***
Кафка говорила и говорила. Говорила безостановочно, стремясь заполнить собой все пространство, вытеснить тишину, оплетая кухню липкой паутиной слов. Тишина не сгущалась, а отступала, забивалась в дальние углы, под стол, за тяжелые складки бордовых штор. Пространство дрожало от вибрации голой энергии бесчисленных деепричастий и эпитетов: словно стремилась эта женщина не просто заполнить потенциальную пустоту, а вытравить ее кислотой собственной речи, не оставить ни малейшего зазора для молчания, для чужого вдоха и ненужной мысли. Казалось, у нее почти получилось увлечь Робин: рассказы о его подвигах — хладнокровии на миссиях, необычайной способности решать сложные технические задачи с невероятной скоростью, — лились рекой, сладким сиропом обволакивая сознание, но не касаясь души. Сандэй слушал ее вполуха, механически пережевывая еду, и старался не встречаться взглядом с сестрой, что сидела напротив, — боялся наткнуться на непроговоренное. Боялся и задавался вопросом: зачем? Зачем этот спектакль, фарс из рассказов о его несуществующих достоинствах? Но ни за что на свете он бы не произнес вслух ни один из множества вопросов, которые беспорядочно роились в голове. На кухне, обычно наполненной шутками Серебряного Волка, неуклюже-трогательными попытками Блэйда поддержать разговор и тихим щебетанием Светлячка, заполняющим паузы, сегодня царила непривычная, практически гнетущая тишина. Сандэй, склонный в такие моменты к молчанию, на этот раз поймал себя на том, что жаждет хоть какого-то звука, кроме неумолимого потока слов, льющегося из уст этой невыносимой женщины. Даже тихое гудение двигателей корабля, обычно раздражающее своей монотонностью, казалось сейчас мелодией, способной развеять это тягучее ощущение неловкости. Серебряный Волк, обычно появлявшаяся на кухне следом за Светлячком, сегодня, вооружившись ноутбуком, забаррикадировалась в своей комнате — грядущее обновление ее любимой онлайн-игры требовало тщательной подготовки и полной сосредоточенности; Блэйд же, с утра получивший сообщение от своего информатора, отправился на встречу в один из сомнительных баров на орбитальной станции, отказав Кафке в сопровождении; Светлячок, резко ощутив вязкое напряжение, предпочла поскорее уединиться в рабочем отсеке, погрузившись в изучение новых данных о Стеллароне. На кухонном столе, застланном белоснежной скатертью, которую Сандэй разгладил с почти маниакальной тщательностью, выстроилась непривычно богатая коллекция блюд. Как правило завтраки на корабле были скорее утилитарными, продиктованными необходимостью подкрепиться перед очередной миссией, нежели желанием побаловать себя кулинарными изысками. Но сегодня Сандэй, обычно даже не прикасавшийся к плите, превзошел самого себя: рядом с тарелкой с свежеиспеченными круассанами, источающими аромат сливочного масла и корицы, красовалась ваза с экзотическими фруктами, привезенными с последней планеты, на которой им довелось побывать. Ярко-оранжевые дольки мандаринов, похожие на крошечные солнца, соседствовали с темно-фиолетовыми гроздьями винограда. В центре стола возвышалась этажерка с разнообразными сырами и мясными нарезками, а в серебряном кофейнике дымился ароматный напиток. Ранним утром, когда вся команда еще нежилась в объятиях теплых одеял, нож в его руке двигался с лихорадочной, почти нервной поспешностью, в резком контрасте с его обычной размеренной методичностью. Внутри все бурлило и клокотало, как перегретое масло, грозясь вот-вот выплеснуться наружу обжигающим потоком. Щелканье о разделочную доску, шипение масла на раскаленной сковороде, звон посуды — все эти звуки сегодня резали слух, как и его собственные мысли, что метались в голове и без того забитой множеством проблем. Зачем все это? Зачем устроил этот импровизированный пир — быть может, хотел глупым способом загладить вину перед Робин, или же пытался отвлечься от собственных переживаний? Возможно надеялся, что изобилие яств заглушит их неловкость? Но все это великолепие, впрочем, казалось лишь декорацией к неприятному молчанию, которое повисло в воздухе — искусная сервировка не могла замаскировать трещин, что змеились по непрочному льду их хрупкого перемирия. Будто кто-то незримой рукой расставил мины замедленного действия под скатертью, и каждый неосторожный жест, каждое слово грозило детонацией. Для них обоих. Но, разумеется, не для Кафки. Робин, сжав в руках чашку, почти не притрагивалась к еде. Взгляд скользил по столу, ища опоры в знакомых предметах, но очертания их расплывались, теряясь в тумане ее собственных тревожных мыслей. Крайне неуютно ощущалось среди Охотников — словно попала на чужую планету, где гравитация была слишком сильной, воздух — непривычно разреженным, а звуки — искаженными. Кафка же, напротив, рассказывала любую мелочь с упоением и смаковала каждое мгновение, каждый глоток кофе, каждый кусочек сдобной булочки: нескрываемое наслаждение растекалось по ее лицу легкой улыбкой. А внутри росло непонимание, сжималось в тугой комок невысказанного вопроса. Хотелось встряхнуть ее, закричать: «Разве ты не видишь? Неужели тебе все равно?». — Представь только, он обезвредил бомбу за секунды до взрыва — тем самым спас всю команду! — мелодичный, с еле уловимой хрипотцой, заполнял собой все пространство, не давая пробиться ни единому другому звуку. — Легкостью движений он спас наши жизни, словно не смерть отводил, а просто заваривал свой успокаивающий чай. Зубы скрежетнули так, что челюсть заныла — и откуда только столько ярости? Горло сдавило — не железными тисками, а острыми льдинками, каждая из которых колет, царапает, вымораживает изнутри. Бесконечные истории, расцвеченные вычурными преувеличениями и напыщенным драматизмом… он едва узнавал себя в этом образе бесстрашного героя, сотканного из лжи и фантазий. Сандэй ненавидел эту ее манеру говорить о нем в третьем лице — будто он был персонажем какой-то ее любимой пьесы, а не живым человеком, со своими чувствами и слабостями. — Кафка, — наконец не выдержал он, резко откладывая вилку в сторону, обтер губы салфеткой и пристально посмотрел на женщину. — Ты сегодня ужасно болтливая, — добавил, помрачнев и стараясь скрыть раздражение за нарочитой резкостью. От раздражения, в самом деле, к горлу подступала тошнота. С утренней трапезой было покончено — аппетит пропал окончательно. Тонкая нить терпения, натянутая до предела, грозила оборваться, оставив после себя ядовитый привкус разочарования. Кафка, будто совершенно не замечая его раздражения, лишь рассмеялась — низким, хрипловатым смехом, будоражащим до мурашек. Недовольство смешалось с чувством гнева, беспокойство — с недоумением в один кипучий всплеск эмоций, разошедшийся волной покалываний по всему телу. — Завидуешь моим ораторским способностям, птенчик? — отозвалась женщина, откидываясь на спинку стула и лениво покручивая в руках пустую чашку. — Признай, что тебе не хватает моего таланта превращать даже самые скучные истории в захватывающее повествование. — Скучные истории? — переспросил Сандэй, не в силах сдержать едкий сарказм. — Боюсь, что правда о твоих… методах — пожалуй, назовем их так, — вербовки новых членов команды не вызывает у Робин восторга. Вернее ничего, кроме отвращения. До этого момента молчавшая Робин, ссутулившаяся над своей тарелкой, как дрожащая от холода малиновка, внезапно вздрогнула, и чашка в ее руке опасно накренилась, грозя пролить остатки остывшего чая на белую льняную скатерть. Сандэй, поддавшись внезапному порыву, протянул руку, чтобы поддержать ее и предотвратить неизбежное, но в тот же миг Кафка, предугадав его намерение, перехватила запястье — и длинные пальцы сжались с неожиданной силой. — Не стоит волновать твою сестричку, Санди, — спокойно, но с металлическими нотками в голосе сказала она. — У нее и так было достаточно потрясений за последнее время. — Потрясений… — повторил он, с трудом сдерживая гнев. — Ты называешь похищение человека всего лишь потрясением? — Ну, не будем о грустном, — Кафка легко отпустила его руку и, как ни в чем не бывало, вновь обратилась к Робин. — Твой брат, милая, просто не умеет расслабляться. Ярость жгла изнутри: Кафка говорила о нем, как о каком-то дребезжащем механизме или неисправной заводной игрушке. О вещи, которую можно починить, подкрутить винтики, смазать скрипящие шестеренки. Снисходительно, с хитрой ухмылкой, как будто знала все его тайные пружины и рычаги, и могла управлять ими по своей прихоти. Сандэй чувствовал себя разобранным на части, рассыпанным на мелкие детали, которые она рассматривала с любопытством коллекционера. — На самом деле, — девушка, прежде скованная неловкостью, неожиданно выпрямила спину и заговорила с непривычной для такого момента твердостью, — Мне бы хотелось услышать правду от самого Сандэя. Женщина, казалось, ничуть не смутилась — приподняла бровь, даруя Робин свою полную, пусть и немного насмешливую, внимательность. Сандэй же, застигнутый врасплох внезапной сменой ролей, невольно сжал пальцы на ручке серебряного кофейника и с трудом проглотил комок, застрявший в горле. Тотчас попытался собраться с мыслями, но слова, как пугливые птицы, разлетались в разные стороны, не желая складываться в осмысленные фразы. Что он мог сказать? Оправдаться? Покаяться? Разве слова могли хоть как-то исправить то, что он натворил — сначала в прошлом, а теперь — в настоящем, позволив Кафке втянуть ее в этот водоворот безумия? — Видишь ли, дорогая, — Кафка, с легкостью перехватив инициативу, отставила чашку и подалась вперед, опираясь локтями о стол. — В нашей команде не принято распространяться о деталях… скажем так, оперативной работы. Твой брат связан обязательствами, которые не позволяют ему делиться информацией. Но ты можешь быть уверена — он действует исключительно ради всеобщего блага. Фраза прозвучала торжественно, точно клятва, произнесенная перед ликом божества. И также двусмысленно, потому что «всеобщее благо» — понятие растяжимое и очень субъективное. Ощущение, как невидимая паутина, сплетенная из лжи и полуправды, опутала Робин, стягиваясь все сильнее и сильнее, лишая возможности дышать свободно. Кафка, скрестив руки на груди, с нескрываемым интересом наблюдала за ними, ожидая, чем закончится эта дуэль полыхающих взглядов — она любила огонь, особенно тот, что тлеет внутри, разъедая душу медленно и неумолимо. Забавляла и эта игра — противостояние, где ставки были высоки, а последствия — непредсказуемы. Поймав взгляд сестры, Сандэй увидел в нем не просто растерянность, но и что-то новое за это утро, незнакомое ему доселе — твердую решимость, готовность бороться за правду. — Сандэй, — прозвучало напряженно и нетерпеливо, — Ты же знаешь, я не люблю полутона и недомолвки. Кафка говорит об обязательствах. Но что это за обязательства, которые заставляют тебя… Робин запнулась, не в силах произнести вслух слово «похитить», однако и так все стало понятно. В этих незаданных вопросах, в требовательном взгляде он видел отражение собственной боли. Когда-то уклончивые ответы Кафки задевали его не меньше. — Твоя милая сестричка права, — Кафка, не теряя самообладания, вновь включилась в разговор, причем ответ ее звучал удивительно мягко. — В этом деле действительно много нюансов, о которых я не вправе рассказывать без согласия самого Элио. Она сделала паузу, давая им время осмыслить сказанное, затем продолжила: — Элио никогда не делает ничего просто так, птичка. Его действия всегда продиктованы высшей целью, стремлением уберечь мир от угрозы. Он желает с тобой поговорить без лишних ушей и глаз. Кафка слегка наклонила голову — губы ее изогнулись в хитрой улыбке, от которой у Сандэя, как всегда, заныли вспотевшие ладони. Это чувство уже было привычно — взрывная смесь предвкушения и тревоги, щекочущее, как пузырьки приторно-сладкой «Услады» на языке. — Возможно, ты даже станешь нашей новой союзницей. Предложение повисло в воздухе, ощутимо загустевшем от напряжения, подобно ядовитому плоду на ветке — красивому, но чрезвычайно опасному. Сандэй, в который раз за это утро сжав пальцы на ручке кофейника до побеления, готов был поклясться — Кафка, расслабленно положив ногу на ногу, наслаждалась этой притягательной игрой, в которой она, несомненно, расставляла фигуры на доске по собственному усмотрению. Извращенная красота, которой он не мог не восхищаться, даже осознавая всю свою уязвимость. Судьба уже бросила их на дно, кости легли на стол — оставалось только ждать, слепо гадая, какой же ход сделает Кафка дальше. Обе добычи пойманы в коварные сети паука. Заворожены. Обречены играть по чужим правилам, сдаться на милость победительницы, еще не зная, какую цену придется заплатить за это притягательное, но опасное божественно грешное сближение. Игра началась.когда враг становится выводящей из себя компанией
19 октября 2024 г., 20:41
Комната — точно гробница мысли, запечатанная в строгих тонах серого и синего, как застывшая капля чернил на ледяной глади. Сдержанность линий, аскетизм пространства — отражение души ее обитателя, стремящегося к порядку с маниакальной, почти болезненной точностью. Ни единой безделушки, ни единого яркого пятна, способного нарушить стерильность этой интеллектуальной кельи. Лишь функциональность, возведенная в абсолют, — четкие грани мебели, холодная геометрия узоров на темно-сером ковре, напоминающем замерзшую землю в первые дни зимы. Здесь каждая линия, каждый предмет — словно инструмент в руках хирурга, препарирующего реальность, отсекающего все лишнее, оставляя лишь голую, обнаженную суть.
И Сандэя эта ледяная пустынность не отталкивала, нет. Напротив, он находил в ней странное, извращенное утешение, будто морозный воздух, обжигающий легкие, мог выжечь изнутри хаос сомнений и успокоить вихрь противоречивых мыслей. Здесь — стерильность операционной, безмолвие морга, где мысли текут по строго заданным руслам, не смея отклониться ни на йоту, не смея всколыхнуть тихую заводь тщательно упорядоченного разума.
Книги занимали большую часть пространства, ровными рядами теснясь на полках. Сотни, тысячи книг. Гробницы чужих мыслей, склепы мертвых слов, замурованные в стенах из темного дерева. Ровные ряды корешков, потертых, с выцветшими надписями на языках, которые Сандэй понимал и тех, которые ему только предстояло освоить. Вавилонская башня знаний, возведенная им самим в этой келье своего разума. Не защита, но тюрьма. Не утешение, но проклятие.
Каждый том — отпечаток чужого разума, каждое слово — капля в океане знания, который Сандэй пытался испить до дна. Испить и познать. Впитать и понять. Но океан бесконечен, а жажда неутолима.
На письменном столе лежали аккуратно сложенная стопка чертежей и голографический проектор, ожидающий своего часа. Рядом с ними, в идеальном порядке, были разложены инструменты: металлический штангенциркуль, отполированный до блеска набор отверток, несколько карандашей разной твердости, заточенных, казалось, с точностью до миллиметра. Сандэй никогда не терпел беспорядка — ни в мыслях, ни в окружающем пространстве.
Единственным источником света, помимо потолочных ламп, отрегулированных на минимальную яркость, служила небольшая настольная лампа. Конус синего абажура направлял узкий луч на прикроватную тумбу, выхватывая из полумрака лишь несколько предметов: раскрытый томик стихов, линии которого казались странно четкими и резкими в этом призрачном освещении, и вазу с полевыми цветами. Подарок Светлячка. Ироничный контраст: хрупкая красота жизни в этой комнате из серо-синего льда. Цветы давно завяли, их лепестки скрутились и побурели, но он не выбрасывал их, словно боясь разрушить последнюю иллюзию тепла.
Даже эта иллюзорная гармония, тщательно выстраиваемая Сандэем вокруг себя, была нарушена впервые за долгое время. Вдребезги. Без права на восстановление. Нарушена жестоко, непоправимо: на кровати, сбив покрывало в беспорядочную груду, лежала Робин — бледность ее лица резко контрастировала с россыпью светлых волос на подушке. Напоминали они не лучи заходящего солнца, но скорее пепел сгоревших звезд, остывший свет давно угасших миров. И вся она источала ломкость фарфоровой куклы, беззащитность раненой птицы.
Тепло ее тела, такое знакомое и родное, успокаивало расшалившиеся нервы и притупляло жуткий приступ головной боли. Сандэй обнял сестру крепче, почти отчаянно, жадно впитывая знакомое тепло и вдыхая аромат ее волос — нежный, цветочный, с легкой ноткой ванили, пробуждающей забытые воспоминания: когда-то они лежали на кровати в его комнате, точно так же, сплетенные руками и ногами, как много-много лет назад, когда галактика их мира ограничивалась стенами детской комнаты, а будущее казалось бесконечным полем незапятнанных возможностей. За иллюминатором проплывали чужие созвездия, разбрасывая в космической пустоте миллиарды мерцающих точек. Но Сандэю казалось, что вся бескрайняя Вселенная сжалась до размеров этой тесной комнатки, до предела их прикосновений — брат и сестра, связанные неразрывными узами крови и разделенные пропастью времени, ошибками, болью и тишиной невысказанных слов.
— Простишь ли ты меня когда-нибудь? — слова, вырвавшиеся шепотом, скрежетом ржавого металла по обнаженным нервам. Страх рассыпать в прах их хрупкий, едва теплящийся огонек обретенного единства, никуда не уходил.
Ему тоже было ужасно больно.
Ее боль — отражение его собственной.
Сандэй жадно вглядывался в ее лицо, пытаясь различить хоть какой-то отблеск прощения в глубине родных глаз. Он и сам не знал, чего ждал от этой встречи: исцеления старых ран? Искупления своей вины? Или же был готов смириться с холодным безразличием, которое, как он понимал, было лишь защитной реакцией на боль, причиненную им самим. Робин долго молчала. Молчание это растягивалось, становилось вязким, обволакивающим, заполняя собой все пространство. В этой тишине, нарушаемой лишь ровным, монотонным гулом энергетического ядра корабля, как в кривом зеркале, отражались обрывки прошлого: радостный детский смех, эхом разносящийся по коридорам их дома, музыка, льющаяся из-под ее тонких, ловких пальцев, когда она, еще совсем девчонка, учила аккорды на старой, расстроенной гитаре, подаренной им отцом… Гитаре, которую он сам же и разбил в порыве бессмысленной, юношеской ярости. Этот образ — разлетевшиеся щепки полированного дерева, лопнувшие струны, — вспыхивал перед внутренним взором с особой ясностью, точно рана, что отказывалась заживать, напоминая о собственной глупости, о неспособности беречь то, что было ему действительно дорого. Сандэй видел ее тогдашние глаза — широко распахнутые, полные немой боли и непонимания.
Сандэй был готов на все, чтобы стереть это воспоминание.
Сандэй был готов на все, чтобы стереть из памяти сестры абсолютно все воспоминания, каждое мгновение, где он был источником ее боли.
Никогда он не был для нее хорошим братом — горькая мысль, что жгла невыносимо, разъедая нутро. Ужасающая, неотвратимая истина, обнаженная в безжалостном свете воссоединения. Он ведь старался, Эоны, как он старался быть для нее опорой, щитом, тем самым старшим братом, которым она могла бы гордиться: выстроить вокруг нее крепость из своей любви и заботы, защитить от всех невзгод, от всех острых углов жестокого мира. Сандэй помнил каждый подаренный ей цветок, сорванный в саду; каждую сказку, прочитанную перед сном, убаюкивая ее детские страхи; каждую слезинку, что он стирал с ее щеки со сжимающимся от нежности и бессилия сердцем. Каждый раз, когда он брал сестру за руку, то казалось, что держит в ладонях самое драгоценное сокровище Вселенной. Но все эти попытки — лишь бледные тени на фоне черного полотна его промахов. Обещания, данные самому себе, рассыпались в прах, как и все его благие намерения. Эгоизм, врожденный порок человеческой натуры, снова и снова брал верх, заставляя его оступаться, делать ошибки, о которых потом приходилось горько сожалеть.
Слишком часто любовь превращалась в душную опеку, забота — в контроль, а желание защитить — в жестокость. Сандэй ломал ее крылья, не понимая, что тем самым обрекает ее на падение.
Робин молча прижалась к его груди, и холодная щека впечаталась в ткань рубашки, словно пыталась впитать, абсорбировать давно забытый ритм его сердца. Сандэй же окаменел, скованный ледяным страхом нарушить эту хрупкую, эфемерную иллюзию близости и возвращения к тому, чего больше нет. И ждал ответа, как приговора — с той разницей, что сам уже вынес себе его, и никакие слова не могли быть страшнее той боли, что терзала его изнутри.
Тыльная сторона ее ладони скользнула по его щеке — жест знакомый, почти интимный, отзывающийся в нем резкой, болезненной нежностью.
Прикосновение ледяное, однако ожог оставался на коже, пульсировал под ней, разъедая плоть до самых костей. Отравляющее прикосновение.
— Ты совсем другой, — в глазах ее плескалась не только привычная теплота. В малахитовой радужке мерцало отражение далекой звезды, прошедшее сквозь космическую пыль, сквозь миллиарды лет и неисчислимые расстояния, через саму ткань пространства-времени. Что это — укор или признание? Обвинение или попытка понять? Сандэй не мог понять, и хотел было возразить, объяснить, что все это время он оставался тем же самым человеком, тем же любящим братом, что и прежде. Что лишь скрывал свою истинную сущность за маской холодности, вынужденно возведенной им самим. Но слова эти застряли в горле, мешая дышать. Что именно изменилось в нем за время разлуки, какие неведомые силы перекроили его душу, оставив на ней свои неизгладимые отпечатки?
Быть может, дело было в тех испытаниях, через которые ему пришлось пройти бок о бок с Охотниками, в постоянно нависшей над ними тенью смерти, что стала неотъемлемой, жуткой частью их жизни? В бесконечной борьбе за выживание, где каждый день мог стать последним? Или же причина крылась в чем-то более глубоком, в том, что он наконец позволил себе сбросить тяжелые оковы самообмана, взглянуть в лицо собственной слабости и уязвимости и признать их частью себя? Признать, что он не бесстрашный герой, а просто человек, из плоти и крови, со своими страхами и сомнениями?
Сандэй не находил ответа, да и не искал его сейчас, откладывая тяжкие размышления на потом. Все, что имело значение в тот миг, в ту крошечную частицу вечности, — это близость Робин, тепло ее тела, запах волос, который он готов был вдыхать вечно, подобно умирающему от жажды путнику, наконец добравшемуся до источника кристально чистой воды.
— У тебя такие холодные руки, — не столько удивление, сколько сожаление, будто она чувствовала не только холод кожи, но и бесконечную зимнюю стужу, сковавшую его сердце.
— Я… — начал было Сандэй, но слова вновь застряли в горле, превратившись в тихий, надломленный вздох.
Оправдания — глупая затея, бессмысленная попытка объяснить необъяснимое, оправдать неоправданное. Правда эта была проста и ужасна: он сломался, изменился навсегда, и пути назад не было.
Усталость, накопленная за долгие месяцы разлуки, навалилась на него с непреодолимой силой, стягивая мышцы свинцовой тяжестью и сковывая все движения. Но усталость эта была не только физической — нет, гораздо сильнее он чувствовал изнеможение души, томление по тому покою, который он когда-то безжалостно разрушил своими же руками, пытаясь построить собственное, иллюзорное счастье для всех. Утопию, заведомо обреченную на провал. Горький привкус поражения оседал на языке пеплом. И ведь какая горькая ирония — стремиться к свету и обнаружить лишь тьму.
Одно из его крыльев, повинуясь необъяснимому порыву, невольно дрогнуло, раскрываясь черным опахалом. Длинные, изящные перья скользнули по щеке Робин. Сандэй удивился собственному жесту — настолько естественно и правильно было сейчас утешать, охранять и оберегать ее, как он делал это всегда –раньше.
— Ты так изменился, — повторила она на выдохе, не веря собственным ощущениям. — Я чувствую… словно ты где-то далеко-далеко, даже когда мы здесь, рядом.
Слова, такие нужные, такие важные, вновь застряли где-то между грудной клеткой и горлом, превратившись в горький, неслышный вздох. Оправдания толпились на языке, но казались такими пустыми и бессмысленными. Хотелось объяснить ей абсолютно все: рассказать о том, как жестоко ошибался, пытаясь навязать миру свою искаженную, уродливую версию счастья, но страх перед реакцией сестры перевешивал… И потому он молчал, задыхаясь в собственном безмолвии.
–Далеко-далеко… — повторил Сандэй про себя, ощущая горький ком, что подкатывал к горлу с новой силой. Разве мог он объяснить ей, что все это время, каждую секунду, каждый вдох и выдох он был рядом — в мыслях, в пульсации звезд, в мелодии ее голоса, что преследовала его даже в самых отдаленных уголках галактики? Разве мог он рассказать о том, как прятался в тени ее сияния, боясь осквернить его своим прикосновением?
— Я скучал, — выдавил он наконец, и голос против воли неприятно, где-то на грани внятности задрожал, будто натянутая на расстроенной гитаре струна, задетая неосторожным движением. — И никогда… никогда не переставал тебя любить.
В тот же миг Робин прильнула еще ближе, утыкаясь носом в изгиб шеи. Вдохнула знакомый запах, родной, пробуждающий в памяти обрывки воспоминаний. Этот аромат — смесь морского бриза и летней пыли, с легкой горчинкой тлеющих на закате костров — ворожил, унося в далекие дни, сплетенные из детских игр, совместных прогулок босиком по раскаленному песку, бесконечной болтовни ни о чем и обо всем сразу, долгих пустых разговоров, в которых слова были не столь важны, как сама возможность быть рядом, делить одно небо и один воздух. Сандэй ощущал ее тепло — живое, пульсирующее — как биение второго сердца в своей грудной клетке. Боль, которая разливалась внутри, теперь казалась не столько горем, сколько напоминанием о том, что он еще жив, что сердце, доселе закованное в ледяной панцирь вины, способно оттаять, способно чувствовать. Способно любить, вопреки всем преградам и испытаниям, вопреки времени и расстоянию. Любить так же безоглядно и самозабвенно, как в те далекие дни, когда мир казался бескрайним и полным обещаний.
Близость крови не гарантировала близости душ. Разве нити родства, сплетенные самой судьбой, не могут превратиться в цепкие путы, сковывающие волю, душащие свободу? Быть может, именно в этом проклятие родства — в неизбежности принятия, в невозможности отвергнуть часть себя самого, отраженную в другом человеке. А если это отражение искажено, изуродовано временем и обстоятельствами, если родственная душа становится чужой, враждебной? Разве кровные узы не превращаются тогда в тяжкую ношу, в постоянное напоминание о потерянном единстве? Но бывает и иначе… Когда нити родства сплетаются с нитями любви, когда близость крови становится почвой для глубокой, нерушимой связи, прорастающей сквозь годы и расстояния. Так что же было между ними — проклятие или благословение? Ответ, казалось, таился где-то в глубине их переплетенных взглядов, в дрожащем тепле их слившихся дыханий.
Такие маленькие и теплые пальцы по сравнению с его, неуверенно скользнули по спине, робко зарываясь в его спутанные перья и прижимая к себе сильнее. Невинное прикосновение отозвалось в его душе целым каскадом эмоций — от щемящей нежности до колючего чувства вины. Сандэй обнял сестру в ответ — крепко, так крепко, словно боялся, что стоит ему разжать руки, как она исчезнет, растворится в воздухе, подобно последнему лучу заходящего солнца на ледяной пустоши его души
— Я тоже скучала, — прошептала она ему куда-то под ключицу. — И люблю тебя. Всегда любила и буду.
В горле встал комок, глаза запекло от влаги. Сандэй, быстро-быстро смаргивая непрошеные подступающие слезы, прижался губами к ее волосам на макушке в легком поцелуе и глубоко вдохнул — пахли они медом и дикими травами, теплым летним ветром, пропитанным ароматом свободы. Той самой свободы, которую он когда-то так бездумно отверг, пытаясь заточить себя и других в тесные рамки собственных идей.
Время текло вязкой, тягучей рекой, обволакивая молчанием переплетенные тела, что прислушивались к биению сердец друг друга — два сбившихся с ритма механизма, что пытались найти способ существовать в унисон. За иллюминатором проплывали туманности, разливаясь по черному холсту бесконечности гигантскими, призрачными акварельными разводами, а в полумраке комнаты танцевали отраженные отблески далеких звезд, превращая привычные очертания мебели в замысловатые силуэты.
— Я видела тебя много раз, — нарушила молчание девушка, отстраняясь.
Кончики ее пальцев скользнули по его скуле, очерчивая резкую линию подбородка, и он подался навстречу этому прикосновению, ища в нем подтверждения реальности происходящего. Сандэй не совсем понимал, к чему она клонит, ведь всегда оставался в тени на ее концертах, но в голосе сестры послышались нотки, заставившие его напрячься.
— Объявления о розыске повсюду. За тебя назначена награда, — прошептала Робин, мило, как ему показалось, хмуря светлые брови. — Огромная сумма кредитов — признаюсь, такие цифры меня даже напугали.
Неподдельный страх.
Невольная усмешка скривила его губы — звук вырвался такой рваный, хриплый и странно-вымученный, словно он разучился смеяться по-настоящему за все то время, проведенное в разлуке. Сколько стоит его голова? Сколько нужно кредитов, чтобы купить его жизнь? Цифры его не интересовали. Ценность имел лишь этот момент, эта хрупкая иллюзия нормальности, возможность быть рядом с ней, дышать одним воздухом, наконец чувствовать ее близость. Сколько длится мгновение? Секунду, минуту, вечность? Время теряло свой смысл, растворяясь в тепле ее рук и в глубине глаз. Сандэй был готов заплатить любую цену за этот краткий миг, даже ценой собственной жизни.
— Не забывай, сестренка, я теперь не просто твой надоедливый старший брат, — он легонько провел большим пальцем по щеке Робин, стирая маленькую слезинку. — Не только Охотник, но еще и государственный преступник. В одном флаконе, так сказать. Смесь гремучая.
Хотелось сказать это легко, шутливо, с той самой иронией, которой он пытался научиться у Кафки, перенимая у нее не только слова, но и манеру говорить, слегка прищуриваясь и кривя губы в полуулыбке. Но вышло иначе, лишь пародия на легкость, карикатура на беззаботность — ведь слова прозвучали неуместно и горько, точно он вновь пережевывал пепел собственных ошибок. Впрочем, он не ждал, что Робин оценит черный юмор — не время и не место для шуток там, где смех задыхается в когтях страха.
— Я знаю, — взгляд ее потемнел. — Но это все равно пугает. Такая цена… за твою голову.
Ее теплые пальцы, запутавшись в чужих волосах, нежно поглаживали затылок, а губы бесцельно блуждали по его шее, будто стараясь найти то самое место, прикосновение к которому способно унять боль, разливающуюся в груди ледяным ядом.
Отстранившись, Сандэй бережно обхватил ее ладонь своими — маленькую, почти хрупкую, утонувшую в объятиях его больших рук, — и поднес к губам, нежно целуя кончики пальцев. Кожа Робин была мягкой и гладкой, с едва уловимым ароматом меда и ванили. От прикосновения и ее близости волны нежности разливались по его телу, смешиваясь с невысказанной благодарностью. Благодарностью за то, что она, несмотря ни на что, все еще была рядом.
— Не бойся за меня, — удивительно мягко, почти убаюкивающе. — Я прекрасно могу за себя постоять.
Робин слегка вздрогнула, как от пробежавшего по коже легкого электрического разряда, но руки не убрала. Молча наблюдала за тем, как он, словно не веря собственному порыву, еще раз прикасается губами к ее коже — нежно, почти робко, боясь спугнуть мнимость происходящего. Щеки тотчас опалил легкий румянец, а в глазах заплескалось странное, незнакомое ей до сих пор чувство. Смущение, розовеющей зарей, смешивалось в них с любопытством, горящим ярким пламенем, тревога — с желанием приблизиться еще немного, прижаться настолько сильно, чтобы услышать биение его сердца, почувствовать тепло его дыхания на своей коже, чтобы перехватило дыхание и мир вокруг сузился до размеров этого одного-единственного мгновения. Она сама себя не узнавала в этом порыве, в внезапной жажде близости, и от этого незнания в душе рождался странный, сладковато-горький страх, смешанный с предвкушением чего-то неизведанного, но безумно желанного.
Сандэй задыхался от нахлынувших чувств — слова казались пустыми скорлупками, неспособными вместить и крупицы того, что переполняло его. Наклонился, словно к святыне, коснулся губами ее лба — там, где еще отдавалось призрачное тепло детских ладоней, просивших утешения после полуночных кошмаров. Провел тыльной стороной ладони по щеке, заправил выбившуюся прядь за ухо — каждое движение чересчур осторожное, со страхом спугнуть хрупкую магию момента. У виска, под тонкой кожей, пульсировала жилка, отсчитывая удары ее сердца, вторя его собственному, бешено бьющемуся в груди. Румянец медленно заливал ее шею, скрываясь под кружевной отделкой блузки, часто-часто вздымалась грудь — стыдно до невозможности, до жгучего зноба в кончиках пальцев, что взгляд отвести Сандэй был не в силах.
— Ты весь горишь, — улыбнулась Робин. Пальцы ее, невесомо скользнув по его щеке, запутались в волосах на затылке.
Он улыбнулся в ответ — впервые за бесконечность дней, за малую вечность, — и улыбка эта была лишена привычной горечи и самоиронии. Такая, на удивление, легкая — преобразила его лицо, разгладив морщинки усталости, высеченные временем и бессонными ночами.
— А ты дрожишь, — радость от того, что он все еще способен вызывать в ней эмоции в полной мере.
Сандэй медленно продолжил осыпать ее лицо короткими, легкими поцелуями — в лоб, в веки, в уголок губ, в ямочку на щеке, на кончик носа. Каждый поцелуй — и как клятва, и как обещание, и как мольба о прощении… столько-столько всего, что он уже не мог облечь в слова. Ничем это не выразить, слишком много граней в этой хрупкой мозаике чувств.
— Щекотно! — Робин, не в силах сдержать смешок, отстранилась, пряча румянец в складках его рубашки.
Легкое, едва ощутимое прикосновение чужих перьев отозвалось в нем странным трепетом, разлившимся по телу волной незнакомого, волнующего тепла. Перья теплые, гладкие и упругие, а у основания — как пух мягкие. Пахли сладко-сладко, что хотелось зажать нос пальцами — по правде говоря, он готов был вытерпеть хоть целую вечность, вдыхая приторно-сладкий удушающий аромат. Сандэй замер, боясь пошевелиться и нарушить хрупкую гармонию мгновения — сестра, прижавшись к нему всем телом, обвила его своими светлыми крыльями. Склонившись, он поцеловал ее в алую щеку — нежно, едва касаясь, отчего дрожь пробежала уже по его собственному телу.
— Расскажи мне, — внезапно попросил он, прерывая череду коротких поцелуев и глядя на нее серьезно. — Что тебе наговорила Кафка? До того, как…
Фраза оборвалась, но Робин и так все поняла.
— Она… — девушка запнулась, подбирая слова, и ее белоснежные крылья, окутывающие Сандэя, как невесомым облаком, нервно дрогнули. — Сказала, такова часть какого-то сценария. Раб Судьбы предвидел нашу встречу. Кафка говорила, что это… неизбежно.
Робин глубоко вздохнула, собираясь с духом, и продолжила:
— Мы разговаривали с организаторами тура, обсуждали новые сроки. Кафка, как оказалось, стояла в стороне, не вмешивалась в разговор.
Тонкие пальцы не спеша скользнули по руке брата, задержавшись на мгновение у предплечья, ощупывая твердость мышц под тканью одежды, затем — у локтя, после же — поднялись выше, к шее, к волосам.
— Потом… все произошло стремительно: она просто щелкнула пальцами — точно так же, когда призывала ту мерцающую вещь, которой пользуется, — голос ее дрогнул и перешел в шепот. — И… все. Следующее, что я помню — это тренировочный зал и тебя.
С каждой произнесенной ею фразой, с каждым робким касанием, невидимый узел напряжения внутри стягивался все туже. Так, вероятно, чувствовала себя струна, натянутая до предела, — вот-вот лопнет от невысказанной боли, от этой невыносимой близости и одновременно — невозможности защитить родного человека от всего мира, от всех опасностей, что таились за пределами этой тесной, удушливо-безопасной комнаты. Крылья Робин в попытке унять его дрожь обвили чужое тело еще плотнее, убаюкивая, укачивая в иллюзорной безопасности своего присутствия. Но иллюзия, как и всё, к чему прикасалась Кафка, была обманчиво-хрупкой, готовой рассыпаться пылью на подушечках пальцев, исчезнуть дымкой на утреннем ветру. Эфемерной, как отблеск звезды на поверхности воды.
Сандэй должен был защитить сестру. Должен был подарить то, по чему истосковалась ее душа — свободу творчества, радость жизни, не отягощенную кандалами чужих обязательств и оков судьбы; должен был выковать для нее ключ от клетки, в которой томилась ее муза, сплетенной из проволоки страха и золотых нитей чужой воли; должен был расстелить перед ней ковер из возможностей, раскрашенный яркими красками счастья, по которому она смогла бы идти, не оглядываясь, не боясь оступиться в пропасть чужих ожиданий. Он должен был, но хватило ли бы ему сил противостоять вихрю обстоятельств, что угрожал поглотить их обоих, разбить их непрочную лодку о скалы реальности?
— Робин, — выдохнул он, с трудом находя слова, которые могли бы выразить всю глубину его чувств. — Я не позволю им ограничивать твою свободу. Никто не вправе заставлять тебя заключать с Элио контракт, — прошептал последние слова, прижимаясь лбом к ее лбу, ища в этом прикосновении не только утешения для себя, но и поддержки для нее.
Молчание ее было ответом — крепким объятием, в котором она искала убежище от всего мира. Кончики светлых перьев слегка пощекотали его шею. Сандэй, ощущая биение родного сердца — учащенное, сбивчивое, как у испуганной птицы, — вновь принялся осыпать лицо Робин короткими, невесомыми поцелуями. Лоб, виски, щеки — он старался запечатлеть на ее коже невидимые знаки своей любви, покаяния и обещания защитить ее от всех бед. Губы его скользнули по ее векам — закрытым, подрагивающим, — и он почувствовал влагу горячих слез. Следующий поцелуй задержался на кончике ее носа — маленьком, вздернутом и трогательно-беззащитном, затем — губы неуверенно спустились к плечам, очертили хрупкую линию ключиц, на мгновение задержались у ее уха, и Сандэй, вдыхая аромат ее волос — что-то неуловимо родное, то, что он хранил в своей памяти все эти месяцы, заставило все внутри сжаться, — прошептал:
— Хочешь, я почитаю тебе, как раньше?
Примечания:
фидбэк греет авторскую душу, к слову.