Человек он умный,
но чтоб умно поступать — одного ума мало.
Фёдор Достоевский.
Утро в имении Артамонова наступило не с криком петухов, а со звоном канделябра, в который Григорий фон Шпеер случайно врезался, вылезая из-под кровати, где ночевал в обнимку с подушкой в форме сердца. На нем был бледно-розовый халат в китайский орнамент, в его волосах торчало павлинье перо, а на правом глазу красовался фиолетовый блеск. Он тяжело вздохнул, плеснул себе кальвадоса из хрустального графина и сел на подоконник. — Если кто и выжил в этом гареме, то только я. И только внешне. Тут в комнату, прихрамывая и поддерживая на себе величественный кафтан цвета хурмы, вошёл Фёдор Лопухин: с кружевными подвязками на ногах, румянами на щеках и абажуром на шее. — Гриша, я написал новое стихотворение! — объявил он. — «Ода закрытому телу»! — Я не хочу слушать твою ерунду с рифмой на глаголы! В моей жизни и без этого достаточно экзекуций! У меня ноги второй день не сводятся, тут не до «любить — грустить» и «сгореть — лететь!» — Какие гнусности ты говоришь! Поэзия — это душа, вылитая в строки! И то, что помогает мне не сойти с ума в нашем эротическом плену. Как думаешь, сколько мы ещё здесь пробудем? — Хозяин сказал: пока у него стоит. Или пока мы ему не осточертеем. Фёдор вдруг хихикнул. — Хотя, знаешь, я уже привык. У меня никогда прежде не было настолько дорогих и красивых вещей! — А я никогда не ел столько вкусного! И сливы в меду, и ягнёнок с миндалём, и та штука, которую вчера подавали в чёрных тарелках с лепестками жасмина — понятия не имею, что это было, но я плакал. — А музыка? Каждую ночь — живая арфа и японские барабаны! Дверь распахнулась — и в спальню, как мелодия из оперы «Безумство и страсть», вошёл Константин: в новом халате цвета абрикосового компота, и с дьявольской небрежностью во взгляде. — Доброе утро, мои ласточки, — зевнул он. — Итак, сегодня ко мне пойдёт… — Я! — воскликнул Фёдор. — Мне нужны деньги на новый томик Ивана Баркова! И на меховой полушубок! — Нет, я! — перебил его Гриша. — Мне необходимо обновить всю библиотеку. И купить ботинки с розовыми шнурками. И я вообще вчера мечтал, чтобы мы с вами поженились! Пленники замерли, уставившись друг на друга, как два кота на подоконнике, между которыми вдруг оказалось одно кресло. И один Константин. И всё стало ясно: в их душах поселился не только срам, но и ревность. — Знаете, мальчики, — рассмеялся Артамонов, — сегодня — особенный день: я беру вас обоих. Мир рухнул, но рухнул красиво. И это было всё, в чём они нуждались. Поздняя осень катилась по городу, как телега по булыжникам — с грохотом, скрипом и ветром, от которого выворачивало душу. Деревья стояли печальные, со спутанными волосами листвы и дрожащие под дождём. Но внутри корпуса жандармов было тепло. И пахло воском, табаком, бумагой и… яблочным соком? Подпоручик Вадим Вознесенский танцевал в кабинете. Без музыки. Он расстегнул мундир, скользнул вальсовым па к шкафу и почти упал на стол, запутавшись в собственных рукавах. А потом — налил в стакан чуть водки, чуть сока. Сделал глоток, поморщился. — Ужас! Но вино с кофе — ещё хуже! Одна из папок рухнула на пол. Вадим засмеялся и сунул туда листок с надписью: «Раскрыто». И тут — тёплые руки сзади вкупе с дыханием у уха. — Ааа! — дёрнулся Вознесенский. — Андрей! Сколько раз я тебя просил — не подкрадывайся так! Я тебя чуть… не обезвредил. — Прости, — усмехнулся Андрей, не спеша убирать ладони с талии любовника. — Алкоголь? Ты что-то отмечаешь? И без меня? — Закрытие дела о сиротах. Их держали в бывшем монастыре. Прятали и обучали ремеслу. Звучит хорошо, да? Только ремесло — фальшивомонетное. Местные головорезы растили себе будущих подельников. Без ротмистра Кирилла Киселёва и майора Алексея Лазарева я бы вряд ли в этом разобрался. Теперь дети живут в нормальном приюте. А тот веснушчатый мальчишка — в приёмной семье. — Я горжусь тобой. Андрей достал из-за пазухи небольшой букет, и Вадим не сразу поверил своим глазам: в гуще зелени торчали три тёмные, редкие розы. — Они настоящие?! Где ты их нашёл?! — У цветочника в переулке. Он предупредил: «Такие — только для проклятой любви». Я ответил: «Подойдёт». Думаю, ранее их привезли из Крыма. — Мне страшно представить, сколько это стоит. Лена ведь заметит дыру в семейном бюджете. — Я и ей купил букет. Там, конечно, гортензии. Зато они объёмные. Будет чем занять вазу, — Воронцов потянул Вадима за руку и усадил на стол, рядом с бутылкой, шапкой, тетрадями и только что отвоёванной радостью. — Поедешь со мной в Москву? — Зачем? — По делу. По тому самому, подпольному. Я почти нащупал… — Ты опять кого-то щупал?! — Нащупал сеть! Скорее всего, в этом замешаны министры или иностранные представители. А главное — никто не хочет вмешиваться: ни прокуратура, ни гражданская администрация. Все боятся запачкаться. Или уже куплены. А ты — моя единственная отдушина. Единственный, кто не пытается меня использовать или продать. Может, в Москве мы выйдем на координатора. — Начальство не разрешит. Ты же знаешь, мы — слишком грешные на вкус совета офицеров. — Я оформлю всё задним числом. Наш писарь давно мечтает о новом сюртуке — пара рублей, и он подделает рапорт хоть от императора. Но если всё-таки не получится — навести меня хотя бы на выходных. Непременно навести, мой милый, ласковый, родной. Если ты не появишься, я очень огорчусь. Вадим всхлипнул: то ли от смеха, то ли от страха. — Господи, как ты мне дорог. И как всё это страшно. *** В просторном кабинете с облупленными краями карты Российской империи и запахом старого лака Корнилов разглядывал рапорт, сверяя его с внутренним календарём подозрений. Воронцов стоял напротив. — Знаете, Андрей Валентинович, вас здесь и так терпят из последних сил, — процедил генерал. — Ваш нрав — странный, а ваши поступки — ещё страннее. Развели в главном государственном органе… чёрт знает что! — Не понимаю, о чём вы, — невозмутимо отозвался подполковник. — Не держите меня за идиота. Опять Вознесенский? «Успешная работа по линии сиротского дела», «высокий уровень подготовки» и, внимание, «особое доверие». Захотели устроить себе неофициальный медовый месяц? Вы же семейный человек, чёрт возьми! Вам не стыдно перед женой? — Мне нечего стыдиться. Я хочу взять с собой Вадима Дмитриевича, потому что считаю его ценным сотрудником и надёжным помощником. Каждый мыслит в меру своей испорченности. — Поразительное упрямство. В моё время за подобные грешки сразу ссылали и правильно делали. Да и сейчас — ссылают. Но реже. Поэтому следите, чтобы в Москве… ничего нигде не всплыло: ни фиалок на подоконнике, ни прогулок по Камер-Коллежскому валу. И помните: я — не ваш союзник. Я просто не хочу, чтобы корпус, в котором я служу уже больше тридцати лет, оказался в центре скандала, поэтому до поры до времени закрываю глаза на ваше свинство. Многое будет зависеть от текущего дела о подпольной организации. Если не справитесь — возможно, попрощаетесь со своей должностью. На улице стояла хмурая, серо-синяя погода, сливающаяся с жандармскими мундирами — и с настроением. Андрей молчал, пока не оказался на ступенях корпуса, где его ждал Вадим. — У Корнилова нюх, как у волкодава, — хмыкнул подполковник. — Но мы уезжаем. Всё остальное — по ходу. Карета ждала их у калитки. Лошадки дрожали, кучер зевал в кулак. — Сейчас — на станцию, а потом — в Москву. Эх, хорошо! Через полчаса служители закона сидели в поезде. Вагон размеренно покачивался, а за окнами расплывались силуэты сосен. Внутри было тепло: от угольной печки, чайника и безусловной любви. Вадим, развалившись на сидении, читал журнал: — «…И тогда, четырнадцатого сентября, господин Костомаров, известный писатель, узрел в зеркале гостиницы «Александровская» не своё отражение, а лицо мужчины в траурной шляпе, который прошептал: «не пиши больше о любви»…» — Где ты это взял? — рассмеялся Андрей. — Это «Мистика и быт»? — Почти. «Тайны Петербурга и окрестностей». Купил у бабки на станции. Здесь даже есть статья «Жив ли Александр Первый?» — А может, и Николай Первый живёт под новой фамилией где-то в Сызрани? Заканчивай, Вадим. Уже темно. А то начитаешься всякой дури и не будешь спать всю ночь. — Спать? Когда мы спали, оставшись наедине? — Вадим уже протянул ладонь к бедру Андрея, но вдруг помрачнел и отдёрнулся. — У нас всегда всё сводится к кровати. Даже разговоры по душам заканчиваются одинаково — на простынях. А если однажды всё рухнет? Что мы станем вспоминать одинокими вечерами? Мне иногда кажется, что мы не любим, а снимаем друг друга — за плату молчанием. Андрей загадочно улыбнулся, ибо в его сумке уже лежал подарок: кожаная тетрадь с гравировкой «ты был — и ты останешься» и ключ от квартиры, которую он заранее арендовал через знакомого. В Москву путешественники прибыли затемно. Из набухшего неба сыпались редкие капли, точно кто-то наверху из вежливости решил не сразу обрушить на горожан ливень, а дать им привыкнуть. Лошади фыркали, извозчики дремали под козырьками, а Вадим и Андрей принялись тащить свои сумки по обочине, как вдруг первый подскочил, наступив на осколок: не сильно, но достаточно, чтобы матюгнуться. Остриё вонзилось в подошву ботинка и поцарапало ногу. — Стоять! — шутливо приказал Андрей. — Да всё нормально. — «Всё нормально» было, когда я получил пулевое ранение в бок. А это — нет, — буркнул подполковник и, не дожидаясь протестов, перекинул Вадима через плечо. — Отпусти, я тяжёлый! — Ты не тяжёлый. Ты — наказание господне. Они добрались до дома на Пречистенке — массивного, с колоннами и чугунной оградой. Андрей отпер дверь и протащил Вадима внутрь. Тут пахло свечами, деревом, кожей и роскошью. Потолки — высокие, с лепниной. В углу — камин. За ширмой — огромная кровать. А в гостиной, прямо под хрустальной люстрой, стоял рояль. Андрей посмотрел на Вадима. Тот расплакался. — Ты чего? — Я просто… не ожидал. Думал, служебная поездка, ничего особенного: опять будем жить в гостинице, а по ночам сдвигать кровати вместе. А тут — дворец! Зачем, Андрей? — Вот и хорошо. Поживём с тобой, как принцы. Только без корон и со служебными удостоверениями. — И с пистолетами под подушками? — И с ними — тоже. — Я в ванную. Ты со мной? Вода в ванной лилась, как тёплый шёлк, окутывая всё паром. Вадим залез в пену и повернулся так, чтобы свет золотил его оставшиеся на поверхности плечи. — Так ты присоединишься? Или останешься наблюдателем? Воронцов, не дожидаясь третьего приглашения, сбросил халат. Теперь они теснили друг друга в почти немыслимой для жандармов обстановке. Ванная была похожа на римскую купальню, с резными краями, настоем лаванды и свечами. — Мне всё кажется сном, — признался Вадим, когда Андрей погрузил пальцы в его волосы. — Квартира, тепло, ты. Я боюсь проснуться. Их первый поцелуй получился долгим, с нежностью, которая рождалась только между людьми, пережившими бури. А потом была спальня. Андрей подхватил Вадима на руки, но тот уже не засмеялся — только вцепился в его плечи и уткнулся носом в ключицу. Они упали на постель, вдавились в неё, как в мягкую пасть зверя. Андрей шептал что-то бессвязное, почти молитвенное, пока целовал шею возлюбленного. — Ты настоящий, — выдохнул Вадим. — Живой, чёрт возьми… Ты здесь. — Я люблю тебя, — сказал Андрей. И на этот раз — без страха и условностей. Ни перед богом, ни перед женой, ни перед законом. И Вадим улыбнулся так, словно услышал это впервые. Часы пробили три. Огонь в камине догорал, а за окном всё шёл дождь. Вадим поднялся с кровати, едва Андрей заснул, закутался в одеяло, босиком прошёл в гостиную и сел за рояль. Тонкие, но сильные пальцы легли на клавиши. И — G-minor, мягкий аккорд. Потом — «Menuet in G major». Неуверенно, но с душой. Андрей даже не сразу понял, что проснулся. Он просто услышал — и задышал глубже. Когда он пришёл к Вадиму, тот так и сидел, обернутый в одеяло, как древнегреческий поэт. — Ты умеешь играть на рояле? — удивился Воронцов, облизнув губы, на которых ещё чувствовалась тёплая соль молодого тела. — А я-то думал, что он у нас будет для декора. — Я умею только это и «Ah! vous dirai-je, Maman» вариации Моцарта. — Почему ты не рассказывал? — А зачем хвастаться? Будто что-то особенное. — Конечно, особенное. Домашнее и по-человечески прекрасное. И сидишь ты прекрасно: почти голый, на фоне инструмента. — Ты говоришь, как старый портретист. Только вместо кисти — похоть. Андрей вынул папиросу из портсигара. Вадим помолчал пару секунд, прежде чем задать особо интересующий его вопрос: — А что случится, если ты не раскроешь текущее дело? — Корнилов сказал — распрощаюсь с должностью. — И что тогда? — Не знаю. Обеспечивать своей семье тот же уровень жизни, что сейчас, я не смогу. Полковником не стану, с почестями не уйду. Значит, оставаться с Леной и притворяться — не будет смысла. Надежда ударила Вознесенского, как ток. — Ты разведешься?! Андрей сжал зубы на папиросе. — Понимаешь, в чём загвоздка: тебя мне хочется баловать ещё больше, чем жену и дочь. Но без службы это будет затруднительно. Я больше ничего не умею. Не в охранники же мне идти! Хотя, может, в карточные шулеры? Если я попадусь, ты меня арестуешь? — Арестую. И сразу же освобожу. С формулировкой «по личным чувствам». *** Липовая аллея гудела от детского визга, как пчелиный улей. На просторной лужайке развевались цветные ленты, столы ломились от пряников и пирогов, а за кустом сирени какой-то юнец в криво надетом цилиндре пытался играть на дудке. Среди этой карусели беззаботности стоял Лёва Вознесенский, вырядившийся в жилетку с вышитыми ромашками, с заляпанным краской носом и распахнутым настежь сердцем. — Сюда, мои юные мятежники! — кричал он. — Сейчас мы будем кидать кольца! Только не в меня, прошу! Хотя… можно и в меня, если с любовью. Дети облепили его со всех сторон — рыженькие, курносые, со сбитыми коленками и руками в варенье. Из толпы за этим наблюдал Максимилиан Аграновский — с умилением и завистью к тем, кто мог открыто подойти ближе к Лёве. Но зря он надеялся остаться в тени. — А теперь, — торжественно объявил Вознесёнок, — нам нужен доброволец! Смелый, красивый и высокий! Прямо как Максюта! Дети закричали ещё громче. Максимилиан всплеснул руками: — Лёвушка, не делай этого на людях! У меня репутация! Я — доктор! — Сегодня ты — лось! — возразил кто-то из мальчишек. — Вот именно! — подхватил Лёва. — И я подобрал для тебя шапку! Он вытащил из корзины тряпичную конструкцию с рогами, запылившуюся где-то на антресолях богемного реквизита, и напялил её на светлую голову своего любимого. — Ты уверен, что после меня не выгонят из Медицинской академии? — обеспокоился Аграновский. — Только дадут медаль за отвагу. Из детских рук полетели обтянутые бархатом кольца. Кто-то попадал, кто-то промахивался, а кто-то нарочно запускал их в лицо Максиму, надеясь поймать смешную гримасу. Но тот только моргал. Кольца закончились. Дети зааплодировали, кто-то разлил компот на рубашку, а кто-то запутался в лентах. А одна бабушка в шляпке с вуалью шепнула соседке: — Молодость! Ей всё к лицу. Максим снял дурацкую шапку и его тут же перехватил господин в клетчатом сюртуке: — Простите, я не ошибся? Это ведь вы — подающий надежды доктор Аграновский? Юноша улыбнулся, обнажив ямочку на щеке. — Да, вы правы. А это — мой незаменимый друг, — и, повернувшись к Лёве, по-французски галантно коснулся его виска губами. Удивлённая тишина длилась долю секунды, но после всё снова захлопало, зазвенело и засвистело. — Какой трогательный момент! — сложила руки на груди та самая бабушка в шляпке. — Настоящая дружба — редкое явление среди молодёжи. — Максюта, тут же дети! — шикнул Лёвушка, покраснев от макушки до пяток. — Им полезно видеть примеры привязанности, — серьёзно ответил Максимилиан. — Тем более, когда привязанность такая красивая. — Пожалуй, нам пора уйти. И они почти незаметно удалились. — Ты же помнишь, что я тебя люблю? — шепнул Лёва, вжавшись щекой в плечо супруга. — Да. И это заразно. Потому что я с ума по тебе схожу, мой маленький карнавальный демон. Дождь начался внезапно — не грозно, не театрально, без грома и молний. Просто воздух треснул — и из трещины закапала вода, обволакивая мир вуалью, скрадывая звуки и превращая улицу в акварель. Лёва рассмеялся, расправив руки: — А весело было, да? И как нас угораздило попасть на этот праздник? Мы же просто шли в аптеку! А тут — бац: «День детского здравия и смеха»! Максим хотел ответить, но вдруг замер. По ту сторону улицы стояли двое мужчин в добротных пальто, с лицами, похожими на монеты без рельефа. Аграновский вспомнил, что ещё три дня назад должен был встретиться с этими людьми: заплатить деньги за их «молчание» перед дедом и рассказать, что с ним всё в порядке. Забыл. Совсем забыл. Потому что был занят счастьем, работой, учёбой и Лёвушкой. Мужчины двинулись вперёд, как фигуры в шахматной партии. Максим инстинктивно заслонил Лёву собой. — Виноват, — сказал он без приветствия, сразу вытащив из кармана купюры. — Вот деньги. Простите, что вам пришлось меня искать. Вознесёнок теснее прижался к возлюбленному. Он знал, что Максим пару раз в месяц «встречался с людьми дедушки», знал, что это — ради прикрытия, но никогда прежде не видел этих мужчин лично. И теперь они показались ему не посланниками, а палачами. — Ты чего, трусишка? — спросил Аграновский. — Эти люди нам — не враги. Они просто строгие. Не всем же быть обаятельными пушистиками, как ты. — Нам нужно поговорить, — произнёс один из мужчин. Максим напрягся, но не подал виду. — Я вас слушаю. — Может, отойдём? Они свернули в переулок. Прохожих здесь почти не было — только стены и капанье с карнизов. — Ваш дедушка принял решение, — начал прислужник. — Раз вы так хорошо устроились в Петербурге — учёба, практика, место в больнице, — пришло время и семью завести, — и распечатал принесённый с собой конверт с фотографиями девушек всех мастей. — Вот, Вера Мартынова, дочь генерала, тихая и воспитанная. Вот Анна Измайлова, тоже из хорошей семьи, играет на фортепиано. Литвинова Анастасия — та вообще красавица. Не то чтобы Михаилу Сергеевичу так нужна ваша женитьба… Но вы ведь понимаете: в среде дворян состоявшимися считаются только семейные люди. Да и о продолжении рода стоит задуматься. Внутри Лёвы что-то оборвалось — даже не просто оборвалось, а рухнуло, как проржавевший каркас кузнецкого моста. Он услышал свой собственный вдох. А потом — ничего. Только бег. Он не видел прохожих, не видел домов, лишь застой слёз в глазах. А в его сознании всплыла история, рассказанная Вадимом три года назад: — Один мой знакомый гимназист влюбился в молодого археолога, приехавшего к его отцу по работе. Они провели вместе замечательную неделю, а потом археолог уехал. Просто так было нужно. Просто обстоятельства сложились против них. И вот, спустя два года написал моему другу письмо о том, что сейчас состоит в браке с женщиной и вроде бы счастлив, но до сих пор его помнит и любит. А друг после пришёл ко мне и рыдал взахлёб. Но Лёва уже не хотел так. Не хотел, чтобы их история с Максимом стала коротким счастьем, запомнившимся ему на всю жизнь. Не хотел очередного «могло бы быть, но…». Он хотел быть тем, с кем живут. Кого выбирают, несмотря ни на что. С кем пекут печенье, обмениваются кольцами, гуляют под дождём. Хотел Максима здесь, сейчас, навсегда. Он знал, что не вынесет разлуки с любимым. Ибо это будет не просто разлука, а трагедия, сравнимая с сожжением храма Артемиды Геростратом, с Великим лондонским пожаром или с затонувшим галеоном «Нуэстра Сеньора де Аточа». И Лёва рыдал, как неизвестный ему друг Вадима, оставленный археологом: до судорог и дрожи, стоя прямо под дождём. И какая-то старушка спросила: — Мальчик, чего ты так плачешь? Что у тебя случилось? Но Лёва не смог ответить. — Где же видано, при твоём положении, крутить роман с барчуком! — вроде бы совсем недавно распалялся Вадим. — «Максим хороший, честный, добрый, ля-ля-ля…» — он может быть хоть распрекрасным, но в его среде за молодёжь всегда всё решают старшие родственники. Его семья тебя никогда не примет. Будь на твоём месте наивная девушка из обедневшего рода — хоть бы наследников родила, смягчила бы богатеньких деспотов, а с тебя что взять, кроме анализов? Ох, наплачешься ты, братец. Такой юный, а в такую историю вляпался. Не с того жизнь начал. Прямо как я. И вдруг — горячие ладони на плечах. — Зачем ты убежал, Вознесёнок?! — хриплым от тревоги голосом закричал появившийся из ниоткуда Максим. — Я чуть с ума не сошёл! — Я не смогу без тебя, — замотал головой Лёва. — Я умру! — Не умрёшь. Потому что тебе не придётся быть без меня. Аграновский провёл рукой по его мокрым волосам и утащил его под выступ крыши, где можно было хоть чуть-чуть укрыться от небесной истерики. — Я не женюсь, Лёвушка. Потому что уже дал клятву у алтаря. Тебе. — Тебя заставят. — Как? Думаешь, дед насильно уложит меня в постель с женщиной и встанет у изголовья, контролируя дальнейший процесс? Лёва улыбнулся сквозь слёзы. — Я напишу ему письмо, — продолжил Максим. — Со своим чётким и однозначным «нет». А если он приедет — скажу ему это в лицо. — Тогда он заберёт тебя обратно в Нижний Новгород. — За каким чёртом? И, опять-таки, как? На аркане? Я — не собака и не раб. Я — взрослый, работающий, семейный человек. Я уже обхитрил деда, отказавшись жить в квартире, которую он для меня арендовал. И в этот раз что-нибудь придумаю. В самом худшем случае — ты вернёшься к Вадиму. Лёва разразился новой волной рыданий. — Но ненадолго! — едва перекричал его Максим. — Я найду способ воссоединиться с тобой. Я никогда не исчезну бесследно и не допущу к своему телу и душе другого человека. Дай-ка мне мизинчик. Лёвушка протянул тонкий, как веточка черемухи, мизинец. Максим обвил его своим и прошептал: — Клянусь: я твой. Во всех смыслах. Всегда. И они скрепили клятву — мокрые, промёрзшие, с мягкими сердцами и надеждой, которую у них никто не мог отнять. Ни дед. Ни чиновники. Ни время. Ни общество. *** Дом на Пречистенке утопал в утреннем полумраке, как булочка — в мёде. За окном серел московский дождь, лениво стекая по стеклу, будто природа сегодня решила не вставать с постели. Под одеялом было тепло и пахло недосказанным счастьем. Вадим дышал глубоко, уткнувшись носом в подушку. Но тут его покой пошатнулся. Сначала раздался плеск. Воистину, так умывались только киты и Андрей: с размахом, с душой, с ощущением, что они — единственные обитатели планеты. Потом — зловещее капание, удар локтем о край раковины и ругательство: — Идиотская щётка! Вадим прижал подушку к голове. Следом — ритуальный хор ложки и кружки: дзинь-дзинь-дзинь-дзинь-дзинь. Вадим открыл глаза и застонал. Дальше — газетный шелест. ШШШрррп… ШШШРРП! И фраза: — Надо же, что пишут! В Польше хлеб подорожал! А у нас, между прочим… Ой, мой же спит! Буду потише! И тишина. Сердце Вадима ёкнуло. — Я уже проснулся! Андрей появился на пороге спальни — в одних штанах, с кружкой кофе в руке и газетой подмышкой. — Я тебя убью, — Вадим сел на кровати. Его волосы торчали в разные стороны. — Эстетично. Поглажу по щеке и задушу подушкой. — И за что, моя радость? Я ведь стал потише. И бутерброды тебе сделал. Будешь? — Буду. Андрей поцеловал Вадима в лоб и ушёл на кухню с грохотом олимпийского чемпиона по бытовому фристайлу. А Вадим пока остался в кровати — разбуженный, злой, лохматый. Но такой… любимый. Потому что быть любимым — это не только про ночные стоны. Это когда тебя будят, как в детстве, в деревне, а ты всё равно улыбаешься. На кухне пахло дымком и подсушенным хлебом. Стол, накрытый будто на бегу — кружки, газета, банка мёда с деревянной крышкой — смотрелся не как предмет интерьера, а как приглашение: садись, тебя ждут. Андрей встал у окна, оперевшись бедром о подоконник, и отхлебнул кофе с таким видом, будто только что выиграл Бородинское сражение. — Вадим, что ты наварил ночью? — засмеялся он, кивнув на стоящую на плите кастрюлю. — Курица, лапша, помидоры кубиками! Может, там ещё перец? Или огурец? — Это мясное рагу, — зевнул пришедший Вадим. — Мясное рагу варится с картошкой, мой милый кухмейстер. — Это авторское блюдо! Вдохновленное отсутствием нормальных рецептов! — Лучше ешь бутерброды. Или кашу. На столе стояла овсянка. Андрей схватил сахарницу и начал сыпать. — Куда ты сыпешь! — ахнул Вадим. — Пересахаришь же! — Не мешай. Я хочу вспомнить детство: когда бабушка отвлекалась, а я добавлял «ещё чуть-чуть» — и становился счастливее на всю неделю. И тут Вознесенский — без предупреждения и разминки — подошёл к возлюбленному, схватил его за шею и поцеловал. Не по-утреннему. Не сонно и лениво. А так, будто всё на свете, включая дождь, кашу и даже помидоры в рагу, перестало существовать. Андрей отступил на шаг, но не оттолкнул — просто прислонился к стене, ибо нуждался в опоре. — Ты устраиваешь конец света. Я же просто завтракал! — А я — просто люблю тебя. — И я тебя. Очень. Но службу никто не отменял. Воронцов выпрямился, встряхнул плечами и подвинул к себе лежащую на подоконнике тетрадь. — Я собираюсь проследить за одним человеком. Предположительно, связным между московскими чиновниками и подпольным кругом финансистов. Он ездит странными маршрутами и встречается с теми, кто «не существует» по бумагам. — Я пойду с тобой? — Нет. Мне будет спокойнее, если ты останешься дома. Подполковник вернулся в спальню и вытащил из привезенной с собой сумки небольшой, пахнущий смолой и металлом свёрток. — Это важная вещь. Не разматывай. Просто посиди с ней. — А что это? Скажи прямо. — Секрет. Или подарок. — Я охраняю плохо. Но мстительно. Кто дотронется — тому в глаз. Или в душу. — Вернусь — проверю. Андрей надел френч, затянул ремень, кинул последний взгляд на уютную кухню, на разбросанные газеты и на любимого человека — растрепанного, в одеяле, с таинственным свёртком в руках. — Будь молодцом. Я скоро. И исчез. А за окном всё шёл дождь. *** Андрей не возвращался. Минуты в доме тянулись, как бинты — медленно, вязко, с ощущением, что под ними что-то давно загноилось. Вадим ходил из комнаты в комнату, не зная, что ищет: шапку, ответ, остаток запаха. Камин давно потух, чай остыл, а запотевшее окно отказывалось давать хоть какую-то весточку о внешнем мире. Жандарм смотрел на лежащий на столе свёрток, как на бомбу. Ту самую, что ему доверили охранять. Но от кого? И как, если тот, кто просил, сам куда-то исчез? В какой-то момент тишина в доме стала не тёплой, а враждебной. И даже половицы заскрипели с другим акцентом. Вадим выругался, взъерошил волосы, сунул свёрток под плащ, к груди, и вышел. На улице уже не было дождя. Но и солнца — тоже. Город казался простуженным. Воздух пах пылью, холодным железом и смертью, которой ещё не случилось, но которая уже стояла за углом, курила и ждала. Вадим шёл быстро, почти бегом. Прохожих было немного, и на их лицах читалось отстранённое московское «не моё дело». — Простите, — перехватил подпоручик старика с корзиной. — Вы не видели мужчину в форме? Высокого, с тёмными, удлинёнными волосами? Но тот отпрянул от него, как от заразного. Следующая — женщина в платке — ускорила шаг, не глядя. Третья просто сказала «извините» и перешла на другую сторону улицы. Вадим направился к набережной: к бетонной серой кишке, километра три в длину, с низким парапетом. Обычно тут не гуляли, а избавлялись от мыслей. Или от тел. Он прошёл несколько метров. Пальцы немели, воздух кусал щёки. И тут — скрип. Позади. Едва слышный, но точно не ветреный. Вадим обернулся и увидел кибитку: простую, чёрную, с чернильно-жирными колёсами. Та вроде как просто ехала мимо, но… слишком медленно. Вадим свернул за угол. И кибитка — тоже. Вадим сел на скамейку. И кибитка — остановилась. Жандарм не встал. Свёрток — под плащом. Пульс — под горлом. Ветер — в ушах. А он — не сдавался. Пока. Но всё произошло очень быстро. Даже для человека, которого всю жизнь учили ждать подвоха. Сначала — хруст гравия. Потом — тяжёлые руки, впившиеся в плечи и талию, а за ними — удар в бок и мешок на голову. Вадим рванулся, как собака на цепи. Он бил локтями, царапался, изворачивался, матерился. Свёрток остался прижатым к сердцу: как будто врос в него, как кожа. — Держи его, чёрт тебя дери! — рявкнул один из напавших. — Да он крутится, как уж на сковородке! И всё погасло. Очнулся Вадим не сразу. Во рту — вкус металла. В носу — сырость, пыль и что-то гнилое. Мешка на голове не было. Он сидел на полу, руки не связаны — странно. Значит, похитители или были уверены, что он не сбежит, или не хотели, чтобы он чувствовал себя пленником. Перед ним стояли трое. Двое — мрачные, приземистые, с лицами мясников, которые сегодня забили уже не одну тушу. А вот третий… Высокий. Худой. С интересной причёской. Вадим провёл языком по губе, ощутил солёную корку и скривился. — Что надо-то, черти? Деньги? Орден? Или душу? Поздно, она уже заложена. Он смотрел на этих людей не как жертва, а как злой офицер, которого вызвали на службу в выходной. И в этом присутствовало что-то пугающее: он не молил, не дрожал, не прятал глаза. Он держал свёрток под одеждой и, кажется, не отпустил бы его даже под пулемётным огнём. Высокий шагнул вперёд и присел на корточки. — Если ты сейчас скажешь: «Ты не понимаешь, во что ввязался», я начну смеяться, — предупредил Вадим. — Воронцов тебе доверяет, не так ли? — Не смей произносить его фамилию! На секунду в комнате повисла тишина. Даже два «мясника» слегка переглянулись — то ли удивлённо, то ли с ноткой уважения. Высокий приподнял брови. — Мы ведь знаем, кого похитили. Не студента. Не простака с улицы. А того, за кем он придёт. Обязательно. — Даже если и придёт, то что? Вы хотите его убить? Или меня? Но мы — не бездомные алкоголики, которых никто не захочет искать. Мы — жандармы. — Зачем убивать? Нам нужен диалог. Он давно гоняется за нами. По следам, по слухам, по тропам. Всё хочет найти тех, кто дергает за нитки. Но он зашёл слишком далеко. Так далеко, что теперь уже не мы — в его поле зрения, а он — в нашем. — Вам-то, может, и нужен диалог, — голос Вадима начал подниматься. — Вот только с вами его вести никто не будет. Вы похитили подпоручика, и сидите тут, философствуете, сволочи! Да я вас сейчас расстреляю! — У тебя нет оружия, — спокойно заметил высокий. — Но есть кое-что другое, — добавил «мясник». Вадим помотал головой. — Нет. Не надейтесь. Это не ваше. И никогда не станет вашим. — Чего ты так вцепился в это барахло? Отдай нам его. И мы, возможно, тебя отпустим. — Ни за что. Это — не барахло. И вообще, не вещь. Это — доверие Андрея. — Просто Андрея? Без отчества? В комнате снова стало тихо. Именно в эту тишину, в этот микроскопический момент хрупкого достоинства, один из «мясников» вдруг наклонился. Медленно. С глухим поскрипыванием ботинок. Его пальцы легли на живот Вадима, выше пояса. — А если… так? Вадим затрясся. Мир сузился — в точку, в прикосновение, в бездну. — Не трогай меня. — Видишь? Ты уже почти сломался. Осталось чуть-чуть. — Только попробуй, сука. Я тебе кишки выну. Без ножа. — Да что ты говоришь, гроза жандармерии? Такой чистый? Такой важный? Второй «мясник» подошёл сзади и провёл рукой по спине Вадима, словно проверив, есть ли у него крылья. — Ого, как дёрнулся! А ведь мы ещё не начали. Смех. Грязный. Глухой. Они издевались. Не с целью. Не с желанием. Просто… чтобы унизить. — Мрази! — выкрикнул Вознесенский и… рванулся к двери. Плечо врезалось в створку — глухо, больно, бесполезно. Ручка дёрнулась в ладони, но замок не шелохнулся. И тут — снова мешок на голову. Тьма. Шум. Голоса. Первый удар — в спину. Второй — по щеке. Третий — в бок. Вадим хотел закричать «Андрей!», но что-то внутри оборвалось, и вдруг — словно из самого детства, из самых глубин того, кем он был до мундира, сорвался стон: — Мама… Ма-ма-а!.. Мешок затянули туже. И всё снова стало чёрным. Через двадцать минут, или, может, вечность — Вадим уже не знал, — он лежал на полу. Лицо припухло от ударов, губа была рассечена, дышать мешало что-то внутри — вроде бы ребро. Но мешка на голове уже не было. Свет бил в глаза, но Вознесенский не шевелился: как раненый зверь, решивший прикинуться мёртвым. Он услышал, как хлопнула дверь. В квартиру вошёл ещё один мужчина. Иного склада. В дорогом, хорошо сидящем пальто, с кожаными перчатками и красивым, но, увы, преступным лицом. — Вы что наделали, суки?! — закричал он, увидев состояние Вадима. — Он не отдаёт нам… — начал первый «мясник», но получил удар кулаком под дых. — Уроды, он был нужен нам живым и здоровым! — Он сам полез, он… — В таком виде его возвращать нельзя: ни по-человечески, ни по-тактически. — И что вы предлагаете? — В расход его. Чисто. Красиво. Пусть труп найдут где-нибудь под Яузой — скажем, напали, не успели спасти. Мужчина снова посмотрел на Вадима. На его разбитое, но не покорённое лицо. На то, как он всё ещё сжимал тот самый свёрток. — А тебя, парень, мне жаль. *** Холодный ветер хлестнул Андрея в лицо, когда он вынырнул из зловонного проулка вблизи Солянки. На кармане его френча темнело пятно от кофе, пролитого полчаса назад, когда в него врезался мальчишка-газетчик с криком: «Чиновника убили!» Связной, за которым Воронцов следил с рассвета, растворился в людской толпе у Ильинских ворот. Подполковник свернул на Пречистенку. Вадим должен был находиться дома. Но почему тогда окна их уединённого дворца глядели на него тёмными глазницами? Без огонька лампады или камина? Андрей сорвался с места, позабыв про осмотрительность, распахнул ворота и повернул ключ в замке. — Вадим?! Тишина. Не тёплая, домашняя — ледяная, нежилая. На кухонном столе — остывшая каша в тарелке и надкушенный бутерброд. Сердце Андрея ухнуло вглубь. Глаза быстро скользнули по полу, стенам, мебели. Ни следов борьбы, ни беспорядка. Воронцов рванулся в спальню. Перезарядил Смит-Вессон. Карманный «бульдог» — на крайний случай. Порывшись в бумагах, нашёл блокнот с шифрами, список адресов и имён, и снова вышел на улицу. Он догадался, где искать Вадима. Его повела закалённая сыском и отточенная любовью интуиция. Вадим тем временем лежал на промасленном полу какого-то склада. Сквозь разбитое окно до него доносился плеск Яузы и скрип барж. Всё тело ныло: сломанное ребро, разбитая скула, сведённая судорогой нога. Но боль уступала стыду: за сорвавшийся с губ детский крик: «Мама!» Тот, кого он мысленно окрестил Начальником, разговаривал с кем-то на улице: — Да, готовьте лодку. Под мостом. Ниже по течению. Привяжите груз, чтобы не всплыл. Сымитируйте ограбление: сорвите с него украшения и медали, если есть. «Мясники» перешёптывались в углу. Тот самый — высокий, с причёской а-ля лондонский франт — курил, прислонившись к стене. — Упрямый чертёнок, — цокнул языком Начальник, зайдя на склад. — Готовьте его. И за свёртком следите. Разберёмся с этим позже. Первый «мясник» схватил Вадима за плечо, переворачивая. Тот вскрикнул от боли и попытался вырваться. Но напрасно. — Ага, заёрзал?! И тут раздался звук. Тихий. Чужой. Будто камень упал в грязь за дверью склада. Все замерли. Даже «мясник» отпрянул. Начальник схватился за кобуру: — Кто там?! Крысы?! — Наверное, показалось. В этот миг дверь слетела с петель. На пороге появился он. Высокий, в мятом френче. Андрей Воронцов не закричал, а произнёс только одну фразу: — Отойдите от него. То, что произошло далее, вряд ли можно было назвать боем. Это было истребление. Тени в полумраке склада задвигались с пугающей стремительностью. Андрей не стоял на месте — он двигался, резко, целенаправленно, используя груды хлама как укрытия. Первый его выстрел пришёлся не в человека, а в керосиновую лампу под потолком. Стекло разлетелось, пламя угасло. Склад погрузился в густые сумерки. — Уничтожьте его! — выкрикнул Начальник и достал из-под пальто Кольт Нэви. Но уже было поздно. Суета охватила его людей. «Мясники» метались, не зная, откуда ждать удара. Один из них — тот самый, что недавно издевался над Вадимом — метнулся к нему, намереваясь использовать его в качестве щита. Но Вадим перекатился в сторону, подальше от врага. Бам! Выстрел Андрея прорезал воздух и угодил точно в лицо нападавшего. Пуля вошла через рот. Тот рухнул на пол, разбрызгивая кровь и разбрасывая осколки зубов. — Подлец! — заорал второй из «мясников», слепо стреляя в сторону недавней вспышки. Пули врезались в стены и железо, поднимая пыль. Но Андрей уже исчез из поля зрения противников. Следующий его выстрел пришёлся в колено тому самому «мяснику». Высокий с причёской крался вдоль стены, сжимая нож. Но Андрей развернулся, выстрелив от бедра. Пуля прошила плечо, нож выпал. Враг с хрипом осел у стены. Оставался Начальник. Он не суетился. Он затаился за горой хлама, держа оружие наготове. Он ждал. Андрей это понимал. Но его взгляд метнулся к Вадиму. Тот всё ещё лежал, сжимая свёрток. Его глаза предостерегали: «Осторожно! Там…». И тогда Воронцов поступил неожиданно. Он не бросился за укрытие, а вышел на середину, подняв руку со Смит-Вессоном. — Ты! — выкрикнул он. — В пальто. Это тебе нужно? — и кивнул сторону держащего свёрток Вадима. Едва внимание Начальника дрогнуло, Андрей нырнул в сторону, за мешки, одновременно выстрелив — не в противника, а в тяжёлую цепь, на которой висел кузнечный крюк. Лязг. Крюк сорвался, ударившись о мешки. Начальник инстинктивно отшатнулся, и Андрей выстрелил дважды. Первый раз — в чужую ладонь, с Кольтом Нэви, второй — в бедро. Внезапно наступила тишина. За окном снова зашелестел дождь. Андрей оценил обстановку: один из врагов был мёртв, второй — корчился на полу, третий — стонал от боли в плече. Начальник кричал, пробуя перевязать бедро рукавом своего дорогого пальто. Воронцов пересек пол за несколько шагов и опустился на колени рядом с Вознесенским. — Вадим, ты… Господи! Он осторожно коснулся лица возлюбленного. Щека подпоручика была разбита, губы потрескались. Под плащом угадывались сломанные рёбра. — Живот, — прохрипел пострадавший, — болит… И всё остальное. А ты… как ангел… красивый… — и закашлялся до алой пены на губах. Андрей снял френч, подсунул под спину Вадима, осторожно разжал его пальцы и забрал свёрток. — Всё, солнышко. Отпусти. — Они звали кого-то… Лодка… Сквозь шум дождя и стук собственного сердца в ушах Воронцов уловил неумолимо приближающиеся звуки. Кто-то услышал стрельбу. Помощь? Или новая волна врагов? Ловушка захлопывалась. А в ней, истекая кровью, лежало самое дорогое, что имелось у сурового подполковника. Он не думал. Действовал инстинктивно. Его рука легла на менее поврежденную часть щеки Вадима. Последовавший за этим поцелуй не был ни нежным, ни страстным. Он был отчаянным. Губы Андрея коснулись окровавленного, распухшего рта Вадима, как подтверждение: «Ты жив. Я нашёл тебя. Мы здесь» и извинение: «Прости, что допустил это. Что не появился раньше». Вадим ответил. Слабо, постанывая от боли, но ответил. Они не замечали ни шипения Начальника в углу, ни свистков за стенами склада. Сейчас существовала только эта точка соприкосновения — горячая, соленая от крови и слез (чьих — Андрей уже не понимал) и невероятно сильная. Воронцов оторвался первым. Его глаза, еще секунду назад смягченные нежностью, снова стали острыми, как лезвие. — Держись, Вадим. Я тебя вынесу. Вадим кивнул. В этом жесте не было паники. Была лишь безоговорочная вера в человека, который прошел сквозь ад, чтобы поцеловать его среди руин. В проходе между развороченными дверьми показался силуэт в форменном сюртуке. За ним — двое в папахах, с карабинами на ремнях. — Что здесь, чёрт возьми, происходит?! — рявкнул мужчина в сюртуке. — Я — начальник московского охранного отделения. И я хочу знать, кто вы все такие?! Андрей вынул удостоверение из кармана: — Подполковник Андрей Воронцов. Нижегородское жандармское управление. Действовал по прямому преследованию связного. — Прекрасно! И кто разрешил вам устраивать истребление на складе в Замоскворечье?! Где были ордеры?! Где координация с нашими агентами?! Андрей промолчал. — Что за самовольство на чужой земле?! Надо разобраться, — визитёр обернулся к одному из своих сопровождающих, — запишите: сотрудник из другого округа открыл стрельбу без уведомления местных властей, нанёс урон имуществу, уничтожил одного и ранил троих. — Я действовал по ситуации, — бросил Воронцов. — Вы, вероятно, подорвали оперативную разработку, о которой даже не имели понятия. А вы, — начальник московского охранного отделения посмотрел на Вадима, — кто такой? Имя и звание! — Подпоручик Вадим Дмитриевич Вознесенский, — поступил ответ. — Нижегородский корпус… — Проверим. Если вы соврали — станет хуже. А пока — поедете в больницу. — Я поеду с ним! — заявил Андрей. — Нет, подполковник. Вы поедете со мной. Писать объяснительную. Под протокол. В присутствии свидетелей. И сдайте оружие. Немедленно. — А если я откажусь? — Тогда это будет уже не дисциплинарное нарушение, а служебный мятеж. — Он… Вадим… Он может не доехать! Он истекает кровью! — Он будет с врачом, под охраной и в карете. Но если с ним что-то случится, вы ответите и за это тоже. За всё ответите. *** В больничной палате было тихо, как после грозы. Вадим лежал полубоком, в распахнутой у шеи рубашке, под которой проглядывали перевязки. И в эту хрупкую тишину влетел Андрей. Да, именно влетел. С таким выражением лица, что случайный свидетель подумал бы, что в больнице начался пожар. Его отпустили только через сутки, когда всё подтвердилось: его действия по служебной надобности, должность Вадима и намерения членов банды. Он остановился у кровати так резко, что табуретка рядом качнулась. А потом — сел и поцеловал Вадимову руку. Осторожно, но отчаянно. Вадим моргнул. — Андрей, ты… — Тише, — голос Воронцова был хриплым, словно за эти сутки он выкурил целый табачный склад. — Я должен кое в чём признаться. Я влюбился в тебя с нашей первой встречи. Да-да, с твоего «у меня нет времени на знакомство. Может, сразу в гостиницу?». Ты был таким… невыносимо прекрасным в своём цинизме. Но влюбиться — это несерьёзно. Я на своём веку часто влюблялся. А полюбил, когда нёс тебя на руках из ярославского трактира. Ты был пьян, растрёпан, смешлив — и абсолютно, до боли, мой. И вот если бы ты позавчера, на том чёртовом складе, не открыл глаза… Я бы тоже их закрыл. Навсегда. И похоронили бы нас в одной могиле. Вадим смотрел на него взглядом, полным ошеломлённой тишины. — Почему ты так держался за этот свёрток? — спросил Воронцов, сжав кулаки. — Почему не бросил его? — Потому что ты меня попросил. И Андрей, наверное, впервые по-настоящему увидел Вадима. Не красивого сослуживца. Не любовника. Не боевого товарища. А того, кто предан ему, как пёс. Того, кто пошёл бы за ним даже на смерть. Без приказа. И без гарантии. — Я не достоин тебя. — У нас вообще с достоинством не густо. Зато ты мне нужен. И всё-таки, что было в том свёртке? — Там была переписка между двумя чиновниками. А в ней — коды. Даты. Подписи. Всё это вело к схеме нелегальных перевозок оружия через Волгу. Имена. Некоторые из них — в Петербурге. И одна записка. С обещанием устранить того, кто «путался под ногами». Под этим была твоя фамилия. — Значит, я… — Да. Они охотились не просто за бумагой. Они хотели убрать тебя. Потому что ты — слишком честный. Потому что ты внимательно читаешь доклады, а не просто подписываешь. И потому что ты мой. В больнице Вадим провёл ещё неделю. С сонными санитарками, бульоном в миске, запахом карболки и шелестом бинтов. Ему ставили уколы, поили отварами и запрещали вставать. Он не спорил. Он ждал. И, в конце концов, ушёл под расписку. Не потому что выздоровел. А потому что устал. Потому что пыль на рояле давно просилась стряхнуться под его пальцами. Потому что Андрей скучал. И вот — вечер. Всё в том же уединённом дворце. Андрей вошёл в спальню, держа в руках плед и два бокала с чем-то тёплым. Вадим лежал, полунакрытый простынёй, со взглядом вернувшегося с войны солдата. — Всё ещё болит? — спросил Андрей. — Не так сильно, как вчера. Но сломанное ребро напоминает о себе. Так что, пока не сможем предаваться плотским утехам. — Тогда будем предаваться нежности. Я подожду. Ради тебя — хоть до следующего века. И вот на коленях у Вадима уже лежал раскрытый роман «Юлия, или Новая Элоиза» Руссо. Андрей устроился рядом и касался щеки возлюбленного всякий раз, когда тот переворачивал страницу. — Вот что мне не даёт покоя, — Вознесенский постучал пальцем по полям книги. — Герой всё время говорит о добродетели, морали и возвышенных чувствах, а сам бегает туда-сюда, клянётся, ломается, страдает. Разве это не лицемерие? — Это эпоха. Так было принято. — Эпоха — это что-то внешнее. А тут — внутреннее. Он чувствует одно, делает другое, говорит третье. Вот ты бы мне написал: «Я готов умереть, но не могу коснуться твоей руки, ибо приличия»? — А ты, значит, не стал бы юлить? — Я бы в письме признался: «Ты мне нравишься. Я хочу, чтобы ты меня поцеловал». Андрей покачал головой, восхищаясь не только самой фразой, но и тем, как она была сказана: без нарочитости, будто Вадим с детства вращался в кругу философов. — А теперь, — начал подполковник, встав и подойдя к тумбочке, — я исполню древний ритуал доверия и супружеской привязанности. — О, Господи! Только не говори, что собираешься зашивать мои носки. — Почти. Андрей достал маленькие ножнички и развернул ладонь Вадима, как драгоценную карту. — Я хочу подстричь тебе ногти. Тебе сейчас сложно делать это самостоятельно. Да и зачем, когда есть я? Вадим не стал возражать. Его щеки порозовели от странного чувства беззащитности и… уюта. — Это очень интимно, ты знаешь? — Лучше бы я мыл тебе волосы? — О, не соблазняй. Они рассмеялись. Камин затрещал, как будто тоже захотел стать частью разговора. — А потом ты меня побреешь, — хитро прищурился Вадим. — Прямо как в плохом романе. — Нет, — возразил Андрей. — Не в плохом. А в самом нежном. Он положил ножницы на тумбочку. И не отпускал руки Вадима ещё очень долго. В Нижний Новгород они вернулись через две недели. Площадь гудела. Андрей шёл уверенно и впереди. Вадим — позади, прихрамывая, с букетом роз в руках. Прохожие беззлобно ворчали: — Осторожнее с этим кустом, молодой человек! — Это же не кочан капусты — шипы колются! — Вы на свадьбу? Или на похороны? Вадим не отвечал. Он бы и шипы в горло вогнал, лишь бы дойти — рядом с ним, с Андреем. И тут — время остановилось. На ступенях вокзала стояла Елена Воронцова. Прямая, как стрела. Женственная. И с животом. Беременным. Вадим сжал букет так сильно, что один из стеблей лопнул. Капля крови упала на землю. — Лена? — голос Андрея прозвучал не командно, но и не нежно. — Что ты здесь делаешь? — Что за вопрос? — улыбнулась Лена. — Встречаю тебя. Я приходила сюда каждый день, как по расписанию. Мне не трудно — всё равно дома, кроме писательства, заняться нечем. Да и беременным полезны прогулки. О, здравствуйте, Вадим. Ничего себе, какой у вас букет! Спешите порадовать возлюбленную? Вадим стоял, как соляной столп. — Лена, оставь моего сослуживца в покое, — потребовал Андрей. — Он сильно пострадал при выполнении задания и до сих пор не пришёл в себя. — Какой ужас! Вознесенский дрожал. Не физически — изнутри. Как дрожала натянутая до предела тетива. Как дрожала свеча перед сквозняком. Как дрожала душа, когда в неё впивалось предательство. Андрей смотрел на него. И в этом взгляде было всё: ужас, вина и отчаянное «подожди». — Вадим, я провожу тебя до дома, — сказал подполковник. — Я сам доберусь, — наконец-то обрёл голос Вадим. — Найду извозчика. Елена, поздравляю. Андрей Валентинович не говорил, что вы ждёте ребёнка. — Андрей, почему ты скрыл столь замечательную новость от своего ближайшего друга? — удивилась Лена. И от её интонации у Вознесенского заныли зубы. Он не помнил, как добрался до дома. Ни извозчика, ни шума улицы, ни того, что он проезжал, не существовало — только пульс в висках и ощущение, что его вынули из мира, как карту из колоды. Когда он подошёл к квартире, его поприветствовал сосед: — Вадим Дмитриевич, как вы? Живы — здоровы? Давненько не виделись. Вознесенский махнул рукой и ввалился в свою берлогу. — Пьяный он, что ли, — донеслось от соседа. Подпоручик запер дверь, скатился по стене. И тогда это началось. Плач. Та самая истерика, пришедшая, чтобы иссушить, испепелить, выпотрошить душу и оставить на её месте лишь всхлипывающую оболочку. Вадим рыдал не так красиво, как в книгах или на театральной сцене, а страшно, беспомощно, с хрипами, пустотой в ушах и дрожью в челюсти. Он рыдал, потому что был предан, осмеян, сброшен с небес, на которые сам же втащил себя за волосы. И только один вопрос гремел в его голове: «Почему ты мне не сказал?» «Почему ты мне не сказал?» «Почему…» *** Андрей не появлялся в квартире Вадима четыре дня. Но тот не скучал, потому что беспробудно пил. Когда же первый всё-таки пришёл, второй приоткрыл дверь и замахал руками: «Ооо, до свидания». Но Андрей навалился плечом на косяк: — Хватит, Вадим. Я понимаю, что тебе плохо. Но Лена — моя жена. И я должен периодически с ней спать! Вадим почесал щеку с виднеющимся на ней следом от подушки. — И ради этого ты меня разбудил? — Послушай, ты как маленький… — Зато ты — как большой! Какого чёрта ты не сказал мне раньше?! — Я не знал, в какой момент… — В любой! Например, «Вадим, передай соль, пожалуйста. Кстати, Лена беременна». Или «Вадим, сегодня придётся задержаться на службе. А ещё у меня появится второй ребёнок». — Я боялся! — Чего? Того, что я уйду? — Вадим развернулся и пошёл вглубь квартиры. — Правильно боялся. Я хочу, чтобы это закончилось. — Что — это? — уточнил Андрей, последовав за ним. — Всё. Я думал, что раньше был грязным. Но оказалось, что наоборот. Раньше я спал чёрт знает с кем, но это никому не приносило боли. Да — да, нет — нет: свободные отношения взрослых людей. Сейчас я сплю только с тобой. И разрушаю семью! Плюю в душу порядочной женщине! — Ты не можешь разрушать то, чего нет. Я давно не считаю Лену своей семьёй. — И так спокойно говоришь об этом? А кем ты её считаешь? Ширмой для прикрытия своего истинного «я»? А тебе не кажется, что она заслуживает большего? Кто тебе дал право сжирать её жизнь? Лишать её возможности стать нужной другому мужчине? Господи, как всё мерзко…. — Отвернись. И закрой глаза. — Чего? — Пожалуйста. Просто сделай это. Вадим истерично хмыкнул, но исполнил просьбу любовника. И тут его спины коснулось что-то металлическое. С лёгким нажимом. — Это дуло пистолета? То есть, ты выбрал настолько радикальное решение? Ну и ладно. Главное, похорони по-человечески. Тишина. Только два смешавшихся дыхания в пропахшем алкоголем воздухе. — Теперь можешь обернуться. И Вадим увидел бронзовый ключ. — И как это понимать? — Буквально. Это ключ от твоего нового жилья. — Чего? — Я купил тебе квартиру. Пока она записана на меня. Но мы всё переоформим, когда ты протрезвеешь и почувствуешь себя лучше. Вадим не выругался. Но и не обрадовался. Он просто ошалел. — Ты меня разыгрываешь? Где ты взял деньги? — Я копил. Почти год. С того самого дня, как впервые побывал здесь. Как увидел облезлые обои, щель в оконной раме, одеяло с прожжённым углом — и понял: человек, которого я люблю, должен жить лучше. Хотел сделать подарок на Рождество, но потом подумал: а зачем ждать? Поэтому и пропал на четыре дня. Приобретение жилья — дело небыстрое. Там две комнаты и неплохой ремонт. Да, нет ни камина, ни рояля, но это — наживное. Вознесенский взял ключ, но тут же отбросил его, словно обжегшись. — Ты понимаешь, что натворил?! А если кто-то из наших узнает? А если Лена?! Такая покупка везде будет видна! А уж если дойдёт до Корнилова, мы дружно поедем в Сибирь! — Сначала ты поживёшь по-человечески. А потом — посмотрим. А вдруг мир всё-таки шире, чем мы думаем? И не все в нём — под прицелом? — А если я не приму эту квартиру? — Тогда я куплю соседнюю. Вадим засмеялся. А Воронцов продолжил: — А если и этого будет мало — весь Нижний. С его косыми крышами, звонкими колоколами, запахом копчёной рыбы и мутью Волги. Я не прошу тебя всегда находиться рядом. Не прошу даже прощения за то, что вечно путаю твой ад со своим раем. Но ты не имеешь права выбрасывать ключ, потому что это — единственное, что я могу тебе дать, не разрушая всё остальное. Квартира оказалась тёплой. Не в плане температуры, а в плане ощущения. Она располагалась на втором этаже старого дома, спрятанного в тихом переулке. Там не кричали дети и не хлопали калитки. Скромная прихожая, без ковра, но с деревянным полом, от которого пахло льняным маслом и чем-то… успокаивающим. Возможно, новой жизнью. В одной из комнат — побелённые стены. Пара стульев, покрытый скатертью стол и красивый диван. На подоконнике — кашпо с геранью, и не потому что модно, а потому что Андрей запомнил: в съёмной берлоге Вадима тоже имелись цветы. Кухня маленькая, но из окна открывался вид на тополь. И, самое главное — ничего не было лишним. Но было то, что не купишь: покой. Квартира явно ждала, пока в неё войдёт кто-то, кто будет жить, а не существовать. На стене висела рамка с пустым листом бумаги. Только внизу — тонкой, чуть покосившейся строчкой: «Если не можешь быть счастлив — просто не исчезай». *** Когда Лена родила второго ребёнка, Вадим уже несколько месяцев жил в подаренной Андреем квартире, которую обустроил на свой вкус: выкрашенные в чёрный цвет стены, макеты оружия, вечный бардак на столе… Но даже здесь, на своей территории, он каждое утро просыпался с мужским именем греческого происхождения в горле. С Андреем в лёгких, в подушке, в трещине на потолке. И вот, в один из тех вечеров, когда свет газовых фонарей за окном казался нестерпимым, а часы тикали слишком громко, Вадим услышал знакомые шаги. Андрей вошёл без стука и приглашения. И сказал всего два слова: — Лена родила. Вадим уставился на орден Святого Станислава на груди гостя — ему необходимо было зацепиться за что-то, чтобы разум не пошёл волнами. — Мальчика? Девочку? — Девочку. — Поздравляю. Как назвали? — Вадея. Я сам придумал. Это сочетание твоего имени и слова «идея». Звучит как нечто библейское. Вадим молчал. Несколько секунд. Может, минут. Может, лет. А потом едва слышно спросил: — И Лена сразу согласилась? — Ей даже понравилось. — Значит, я теперь тоже часть вашей семьи. Тихий пассажир, о котором не знает никто, кроме тебя. Андрей хотел оправдаться, уничтожить эту стену, утешить своего возлюбленного, но тот уже горько усмехнулся и закрыл глаза. — Что дальше? Ты принесёшь мне прядь её волос и скажешь: держи, ты же вдохновил меня на неё? — Я просто хотел, чтобы ты узнал, что в мир пришла девочка, в чьём имени звучишь ты. — Я могу её увидеть? — Можешь. Лена хорошо к тебе относится и не выскажется против. Вадим улыбнулся, а Андрей вдруг заметил, как сильно изменился этот человек с начала их романа: он уже не был тем взбалмошным мальчишкой, что врывался в кабинет жандармского управления с бранью и запахом перегара. Он стал молодым мужчиной — со своим жильём, чином, наградами и шрамами. У него появилась выстроенная система координат, способность прощать и привычка страдать молча. — А как ты думаешь, Лена до сих пор ни о чём не догадывается? Или делает вид? — Я не знаю. Я знаю только, что она боится правды. Тишина — её способ защиты. А ещё ей невыгодно скандалить: у неё свой комфорт, свои увлечения и свои дети. Зачем ей рушить то, что работает? Вадим стряхнул с себя хмурость последних дней и повернулся к шкафу за пальто: — Тогда поехали? — Прямо сейчас? — А зачем тянуть? Только перед этим заедем в пекарню и в цветочную лавку. И они поехали. Лена открыла им дверь в домашнем халате с оторванной пуговицей. Её волосы были убраны в пучок, лицо — уставшее, но всё равно красивое. Эта красота держалась не на косметике, а на внутренней ровности. На том, что женщина знала: здесь её дом, её дети, её стены — и никто не имеет права сдвинуть их без её согласия. — Андрей? — удивилась она. — Я думала, ты на службе. — Лена, я не один, — тихо ответил Воронцов. — Со мной Вадим. Он хочет тебя поздравить и посмотреть на нашу дочь. Позволишь? Вадим протянул хозяйке дома букет роз и торт с пафосным названием «Царский». — Ох, спасибо, — расплылась в улыбке Лена. — Проходите. Только руки вымойте. В ванной пахло лавандой. Вадим встал у умывальника, глядя в зеркало на своё лицо — благородное, тонкое, с резким изгибом скул — и подумал: «Я притащился к жене своего любовника, чтобы посмотреть на ребёнка, названного в мою честь. Господи, прости меня!». Вымыв руки, он прошёл в детскую. Девочка спала, уткнувшись носом в край пелёнки. Лоб у неё был высокий, почти лысый, ресницы — светлые, а щёки — пунцовые и пухлые. Всё лицо — как из теста. Или… нет. Как из ветчины. Настоящий кусок ветчины в кружевном чепчике. Вадим осторожно наклонился: будто боялся, что одно неловкое движение — и эта маленькая жизнь лопнет, как мыльный пузырь. — Она очаровательная, — пробормотал он. И вдруг заметил, что Андрей стоял в стороне, перебирая купюры в кошельке, словно происходящее его не касалось. Тут к гостю подбежала Лиза — уже подросшая, с двумя косичками и радостными глазами. — Красивая, правда? — спросила она и обняла Вадима за талию: без стеснения, без спроса. Просто прижалась к нему, как к большой игрушке. Вадим вздрогнул. Он не умел общаться с детьми. Но его руки непроизвольно опустились на спину девочки. — Да. Очень красивая. В его голосе не появилось ни зависти, ни боли, ни смущения. Только искренняя нежность. Словно он действительно увидел в младенческой физиономии отголосок себя — не в чертах, нет. А в том, как хрупко живёт любовь. Как тихо она прорастает — иногда даже через других. *** Ужин в доме Аграновских был чинным, как опера в третьем акте. Скатерть безупречно белая, приборы выстроены, как солдаты на параде. В центре — фарфоровая ваза с гладиолусами. Блюда ещё не тронуты, хотя из-под крышек уже вырывались ароматы: мясо, тушёная капуста с уксусом, лосось с лимонной цедрой. Во главе стола, конечно, сидел Михаил Сергеевич. — А от Максимилиана-то ни слуху, ни духу, — пророкотал старик. — Ни письма, ни приглашения в гости. И как это понимать? Что за отношение к семье? Он забыл, кто его кормил восемнадцать лет? Константин и Анна синхронно вздрогнули. — И наши надсмотрщики тоже стали скрытными, — продолжил Михаил Сергеевич, обмакнув хлеб в сливочное масло. — Ранее они сообщили, что показали Максимилиану потенциальных невест. А где отклик? — Возможно, наш мальчик самостоятельно присмотрел себе возлюбленную, — на свой страх и риск заметила Анна Михайловна. — Дочь, ты понимаешь, что говоришь? — уточнил глава семьи, изменившись в лице. — Михаил Сергеевич, пожалуйста, не начинайте, — взял слово Константин Георгиевич. — Да я сейчас закончу! Во-первых, если Максимилиан всё это время был занят устройством личной жизни, значит, он уделял учёбе не так много времени. И наши надсмотрщики врали, когда нахваливали его. Во-вторых, что ещё за «возлюбленная»? Откуда она? Какой крови? А если простолюдинка? — Это не совсем наше дело, — возразил Константин. Но не договорил. Михаил Сергеевич рявкнул так, что пламя свечей заколыхалось: — Не смей произносить подобные слова в этом доме! Всё, что касается нашего сына и внука — наше дело. Ещё не хватало, чтобы нам на головы свалилась рыночная торговка! Или санитарка из больницы! Хотите, чтобы над нами потешался весь Нижний Новгород? — Да, отец, вы правы, — вздохнула Анна до того, как её супруг вновь открыл рот. — К тому же, простушка будет хотеть от Максимилиана только денег и статуса. — Верно мыслишь. Наконец-то! Жениться нужно на равных. Это заложено не только многовековыми наблюдениями и традициями, но и природой. А продолжение рода? Чистота крови в таком деле очень важна. Максимилиан — наш единственный наследник, наша гордость… — Но ведь это его жизнь, — озвучил новую истину Константин Георгиевич. — Дорогой зять, ты хочешь со мной поругаться? Что ни слово — то поперёк моего! Жизнь-то его, но он может её сломать! Если мы, близкие, не окажемся рядом! Я поражаюсь твоему равнодушию! Я уже стар и немощен. Мне не пристало разъезжать по городам и весям. А ты — молод и полон сил. Ты отец, чёрт возьми! И бездействуешь! — Чего вы хотите?! Скажите прямо! Чтобы я поехал в Петербург? — Да! И лично узнал, что там творится, и чем занят твой сын. Почему он не находит времени на письма своей семье? И, главное, чего он добивается своим молчанием? Что хочет доказать? Что мы ему не нужны? Наивный юнец. Думает, пожил один, поработал в больнице — и сразу стал независимым и важным. Но в жизни всё намного сложнее. Михаил Сергеевич зачем-то утёр губы салфеткой. На его лице читалась не злоба, а обида. Настоящая. Глубокая. Патриархальная. Через несколько дней Константин прибыл в столицу. Но не только из-за Михаила Сергеевича — точнее, не из-за него вовсе. А из-за реального беспокойства за сына. Он больше не мог сидеть сложа руки. Не только как отец, но и как доктор. Как человек, который когда-то поклялся разбираться в чужой боли. Но по старому адресу — в арендованной Михаилом Сергеевичем квартире — Максима не оказалось. Соседи сказали: «Давно не видели. Кажется, съехал». Гость столицы начал прочёсывать больницы. В первой оказалось глухо. Во второй — тоже. А вот в третьей ему улыбнулась удача. — Аграновский? — поднял взгляд дежурный доктор. — Да, работает. Он и сейчас здесь. Занят, на перевязках. Константин опустился на деревянную скамейку в коридоре. Вокруг пахло болью, потом и отчаянием — все эти запахи были для него родными. Минул час. Мимо проходили больные и санитары, кто-то стонал, кто-то смеялся. И вот, наконец, появился он. Максимилиан. Бледный, уставший, но по-своему прекрасный. Он не сразу заметил отца. А когда заметил — остолбенел. — Максимилиан, — Константин встал. Его голос прозвучал глухо, но твёрдо. — Я приехал. — Я вижу. Зачем? — Соскучился. — Ты один? — Да. Грохот раздался резко, словно сама судьба решила: сцена затянулась, пора встряхнуть персонажей. Из-за угла вылетел Лёва. — Максюта, представляешь?! — выпалил он на бегу. — Я в кого-то врезался, и все тетради — швырррь по полу! Младший Аграновский указал на незваного гостя: — Вознесёнок, я не один. — Это вы, Лев, — качнул головой Константин. — Да, — подтвердил Макс, пока Лёва растерянно хлопал ресницами. — И если ты его тронешь, я трону тебя. — Я не собираюсь его трогать. Я не чудовище. Я просто не понимаю… Что ты выдумал-то? Мама, дедушка — все за тебя переживают, подыскивают тебе невесту. — Не говори об этом в присутствии Лёвы. И вообще — не говори. Я не хочу слушать эту чушь. — Чушь? Я не знаю, что с тобой, сын… Это страшно. Дико. Незаконно! У тебя такой возраст… Нужно жизнь строить, фундамент класть, а не… Может, это последствия изоляции? Может, мы зря ограждали тебя от мира? Мне плохо. Сердце разболелось! — Сядь, — спокойно сказал Максим. — Я принесу капли. — Не надо мне капель! Пока мы зарабатываем деньги, сохраняем фамилию, чтим деда, ты здесь… Молодой человек, — старший Аграновский повернулся к Вознесёнку, — вы говорили, что жили с братом. Он вас воспитывал? Следил за вами? Он же жандарм, он должен был… Ответом ему стал еле различимый писк: — Но я ведь ничего не сделал. — Вы же знаете, Максим — доктор! Ему нужно учиться, работать… — Я тоже работаю. — Кем? Уборщиком? Бумагомарателем? — Каким ещё марателем? Зачем вы обзываетесь? Максим встал между спорщиками. — Всё, отец. Уходи. Пожалуйста. Несколько мгновений Константин ничего не говорил — лишь тихо дышал, глядя мимо наследника. А потом выдал: — Ты думаешь, это решит проблему? Я уйду, но другие придут! Хуже меня. Жестче. И когда они начнут задавать вопросы, я не смогу тебя прикрыть. Константин скрылся за входной дверью, оставив за собой только запах табака и непроговоренное «прости». Лёва провёл по воздуху ладонью: будто стёр с пространства остатки чужой злобы. — А кто придёт-то? Какие «другие»? — Не обращай внимания, — ответил Максим. — Наш дом — наша крепость. — А… — Ты мне доверяешь? — Как самому себе. — Вот и замечательно. Всё, собирайся. Сегодня уйдём домой пораньше. А по пути купим медовых пряников и пастилу к чаю. *** Вадим стал бывать дома у Андрея и даже проводить время с его детьми. Особенно после того, как «любящий отец семейства» отправил свою супругу в Кисловодск, «отдохнуть после вторых родов». Вознесенский сначала не поверил и переспросил: — Куда?! — В Кисловодск, — повторил Андрей. — Там свежий воздух, минеральные воды и полный покой. — Ты её изгнал? — Я её спас. Она поначалу отнекивалась, но потом обрадовалась возможности выбраться из четырёх стен. Да и новую книгу начать захотела — в двух томах, со стрельбой, бунтом и без мокрых пелёнок. Сперва появление Вадима в квартире подполковника вызывало удивление у няни и восторг — у Лизы. Последней очень понравился «папин сослуживец»: ведь он был красивым, весёлым и вкусно пахнущим. Но через недельку — другую визиты подпоручика стали такими же обыденными, как овсянка по утрам или развеянный по всей детской запах ванили. Вадим играл с Лизой — точнее, она играла им. И назначала его то лошадью, то профессором, то рыцарем, то правонарушителем. — Господин жандарм! Вы опоздали на бал! — кричала девочка, стуча ложкой по крышке кастрюли. — Я ранен, юная леди, — отвечал Вознесенский, хватаясь за сердце. С Вадеей он был куда осторожнее. Он держал её на руках, как древний артефакт, шептал: «Что ты, малютка, успокойся» и боялся дышать на неё слишком сильно. Однажды, вернувшись из торговой лавки с полной сумкой булочек, Вадим не успел даже снять пальто, как Лиза налетела на него с криком: — Кукла Аделаида упала в колодец! — Надеюсь, в воображаемый? — выдохнул молодой жандарм. — Нет! В умывальник! И малышка поволокла своего нового друга в ванную, где в умывальнике действительно торчала безобразно дорогая фарфоровая кукла. Вверх ногами. — У неё водобоязнь! Она теперь меня возненавидит! Вадим вытащил Аделаиду, промокнул её салфеткой и откашлялся: — Она жива, но шокирована. В выходной день они всей компанией отправились в кукольный театр. Лиза вела себя с достоинством взрослой дамы: гордо вышагивала по улице, объясняла своим сопровождающим, в какую сторону смотреть, где «лестница подлая» (скользкая), а где «пятно удачи» (птичий помёт). В самом театре было уютно, хоть и прохладно. Представление оказалось интересным. Лиза хохотала во весь голос, размахивала руками и время от времени оборачивалась к мужчинам, чтобы проверить, смеются ли они. Те старались. Особенно Вадим. Во время антракта девочка сказала: — Купите мне мороженое, и я никогда не уйду из вашей жизни! — Это угроза или клятва? — уточнил Вадим. — Это любовь. После спектакля они шли домой, греясь друг о друга. Лиза болтала без умолку, но Андрей слушал её вполуха — он смотрел на Вадима. — Знаешь, — начал подполковник, когда Лиза выбежала вперёд, — иногда мне кажется, что жизнь — тоже спектакль. Только мы с тобой — не куклы, а забредшие за кулисы зрители. — А может, наоборот? — усмехнулся Вадим. Уже дома, когда Лиза спала, свернувшись клубочком, с Аделаидой под боком, Воронцов огорошил своего возлюбленного известием: — Меня снова привлекли к делу. — К какому? — насторожился Вознесенский. — Помнишь ту подпольную организацию? Их считали разрозненными, но кто-то слишком умен. Кто-то ведёт людей по одной системе. — Андрей, нет! У тебя — две дочери. У тебя — я! А тут — новая опасность! Мы и так чуть не сгинули в Москве! — Вадим, пойми меня правильно. В жизни я умею делать всего три вещи: разгадывать загадки, стрелять и любить тебя. Без этого я — не я. — Да как ты можешь снова шагать туда, где тебе запросто выстрелят в спину, а потом выдадут это за несчастный случай?! — Я хочу, чтобы мир стал хоть немного безопаснее. Я делаю это не из героизма, а из страха. Страха за тебя, за девочек и за нас. Я знаю, чем это может закончиться. Но если не я, то кто? — Извини, но в твоей речи слишком много пафоса. А где есть пафос, там нет ума. Андрей усмехнулся и крепко прижал Вадима к себе. — Тогда позволь мне быть дураком. Но дураком, который хотя бы попытался. *** В выходной день Лёва проснулся в полдень. Зевнул, вылез из одеяла, как ёжик из норы, и первым делом спросил: — Максюта, ты чем там гремишь? Максимилиан стоял посреди комнаты с видом человека, который совершил то ли подвиг, то ли преступление. На полу — раскрытая сумка. А в ней… — Вот это да! — выдохнул Лёва, спрыгнув с кровати и подойдя ближе. — Это штаны? В клеточку? И розовая рубашка? Для кого? — Для тебя. Сюрприз. И не только штаны. Ещё смотри — жилет с золотыми узорами. А это — белая рубашка, классические брюки и ворох галстуков. Лёвушка стоял, теребя край ночной сорочки. — Откуда? На какие деньги? И в честь чего? Ты меня пугаешь! — Я потратил всё своё жалование. Бог с ним! Один раз живём. Ты этого заслуживаешь, Вознесёнок. Тут и нарядные вещи — вдруг мы когда-нибудь выберемся в театр, музей на вечер балета. И строгие — для учёбы. — Но я же не учусь. — Я подумал: может, тебе захочется посещать училище поощрения искусств? Я узнал, что туда принимают не только потомков богатых дворян, но и талантливых выходцев из менее знатных сословий. Там действуют мастерские, где учеников обучают работе с глиной, мрамором и бронзой. Я помогу тебе собрать документы и портфолио, поговорю с руководством. Сколько тебе можно тухнуть в больничной канцелярии? Вознесёнок застыл, как гипсовый бюст на полке. Только глаза шевелились. — Ты думаешь, у меня получится? — Я не думаю, а знаю. У тебя светлая голова и творческая натура. Нельзя это душить. Достаточно, что я занимаюсь тем, к чему у меня душа не лежит. Так пусть хотя бы ты станешь по-настоящему счастливым. За нас двоих. — Но это ведь платно. — Если приёмной комиссии понравятся твои работы, ты сможешь обучаться бесплатно. А если нет — ничего страшного, я буду платить. Начну больше дежурить, приезжать к пациентам на дом, да хоть танцевать в ночной аптеке! Главное, чтобы ты исполнил свою мечту. Лёва вдруг с разбега бросился на Максима и начал осыпать поцелуями всё, что попадалось: висок, подбородок, лоб, ресницы, мочку уха. — Ты ненормальный! Безумец! Волшебник! Аграновский едва устоял на ногах под этим вихрем нежности. — Стоп, сейчас ты меня растрогаешь, и я расплачусь, как на пьесе Островского. Но тут лицо Вознесёнка вытянулось в ужасе. — Максюта, а чего мы сидим, как два лосося на блюде? Мне же учиться! Там будет не только лепка — там литература! Математика! Латынь! И бог знает, что ещё! — Вознесёнок, ты только что поцеловал меня десять раз подряд, а теперь кричишь про литературу. Это очень петербургская смесь. Ладно, сдавай экзамен. Первый вопрос: кто написал «Бедную Лизу»? — Бедный автор! Карамзин! — Зачтено. Дальше. Сколько градусов в прямом угле? — Сто восемьдесят. Или девяносто? Или это про температуру кипения самовара? — Девяносто. Не кипятись, как тот самый самовар, а будь внимателен. Теперь склоняй латинское слово «amicus» в единственном числе. — Амикус, амика, амик… О, боже! Это звучит как клички котов из богатой семьи! — Так, ставлю тебе плюс за артистизм. Продолжаем: где происходят события «Героя нашего времени»? — В мае! — Вознесёнок, где, а не когда. — Ой! На Кавказе? — Молодец. И финальный вопрос: кто такой Гомер? — Ой, это просто! Это очень древний слепой мужчина! Который очень любил приключения! Максимилиан зааплодировал. — Браво! Ты принят! И в училище, и в моё сердечко! Что ты скажешь, если мы начнём устраивать такие «экзамены» каждый вечер? Я — строгий профессор, ты — испуганный, но очень красивый студент. Вопросы, оценки, наказания — всё как надо. И ребята начали. Портфолио Лёвушки росло, как хлеб в тёплой печи. В него вошли: — глиняная фигурка старика с книжкой, которую творец слепил, глядя на одного из пациентов в приёмной; — маленький бюст Максима; — композиция из солёного теста: «Мальчик и воробей»; — старые зарисовки: Максим их разровнял и вшил в папку, а где-то даже замазал пятнышки чернил; — новые зарисовки, сделанные на улице, дома и в больнице: силуэты, руки, лица, скучающий жандарм на остановке, играющий в мяч мальчишка. А по вечерам у них были «уроки». Максим превращал кухню в миниатюрную аудиторию, ходил туда-сюда с книжкой, а Лёвушка сидел за столом, подперев щёку, с открытым ртом и исписанной каракулями тетрадкой. — Назови трёх авторов Золотого века русской поэзии, — просил Аграновский. — Пушкин, Лермонтов и… Печорин! — отвечал Вознесёнок. — Печорин — персонаж, а не автор. — Но он ведь написал «журнал»! Там всё от первого лица! — Дальше — история. Кто правил после Екатерины Второй? — Её муж. Или сын. Или оба. А потом точно был Николай. Какой-то Николай. — Ответ, конечно, не академический, но милый. А где находятся Уральские горы? — Посередине. Между прочим, даже на карте они как шов между Западом и Востоком. — Латынь: переведи фразу «mens sana in corpore sano». — Это… Мозги целы, если тело не гнилое? — Очень грубо, но концептуально. Психиатры бы одобрили. — Максюта, ещё! Дай задачу! Максим обнимал Лёву за плечи и покупал новые книги. На рынке, на распродаже, у букинистов — приносил в квартиру пожухлые томики по геометрии, пособие по композиции, и даже учебник французского, хотя не до конца понимал, зачем он нужен. — Мы отпразднуем твоё поступление в училище, как настоящие цари, — обещал Аграновский, разливая чай по кружкам. — Купим огромный торт и билеты в театр! И ты придёшь туда в своей новой розовой рубашке! И все вокруг лопнут от зависти! — Я не поступлю, — вздыхал Вознесёнок. — Я забуду всё перед комиссией! Меня выгонят! — А я тебя подхвачу. Если забудешь — подскажу. Если выгонят — отведу в другую академию. А если и оттуда выгонят — продолжим лепить дома. Лёва всё ещё работал в канцелярии. Утром он торопился, засовывая хлеб в рот и шею — в галстук. Днём сортировал бумаги и царапал наброски на папках. А вечером — учёба, смех и усталость. Вознесёнок планировали подать документы в училище весной. Максим отмечал дни в календаре крестиками, а сам творец всё чаще ловил себя на мысли, что боялся не провала, а того, что всё это когда-нибудь закончится — тихие вечера, ласковые слова и их общий мир. Весна пришла в Петербург так, как приходят хорошие новости: сначала ты не веришь, потом привыкаешь, а в итоге — боишься, что они исчезнут. Снег не растаял — он просто испарился. Улицы проснулись пением птиц, стуком туфель по дорожкам, запахом влажной земли и шумом ручейков. В назначенный день Максимилиан поднялся с рассветом. Сварил кофе, натёр до блеска ботинки Лёвы и проверил его портфолио в четвёртый раз. — Ты готов? — спросил он, едва Вознесёнок вышел из спальни. И залюбовался. Лёвушка был красив — по-настоящему, до боли красив, как человек, влюблённый в жизнь, и в того, кто стоял напротив. На нём были чёрные, узкие брюки, белоснежная рубашка с чуть сбившимся воротничком и бледно-розовый жилет с вышивкой. — Максюта, у меня подмышки вспотели от страха, — признался рыжеволосый скульптор. — Подмышки — хорошее место, — засмеялся доктор. — Там никто не видит. Вперёд, мой Микеланджело. Приёмная комиссия сидела в большом зале с высокими окнами. И состояла из нескольких преподавателей в разных сюртуках, и с разной степенью кустистости бровей: у кого-то — совсем лохматые и хмурые, у кого-то — тонкие и ироничные. Лёва вошёл, поклонился и протянул папку. — Полное имя? — поинтересовался самый старший из присутствующих. — Вознесёнок! Ой! Лев Дмитриевич Вознесенский! Члены комиссии раскрыли папку. Сначала они увидели бюст Максима, после — старика с книжкой, а в конце — мальчика и воробья. — Сдержанно, но выразительно, — сказала женщина с высокой причёской, поправив пенсне. — Есть чувство хрупкости, а это всегда радует. Кто у вас преподаватель? — Пока — никто, — ответил Лёва. — Тем интереснее. Значит, вы всему научились самостоятельно? — Да. Вернее, с Максимом… Ох, неважно. — Вы знаете французский? — Знаю слово «ружь». Оно было в одном романе. Больше — ничего. — А что такое композиция в скульптуре? — Это как в жизни: всё должно стоять на своём месте. Иначе получится каша. — Хорошо сказано. Через полчаса Лёва вылетел из зала. Нет, не вышел, не выбежал, а именно вылетел. Будто за его спиной выросли крылья. Стоящий у колонны Максим распахнул руки для объятий. — Максюта! — закричал сорванец. — Меня приняли! Ну, почти! Зачислили условно до осени! Летом я буду сдавать установочные экзамены! — Я же говорил! — и Аграновский поднял Лёву на руки, как весеннюю веточку. Портфолио упало на пол и распахнулось. Из него выскользнула зарисовка с мальчиком. — Значит, теперь ты — настоящий скульптор! И Вознесёнок заплакал, но не от страха и даже не от счастья. А от того, что всё это не вмещалось в его маленьком, светлом сердце. *** И если для Лёвы весна стала надеждой, то для его старшего брата — началом конца. Сугробы в Нижнем Новгороде медленно превращались в тошнотворную кашу под ногами. Весь город гудел, как улей, но Вадим слышал только собственные шаги и прозвучавший неделю назад выстрел. Он убил человека. Причём самого тихого из всех, кого они, служители закона, окружили у ворот. Парня лет девятнадцати. Вадим не хотел. Правда, не хотел! Но юнец слишком резко выбежал из-за угла. А когда Вознесенский рухнул на колени, оплакивая того, кто наверняка был втянут в криминал не по своей воле, а с подачи кого-то властного и подлого, уже ничего нельзя было изменить. Возможно, этот мальчишка просто передавал записки. Или служил приманкой. Или даже являлся любовником главаря банды. Но суть одна — он не заслуживал смерти. С той поры Вадим всё делал автоматически: брился, пил, писал отчёты. Но каждый вечер в его груди раздавался беззвучный крик. Плотный, как тесто, и с привкусом ржавчины. Он вспоминал, как когда-то говорил Андрею: — «Это всё кончится тем, что я либо брошусь в реку, либо сойду с ума». И понимал — если с тех пор что-то и изменилось, то исключительно в худшую сторону. Он был ненормальным, когда заступил на службу, и теперь ему только похужало. В доме Воронцова сгущалась атмосфера подозрений. Лена всё чаще стояла у окна, прижимая к груди младшую дочь, и смотрела, как Андрей садился в карету. На Вадима же она не смотрела вовсе — скорее сквозь него. — Вы с Андреем что-то скрываете? — спросила она однажды. — Нам нелегко, Елена, — ответил Вознесенский. Он не солгал. Но и не спас себя. Лиза же, наоборот, всё сильнее тянулась к «папиному сослуживцу». Трогала его щёки, рассказывала сказки про черепаху и луну, сидела рядом, пока он читал газету. Однажды она прошептала: — Не уходи. А если уйдёшь, забери меня с собой. Вадим не нашёл, что ответить. Потому что его самого уже не было. Он не спал. Не ел. Он болел той древнерусской хандрой, которую другие топили в купели, прогоняли ладаном и закапывали в землю. И на изломе апреля пришёл в кабинет Андрея с единственной фразой: — Я ухожу. И со службы, и от тебя. Воронцов не вскрикнул. Не вскочил. Не разбил ничего о стену. Он просто вздохнул. — Ты уверен? Мы это уже проходили. — Да. Я хочу всё в корне изменить: и сферу деятельности, и окружение, и собственный характер. — И чем ты займёшься? Пойдёшь в охранники? — Нет. Обучусь кузнечному делу. Или даже поеду на море. Андрей потёр переносицу. — У тебя есть сбережения? На что ты сейчас будешь жить? Я не хочу, чтобы ты остался без копейки. Почему-то я чувствую, что отвечаю за тебя. — Потому что ты действительно за меня отвечаешь. Пусть и неофициально. Тем же вечером Андрей возился с тяжёлым ящиком в коридоре корпуса: старое оружие, пачки бумаг, всё то, что скапливалось годами. Он попытался поднять груз, как вдруг схватился за поясницу. Вадим тут же оказался рядом. — Не дёргайся! — скомандовал подпоручик. — Да ничего, это лишь… — Не геройствуй. Давай, аккуратно. Я сам всё сделаю. Он усадил Андрея на ближайший стул и начал подвязывать его спину платком — как делали в деревнях, когда врачи находились далеко. — Знаешь, ты — настоящий друг, — сказал Воронцов, смотря на такие знакомые, тонкие, но сильные пальцы. — Мне будет тебя не хватать. Вадим в ответ туже затянул платок. — Каждый раз, когда в моей жизни будет происходить что-то интересное, я буду думать: «Вот бы Вадиму об этом рассказать». Чёрт, даже смешную вывеску в торговом павильоне — и ту захочется обсудить с тобой. Вознесенский засмеялся сквозь усталость, сквозь весну, сквозь всё, что должно было стать концом. — Эй, я пока здесь. Мы всё ещё можем… ну, сходить куда-нибудь. Например, на выставку. Или в театр. Андрей утёр слезы. — Да, на выставку… Конечно. Но на выставку они так и не попали. Через пару дней, когда Вадим, укутавшись в халат, пил чай и искал в газете объявления о работе — то ли кузнецом, то ли грузчиком, лишь бы подальше от чинов — в дверь раздался стук. Он открыл. На пороге стоял Андрей. Не в мундире, не в шинели, не с наградами. В простой одежде и с сумкой в руках. — Позволишь войти? — спросил незваный гость. Вознесенский отступил вглубь квартиры. — Я не могу жить без тебя, — выпалил Андрей. Вадим сжал газету так сильно, что она затрещала. — Ты с ночёвкой? — Я навсегда. Если ты, конечно, не прогонишь. А если прогонишь, буду жить в гостинице. Или уеду к тётке в Павлово. Но к Лене не вернусь. Я ушёл от неё. Квартиру оставил ей. Всё оставил. Сознание Вадима пока отказалось соединять эту сцену с реальностью. — А служба? А чин полковника? Ты ведь очень хотел… Воронцов уселся на пол. — Да бог с ним. Ты, Вадим, прости меня. За всё. Я даже не знаю, что на меня нашло. Зачем я так долго мучил нас обоих. Подумаешь, чин… Подполковник, полковник, или обычный человек — разницы нет. Главное, я твой. И всегда был. Вадим ошарашенно смотрел на визитёра — не как на того, кто ломал его жизнь, а как на того, кто наконец-то решился на подвиг. — Я сейчас заварю чай. А ты пока можешь распаковать вещи. Или лечь. Или продолжать стоять. Только не уходи. Раз уж пришёл. — Не уйду. Теперь — нет. *** Андрей сидел на подоконнике, курил и раскачивался вперёд-назад. Вадим лежал на диване, уткнувшись лицом в подушку. С потолка, где когда-то жила плесень, теперь капала благоговейная тишина. — Развод займёт полтора года, — наконец сказал Андрей. — Это унизительный процесс. И настолько редкий, что консистория начнёт смотреть на меня, как на душегуба. — А ты и есть душегуб, — буркнул Вадим. — Мою душу угробил. — Дочери, скорее всего, останутся со мной. Но я сам хотел бы, чтобы они были с Леной. — Потому что они всегда тебе мешали. — Это неправда! Просто разлучать мать и детей — преступно. И мне страшно представить, что сделается с Леной: хоть бы в петлю не залезла. Лиза — ещё ладно, она сама сможет сделать выбор. Но Вадея ещё пахнет молоком… Нет-нет, так нельзя. Наступила пауза. За окном кто-то хрипло пел: словно стирал бельё горлом. — А ты планируешь во всём признаться Лене? — насторожился Вадим. Андрей затушил папиросу. — Нет. Я придумаю историю с изменой с женщиной и придам её огласке. Возможно, даже попрошу какую-нибудь старую подругу подыграть мне. Жаль, что с Гликерией разругался — пропала идеальная кандидатка. — Ты — злой человек, Андрей Воронцов. — Скорее реалист. Андрей слез с подоконника, сел рядом с Вадимом и приобнял его за плечи. — Ты не хочешь оставаться на службе. Меня оттуда выгонят сразу, как узнают, что я расстался с законной супругой. Значит, нам обоим нужно заняться чем-то новым. Давай уедем на юг? — Куда? В Анапу? — В Анапу, в Таганрог, в Ялту, в Сухум — куда угодно. Что здесь ловить? Только весеннюю грязь и презрительные взгляды. А там нас никто не знает. Там можно начать всё заново. Как ты и хотел. Вадим смотрел в пол. — С Лизой? — Конечно. Мы ведь семья. Как ни крути. — А если не получится? Если мы окажемся без работы и денег? — Тогда вернёмся. Но попробовать-то можно? Через неделю Андрей привёл к Вадиму Лизу. У девочки была яркая лента в волосах, розовые перчатки и надутые губы — она явно не до конца понимала происходящее. Андрей держал её за руку крепко, будто боялся, что если отпустит — она уплывёт, исчезнет, навсегда останется частью жизни, от которой он уже отказался. Разговор с Леной выдался коротким и мучительным. — Захотел новой жизни? — спросила она. — Хорошо. Спасибо, что хоть позволил родить в спокойствии. Но Лиза тут ни при чём. Зачем ей смотреть на грязь, в которую ты себя окунаешь? Андрей, которому общество супруги давным-давно встало поперёк горла, сорвался: — Лена, я хочу завершить всё по-человечески. С тобой останется наша младшая дочь. А Лиза будет навещать тебя в удобное для вас обоих время. Но если ты продолжишь вот так со мной разговаривать, я сделаю всё в рамках закона и заберу у тебя обоих девочек. Лена сжалась, как лисица перед мчащейся на неё повозкой: — За что ты так? Зачем ты женился на мне?! Воронцов опомнился: — Прости. Я не настолько ужасный человек. Просто слишком долго был несчастным. Как и ты. Но я всё равно тебе благодарен. За детей. За терпение. За то, что ты когда-то меня выбрала. Он хотел добавить ещё что-то, но ушёл. Как-то буднично, будто вынес мусор. Когда они с Лизой вошли в их новую квартиру, та сразу подбежала к Вадиму. — Я теперь буду здесь жить? С вами? — спросила девочка. — А мама? — Если ты сама этого захочешь, — ответил Вознесенский. — А маму вы с папой будете навещать. Часто. — Тогда я останусь. Но только если вы разрешите мне рисовать на стенах. Хотя бы в одной комнате. Вадим рассмеялся сквозь влажность в глазах: — Договорились. В ванной. Там у нас всё равно бардак. Андрей, стоя в дверях, смотрел на них и думал: Вот и всё. Началось. Так Лиза стала жить с двумя в разной степени любимыми ею мужчинами. Сначала она стеснялась. Пряталась под столом, не выговаривала «доброе утро», наблюдала за новой обстановкой из-под чёлки. Но уже к середине второй недели освоилась и разложила свои игрушки в коридоре, в ванной и даже на подоконниках. Андрей ворчал: — Это у нас теперь постоянная выставка картин по мотивам сказок Андерсена? — Это у нас теперь дом, — философски отвечал Вадим. Учителя приходили на дом: один обучал Лизу арифметике, другой — русскому языку и литературе, третий — географии и истории. Андрей и Вадим всё ещё ходили на службу — по инерции, по привычке, потому что пока так было проще. Но уже говорили о юге: о яблоневых аллеях в Сухуме, о белых домах в Ялте и, главное, о тишине. По вечерам они втроём выбирались на прогулки: в парк, в лавку с пирожными или в кафе, где официанты уже узнавали Лизу и приносили ей два кубика сахара в отдельной чашке. Лену пока не навещали — Андрей боялся, что Лиза расскажет маме, что папа живёт не с «другой женщиной», а с Вадимом. Но им было хорошо. Не «временно хорошо». Не «ну, пока живём вот так». А по-настоящему, как бывало, когда создавалось что-то своё, пусть и непривычное. Они договаривались, смеялись и не ругались по мелочам. Вкушали атмосферу правильности. И Вадим знал: на юге это усилится. Потому что там будут солнце, соль на губах, ветер и жизнь — не как компромисс, а как выбор. И он выбирал. Каждый день. Андрея. Себя. Их. *** Вадим, казалось, подвинулся рассудком от счастья. Оно вздуло его щеки, закрасило глаза и растянуло губы в глупейшую улыбку. Подумать только, через пару недель — отъезд! Он начал прогуливать службу — без предупреждений, извинений и оправданий. Просто не приходил. Да на кой чёрт она нужна, эта служба, если душой и мыслями он уже был не здесь? В понедельник Вадим неожиданно для самого себя оказался в корчме. Там было шумно и липко от запаха спирта и мужских тел. Скрипели скамьи, молодые ребята играли на балалайке, а в дальнем углу ругались из-за карточного долга. Кто-то сразу хлопнул нового визитёра по плечу: — Садись, милок. — А вы знаете, я выхожу замуж, — объявил Вознесенский, почти рухнув на стул. — Нет, не совсем. Но почти. Это как… венчание душ, вот! Он пил быстро. Словно боялся, что счастье испарится, если не «закрепить» его водкой. Скоро стало совсем весело. Вадим начал подпевать шедшей мимо него песне, потом попытался станцевать на столе, но передумал и просто закружился посреди зала. — Ты, брат, с ума сошёл? — спросил один из гостей. — Да мне вообще на вас всех наплевать! — выкрикнул молодой жандарм. — Я уезжаю! На юг! Там не будет формы, приказов и страха! Но будут солнце, море, любящая меня девочка с веснушками и мужчина, однажды сказавший: «я чувствую, что отвечаю за тебя». Постояв на месте, он вскинул руки вверх и вышел из корчмы. — Вот это чертенок, — пробормотал кто-то в зале. — На улице весна, а у него в голове — тем более. А Вадим танцевал. Под его ногами была жижа из окурков и грязи. А в сознании — музыка. Будто поезд уже мчал его на юг. Он падал, поднимался, смеялся и шептал в пустоту: — Андрюша… Мы уедем. В свою квартиру Вознесенский ввалился, шатаясь, как матрос на корабле в бурю. Внутри было темно и тихо. Лиза спала во второй комнате. Андрей сидел за кухонным столом и перебирал служебные бумаги — утомлённый, осунувшийся, с распахнутым воротом и красными глазами. — Ты пьян, — вздохнул подполковник, мазнув взглядом по своему возлюбленному. — Андрюша, я не хотел! — взныл тот. — Я не буду ругаться. Я слишком устал. Давай ляжем спать. Я оставлю бумаги здесь. Если проснешься раньше меня, не трогай их, пожалуйста. Вадим рухнул на диван — одетый, растрёпанный, пахнущий хмелем, солнцем и свободой. Закинул руку за голову, улыбнулся в потолок и провалился в темноту. Но ночью случилась маленькая (на первый взгляд) неприятность — юный пьяница проснулся от тошноты. Сначала — комок в горле. Потом — холодный пот на лбу. Он вскочил и поплёлся на кухню. Там нащупал стакан, налил воды и сделал глоток. Но тут же развернулся и вырвал прямо на стол. Туда, где лежали бумаги. Бедолага схватился за спинку стула, чувствуя, как его душа выскальзывает вместе с желудком, как в нём всё дрожит — от водки, ужаса и страшной комедии, в которой он — главный герой. Ткнувшись в испорченные листы, он пытался спасти хоть что-то. Промокал, переворачивал. Но чернила потекли, страницы слиплись. Тогда он всё собрал и выкинул. Просто — с глаз долой. Как выкидывают письма от бывших и больничные карты, когда не хотят думать о диагнозе. И снова лёг на диван. До рассвета оставалось три часа. До беды — один день. Утро выдалось холодным. Лиза собиралась на урок, а Андрей стоял над кухонным столом. — Вадим! — позвал полковник. — Где мои бумаги?! Тишина. — Вадим! Вознесенский сидел на диване, сцепив руки в замок. — Меня тошнило ночью, — признался он и съежился, ожидая то ли удара, то ли проклятий. — Я встал, пошёл на кухню и… Меня вырвало на них. Господи, Андрей… Я испугался! Я пытался что-то исправить, но… Они слиплись! И я… — Что?! — Я выбросил их! Андрей не закричал. Даже не разозлился. Он просто сел на пол. Упал, словно у него сломался хребет. — Господи, Вадим! В тех бумагах была информация о предстоящем задержании ключевой фигуры подпольной организации, с которой я возился последние месяцы! Координаты, схемы, подслушанные разговоры! Тот, кому нужны бумаги, — начавший новую жизнь доносчик. Раньше он был частью организации, но втайне решил сотрудничать со мной. Я пообещал ему защиту и новое имя! На Вадима накатил новый приступ тошноты. — Я не хотел. Это случайность… Я был пьян! Треклятая водка! Прости меня, если сможешь. Я помогу тебе. Скажи, что ты помнишь. Пожалуйста. — Куда ты их выбросил?! — В бак за домом. Прости! На трезвую голову я бы никогда так не поступил! Мужчины вышли из квартиры. У мусорного бака пахло кислятиной и тухлятиной. Андрей вынул свёрток. Спрессованные бумаги походили на мертвого голубя. Где-то виднелся клочок фамилии, где-то — полукольцо схемы, а остальное — месиво. Уродливый памятник труду подполковника Воронцова. — Вот и всё, — сказал тот. Без интонации. Просто всё. Вадиму казалось, что он вот-вот потеряет сознание, но тело почему-то не реагировало на страшнейшее потрясение, и он продолжал стоять прямо, как штык. — Этот человек скоро приедет сюда, — нанёс контрольный удар Андрей. — Я пообещал ему, что всё будет готово. Он влез в ад, потому что поверил мне. Вадим наконец-то рухнул на колени, закрыл лицо ладонями и завыл. — Перестань! — сразу отреагировал Андрей. — Ну что теперь, умереть, что ли? Доля моей вины в этом тоже есть. Такие бумаги нельзя оставлять на кухонном столе. Да ещё когда живёшь не один. Мы — два дурака: один совсем юный, другой — постарше. Я восстановлю всё, что смогу. Потом поговорю с этим человеком. Попрошу отсрочку. Уедем на юг чуть позже. Андрей весь день провёл за столом, вцепившись в чернильное перо. Почерк у него стал хуже, чем у дрожащего старика. Мозг работал с перебоями. Вечером он надел шинель, поправил воротник и накинул на плечо сумку. — Я пойду с тобой, — сказал Вадим. Но Андрей отрицательно мотнул головой. — Я обязан! — не отступил подпоручик. — Я не хочу, чтобы ты видел, как я буду унижаться. Воронцов вышел, не оглянувшись. Но Вознесенский выскользнул за ним, готовый прятаться между фонарными пятнами. Они добрались до окраины. Из темноты вышел третий человек: высокий, в шляпе и плаще с поднятым воротом. Андрей встал перед ним, как перед палачом. До Вадима донеслись обрывки фраз: — …обещал… — …всё пропало… — …попробую исправить… — …не предательство… — …моя вина… Незнакомец быстро взбесился: — Я рисковал всем! Ты был моей гарантией! — И останусь ею, — ответил Андрей. — У тебя было всё, чтобы раздавить их! Всё! Где бумаги, жандарм?! Дальше начался настоящий ад. По стене пробежала кривая тень — и тут же раздался стук. Из-за угла вывернула кибитка с рваным брезентом на крыше. Из неё выпрыгнули трое: двое в шинелях без знаков отличия, третий — в плотном сюртуке, с закрытым шарфом лицом. — Назад! — рявкнул Андрей. — Вот он! — крикнул кто-то из прибывших. — Доносчик! Пёс! Тварь! В воздухе сверкнул металл. Доносчик попытался убежать, но споткнулся. Один из чужаков схватил его за ворот, другой — метил оружием в грудь Андрею. Вадим бросился на помощь, но Воронцов заслонил его собой: — Не вмешивайся! Откуда ты вообще здесь взялся?! Но драка уже началась. Без правил и без пощад. Андрей бился как волк, не давая остальным приблизиться к Вадиму. Раз — удар прикладом в челюсть одному. Два — ногой в живот другому. Чей-то нож скользнул по его боку, прорезав шинель. А за этим последовала волна боли. Воронцов качнулся назад, зацепился ногой за бордюр и рухнул прямо в грязь. Доносчик сбежал. Один из нападавших лежал неподвижно. Второй тащил третьего к кибитке, понимая, что всё пошло не по плану. А Вадим остался. Один. На вонючей земле. Со стекающей по руке кровью любимого человека. — Кто-нибудь! — заорал он в ночь. — Позовите доктора! Пожалуйста! Но никто не отозвался. Через двадцать минут Андрея увезли в хирургический корпус. Вадима не пустили внутрь, велели ждать в коридоре, а потом — позвали в кабинет. Там пахло формалином и чужими судьбами. — Кем вам приходится этот мужчина? — спросил доктор. — Сослуживцем, — ответил Вознесенский. — Где именно вы служите? Какая должность у него и у вас? — Зачем вам это знать? — Молодой человек, отвечайте на вопросы. — Я не хочу сейчас об этом. Я хочу увидеть Андрея! — Послушайте, мы на каждый труп составляем анкету и заполняем бумаги… — Т-труп?! Андрей… Он… У Вадима всё поплыло перед глазами. Навалилась темнота. Очнулся он на диване в коридоре. И тут же перешёл на крик: — Его разве нельзя спасти?! Этого не может быть! Ну сделайте хоть что-нибудь! Что вы стоите передо мной?! Идите к нему! Он же ещё жив! Я вас очень прошу! Я вас умоляю! Он дрожал. Он плакал. Он рвал на себе ворот рубашки. А в прохладной, стерильной комнате умер человек, который однажды сказал ему: «Я чувствую, что отвечаю за тебя». *** Вознесенский шёл домой, будто по дну колодца. Всё было глухо и зыбко. Старый извозчик, вывернув из-за угла, почти влетел в него: — С дороги, идиот! — Да сбей меня, — фыркнул Вадим, когда лошадь испуганно заплясала копытами. — Мне уже всё равно. В лавке он купил пять бутылок водки. Продавец не задал ни одного вопроса — только глянул с жалостью. Бедолага не понял, как дошёл до дома. И не увидел. Скорее учуял смену обстановки по внезапно появившемуся запаху варёной картошки и пролитых чернил. Лиза выбежала в прихожую и потёрла глаза кулаком: — Вадь, а куда ты ходил так поздно? А где папа? — Папа больше не придёт, — ответил Вознесенский. — Как? Почему? Он обиделся на нас? — Вот так! Уйди от меня, ради бога! Не действуй на нервы! Вадим поставил бутылки на стул. Те зазвенели, как похоронные колокольчики. Он откупорил первую и начал пить. Глотал крупно, с жадностью утопающего. На кухне было тихо, как в храме. Только на стене тикали часы, разбивая вечность на дольки безысходности. Скоро Вадим уже не сидел, а полулежал, как если бы кто-то вытащил из него позвоночник. На потолке расплывались пятна, похожие на крапинки в радужке глаз Андрея. Бутылки становились пустыми. Вознесенский наливал снова и снова, точно на дне последней могла скрываться милость. Но там была только тошнота. К рассвету в горле новоиспеченного вдовца стало солоно, а глаза заволокло мутью. Он вытер рот тыльной стороной ладони. Стукнул по столу. И заснул, уткнувшись лицом в рукав. Одна из бутылок накренилась и покатилась по полу, скупо разливая содержимое. Комната дрожала, а в окне металась бессонная весна. Проснулся Вадим ближе к полудню. Лиза рядом разогревала картошку и мыла посуду. — Ой, какая ты хозяйственная, — прохрипел Вадим сквозь горечь во рту. — Может, ещё стакан мне помоешь? — Вадь, я кушать хочу, — пожаловалась девочка, пока тёрла тряпкой по стеклу. — У нас нет ничего, кроме картошки? — В шкафчике ещё есть булочки. Вечером сварю кашу. — Я не ем кашу. Меня от неё тошнит. — А что ты вообще ешь? То не хочу, это не буду… Может, ты просто не голодная? Захочешь есть — съешь и кашу. А то носом крутишь, как герцогиня. Лиза уселась на табуретку и решилась повторно задать особо интересующий её вопрос: — А где папа? — Я тебе уже сказал, что он не придёт. — А что с ним? — Его больше нет, Лиза! Понимаешь?! И никогда не будет! Полная картошки сковорода съехала с плиты и грохнулась на пол. Масло разбрызгалось по стенам. Лиза посмотрела на Вадима с ужасом, но не расплакалась. — Твой папа был героем, — добавил Вознесенский. — Он бы не хотел, чтобы мы страдали. Нам нужно сказать ему спасибо за то, что он был. За то, что выбрал нас… За то, что мы знали его. Далеко не всем удаётся кого-то полюбить в этой жизни… А нам с тобой выпало настоящее. И тут Лиза заревела — громко, отчаянно, размахивая руками и топая ногами. — Перестань, — попросил Вадим, не любивший ни детских, ни женских слёз. Но после — всё-таки протянул руки для объятий. Некоторое время они сидели молча. Пока Вадим не почувствовал: пора за водкой. — Что? — обеспокоилась Лиза, когда он отстранился. — Я схожу в торговую лавку и вернусь. — Зачем? Вознесенский ничего не ответил. Лишь накинул шинель и вышел — очень быстро, словно его выдуло сквозняком. Следующие два дня представляли из себя бесформенную жижу. Вадим только пил и спал. Лиза всё больше сжималась внутрь себя, превращаясь из девочки в вопросительный знак. Во влажной тишине третьих суток Вознесенского вдруг тряхнули за плечо: — Очнись. Юный пьяница открыл глаза. В лицо ему смотрел Николай Агеев. — Ты рехнулся?! — закричал незваный гость. — Мы тебя на службе обыскались. Землю носом рыли, чтобы хоть кто-то сказал, где ты живёшь! У тебя ведь ни друзей, ни родных. Пропал, как в воду канул. Так нельзя. Ты слышал, что случилось с Воронцовым? Вадим с трудом сел. — Завтра похороны, — сообщил Николай. — Ты придёшь? — Нет. — Как? Это наша обязанность! Мы ведь сослуживцы! — Я не понимаю этого. Ритуалов, карусели… Всё это — для живых. Поцеловать в лоб, бросить горсть земли, сказать добрые слова… Зачем? Андрею это уже не нужно. Для меня он не умер, а уехал по делам. И скоро вернётся. Я ему ещё кучу всего должен рассказать. — Может, ты и прав. Только ты сам себя не простишь. Так и будешь жить с камнем на сердце: не проводил в последний путь сослуживца и друга. Не сказал «спасибо», не положил ладонь на крышку гроба. Вадим снова наполнил стакан, закашлялся от резкого запаха. Поднёс ко рту, но не выпил. Поставил обратно. — Он меня, знаешь, как любил-то? Андрей. А я его как любил… И буду любить! Всю жизнь! Он ударил кулаком в грудь. Алкоголь расплескался на давно просящую стирки рубашку. — Завтра в девять, — бросил Николай перед уходом. — Дом офицеров. Мы будем тебя ждать. Похороны прошли для Вадима как под мутной водой. Все что-то говорили, он что-то поддакивал, но спроси его через полчаса о содержании этих бесед — ничего бы не вспомнил. Он стоял у стены, подальше от остальных, и старался ни с кем не встречаться глазами. И, главное, не нашёл в себе мужества подойти к гробу. Внутри молодого жандарма жила последняя вера — если не посмотрю, значит, Андрей не погиб. Может, просто ранен. Может, в больнице. И вдруг он увидел Лену. Та держалась за платок, кусала губы и плакала. Сильно. Беззвучно. По-настоящему. Это тронуло Вадима больше всех сухих речей о доблести и долге. Он понял, что с каждой слезинкой Лена отрывала от себя кусок любви, которой они делили Андрея. Но её любовь была другой. Женской. Простой. Понятной. А его — спрятанной. И оттого более страшной. И Вадим исчез. Не дожидаясь, когда все пойдут на кладбище. Он знал, что не вынесет звука земли, бьющей по крышке. Прошла неделя. Сырость в квартире Вадима усилилась — не от погоды, а от разложения жизни. Шторы были закрыты, посуда не мылась, полы покрылись пятнами. Утро началось не с кофе, а со стука в дверь. Вадим открыл. В его берлогу ввалился парень с потрёпанной физиономией и сумкой подмышкой. — Вадим, дай двадцать копеек, — захрипел он с порога. — В долю войдешь. Там такая бутылка, брат! Поймёшь, когда понюхаешь! — Я не буду похмеляться, — мотнул головой Вознесенский. — Мне на службу пора. — У всех — служба, работа… А отдыхать-то когда? Отдых — часть труда, как сказал кто-то умный. Я вот ушёл из своей конторы и ни о чём не жалею. — Ты не ушёл. Тебя выгнали за воровство чернил и «морально-бытовое несоответствие». Мы до трёх ночи кутили, а тебе всё мало! Тут из второй комнаты вышла Лиза — с растрёпанной косой и книжкой в руках. — Вадь, ты чего? — спросила она. — Ничего, спи, — ответил «попечитель». — Да что ты меня спать-то всё время отправляешь?! Ко мне учитель скоро придёт! Он попросил, чтобы мы дали ему рубль — на материалы к следующему занятию. — А где я возьму этот рубль, он не сказал? Телом торговать пойду? У падших женщин хлеб отбирать? Лиза насупилась: — Ладно. Я не хотела тебя расстраивать. — Я не расстроился. Я просто устал жить. Визитёр вдруг достал из-за пазухи конверт: — Кстати, тебе пришло письмо. Чуть не забыл! — Мне? От кого? Я никому не нужен. Вадим взял конверт и вгляделся в графу «имя отправителя». Лев Вознесенский. — Ах ты ж, чёрт… Страдалец уже успел подзабыть своего некогда любимого Таракашку. И немудрено, ведь тот олицетворял собой абсолютно другой мир: солнечный, спокойный, тёплый. Без оружия, крови, слёз и потерь. Получатель развернул письмо. Лёва писал с той же наивностью, с которой глядел на мир: «…у нас с Максимом всё хорошо. Я леплю, он мне позирует — и наоборот. Мы даже сняли мастерскую, представляешь? Я поступил в училище поощрения искусств, и там сказали, что у меня есть «нерв и линия», хотя я не до конца понял, что это значит. А ещё к нам приезжал отец Максима. Он выглядел очень растерянным и грустным, но не злым. В семье Аграновских начались волнения — я это чувствую. Вадим, если что-то случится, ты нас защитишь? Ты ведь обещал. Помнишь?» — Потом, — постановил Вадим, дочитав. — Мне сейчас слишком хреново, чтобы быть чьим-то рыцарем. *** Когда к Вадиму пришла Елена — забрать Лизу, тот пил уже беспробудно. Каждый день убегал пораньше со службы, на которой все ходили с черными повязками на запястьях (символом двухнедельного траура) и грустными, но неискренними лицами, чтобы присосаться к бутылке. Вина, настойки, водка, пиво — он хлестал всё, почти не чувствуя вкуса и не заботясь о том, что будет завтра. Главное — что на сегодня его душа переставала выть волком. Елена явилась в «проклятую» квартиру (по крайней мере, Вадиму она теперь казалась именно такой — в этих стенах случилось непоправимое: он испортил злосчастные бумаги, из-за которых Андрей пошёл на окраину города) как раз в разгар очередной попойки. Вознесенский сидел во главе стола, на котором стояли пять бутылок водки и банка огурцов. Больше ничего съестного. По разным сторонам от него сидели двое мужчин и одна женщина — все как на подбор: средних лет, краснолицые, желтозубые, лохматые и тощие. — За доблесть! — провозгласил первый мужчина. — За грудь! — выкрикнула женщина. — За гитару! — оживился третий пьяница, пробежав пальцами по струнам музыкального инструмента и выжав из них «Вечернюю застольную». Все засмеялись. Кто-то икнул. С вилки Вадима соскользнул огурец и плюхнулся обратно в банку. — Это весь наш алкоголь? — спросил вдовец. — Запасов нет? Ну конечно. Уже всё выжрали, алкаши. — А сам-то ты — кто? — съязвил первый мужчина. — Я не похож на вас. Я пью не от безделья. И не для радости. Вокруг пахло пылью, спиртом и засаленными скатертями. Это было неприятно, но даже в такой какофонии ароматов чувствовалась жизнь. На полу валялись пробки, смятые газеты и сухие ломти хлеба. Дверь открылась. Медленно, без скрипа. Вознесенский повернул голову и встретился глазами с Леной. Он не сразу узнал её: обычно красивая, холёная женщина заметно похудела и была одета в старое пальто. Гостья пока не сказала ни слова. Просто оцепенела от картины перед собой. — Гляньте, какая дама к нам пожаловала! — восхитился один из присутствующих. — Вы к кому? — подхватил другой. Вадим попытался встать, но стукнулся бедром об стол. Банка с огурцами едва не упала на пол. — Елена, — прохрипел он, — ой… А мы тут… — Я вижу, — качнула головой визитёрша. — Да вы садитесь, — Вознесенский смахнул крошки со стола и отодвинул подальше жестяную банку, исполняющую роль пепельницы. — Не побрезгуйте. Хотите чай? Или кофе? Ох, кофе же закончился… Но можно вскипятить в кастрюле корень лопуха. По вкусу — очень похоже! — А может, лучше водочки? — захохотала женщина за столом. — А ну-ка, замолчи! — прикрикнул Вадим. — Елена эту дрянь не пьет! — Вадим, можно с вами поговорить? — пролепетала Воронцова. — Без посторонних? — Конечно, давайте выйдем в прихожую, — легко согласился хозяин дома. Когда гомон, звон рюмок и дребезжание гитары остались позади, Лена решилась на единственный вопрос, который её по-настоящему интересовал: — Лиза у вас? Вознесенский кивнул, будто только вспомнил. — Да. Она сейчас гуляет где-то неподалёку. Не волнуйтесь, она одета, обута и сыта. Я покормил её яичницей с помидорами. — Вы же понимаете, что я её заберу? — Да. Я ожидал этого. И, если честно удивлён, что вы не пришли раньше. — Да я и сегодня не знала, куда идти. К счастью, на вашей службе подсказали. Значит, это правда? Андрей в последнее время жил здесь? Он ушёл из семьи к вам? Это не слухи, не попытки запятнать его имя? Вадим промолчал. И сие стало лучшим ответом. Глаза Елены наполнились чем-то острым и тяжёлым. Она потянулась к стене, как будто та могла удержать её от падения. Тонкие пальцы скользнули по обоям. Вознесенский узнал это движение. Этот спазм, что пронзил его, когда рядом с Андреем впервые появилась Гликерия. — Мы любили друг друга, — тихо сказал молодой жандарм. — Не так красиво, как вы пишите в своих книгах. Но очень сильно. По-настоящему. Вам противно? Толкните меня, ударьте, всадите мне нож под ребро. На кухне кто-то хлопнул ладонью по столу — Лена вздрогнула. — Мне не противно. И я не собираюсь причинять вам вред. Но я в недоумении. В ужасе. За кем я, чёрт побери, была замужем? С кем я жила, от кого родила детей? И вы, Вадим… Вы приходили в наш дом. Хвалили мою выпечку. Угощали конфетами мою дочь. Смотрели мне в глаза и говорили о службе. Как вы могли так жить? Вознесенский отвёл взгляд, словно на него светили лампой в допросной. — Мне было сложно. Очень. Я предлагал Андрею… Хотя нет. Я не стану ни в чём обвинять усопшего. Это было бы некорректно во всех отношениях. — Когда это началось? Я думаю, что имею право узнать. Хотя бы сейчас. С первых месяцев службы? — До службы. Мы впервые встретились в корчме. Лена глубоко вдохнула и отпустила стену. — Мне больше нечего вам сказать. Простите, но… Это всё. Я мучилась, искала причину, почему Андрей был так холоден ко мне. Я ведь не уродина, не старуха, не дура. Мужчины на улице обращали внимание, знакомились. А эта причина всегда находилась рядом. Когда вы заявились с тортом и цветами, чтобы посмотреть на мою младшую дочь — что это было? Насмешка? Глумление? Вы хотели полюбоваться на семью, которую Андрей ежедневно предавал ради вас? — Нет, Елена. Я никогда не смеялся над вами. Но для меня важны ваши дети, потому что они — кровь Андрея. Голос гостьи стал ледяным: — Уже нет. Теперь это только мои дети. И я постараюсь официально переименовать свою младшую дочь. Я, знаете ли, хотела заказать памятник: прочное надгробие, с резьбой, с мрамором. Всё как положено. Но сейчас подумала: а с чего бы? Эти хлопоты и траты во все времена ложились на плечи самых близких людей покойного. В нашем случае — это вы, а не я. Мне не хочется отдавать баснословную сумму как дань памяти предателю, а потом ограничивать своих дочерей в их потребностях. Я должна думать о них. А об Андрее пусть думает тот, кому он доверял. Вадим застонал так, словно его самого придавило могильной плитой. — Я всё оплачу, конечно. Только не думайте, что я… Я не стремился отобрать его у вас. Не зарился на чужое счастье. Это просто случилось. Это была любовь. — Не мне судить, что это было. Да и неважно уже, — Лена схватилась за дверную ручку. — Скажите, откуда у вас квартира? Андрей подарил? — Я не просил его об этом. И сам крайне удивился. — Боже мой, какая прелесть! А ведь Лиза часто болела. Доктор рекомендовал нам сменить климат, отвезти дочь к морю и солнцу, но Андрей твердил одно и то же: «потом» и «денег пока нет». А я третий год ходила в старом домашнем платье. И ела мало. Не из гордости, а из расчёта. Полезных фруктов, хороших сыров — ничего не было. Вы понимаете, что я сейчас чувствую? Хотя нет, не отвечайте. Вы не можете этого понять. Я заберу Лизу. Её вещи оставьте себе — на память. Я куплю ей всё новое. Вплоть до учебников и тетрадей. Здесь воняет так, что хоть святых выноси. Мне не нужен этот запах: ни в моём доме, ни на одежде и книгах моей дочери. Прощайте. И гостья ушла, захлопнув за собой дверь. Не злобно, а с тяжёлой окончательностью. Вадим вернулся к собутыльникам. Те сразу встрепенулись: — Вадь, кто это был? — Наверное, любовница! — Или мамка той девчонки, что с ним живёт. — Теперь жить не будет — мамка заберет. — Вадим, угадали? А ты чего кислый такой? Ну не будет у тебя мелкой пигалицы — и бог с ней. И ей — лучше, и тебе — полная свобода. Во взгляде Вознесенского вдруг появилось столько тёмной ярости, что гул застолья стих сам собой. — Пошли вон отсюда, — приказал он. Все переглянулись. — Зачем ты злишься? — Нехорошо так с друзьями разговаривать! — Мы же не делаем ничего плохого. Весело сидим, общаемся, песни поём. Хочешь, и про тебя споём? Но Вадим остался непреклонен: — Я сказал, пошли вон! Собравшиеся засуетились, засобирались к выходу, но не разозлились: — Ну и сиди один, умник. — Ещё сам нас позовёшь. — Пойдемте к Кольке. Когда последний из них хлопнул дверью, Вадим скинул всё со стола. Рюмки разбились, гитара звякнула струнами, банка покатилась под табурет. А Вознесенский зарыдал. Взахлёб. Как когда-то рыдал, увидев, что Лена беременна. Но сегодняшняя причина была гораздо серьезнее. *** Когда Лёва уже учился (а не просто поступал) в училище поощрения искусств, а Максим готовился к переводу на более высокую должность в больнице, Аграновские всё-таки добрались до столицы. На этот раз — в почти полном составе: не только Константин Георгиевич, но ещё Михаил Сергеевич и парочка неизвестно откуда взявшихся дядьев. Они застали Максимилиана на рабочем месте. И тот, увидев движущуюся по коридору процессию, едва не потерял сознание. Первым к нему, конечно, подошёл дедушка. И, «забыв» о приветствии и улыбке, спросил: — Максимилиан, ты понимаешь, что натворил? Младший Аграновский изогнул бровь. — Ты заставил старого человека проделать такой путь! Сорваться к тебе, бросив все дела! — старик говорил негромко, но каждое его слово опускалось в желудок внука, как гиря. — Заставил? Да я вас вообще ни о чём не просил. — В этом и дело! Ты уехал учиться, а по ощущением — как в воду канул! Ни одной телеграммы, ни одного слова! Мы даже не знали, жив ли ты! Здоров ли! — У меня не было времени вам писать. Да и желания, если честно, тоже. — Как у тебя язык поворачивается говорить такие гнусности? Мы восемнадцать лет тебя воспитывали, кормили, обували, одевали — и не абы во что, а во всё самое красивое и дорогое, обучили тебя уму-разуму, вывели в люди, а теперь недостойны даже клочка бумаги? Если ты решил насовсем от нас отказаться, ты должен был сказать об этом прямо. Но ты струсил. Значит, будешь разгребать последствия. Максимилиан почувствовал тошноту — возможно, даже не от присутствия деда, а от запахов йода и кипяченой ваты, к которым он до сих пор не привык. — Но ведь отец приезжал, — кое-как выдавил из себя юноша. — Лучше бы не приезжал! — рявкнул Михаил Сергеевич. — После его визита всё стало ещё запутаннее! Он не смог ответить ни на один мой вопрос! Только твердил одно и то же: «У Максима всё нормально». Но разве это — нормально? За кого вы все меня держите? Поехали, внук. Покажешь, где и с кем ты живёшь. Мне надоели эти тайны старого двора. Максимилиан побледнел так, словно из него разом выкачали все пять литров крови. — Нет. Я не обязан выносить свою жизнь на обозрение и обсуждение, как вы выносите мусор. Этого оказалось достаточно, чтобы старик вышел из себя: — Ты думаешь, что я не смогу узнать твой адрес? Даже больше — думаешь, я уже не знаю? И не приеду туда ночью? Или спозаранку? У меня в столице друг — человек важный, в надзоре. Очень интересуется, кто у нас тут, в больничке, обитает не по прописке, с кем делит крышу над головой. И не смотри на меня волком, Максимилиан. В моих силах отстранить тебя от работы и отправить того, кого ты у себя неофициально приютил, в деревню — именно оттуда он, судя по всему, вылез. Максим прокашлялся. У него заболело горло. — Отец, это ты рассказал? Константин Георгиевич отбросил перчатку, которую судорожно теребил последние двадцать минут: — Нет. Но я же тебя предупреждал… — Поехали, Максимилиан, — приказал Михаил Сергеевич. — Без глупостей. Мы просто оценим обстановку. Узнаем, кто и чем забил твой разум. — Мы не станем тебя ругать, — совсем уж неожиданно добавил один из дядьев. — Лучше заберём обратно домой. — Только потому что ты сам уже ничего не соображаешь, — поддакнул Константин Георгиевич. Тут Максим не выдержал. Всё внутри него лопнуло, как мыльный пузырь. Глаза заслезились — не от жалости к себе, а от обиды. От омерзения. От желания исчезнуть. — Я не хочу вам ничего показывать. Не хочу никуда ехать. Не хочу вас видеть. Что вам от меня нужно?! Михаил Сергеевич поднял подбородок — с холодным достоинством, как будто смотрел на подчинённого, допустившего вопиющее нарушение устава: — Это — другое дело. Ты задаёшь вопросы, а не грубишь. Если ты хочешь закончить всё мирно, я советую тебе поехать с нами. Хватит. Нагулялся. На всю столицу осрамился. И на половину Нижнего Новгорода. Мне пишут друзья, спрашивают: «А вы слышали, что ваш внук поцеловал в висок какого-то мальчишку? Прямо в разгар мероприятия!» Или: «А вы знали, что ваш единственный наследник очень дружен с канцелярским работником?». Больше я не хочу об этом ни слышать, ни читать. Подхвачу твою любовь к необычным сравнениям: я не собираюсь отмывать свою репутацию, как отмывают тротуары. Один из дядек повторно оживился: — Максимилиан, послушай дедушку. Это только кажется, что в столице всё возможно скрыть. Но на самом деле, даже здесь все друг у друга как на ладони. Ты же не хочешь, чтобы на твоих родных из-за тебя показывали пальцами? Чтобы считали их дураками? Недостойными членами общества? Теми, кто вырастили отщепенца? — Правда, сын, — присоединился к коллективной травле молодого доктора Константин Георгиевич. — В твоём родном городе тоже есть работа. На столице свет клином не сошёлся. — Поживёшь дома, успокоишься, — елейно запел Михаил Сергеевич. — Ты хоть раз за это время думал о своей матери? Она очень переживает! Похудела, подурнела. Пока ты строишь из себя жертву — ей ставят уколы и компрессы. Стены вокруг Максима сжались. Всё, что раньше казалось ему далеким — опасность, разлука, страх, — теперь находилось здесь. Стояло в двух шагах, дышало ему в лицо перегаром власти и сквозило холодом из недр знакомой усадьбы, где всё — от часов до людей — тикало по заранее расписанному плану. Младший Аграновский понял, что если он не подчинится воле нелюдей под масками мужчин, те изведут его мать и Лёвушку. — Я могу поехать, — почти сдался он. — Но что там начнётся? В доме, который никогда не был для меня домом? Зачем я вам? Ведь явно не для разговоров. И не для работы в местной больнице. Что вы собираетесь со мной делать? Лечить? — Может, и подлечим, — кивнул Михаил Сергеевич. — А что? Ты юный, свободолюбивый. Мало ли, что тебе в голову взбрело. И в тело. — Я соглашусь на все пытки. Но при одном условии: вы не тронете того, с кем я жил. Сделаете вид, что его никогда не существовало. — Если этот мальчишка будет далеко от тебя, он перестанет нас интересовать. — И не думайте, что это навсегда. Теперь Максиму оставалось решить, как сказать Лёве о своём отъезде. Забежать к нему в училище? Но это небезопасно. Да и разве они оба выдержат личное прощание? Оставить записку дома? Но тогда придётся раскрыть родственникам адрес. Хотя тем, вроде, и так всё известно. И Аграновский принял сделал единственно правильный ход: вернулся к больничной стойке, где дежурил немолодой доктор с добрыми глазами. — Пожалуйста, дайте мне бумагу и карандаш, — попросил юноша. Писать было мучительно: руки не слушались, мысли путались, но он заставил себя. «Лёвушка, они приехали. Мне пришлось согласиться. Это ненадолго — я вернусь, клянусь. Если ты читаешь это — значит, меня уже нет дома. Не пугайся. Я оставил записку доктору, потому что знал: ты первым делом помчишься сюда. Я тебя люблю. Очень. Не верь ничему, что могут обо мне сказать. Жди. И прости за всё. Особенно за то, что не успел попрощаться. Это было бы слишком опасно и тяжело. Для нас обоих». — Передайте это Лёве, — всхлипнул Максимилиан. — Нашему бывшему канцелярскому работнику. Он придёт сюда. И извините. В ближайшее время я не смогу приходить на работу. Это — необходимость ради благополучия моей настоящей семьи. Он попытался улыбнуться, но получилось криво. А потом развернулся и пошёл к выходу. Медленно. Словно провожал самого себя. *** Лёва распахнул дверь и протянул руку в темноту — к лампаде. Чиркнула спичка. Комната отозвалась мягким светом и… гробовой тишиной. Студент поставил сумку с булочками на стол. Разулся. Прислушался. — Максим? Что ж, в этом не было ничего необычного. Смена могла затянуться. Аграновский и раньше частенько возвращался поздно, уставший, злой, пахнущий медикаментами и чужими бедами. Но ключевое слово — возвращался. Лёва принялся готовить ужин. Потушил картошку с овощами, пожарил рыбу. Застелил скатерть. Расставил тарелки. Вытер пыль с подоконников. Набросил на кровать свежее покрывало. Часы пробили десять. Потом одиннадцать. Потом два ночи. Максим не пришёл. Лёва так и не уснул. А утром побежал не в училище, а в больницу. — Максимилиан Аграновский! — пролепетал он, навалившись грудью на стойку. — Он работает здесь… Он вчера не вернулся домой. Где он? Что с ним? Всё тот же немолодой доктор протянул развинченному визитёру сложенную вчетверо бумажку. Лёва развернул её. Узнал почерк. И с трудом устоял на ногах. Он не смог сразу прочитать письмо. Уже на второй фразе его руки начали дрожать, а глаза заплыли влагой. Бедолага осел на пол и обхватил голову обеими руками. — Успокойтесь, — попросил служитель панацеи. — Главное, что ваш друг жив. Вознесёнок достал из кармана куртки записную книжку и вырвал из неё страницу. Стал писать прямо на коленке: «Вадим, пожалуйста. Всё, чего я боялся, случилось. Аграновские забрали Максима. Я не знаю, куда они его повезли, что с ним сделали. Он ушёл, чтобы спасти меня. Помоги нам». И, утерев лицо рукавом, помчался на почту. Ответ пришёл через две недели, в течение которых Лёва не жил, а выживал. Он просыпался не от солнца, а от страха; засыпал не в кровати, а на диване, даже не раздеваясь. Еду он не готовил — только пил воду и грыз печенья. Он слушал шаги снаружи. Бросался к двери при звуках голосов. Он грезил о возвращении Максима. Но тот всё не появлялся. А потом — конверт. И три строчки внутри: «Лёва, я не смогу помочь. Мне самому очень плохо. Андрей погиб». И наступило оглушающее ничто. В тот же вечер Лёва собрал всё самое необходимое. Одежду. Книги. Деньги. Часы, которые хотел подарить Максиму. И клетку с Крошкой. На столе — между чашкой и сахарницей — он оставил записку для хозяина квартиры: «Простите, нам пришлось съехать. Возможно, однажды вернёмся. Если нет — пожалуйста, не выбрасывайте наши вещи. Лучше уберите в кладовку. Или ещё куда-нибудь. Мы ведь были хорошими жильцами. Поддерживали чистоту и всегда платили вовремя». И всё. До свидания, Петербург. Ночью — вокзал. Свёрток с хлебом. Тепло Крошки на груди. Лёва ехал в свой родной город. В новую квартиру Вадима. Которую тот в предпоследнем послании описывал с гордостью и теплом: «Тут даже с потолка не капает. Всё — как у людей». Поезд раскачивался, как старая колыбель. Сквозь оконное стекло плыли деревья, и Лёва шептал в темноту: — Потерпи, Крошка. Скоро будем у Вадима. Прибыв на место, Вознесенский долго искал нужный дом. С новым замком. С дверью, на которой кто-то нацарапал «Не курить!» поверх старого «иди к чёрту». Прошло две, три, пять минут. Наконец — шарканье. На порог вышел Вадим. Вернее, его жуткое подобие. С немытыми волосами, синяками под глазами, трехнедельной щетиной и обветренными губами. На нём болталась рубаха с засаленным воротником и штаны, которые когда-то, наверное, были частью парадного костюма. Весь его вид выдавал спившегося, опустившегося на дно человека. Из-под полуоткрытой двери пахло пивом, перегаром и кислятиной. — Вадим?! — шокировался Лёвушка. — Ты… Господи! — Что, не нравлюсь? — буркнул старший брат. — Не очень изящно выгляжу? Гость вошёл в квартиру. На полу валялась разбитая кружка. На подоконнике — грязные тарелки. В углу — газеты с жирными пятнами. И повсюду — пустые бутылки. На кухне стоял стол. А на нём — кастрюля с картошкой, крупно нарезанная сельдь и буханка на удивление свежего хлеба. Половину первой комнаты занимала кровать. А на ней развалился мужчина лет тридцати. Симпатичный. В чёрном костюме и жёлтых ботинках. Поверх костюма — длиннющий шарф, а на голове — широкополая шляпа. Глаза у него были карие, с ленцой и лёгкой безуминкой. Румянец на щеках — нездоровый. Под шляпой — кудрявые, тёмные волосы. Он курил, стряхивая пепел прямо на тумбочку. — Это Миша, — сказал Вадим. — Мой сожитель. Миша затянулся: — А ты, значит, Лёва? Младшенький? А чего ты такой рыжий? — Вадим, я приехал тебе помочь, — заявил Вознесёнок, проигнорировав нахального «сожителя». — Поддержать. Пожить здесь. Если ты, конечно, не против. — Да живи, — махнул рукой Вадим. — Мне всё равно. Тут дверь всегда открыта. Миша снова посмотрел на визитёра: — Ты, наверное, голодный? С дороги-то? Садись, ешь. Здесь впредь тебя никто особо приглашать не будет. У нас всё по-простому. Вадь, подай ещё один стакан. — Замолчи! — отреагировал Вадим. — Мой брат не пьёт водку! Если хочешь его чем-то угостить, сбегай в лавку за вином и фруктами! Помянем Андрея. — А деньги? — Возьми в моём кошельке. Миша нехотя встал, натянул пальто прямо поверх костюма и вышел. Крошка заворочался в клетке и негромко чирикнул. — Распорядка у нас нет, — обратился Вадим к брату. — Убираться необязательно. Но если всё-таки решишь здесь остаться, придётся работать. Я, знаешь ли, три рта не прокормлю. Я и сам на службу хожу через раз. Лёва присвистнул: — А Миша не работает? — Миша находится в творческом поиске. Он пишет стихи и песни, играет на гитаре. А до этого он был художником. А ещё раньше — костюмером. Денег ему это не приносит. Пока. Но он чувствует, что его последняя песня точно станет популярной. А если нет, он начнёт новый проект. — А может, он хоть один из старых доведёт до конца? Если это не приносит денег, возможно, он что-то… ну, не так делает? — Ах, вот оно что. Видно влияние Аграновского. Пожил с барчуком — теперь думаешь только о материальном? Ты мне эти замашки брось. — Да чего ты разозлился-то? Просто… А если твой принц до седых волос продолжит себя искать? Это то, чего ты хочешь? Вот Андрей был деятельным, смелым, щедрым… Вадим молчал несколько секунд. Но в итоге сказал: — Я Андрея помню и люблю. Но его больше нет. А мне без мужчины жить очень сложно. Миша хороший. Ты сам в этом убедишься, когда поближе с ним познакомишься. Весёлый, добрый, неприхотливый… — Сложно? Но это ведь не повод пахать на великовозрастного лба! — Что ты в этом понимаешь? Мы — команда. — Нет, вы не команда. Вы — это один тащит всё на своём горбу. Вадим подошёл к окну и уставился в грязное стекло. — Мне нужно, чтобы кто-то находился рядом. Кто-то, кто иногда обнимет. С кем можно молчать. Пить. Жить. — Я понимаю. Мне самому хочется кого-то обнять. И не бояться, что всё кончится. Что заберут. Что прогонят. Что уйдут. Я приехал не в гостиницу, Вадим. Я приехал к тебе. К своему любимому и единственному брату. Тут вернулся Миша. Бросил на стол сумку с вином, яблоками и пачкой семечек, и цокнул языком: — Чего вы такие хмурые? Сейчас налью — сразу повеселеете. *** Лёва спал очень долго и крепко: видимо, его тело и разум решили, что после таких потрясений их обладателю необходимо выпасть из реальности, провалиться в безмолвие. В три часа ночи он услышал ругань брата и Миши из-за водки, но и это не заставило его отлепить голову от подушки, на которой давно не было наволочки. Пришёл в себя Лёва только в полдень. Его горло пересохло, а живот свело от голода. Вадим давно ушёл на службу, а Миша что-то бренчал на гитаре в углу. За окном моросил дождик, но в квартире было на удивление тепло. Лёва направился на кухню, надеясь пообедать, но нашёл там только вчерашний хлеб, чай, капусту и подгнившую картошку: в этом жилище всё покупалось в мизерных количествах и съедалось моментально. — Но это всё равно лучше, чем ничего, — решил Вознесёнок, взявшись за нож. Пока он чистил картошку, Миша наблюдал за ним, устроившись на табуретке неподалёку. — Какой ты, оказывается, работящий, — промурлыкал находящийся в «творческом поиске» пьяница. Лёва молча поставил кастрюлю на плиту. — Пахнет по-домашнему, — не успокаивался Миша. — У тебя явно дар. А если бы ты ещё компот сварил, я бы тебя на руках носил! Хотя мои руки, конечно, с твоими не сравнятся. Твои-то — вон какие: аккуратные, красивые, ловкие. А мои… — Не надо, — наконец не выдержал Вознесёнок. — Чего не надо? — Так со мной разговаривать. И вообще, разговаривать без необходимости. Я приехал не к вам, а к брату. — Нельзя быть таким колючим! Я же с добром, по-соседски. — Мы не соседи. Я здесь временно. И вы мне не нравитесь. — Когда ты сердишься, у тебя веснушки темнеют. Не веришь? Подойди к зеркалу, посмотри. После скудного обеда Вознесёнок принялся за уборку: вымыл всю посуду и полы, протёр пыль со всех поверхностей, выбросил старые газеты, взбил подушки и перины. За окном по-прежнему капал дождь, накормленный Крошка спал в углу клетки. К вечеру Лёва едва держался на ногах от усталости. С него ручьями стекал пот, руки покраснели от мыла и прохладной воды, глаза слезились от пыли. Но он остался доволен собой. Но едва он рухнул на диван, Миша решил поупражняться в пении: — Где ты был, ангел мой, когда в мире горел костёр? Когда дождь лил по крышам, а я не верил в простор? Как тебе? — последний вопрос был обращен к гостю «проклятой квартиры». — Я сам сочинил! — Уберите, пожалуйста, ноги со стола, — попросил Лёва, глянув на жёлтые ботинки на отполированной до блеска поверхности. — Я его не для этого чистил. — Какой ты, оказывается, зануда! — Скоро Вадим придёт. Чем мы его накормим? Осталось немного картошки, но этого мало. Нужно сходить в торговую лавку. Но деньги… — Ты разговариваешь только о еде, мебели и деньгах! Ужасная приземленность! А вот твой брат — другой. Он думает о духовном, вечном. — А вам, видимо, не терпится приблизить его к «вечности». Живёте за его счёт и ни о чём не заботитесь. Лёвушка встал и подошёл к вешалке, чтобы взять пальто, но не нашёл там ничего, кроме шарфа. — А где моя верхняя одежда? — шокировался он. — Неужели украли?! Господи, в чём же я теперь буду ходить? И Вадим расстроится! — Не украли, — мотнул головой Миша. — Мы с Вадимом решили всё продать: и пальто, и сапоги, и перчатки. Пока ты спал. — Что?! Я не верю, что Вадим додумался до такого! Вы его подговорили! — Не ори, малец. И так голова болит. Тебя сюда никто не звал. Приехал на чужую территорию — учись жить по чужим правилам. Сам видишь, в доме нет ни одной лишней копейки. А ты собирался щеголять здесь в дорогущих, подаренных барчуком тряпках? Ещё чего хватало! Да ты бы в них и до торговой лавки не дошёл — тебе бы настучали по голове и ограбили. — Но как вы могли просто взять и продать то, что вам не принадлежало? Не вы эти вещи купили — значит, и не вам ими распоряжаться! — Вадим предупреждал, что столица тебя испортила. Ишь, королевич какой! Нам, видите ли, не принадлежало. Нам здесь принадлежит всё. Мы — хозяева. Как мы решим, так и будет. А если тебя что-то не устраивает — вон бог, а вон порог. — Я всё понял, — обречённо кивнул Вознесёнок. — Я хотел помочь брату. Но теперь увидел, что брата у меня уже нет. Я уеду сегодня же. Он вышел в коридор, но быстро вернулся в комнату. Что-то искал, но ничего не находил. Миша не мешал. Только насвистывал. Лёва сел на диван. Обхватил себя за плечи. Он сказал, что уедет. И, правда, хотел. Но куда? И как? Он никогда не жил один и не сталкивался лицом к лицу с серьёзными проблемами. Он не был готов к соло-существованию, да ещё в Петербурге — огромном, холодном городе, так и не ставшем для него родным. Нужно было продолжать посещать училище. Но это платно. Значит, необходимо работать. Но где? В больничной канцелярии? Снова? Но там место уже занято. Да и такую работу невозможно совмещать с учёбой. А неофициальные подработки не принесут достаточно денег. А Аграновские? Вдруг они откроют «охоту» на своего нового врага? Лёва чувствовал себя щенком, выброшенным на мокрую дорогу. Смешным, растерянным и униженным. Дверь хлопнула резко, будто кто-то её пнул. Сразу вслед за этим — смех, выкрики, шаги, запах табака. — А вот и мы! — гаркнул вошедший Вадим. За ним ввалились трое: один — в военной шинели, второй — с баяном, третий — с бутыльком в кармане. Все громкие, шатающиеся, грязные. Миша сразу встрепенулся: — О, парни пришли! Хотите, я вам спою? Собутыльники заняли всю кухню. Кто-то сел прямо на пол, кто-то полез доставать стаканы. Лёва стоял у стены и молчал. Вадим, проходя мимо, сунул ему в руки свёрток со старым пальто, явно купленным с рук. — Вот, — сказал жандарм. — Я купил. Твоё было красивее. Но зато это — теплее. Глянь, какая подкладка! И только тогда Лёва заметил: брат еле стоял. А его кашель звучал как предсмертный колокол. — Прости, Таракашка, — попросил Вадим. — Нам очень нужны были деньги. На долги, лекарства, еду. Я знаю, ты злишься. Я бы тоже… — Пожалуйста, сядь. Ты совсем слаб. Устал, да? Я тебя сейчас накормлю, — засуетился Вознесёнок. — Всё нормально. Я крепкий… был… — Почему ты вчера не сказал мне, что болен? — А что бы это изменило? Болен, не болен — всё одно. К глазам Лёвушки подступили слёзы. Не от обиды, а от жалости и бессилия. От того, что было нельзя просто обнять своего дорогого человека — и ждать, когда всё станет хорошо. Миша уже успел завладеть вниманием гостей и, взгромоздившись на табуретку, начал свой репертуар с гнусавой пародии на романс. Один из присутствующих, тот, что с баяном, поморщился: — Заткнись, хрен с улицы! — Что ты сказал?! — раздалось ему в ответ. — Да меня, между прочим, в местный театр звали! Только я не пошёл! Гордость не позволила! Не захотел играть всяких шалопаев за сущие копейки! — Ребята, не надо, — попытался вмешаться Вадим. Но было уже поздно. Началась потасовка. Миша швырнул табурет в сторону, дверь хлопнула, посуда посыпалась на пол. Лёва широко распахнул глаза, будучи не в силах пошевелиться — его словно парализовало. — Эй! Прекратите! — крикнул Вадим. — Да угомонитесь вы, черти! Это же мой дом! Мой! Но в суете ему тоже досталось: кто-то толкнул, кто-то махнул не туда. Вадим отлетел к стене и стукнулся затылком. Его опять сотряс кашель — уже с хрипами. Тут Лёвушка очнулся: — Вадим! Гости поняли, что «перегнули палку», и отступили. Один выругался, другой вышел на улицу, третий уселся в угол. Миша стоял посреди комнаты, покачиваясь, с разбитой губой и посиневшей щекой. — Я не уеду, — решил Вознесёнок. — Не сейчас. Слышишь, Вадь? Я не смогу тебя оставить. Без меня ты либо совсем захиреешь, либо погибнешь от руки какого-нибудь алкоголика! Мне страшно здесь. Очень страшно! Но оставлять тебя без присмотра — ещё страшнее. Ты только живи, пожалуйста. — Я постараюсь, — неуверенно ответил Вадим. — Ради тебя. *** Так Лёва начал новую жизнь в пьяном притоне. Дни здесь текли очень однообразно: каждое утро Вадим уходил на службу, а сам Лёва, чтобы не оставаться наедине с Мишей, шатался около дома — гулять в центре города в потрепанном пальто и в таких же сапогах ему было слишком стыдно. Иногда Вознесёнок нанимался на случайную работу — таскал мешки на окраине, мыл полы, зазывал посетителей в булочную, но везде находились люди, спрашивающие «Кто ты такой и что здесь забыл?». Везде он был лишним, чужим и смешным. Вечерами возвращался Вадим. Обязательно — с бутылками в сумке. И начиналось нездоровое, грязное веселье, с танцами на столах, рвотой на полу и тостами за то, «чтобы елось и пилось, чтоб хотелось и моглось». Лёва, как умел, наводил порядок в доме и готовил еду. Но супы и каши съедались не Вадимом — тот жил только на водке, кофе и табаке, — а Мишей и гостями. Они же постоянно мешали чистоте: оставляли после себя горы испачканной посуды, крошки, размазанное по стенам варенье и вмятины на диване. И Лёва быстро понял, что бороться с этим — такое же бесполезное занятие, как вычерпывать море кружкой. Но он не жаловался и не ругался. Он относился к происходящему как к игре: а вдруг, если он останется спокойным, полезным и добрым, его кто-то спасёт? Как в сказках? Может, Максимилиан? Может, Вадим, если очнётся от безумия? Может, волшебник или сам Господь? Но ничего не менялось. Вскоре к Лёве привыкли соседи. Одна из них — женщина средних лет по имени Людмила — даже пригласила его к себе, на чай с пирогами, а после завернула ему узелок с провизией — на будущее. Но Вадим, увидев у брата печенье и сухарики, вышел из себя: — И не стыдно тебе, Лёва?! Мы с Мишей с похмелья подыхаем, а ты сладости жрёшь! — Но при чём тут я? — растерялся Вознесёнок. — Я же не у вас забрал. Это Людмила дала. Угощайтесь, если хотите. Мне не жалко. Тут вмешался Миша: — Нахрена нам твоё печенье?! Ты бы лучше у этой сердобольной соседушки денег взаймы попросил. Она нам не даёт, потому что мы однажды уже заняли и не вернули. А тебе бы не отказала. Лёва покраснел. — Я бы не смог. Это стыдно. — Ах, стыдно?! — вскинулся Вадим. — У соседей ты, значит, просить не любишь. А у меня — наоборот. Тебе это надо, то надо… — Вадь, я у тебя попросил картошку и капусту. На щи. Которые, между прочим, планировал есть не один. Это что — невесть какие пожелания? — Началось, — закатил глаза Миша. — Щи, булочки. Устроили семейное гнёздышко. А я, может, уже лишний? — Вас вообще никто не спрашивал, — не сдержался Лёва. — Не разговаривай так с Мишей! — пуще прежнего распалился Вадим. — И не надо у меня ничего клянчить! Хочешь чего-то — пойди и заработай. Молодой, здоровый парень. Руки-ноги есть. А сидеть на моей шее не получится, братец. Я тебе не Максим. — Я так и не думал. Максим — добрый. И он меня любит. Тишина после этих слов была такой, что даже пробежавшая по раковине муха выглядела неуместно громкой. Лёва забрал свой узелок, ушёл к дивану, и до ночи не произнёс ни слова. Он ел печенье, размачивая его в кипятке, как старик, и думал о том, как можно настолько устать от жизни, если тебе не исполнилось и двадцати пяти годов. А Максима тем временем «лечили». Для начала — холодной ванной. Самым «действенным» и «духовно отрезвляющим» методом. Никто из его родни при этом не присутствовал. Аграновские придерживались позиции: мы уже всё решили, оплатили и подписали бумаги, а остальное — не наше дело. Анна Михайловна пила чай с бальзамом у камина, Константин Георгиевич читал медицинскую энциклопедию (или делал вид, что читал), а Михаил Сергеевич слушал, как играл на фортепиано приглашённый в усадьбу музыкант. Максим плыл куда-то сам, отдельно от семьи, отдельно от всех. Всё происходило быстро, чётко, по отработанному сценарию. По обе стороны от пациента вставали двое мужчин с суровыми лицами и мозолистыми руками. Они не ругались, не злились, а просто делали свою работу: раздевали его и вели по коридору, к полной ванне смешанного с водой льда. Двери тут не хлопали, а закрывались с глухим «чвак», как у сейфов. — Ближе, — командовал санитар. И Максим шёл. Он чувствовал, как его тело резко сжималось, как кровь отливала от конечностей, а по затылку пробегался разряд. Это было больно. Сильно. Но не страшно. Наоборот — живительно. Он словно выходил за грань ощущения себя как человека. Не оставалось ни мыслей, ни воспоминаний. Только вода, дыхание и терпение. Максим смотрел в потолок. И вспоминал облака. И Лёву — его рыжие волосы, его ладони и его голос. А потом было кровопускание. Максим уже не вздрагивал, когда в комнату входил санитар с подносом, на котором лежали чистое полотенце, чашка и блестящий нож. Доктора говорили, что у него «избыток крови, вызывающий похоть», закатывали рукав его рубашки, повязывали жгут, находили вену. Иногда ошибались и кололи в другое место. И алая, густая, как смородиновое варенье, кровь капала в миску. Сначала Максим отводил взгляд и даже терял сознание. Но после десятого раза привык, чему сам удивился — неужели человек способен свыкнуться со всем на свете? Неужели каждый рождался с установкой «бог терпел и нам велел»? Вот только бог знал, за что терпел. За мир, свет, пламя нескончаемой любви и за хороших людей. А он, Максим, — за что? И за кого? Иногда он плакал. Но не от боли, а от отчаяния. От осознания, что его ломали, выжигали, высасывали. Но в его мировоззрении ничего не менялось. Он по-прежнему любил Лёву. До фанатизма. Чем темнее становился мир вокруг, тем ярче горел этот образ. Лёва переставал быть человеком. Он превращался в идею, мечту, смысл. Он становился единственной причиной продолжать. На семейных ужинах Максим более не присутствовал. За длинным, как первый день на новой работе, столом с хрустальными бокалами и серебряными приборами теперь царило выморочное молчание, словно кто-то умер. А может, и не «словно». Может, и умер, но почему-то продолжал дышать за закрытой дверью в конце коридора. Но Константин Георгиевич трижды в день приносил сыну еду, параллельно интересуясь его самочувствием. — Почему вы не понимаете, что ничего этим не добьетесь? Почему вы так глупы? — спрашивал Максим. Отец отвечал ему: — Кто «вы»? Лично я это понимаю. Но встречный вопрос — разве я тебя не предупреждал, чем всё закончится? Разве не просил тебя… успокоиться? Но ты меня и слушать не захотел. Ты ведь умный. А я — опытный доктор, взрослый мужчина, муж, отец — глупец. Да? Твой Лёва — не просто юноша, с которым ты завёл роман от скуки. Он — представитель древнего, аристократического рода. Его кровь гораздо чище, чем кровь Аграновских. И Михаил Сергеевич, узнав всё, воспринял это как личное оскорбление. Лёва явно рассказывал тебе о своей семье. Но тебя ничего не остановило. Знаешь, я тоже начинаю думать, что ты поставил себе цель: разозлить своих родных до белых глаз. Чёрт знает, сколько в городе мальчишек! И девчонок! Но ты выбрал именно… — Пожалуйста, замолчи, — однажды попросил Максимилиан. И это изменило многое. — Ты абсолютно ничего не понимаешь, папа. Как и остальные. Ни в чувствах, ни в том, что со мной происходит, ни в жизни. Я впредь не скажу никому из вас ни слова. Вы — хоть и мои родственники, но вы такие отмороженные! И тут Константину стало стыдно. — Хорошо. Я поговорю с Михаилом Сергеевичем. Попрошу заменить твоё лечение. Ванные и кровопускание — это чересчур. Но труд — совсем другое дело. Он пойдёт тебе на пользу. Ты окрепнешь и станешь домовитым. Разве плохо? — Домовитым? Это как? Женюсь, заведу псарню и полюблю квашеную капусту? Или ты надеешься, что любовь возможно закопать в огороде? — Нет. Но, может, она перестанет жечь, если твои руки будут в мозолях, а не в крови. *** Через несколько дней Максим уехал на «терапию трудом» — словосочетание, звучащее как с медицинской брошюры, распечатанной бумаге, используемой для гигиенических целей. Вся семья Аграновских, облегчённо выдохнув, вернулась к своему фарфору, газетам и философским беседам за ужином, где не проскочило ни одного вопроса о том, куда именно делся их сын и внук, что он ест, во что одет и где спит. «В деревню, на свежий воздух» — этого объяснения От Михаила Сергеевича хватило. На деле же всё было иначе. Место, куда привезли Максимилиана, походило на барак для животных. Длинные, почерневшие от сырости казармы с гнилыми крышами и кривыми табуретками вместо стульев. Окна — в трещинах, заклеенные рваными газетами. На полу — пакля, засохшие следы плевков и печка, у которой спали только самые нахальные ссыльные. Уже в первый день Максима заставили таскать вёдра с навозом на каменистое поле. Бывший доктор носил груз в рваных перчатках, пока руки не взбугрились от волдырей, а глаза не заслезились от запаха. Воду здесь пили из одной бочки. Мылись — почти никогда. Кормили — дважды в день. Холодной баландой с ошмётками морковки и чёрным хлебом. Во второй день у Максима заболел живот, но его никто не услышал. Таблеток тут не было, врачей не звали. Был только надзиратель с плетью в руках. — Подъём, голубок! — кричал он, нависнув над Максимом. — Работать пора! Даже божья птичка — и та даром хлеб не клюет! Иногда, после заката, в спальное помещение к Аграновскому заходили вонючие мужики — старшие «пациенты». Они приближались вплотную, щипали, обнюхивали, говорили гадости, требовали, чтобы он «улыбнулся». Один раз они прижали его к стене, но Максиму удалось убежать. Потом его вырвало прямо на постель. Но он не пожаловался. Потому что знал: это ухудшит ситуацию. И всё это — во имя излечения. Он спал на досках, обернувшись в одеяло, пахнущее мылом, смертью и мышами. В ночи слышал чьи-то стоны — от боли, тоски и одиночества. Но не отвечал. А только думал. О Лёве. И его пальцах, измазанных вареньем и глиной. О его веснушках, темнеющих с наступлением холода. О его нежности и наивности. На второй неделе Максимилиан начал терять вес. На третьей — говорить во сне. А на четвертой — впервые улыбнулся. Потому что во сне увидел Лёву. Особенно Аграновский боялся подвала, стены которого давно пропотели чужими муками. Воздух там был густым, как старый суп, и каждая попытка вдохнуть его резала лёгкие. Из углов доносилось капание — как будто помещение оплакивало тех, кто когда-то здесь работал, а теперь лежал в земле. Максимилиан мыл каменный пол. С каждой секундой вода в ведре становилась грязнее. Рукоять щётки натёрла ладони до крови, «преступник» скрипел зубами, но продолжал двигаться. — Эй, красавчик, не торопись так, — вдруг раздалось сзади. Максим не пошевелился. Но в его затылке уже почувствовалось жжение — он ждал удара каждую секунду. И не ошибся. Первый толчок пришёлся по спине. Второй — по бокам. — Встань! Прямо! Или тебя поднять? Гляньте-ка, какой нежный. Чужие пальцы потянулись к лицу Максима, грубо сжали подбородок. На его лбу проступил холодный пот, а ноги задрожали. Он знал, что лучше не отвечать, не сопротивляться, но внутри всё кричало — бежать. — Я посмотрю, что ты за птичка. Я научу тебя работать. Но сначала… Максим дернул головой. Лоб со всей силы врезался в лицо надзирателя. Раздался хруст, затем — полный злобы вой. От следующего удара Максим повалился на пол. Грязь забила рот и осела на языке, сливаясь с металлическим привкусом крови. Бедолага не запомнил, сколько длилась эта пытка. Когда всё закончилось, его оставили лежать на полу. Надзиратель ушёл, бросив напоследок: — Завтра будешь мыть отхожее место. Ночью начался новый круг ада. Максима втащили в каморку так резко, что он ударился плечом о косяк. — Садись, красавчик, — прогудел надзиратель, указав на старый табурет. — Устал небось? Давай-ка, я тебя подкормлю. Аграновский сел. Он знал, что если продолжит перечить, вскоре его найдут где-то неподалёку, с обваренными пальцами, выбитыми зубами и выдранными волосами. На столе перед ним появились куски хлеба и сала. — Ешь, — хмыкнул надзиратель, усевшись напротив. Максим взял хлеб, но тут же уронил его. — Ах ты, неловкая баба! — расхохотался мужик. — Ну ничего, подними. Ты же не боишься грязи. Аграновский выполнил и этот приказ. Жевать было страшно — вдруг там стекло? Или гвозди? Но всё обошлось. — Так-то лучше, — надзиратель потянулся за куском сала и сунул его прямо в лицо Максиму. — А теперь это. Давай, открывай рот! — Но я ещё… — Быстрее, твою мать! Куски пошли один за другим. В голове у Максима всё зазвенело и вспыхнуло, глаза увлажнились. Надзиратель распалялся всё сильнее, до боли вдавливая «угощения» в чужой рот. Крошки и жир стекали по подбородку и липли к коже. — Ты у нас маленький барчук? Я думаю, что таким, как ты, надо учиться настоящей жизни. А то, небось, привык, что тебя все по макушке гладят? Мужик внезапно ударил Максима по затылку и навалился на него всем своим дурно пахнущим телом. — Давай, покажи, какой ты смирный. Максим сжал зубы, пытаясь удержаться от крика. Но надзиратель вдруг впился в его щёку зубами, укусил так сильно, что из раны потекла кровь. Это стало последней каплей. Всё тело Максима содрогнулось. Желудок, переполненный быстро проглоченной едой, взбунтовался. Бедолагу вырвало на пол. — Что за чёрт! — заорал надзиратель. Его лицо исказилось от отвращения, кулак метнулся вперёд, ударив Максима в скулу. Дверь захлопнулась. Пленник остался один. Но уже через полчаса стоял у стены, вжавшись в грубые доски. Воздух казался обжигающе ледяным. Посреди двора валялся мальчишка лет восемнадцати. Его лицо было багровым от побоев, а тело дергалось в беспорядочных судорогах. Над ним возвышался всё тот же надзиратель. — Кричи, щенок! — приказал последний, пнув свою жертву в бок. — Ну? Где твоё «пожалейте»? Парень не кричал. Он уже не мог. Максим прижал ладонь к губам. Рядом стоял другой несчастный — пожилой мужчина. Его согнули пополам, обнажив спину. Первый удар дубинкой пришёлся прямо по его лопаткам, а второй — по печени. — Давайте, рассказывайте! Кто украл хлеб? — визжал надзиратель. Мужчина молчал. Пытки продолжались. Максим упал на землю, кашляя и давясь собственной рвотой. — Неужели из вас невозможно слепить ничего путного? — гремело рядом. — Почему вы не хотите быть людьми? Кто там завыл?! Немедленно замолчать! Это я вас ещё слабо бью! И не каждый день! Я вас, червей, жалею! Вас надо пинать и хлестать от рассвета до заката! Вот так! Дать ещё?! Чего ты рыдаешь, ублюдок? Подумаешь, кровь! Даже скотина становится умнее, если её бить, а вы — нет. Снова кто-то завыл? Заткнись, падла, а то хуже станет. А ну, кто следующий? И Максим понял — его время пришло. *** Вадим стоял в кабинете Корнилова. Сам генерал сидел за своим излюбленным письменным столом, а по бокам от него расположились ещё двое старших по званию. — Вадим Дмитриевич, так более не может продолжаться, — начал Корнилов. — Вы приходите на службу в ужасном состоянии. И подаёте такой же ужасный пример своим напарникам. — Ваши пьянки начались после гибели Воронцова, — добавил второй вышестоящий. — Мы вам искренне сочувствуем, но здесь — корпус жандармов, а не богадельня для несчастных и убогих. И если служитель закона не справляется со своими обязанностями, с ним прощаются. — Это устав, — кивнул Корнилов. — Мы все его подписывали. Вадим равнодушно смотрел на них. Его губы едва заметно поджались, но слова не вышли. Всё, что он мог делать, это мысленно повторять: «Оставьте меня в покое, просто оставьте…». — Вот ваше решение всех конфликтов, — подал голос третий руководитель. — Либо отмолчаться, либо, напротив, нахамить. Но все эти слова звучали для Вознесенского как-то искаженно и неразборчиво, словно он находился под водой. Ему захотелось исчезнуть, раствориться в холодном утре, стать упавшей на стену корпуса тенью и никогда более не возвращаться в мир, где его никто не понимал. — Чего вы на меня накинулись? — наконец процедил опальный жандарм. — Дела я раскрываю, в кабинете не засыпаю, на собрания не опаздываю. Да, звёзд с неба не хватаю — и не собирался. Не всем же быть такими героями, как Андрей Валентинович. Зато не прошу ни медалей, ни премий, ни статей в газете. Мне достаточно минимальной платы; лишь бы на водку и хлеб хватало. А что касается «примера для напарников» — пусть они сами учатся отличать хорошее от плохого. — Нет, это невозможно! — взвинтился Корнилов. — Со стеной разговаривать — и то проще! — Я был лучшим среди новобранцев, — напомнил Вадим: и себе, и всем остальным. — У меня и награды остались… Вы же знаете. — Вот и надо спасти вас, наш уже бывший лучший новобранец. Мы можем поместить вас в лечебницу для алкоголиков. Устроить всё официально. — Да вас самого впору туда поместить! Думаете, никто не знает, как вы гуляли на юбилее сестры? Или, может, забыли, как ваш помощник посреди рабочего дня бегал за огуречным рассолом, от похмелья? — Да как ты смеешь, щенок! — выкрикнул Корнилов. — Забыл, перед кем стоишь? Немедленно сними медали — они больше не твои! И иди отсюда к чёртовой матери! Живи без денег и дела, разлагайся дальше. Вознесенский сорвал с груди медаль — уже не новую, но всё ещё блестящую в пятне упавшего на стол солнечного света. Металл глухо звякнул о дерево — словно у кого-то откололся зуб. — Подавитесь. И вышел. Коридор проглотил его, как болото — упавшее тело. Вечером, когда Лёва вернулся с очередной подработки, Вадим был дома: сидел с Мишей за столом и пил водку. — О, Лёва пришёл! — оживился уже бывший жандарм, увидев брата. — Кормилец наш! Благодетель и мученик! Меня со службы выперли. За собственное мнение и неподкупность! — И за запах от униформы, — мрачно добавил Миша. — А у меня, между прочим, тоже горе: мои песни всё ещё не популярны. Народ поглупел. Всем подавай частушки в два прихлопа, три притопа. А у меня — философия, трагедия, сатира! Это же надо обдумать! Прожить! Вот, послушайте: о, жизнь моя — ты ржавая подкова, ты валяешься у пьяного двора… — Господи, — простонал Лёва. — Как я устал! — и наклонился к брату: — Вадь, тебе пора лечь. Но старший Вознесенский замотал головой: — Ишь, командир нашёлся! Никуда я не пойду! Не мешай мне отдыхать! — Да ну тебя, — сдался Лёвушка и пошёл к плите, закутавшись в своё раздражение, как в шерстяной плед. Засыпал в чайник заварку — такую же горькую и безвкусную, как жизнь в этом доме — и закрыл глаза. И тут позади него Вадим рухнул со стула. Миша пробормотал: «ох, твою мать», а Лёва бросился к брату, расплескав кипяток на пол. — Живой, — сказал последний, нащупав удары пульса на чужом запястье. — Просто мертвецки пьяный. — А я уж подумал… — выдохнул Миша. — Разве можно так пугать?! Я же артист! Поэт — песенник! Чувствительная натура! Они кое-как дотащили Вадима до дивана. Тот совсем обмяк, а его голова болталась, как увядший подсолнух на ветру. Лёва надеялся, что после этого Миша уйдёт продолжать банкет в одиночестве, но тот обратился к нему: — Неужели ты и теперь не уедешь обратно? Не бросишь брата? Но зачем тебе этот балласт? Я никогда прежде не встречал настолько добрых людей. Или ты остаёшься не из-за Вадима? — На что вы намекаете? — не понял Вознесёнок. — Да я не намекаю, а прямо спрашиваю. Ты стараешься не оставаться со мной наедине, потому что я тебе не нравлюсь? Или потому что, наоборот, слишком нравлюсь? — Это такой бред, что даже обсуждения не заслуживает. И если вы не прекратите, я всё расскажу Вадиму! — Ладно — ладно. Я ведь просто спросил. — А я — просто ответил. А Максим в это время плёлся по двору, согнувшись и стараясь не смотреть никому в глаза. Его ноги утопали в грязи, а спина горела от вчерашних щипков. Он почти дошёл до барака, как вдруг услышал позади: — Эй, птенчик! Куда торопишься? Максим медленно обернулся. Конечно же, неподалёку стоял надзиратель. — Иди сюда, — приказал тот. Аграновский пошёл. Но его не покидало чувство, что он пробирался сквозь манную кашу или кисель — всё было смазанным, густым, забивающим ноздри и лёгкие. — Вот так и надо, — довольно крякнул надзиратель. — Слушаешься — живёшь. А если начнёшь выделываться, я покажу тебе, как умирают медленно. Максим молча задыхался от отвращения, пока грубые руки мяли его бёдра и спину. — Ты мне нравишься, — прохрипел мужик. — Ответь что-нибудь. — «Хочу спрятаться! Хочу домой, к Лёве!» — подумал Максим. — Не надейся, что я шучу. Попробуешь сбежать или хоть раз глянешь на меня косо — считай, что уже труп. А теперь ступай. Но не забудь, птенчик: ты мой. Только мой. Ночью — снова похожий на гробницу кабинет. У стены стоял мальчишка — бледный, худой, с впалыми глазами. Его руки были связаны, а лицо покрывали синяки. Надзиратель топтался в центре, держа в ладонях длинный ремень. — Ну что, барчук? Смотри, как это делается. Ремень со свистом ударил по спине юнца. Максим вскинул голову. Увиденное заставило его желудок перевернуться. — Не отворачивайся! — настоял надзиратель. — Иначе я и твою спину украшу! — Пожалуйста, не надо, — всхлипнул Аграновский. — Что вы творите, вы же его убьёте! — А теперь — твоя очередь! — Я не смогу! — Ты будешь делать то, что я приказываю, или сдохнешь. Максим понял, что выхода нет. Зажмурившись, он ударил мальчишку. Удар получился слабым, почти неощутимым, но его хватило, чтобы несчастный вздрогнул. — Сильнее! — Нет, я не могу. И не хочу. Мучитель вдруг рассмеялся — хрипло, громко, словно ему рассказали абсурдную шутку. — Вот почему ты мне так нравишься, птенчик. Ты упрямый, но всё равно мой. Больше Максим ничего не видел и не слышал, потому что сознание его покинуло. *** После отстранения Вадима от службы Лёва нанялся уборщиком сразу в несколько контор и стал единственным кормильцем маленькой семьи, в которой царило моральное разложение. Просыпался он затемно и уже инстинктивно тянулся к перчаткам — тому, что защищало его некогда нежные пальцы от холода, покраснений и волдырей. А потом — ползал по мраморным полам, затирал следы чужой жизни, чужой власти и чужих успехов. Мыл окна, в которые давно не заглядывал свет, соскребал с ковров крошки, оставшиеся после обедов начальников, а сам ел в кладовке, где пахло плесенью и старыми тряпками; запивал хлеб чаем, настоянным на безнадёге. Служащие относились к Лёве не зло или презренно, а… никак. Они не считали его частью коллектива, не заводили с ним разговоров, даже не называли его по имени. Просто проходили мимо, словно он был комком грязи на обочине или сломанным бордюром. И Вознесёнок понимал — то, что он сотворил со своей жизнью, нельзя было назвать иначе, чем «пролёт со свистом». Ему был дан прекрасный старт во взрослую жизнь: столица, хорошая работа, училище поощрения искусств, перья и уголь, глина и масляные краски. Но всё это держалось на Максиме — сильном, смелом и деятельном человеке, готовом на многое ради своего непутёвого возлюбленного. Без него Лёва ни с чем не справился. Иногда уже бывший столичный студент садился на скамейку, рядом с какой-нибудь из контор, и смотрел, как из окон здания лился тёплый свет. Там пили кофе, смеялись, обсуждали новости, флиртовали и решали судьбы. А он сидел с ведром. И держал руки между коленями, пытаясь не плакать. Потому что плакать — уже роскошь. Для живых. А он — так, тень. Конечно, если бы Лёвушка был старше и опытнее, если бы вырос в другой семье и обладал внутренними опорами, он бы сказал себе: «Человек в подавленном состоянии не способен на плодотворную работу. И мне нельзя требовать многого от себя, мальчишки, пережившего такой кошмар. Это всё равно, что требовать от инвалида — колясочника встать и пойти». Но он, увы, мыслил иначе. И жил с постоянным чувством вины. Подойдя к «своей» квартире в очередной раз, Лёва ещё на улице услышал музыку и нестройный хохот. Его сердце дёрнулось, как мышь, угодившая в мышеловку одной лапкой: и не вырваться, и не умереть. Он зашёл и сразу проскользнул на кухню, но услышал окрик Вадима: — Братец, ты чего там прячешься? Иди сюда. Вознесёнок осторожно показался в дверях. Один из собутыльников хозяина дома — явно моложе и трезвее остальных — оживлённо подскочил: — Опа! Вот это у тебя брат! Яркий, молоденький! Кому же достанется такое сокровище? — Сядь, чучело огородное, — вяло отреагировал Вадим. — И ты, Лёва, садись, поешь. Лёвушка съёжился и отрицательно помотал головой. Тут в дело вступил Миша: — Полюбуйтесь, гости дорогие! Какой неблагодарный малец! Наш Вадя вырастил себе змейку на шейку! Вадим тоже остался недоволен реакцией Лёвы, но слова Миши не понравились ему ещё больше, поэтому он насупился и отмахнулся: — Замолчи, дуралей. А ты, Лёва, не вредничай. Подкрепись. Тут, вон, фрукты, овощи… Лёва быстро — быстро заморгал. — Фрукты и овощи?! Надеюсь, не краденые? И не… — он хотел сказать «с помойки», но вовремя напомнил себе, что Вадим бы на такое не пошёл. — Купленные, — заверил Вадим. Вознесёнок едва устоял на ногах. Всё это было глупо: убогая квартира, пьянка, фальшивый смех, песни про несчастную Россию под гитару с оторванной струной. Но Вадим… Его Вадим — всё ещё старался. Всё ещё помнил, что у него есть младший брат. Всё ещё пытался быть заботливым — по-своему, криво, но искренне. — Давай яблоко, — улыбнулся Лёва. — Что за «давай», — беззлобно проворчал хозяин дома. — Говорю же: садись и ешь. «Подавать» прислуги нет. — Вот-вот, — поддакнул Миша. — И ешь со всеми за столом, как человек. А не на кровати. Или ты брезгуешь нашим обществом? Считаешь нас недостойными? На это Лёва ничего не ответил. Просто принялся жевать фрукт. Вадим вдруг помрачнел. — Что с тобой? — заволновался Вознесёнок. — Да вот, вкусностей тебе купил, теперь на бутылку денег не осталось. — Вадь, ты бы… ну, не пил. — А резко бросать нельзя! Это вредно для организма! — Да, Вадиму необходимо подлечиться, — вставил свои пять копеек Миша. — У него завтра важное дело, он пойдёт искать работу. Лёва посмотрел на него как на классового врага: — А вы не хотите ему помочь? И тоже принести в дом хоть рубль? — Да что вы сегодня как собаки! — разозлился Вадим. — Всё гавкаетесь! — Я просто не понимаю, почему ты его содержишь, — ответил Лёва. — Разве он этого достоин? — Не твоё дело. Поймёшь, когда узнаешь, что такое любовь. — Я уже давно знаю, что такое любовь! Но я бы никогда не стал катать на своей шее того, кто меня не ценит! Но после Лёва замолк. Ему стало стыдно за своё поведение. Разве можно жить на чужой территории, грубя и презирая её постоянных обитателей? Миша говорил правду, его сюда никто не звал. Если что-то не устраивало — вон дверь. Но он не послушался Омара Хайяма. Он предпочёл быть с кем попало, главное — не в одиночестве. И ему ли упрекать Вадима? — Ладно, я схожу в торговую лавку, — решил Вознесёнок. — Куплю тебе что-нибудь. Но не водку. Ни капли крепкого, понял? — Пиво? — Молоко. Холодное. Чтобы ты приложил бутылку ко лбу и немного протрезвел. На улице уже сгущались лилово-серые сумерки. Выйдя в торговую лавку, Лёва купил молоко, хлеб и, чёрт возьми, вино — самое безобидное из всех зол, какие он мог предложить брату. Он шагал, не чувствуя под собой земли, но сразу услышал, как на другой стороне улицы кто-то засмеялся. Этим «кем-то» оказался светловолосый, высокий и пружинистый парень с точёным профилем. Сердце Лёвы застучало где-то в горле. — Максюта! — крикнул он, ринувшись вперёд. Парень обернулся. Его лицо оказалось совсем чужим. Лёва несколько мгновений просто смотрел, но затем пошёл своей дорогой, пряча всхлипы в рукаве куртки и думая: «Ещё немного — и я начну бегать за всеми прохожими с волосами цвета заснеженного янтаря. Максим — уже не просто мой возлюбленный. Он — сдвиг, мираж». На этот раз квартира встретила Вознесёнка тишиной. Гитара стояла в углу. Смеяться было некому. Вадим сидел на полу, держа Мишу за плечи — тот мелко дрожал и стонал. — Господи, что такое?! — спросил Лёва, бросив сумку с покупками в угол. — Сердце, — ответил Вадим. — С Мишей это уже случалось раньше. — Так чего ты сидишь?! Нужно бежать за врачом! — Нет! Миша их терпеть не может. Вознесёнок подул на свой лоб — чёлка взметнулась вверх, кожа остыла, глаза высохли. Он не любил Мишу, но понимал, что от этого тот не переставал быть живым человеком. Хоть и паскудным. А значит, заслуживал помощи. — Бред! Я в больницу! Не хватало ещё, чтобы он богу душу отдал! Тут Миша зашевелился и выдохнул сквозь стиснутые зубы: — А ты умеешь ободрять. Лёва вылетел за дверь. — Значит, Миша — сердечник, — пролепетал он на бегу. Народный термин, казавшийся раньше почти насмешкой, внезапно приобрёл вес, тяжесть и значение.