко-крепко, пытаясь сломать ребра. — Да что там рассказывать — он ощущал себя странно, как-то неуверенно и потерянно. Шел с ним в сторону замка, мимо мостов на Кнайпхоф ненароком пытаясь увидеть что-то особенное, чего не замечал — Из удивительного только то, что с Тачихарой вместе служим — Ого! Он жив еще! Удивительно, с его-то нравом. Никогда он мне не нравился, он как-то плохо на тебя влиял мне кажется — А ты сам как? — А сам я до гауптмана дослужился — В штабе? — Ну конечно, просто знать нужно, как. Я геройствами заниматься не намерен как вы.       Рюноске слабо качнул головой и продолжал кивать в прострации. Слушал про шнапс, арманьяк, вино. Пропускал мимо ушей россказни о девушках, о том, что Акутагаве не стоит сидеть дома с матерью, а лучше пойти развлечься. Что-то еще про концлагеря, про сборы, новые законы и радио.       По улице медленно и гордо задрав голову прошел серый кот с черными пятнышками на худых боках, зыркнул на них с какой-то личной злобой и шугнулся в кусты. Мимо проехал, с шумным постукиванием колес и звоном трамвай. Дамы проходили в вечерних нарядах, громко смеясь, придерживая шляпки и сумочки, обдавая своими стойкими запахами всевозможных духов. — Я слышал, ты во Франции был — И в Польше — А сейчас где? — В России — О… О-о! Много слышал. Знаю что прорываемся мы с мощью и силой! Уже Ленинград в кольце!       Акутагава повел плечом, кивнул, не зная с чем соглашаться ему можно, а с чем нельзя. Что вообще говорить можно? Им перед приездом провели неплохую такую «лекцию» на вокзале от СС, но кто-то эту чушь всерьез воспринимал? Все так хотели домой, что никто не удостоил своим вниманием орущих на весь вокзал штабников. Нужно говорить, что все хорошо, нет потерь, провизии много, бензина в достатке и все просто хорошо. — А как там, вообще? Кормят танкистов небось с отвалом, а ты опять ничего не жрешь! — Что? — он удивленно оглядел его, словно первый раз увидел. — Как всех — паек на пару дней, дай бог, если рядом окопы, там можно гуласчканоне застать, да свежего чего-нибудь утащить — Нам говорили что все солдаты отменно питаются, вам еще пакет сахара и кофе положено — Я качественного кофе с 42-го года в глаза не видел — Рюноске нахмурился. О сахаре и речи не шло, какой еще сахар? Какой кофе? Это кому такие пайки достаются? Но закусил губу, понимая, что мог взболтнуть лишнего. — Ты вообще где был все это время? — Рихтер нервно посмеялся перебирая пальцами свою рубаху и пиджак — Как из-под земли вылез — Не имею права распространяться, сам понимаешь — Акутагава пожал плечами, хмуро разглядывая чужое лицо.       Ерс — да, это он, но какой-то другой. Художника дергает, не узнает друга детства, совсем не понимает кто этот человек. Раньше увалень Рихтер был заводилой всевозможных затей. Залезть на заброшенное крыло завода? — Да! Идти рыбачить на леску и палку? — Ну конечно! А сейчас перед ним стояла самая обычная штабная крыса, коих в Германии завалом, даже с перебором. Может, и Рюноске так же сильно изменился? — Совсем ты нервный какой-то, пошли по рюмашке махнем? — Не хочу пить, за зиму уже столько всего напился — Ладно — он огляделся по-сторонам воровато, губы кусал — слушай, а ты вообще сколько в отпуске не был? — С 39, сперва в Польской кампании учавствовал, потом во Французской — он обвел блуждающим скучающим взглядом прошедших мимо девушек — а что? — А что? — мужчина перед ним плечистый, со светлым лицом и отъевшимися шеками. Ну точно крыса — Ты хочешь сказать что четыре года в отпуске не был? Серьезно? И все это время на фронте?       Четыре года. Художника дернуло, он поёжился. Четыре года — это не год и не два, но как-то совсем незаметно все это время летело. В контузиях, шутках, страхе, грязи и самом простом, и в то же время, животном желании выжить — в какой-то момент просто перестаешь считать и следить за тем, как ночь нагоняет день, а день выгоняет ночь. — Да я по-большей части в учебках проторчал, потом хотел звание получить, чтобы наводчиком быть, а не простым рядовым — И кто ты у нас сейчас? — Обер-ефрейтор — Могу подсобить — Он усмехнулся — В канцелярии много знакомых имею. Вот, однокурсник один, мой хороший друг, получил довольно неплохое местечко в гестапо — Ты правда помочь можешь? — Рюноске сощурился, неверяше покосившись на него — Конечно, а надо что? — Ты же помнишь, что у меня есть корни японские? — в ответ кивок, после которого он достал солдатскую книжку — Я с 39-го Клаус. Клаус Ратценбергер и мне нужно стать оберфельдфебелем, желательно в самые кратчайшие сроки — Вот как? — он заулыбался нервозненько, прикусив язык, поворчал, что-то сам с собой решая и через долгие минуты наконец кивнул — хрен с тобой, сделаю все, но работа эта немного муторная. И от тебя тоже действия требуются, понимаешь? — Понимаю — Занесу за тебя словечко, а командиры твои смогут характеристики выдать? — Рюноске достал из кармана брюк сложенные в квадраты листы, выпрямляя и протягивая Ерсу.       Две характеристики, от Дитриха и Вольфа. Вообще, он их для курсов выпросил и чтобы занести потом в академию копии, — все еще грея жалкую надежду восстановится после войны, — но раз ему могут помочь с перескоками в званиях, то грех отказываться. — Ну, тут главное что не еврей, все остальное не смертельно и можно сгладить — Рихтер принял бумаги и стал сверять имя с фамилией на характеристиках — Сделаем. По высшему разряду       В ответ он смог только кивнуть. Знакомые сады, магазины, улицы и дворы. Все было до одури родным, до дрожи приятным глазу. Он так боялся на фронте, что растеряет всякое умение жить, но сейчас вдруг с горечью осознал — уже, ненароком, но сделал это.       Четыре года на войне, в учебках, на полигонах, стрельбищах и больницах. И что на самом деле происходило в мире, он слабо представлял — газеты не читал, прятался, как прячутся крысы меж мешков с зерном и ведер с молоком. И вот он здесь. Смотрит черно-белое кино в кинотеатре, не всматриваясь в происходящее и не пытаясь ухватиться хоть за что-то сознанием, пытаясь погрузить мозги в привычную тишину, без всяких навязчивых мыслей. Но они мечутся, непривычно заполняют всю голову оставляя что-то липкое и неприятное на душе. От громкого хлопка со стороны экрана, перед глазами вновь фронт восстал и он, зажатый меж Тачихарой и Ацуши, незнающий, какой выбор был бы правильный, какое бы действие не привело к гибели кого-то из них. К сожалению правильных выборов и действий не существовало, все сводилось к последствиям без привычных понятий добра и зла.       Пока смотрел кино, иногда бросал взгляд на Рихтера, он по-детски вытягивался во время драматичных сцен, смахивал влагу с глаз и хохотал над шутками. Ему вдруг показалось, что детскую шебутную дурость они все растеряли. Так не хотели признавать, что стали самыми обычными убийцами, тупыми солдатами, которые готовы убивать и умирать по взмаху одной только руки. Так старались сохранить это нежное, такое простое и от того приятное, но не смогли. Никто из них не смог.       Учебные марши постепенно сменялись военным бегством. Стрельбища багровели образуя перед взором не мишени, а людей. Маникены для первой медицинской помощи становились солдатами, живыми и дышащими людьми, у которых вместо потери сознания выпотрошены кишки.       Однажды, во время Польской кампании он видел, как один из солдатов несет в ладонях собственные внутренности. Поляк бежал, точнее, пытался бежать, видимо на последнем импульсе, как бегут петухи еще пару секунд, после отсечения головы.       После кино они пошли в подвальный паб, выпили пару бокалов пива, разговорились ни о чем: об одноклассниках, о званиях, о их судьбе, зачастую кончающейся ампутациями или смертями.       Дома он оказался в районе часу ночи, уставший и вымотанный, все такой же растерянный как ребенок. Мать еще не спала, а сестра кинулась ему на шею, повиснув и радостно тараторя о том, как рада его видеть.       Дверь не скрипела, с кухни доносился заветный и манящий запах мяса. Ужин был наивкуснейший: айнтопф и Кёнигсбергские клопсы. И пока Рюноске ужинал, сестра все же распрощалась уходя к себе, а они остались с матерью на кухне. Немного по-свински он долизывал остатки еды из тарелки под осуждающий взгляд. Увы, но эта привычка у него завязалась еще с 40-х — доедать все что можно доесть. Эх, а раньше он нос воротил и не доедал ничего. — Слушай, у тебя там все хорошо? — Не считая того, что Дитрих узнал о проблемах с цветовосприятием, то отлично. Он он меня направил на курсы, отучиваться быстро, на радиста — Никому не сказал? — Не знаю, если честно       Он отставил от себя тарелку, складывая руки на столе и укладывая на них голову. Смотрел на мать по-детски капризно, с прищуром и поджатыми в тонкую полоску губами. — Ты влюбился?       Рюноске моргнул медленно, вытянулся как на марше и нахмурился — брови у него все еще не отросли нормально, после того, как он их сжег, а потому, это выходило немного не так, как планировалось. — Чего? — Ты точно так же выглядел, когда в одноклассницу в школе влюбился       Катрин улыбнулась садясь за стол и придвигаясь поближе к сыну. Она осторожно взяла его руки в свои, поглаживая загрубевшие и мозолистые ладони. Так ласково смотрела, словно и впрямь могла дать совет, объяснить что делать, как в детстве, когда помогала решать сложные задачки по математике.       Показать цветок — просто поднять рукав рубашки, но он никак не мог себя заставить это сделать. Противился всеми фибрами души, боялся показать самому родному человеку это жуткое клеймо на теле. — Не знаю, можно ли это назвать любовью, мам — Любовь бывает разной — она наклонилась к нему, укладывая голову на тощее плечо и ласково продолжала водить своими тонкими пальцами ему по ладони — Поделишься, кто это?       Мам, это русский парень. Наград у него на груди столько, что если все это переплавить, то получиться сварить будку для Вольтера, да даже не будку, а целую квартиру в центре города. Мам, я так боюсь, боюсь того, что не понимаю своих собственных чувств. Я должен его ненавидеть, мам, я обязан, а не могу, не выходит, не получается у меня. Мама, я так запутался, мне так страшно от того, что я не замечу, когда цветок на моей руке почернеет, боюсь никогда не заметить, что его больше нет. Я приходил в землянку подставляя своих сослуживцев, представляешь? Я грязен от того, что перед ним раздвигал ноги по собственной инициативе? Мама, скажи, что мне делать? — Я просто переживаю за Вольтера, знаешь, так к нему привязался… — Та собака? — Да, он меня спас… Мне кажется, что я теперь за него в ответе — Я думаю, что с ним все будет хорошо, сынок — У меня никогда не было животных, а тут целая собака, еще и на войне, еще и в танке. Сердце совсем не спокойное за него — Он тебя, точно, еще ни раз спасет, домой его еще успеешь привезти… А вот привози в следующий раз, будет мне тут помогать, когда Гин на работу уходит       Не может ей рассказать, не получается. Сердце под ребрами сжимается от материнской заботы и любви — честной и не обязывающей ни к чему. Хочется разрыдаться, прижаться как в детстве к ее стройным ногам, сжимая ладонями белый фартук в серый цветочек. И плакать-плакать-плакать, пока мама не спасет его от своры злых собак, от монстров под кроватью или из шкафа, как всегда спасала. — Обязательно привезу, может, тогда буду за него совсем спокоен
Отзывы (5)