Одно из самых главных последствий войны состоит в том,
что люди в конце концов разочаровываются в героизме.
Курт Воннегут.
Лёва вошёл в кабак на окраине Выборга — в тёмное, прокуренное логово с низкими потолками и каменными стенами. Там пахло пивом, рыбой, дёгтем и шерстью: рядом располагался порт, люди заходили прямо с холода и моря. Лёва шёл, не видя чужих лиц, выискивая одно-единственное, родное. И нашёл. Валентин сидел за столом, заваленным бутылками, в окружении финских и шведских матросов и контрабандистов, на которых то и дело косился хозяин заведения — молчаливый тип, чью физиономию, по мнению Лёвы, следовало бы поместить в медицинский справочник, с припиской «идиотизм на последней стадии». Но он знал главное: кого можно выгнать, а кого лучше не трогать. На коленях Валентина — единственного влиятельного криминального человека во всём Выборе, ставшего почти легендой — сидела размалёванная девка. Она что-то шептала ему на ухо, а он, пьяный и распущенный, хохотал, запрокинув голову. Этот смех — громкий, беспричинный, полный показного веселья — вонзился Лёве в сердце ледяной спицей. Незваный визитёр остановился в пяти шагах от парочки. В его глазах, обычно таких ясных, цвета молодой мяты, сейчас плавала пелена — следствие порошка, который он употребил перед выходом, «для храбрости». Доз — в том числе, тех, что можно было вводить внутривенно — осталось немного, и это было мучительно. Мучительнее недостатка денег. — «Деньги можно раздобыть всегда и везде, если владеешь оружием», — часто говорил Валентин. — «А с наркотиками — другая история». — Валь, — голос Лёвы прозвучал на удивление ровно. Смех за столом смолк. Все обернулись. На лице Валентина расцвела радость. — Котёнок! Иди к нам! Лёва не двинулся с места. Его рука плавно, без суеты, ушла в карман пиджака и вынырнула с компактным, чёрным пистолетом. Щелчок снятого предохранителя прозвучал громче любого крика. Валентин перестал улыбаться. Он обратил внимание на взгляд Лёвы. В этом взгляде не было истерики или слёз. Там была пустыня. И абсолютная решимость. Северинов-Корановский понял, что его возлюбленный не просто пьян или накурен, а в том состоянии, когда страх отключается, а на его место приходит что-то прямое и неумолимое. — Лёва, убери ствол, — приказал Валентин, сняв со своих колен оцепеневшую от ужаса девку. — Я предупреждал: если я ещё раз увижу, как ты к кому-то прикасаешься… — Лёва, ты всё неправильно понял. — Заткнись! Лёва взвёл курок. Звук получился чётким, металлическим, финальным. Валентин смотрел на него. На его искажённое химической яростью лицо. На твёрдую, профессиональную стойку. На безупречный хват оружия — большой палец вдоль ствола, две руки, локти прижаты. Это была стойка человека, научившегося стрелять. И убивать. И тогда Главарь Выборга принял решение: — Что ж. Если и умирать, то только от твоей руки, — и закрыл глаза. Раздался первый выстрел. Пуля просвистела в сантиметре от левого уха Валентина и впечаталась в стену. Валентин содрогнулся, но не открыл глаз. Второй выстрел. На этот раз пуля прошла над правым ухом, оставив в стене ещё одну, идеально симметричную дырку. Третий выстрел. Пуля впилась между предыдущими двумя, проведя воображаемую линию точно над макушкой Северинова-Корановского. Дымок от пороха повис в воздухе. Лёва опустил пистолет и пошёл к выходу. Никто не посмел пошевелиться и остановить его. Как только дверь захлопнулась, Валентин обернулся, чтобы рассмотреть три идеальных, ровных отверстия в стене на высоте своего роста. И тогда с ним случилась истерика. Он начал смеяться. Сначала тихо, потом всё громче и громче, срываясь на визг, рыдания и чистейшее безумие. — Видите?! — закричал бандит. — Видите, суки, что он может?! Три пули! На расстоянии вытянутой руки! И ни одной — в меня! Он мог меня убить! Он хотел! Но не стал! Потому что, я его — его! Поняли?! А он — мой, чёрт возьми! Такой грозный! Мой красавец! Мой лучший ученик! Какая меткость! Как он целился… Под наркотой, а попал… как бог… Валентин смотрел на отметины не как на угрозу, а как на самое дорогое, страшное и прекрасное любовное письмо, которое он когда-либо получал. Лёва не просто приревновал. Он поставил точку. С трёхкратной точностью. И Валентин был счастлив. Лёва между тем прошёл квартал и толкнул дверь другого заведения — поменьше, тише, без музыки. Здесь было светлее, пахло хлебом, копчёной рыбой и чем-то почти домашним. За стойкой сидел молодой служащий с круглым лицом и настороженными глазами. — Пиво, пожалуйста, — попросил Лёва. — И что-нибудь поесть. — «Что-нибудь»? — недовольно вздохнул служащий. — На какую сумму? Лёва расстегнул пуговицу на рукаве и продемонстрировал татуировку: небольшой, кривоватый гранат. Кожица с трещинкой, зерна намечены точками. Ничего грозного. Даже трогательно. Парень за стойкой непонимающе захлопал ресницами. — Что это? Из задней комнаты вышел владелец. Посмотрел на руку Лёвы — и сглотнул горьковатую слюну. — Уберите, молодой человек, — почти взмолился он. — Миша, подай гостю пиво, рыбу и хлеб. И если увидишь его ещё раз, всё — за наш счёт. Без вопросов. Парень за стойкой ошалело закивал. Лёва сел за стол у стены. Пиво оказалось холодным, рыба — жирной, хлеб — тёплым. Он ел медленно, чувствуя, как тело наконец вспоминает, что значит жить, а не только целиться и стрелять. Этот гранат не был случайным. У Валентина имелась такая же татуировка. Только больше, ярче и грубее. И располагалась там, где её было видно всем и сразу: на шее. В Выборге знали: гранат — значит криминальная «верхушка» города. Значит кровь, если понадобится. И защиту — если повезёт. А если маленький, кривой гранат показывал рыжеволосый, зеленоглазый парень — это означало только одно: Он свой. Самый свой. Тот, за кого Главарь убьёт любого. Лёва допил пиво и позволил себе закрыть глаза. Он знал: Валентин всё ещё смеётся в том кабаке. А потом придёт за ним. За четыре месяца жизни в Выборге Лёва так и не привык называть Валентина по его новому паспортному имени — Иоганн Карл Берг. По сухому, иностранному, как костюм, сшитый не по меркам, но достаточно приличный, чтобы в нём пройти таможню и не вызвать вопросов. На бумаге Берг был чиновничьим сыном, человеком без прошлого, связей и скандалов. На людях Лёва обращался к нему просто: — Ты. А наедине, в тесной квартире над лавкой с рыболовными снастями, говорил, как прежде: — Валя. Из Швеции они уехали быстро и почти без следов — ровно в тот момент, когда там начали расследовать зверское убийство графа, оказавшегося не безобидным эксцентричным аристократом, а конченной мразью: торговцем людьми, растлителем, владельцем тайных домов и коллекционером чужих судеб. Газеты смаковали подробности, жандармы рылись в сводках, чудом спасшиеся свидетели умывались слезами. Оставаться там было нельзя. Ни под каким именем. Выборг оказался идеальным. Город на границе — не слишком большой, но и не дремучий. Камень, порт, крепость, купцы, море, граница. Россия — и не совсем Россия. Европа — и не совсем Европа. Здесь никто не задавал лишних вопросов, если ответы могли быть опасными. Здесь уважали силу, но ещё больше — репутацию. Валентин не лез наверх и не устраивал показательных расправ. Он просто начал закрывать вопросы. Один. Другой. Третий. Контрабанда отныне шла ровно, деньги возвращались вовремя, а люди исчезали только тогда, когда сами переходили черту. Очень быстро стало ясно: если в Выборге возникает проблема, которую нельзя решить деньгами или законом, — идут к Бергу. А если Берг качает головой — значит, вопрос смертельный. Он стал единственным не потому, что перебил остальных. А потому что остальные отошли. И ещё потому что ходили слухи. Что прежний Валентин Северинов-Корановский — тот самый, из Петербурга, — умер. Повесился. Или был убит при попытке побега. Или сгорел при пожаре на складе. Версий было много. Все — убедительные. Эту смерть Валентин организовал сам. Через старые связи, нужных людей и тело без имени. Через бумаги, подписи, молчание. В столице Валентин умер. Окончательно. А в Выборге родился Берг. Северинов-Корановский пришёл за Лёвой через полчаса — так, как всегда приходил за самым ценным: без шума и охраны, в простом тёмном пальто, которое делало его похожим на любого другого мужчину, возвращающегося домой. Он не позвал, не окликнул — просто встал рядом, и Лёва почувствовал его раньше, чем увидел. — Пойдем, — повелел Валентин. Лёва встал. Он никогда не спрашивал «куда». Выборг девятнадцатого века жил своей сдержанной жизнью, как последний европейский бастион, с которого виднелись и империя, и свобода. Скользкие улицы пахли углём и солью. Отполированные копытами и тележными колёсами мостовые блестели в свете газовых фонарей. Крепость маячила на фоне неба чёрной громадой, костёлы — резкими линиями. — Ты обнаглел, — сказал Лёва, когда они с Валентином почти дошли до дома. — Ты лапал какую-то девку. Валентин не стал отпираться. Даже устало усмехнулся. — Во-первых, между нами ничего не было. Так, дурачество. А во-вторых, мне тяжело совсем без тепла. Ты же со мной не спишь. Лёва остановился. — Я не сплю с тобой, потому что меня насиловали, Валя. Я иногда даже не понимаю, где просыпаюсь. Мне кажется, что я до сих пор там. Что ты — это он. Что ты хочешь мне зла. Я не могу с этим справиться. Я даже собственное прозвище не выношу! Котёнок — это оттуда. Валентин поднял руки в примиряющем жесте. — Прости, Лёвушка. Я не оказывался в такой ситуации. Я правда не знаю, что делать. Но я могу пригласить для тебя врача по человеческим душам. Лучшего. Хотя подозреваю, что даже он не поможет, если ты сам не хочешь быть со мной. Он не сказал «спать». Он сказал «быть со мной». — Не надо. Я ведь учусь. Лечусь иначе. Помнишь? Валентин помнил. За четыре месяца Лёва научился многому из того, что знал и умел его покровитель. Стрелять, разбирать пистолет, бросать нож, ударять в пах, в горло и печень. Понимать улицу. Понимать людей. Он больше не хотел быть жертвой. И стал опасным. Валентин посмотрел на него — нового, обожжённого, жёсткого. Того, что уже дважды за время их отношений направлял на него оружие. — Я не буду называть тебя Котёнком. — Наконец-то. — Будешь Лисом. — Потому что я рыжий? — Не только. Потому что ты выжил там, где других съели. Потому что ты смотришь — и уже всё понял. Потому что ты тихий, а потом вдруг — щёлк. И зубы. — Лис, — повторил Лёва. И это прозвище не показалось ему отталкивающим. *** До дома оставалось всего ничего — два поворота, узкий проулок и лестница. Лёва уже полез в карман за ключами, когда Валентин вдруг остановился: не резко — наоборот, чересчур спокойно. — Стоп, Лисёнок. Они оба посмотрели на землю. Там, как оказалось, были рассыпаны гвозди и обломки проволоки. — Это… — Лёва присел, чтобы получше разглядеть острые и режущие мелочи. — Как думаешь, это для нас? Нарочно перед домом? Валентин некоторое время молчал, оценивая взглядом не только землю, но и окна, крыши, тени между зданиями. И наконец ответил: — Вряд ли. Скорее всего, проделки подростков. Летом все носят обувь с тонкой подошвой — вот они и развлекаются. Мы с тобой… Пригнись! Лёва и так находился в положении полусидя, но тут же упал на живот, подальше от гвоздей. Валентин сделал то же самое. Их движения совпали почти зеркально — два тела, знающие, что делать, прежде чем мысль успеет догнать. Нож вошёл в дерево неподалёку с сухим, злым звуком. Мужчины выпрямились. Ни вскрика. Ни паники. Скорее — холодное, внимательное удивление. — Смело, — заметил Лёва. — Но глупо. — Выходи! — крикнул Валентин, достав оружие. В переулке мелькнула тень — и исчезла. Быстро, неровно, без попытки продолжить. — Ушёл, — разочарованно констатировал Северинов-Корановский. — Будем надеяться, что навсегда. Всё, Лисёнок. Отныне мы и шагу не ступим без охраны. — Ты и так никуда не ходишь один, — буркнул Лёва, отряхивая ладони. — У тебя целая свита. И это было правдой. Пять человек. Молодые, широкоплечие, с бесстрашными взглядами. Каждый чем-то отличался: один, Антти, — бывший солдат, молчаливый и быстрый, другой — Костя, из русских крестьян, с голосом, похожим на медвежий рёв, остальные — новенькие, но надёжные: близнецы, Аполлинарий и Винсент, и тихий Зора, с привычкой таскать с собой нож куда угодно, даже в баню. — А у меня — кто? — с притворной обидой продолжил Лёвушка. — Один охранник. Шестидесятилетний Николай Петрович. Да, здоровяк, да, глаз — алмаз, но в бою — не ровня твоим. Ты не нанял мне молодого мужчину, потому что тебя бы сожрала ревность. Валентин пожал плечами. Отрицать очевидное не было смысла. — Конечно. Я и старика-то еле терплю. — Тогда сам меня и охраняй. — Да я бы тебя в карман засунул, если бы мог. Чтобы тебя никто не видел и не трогал. Дом стоял в стороне — не на людной улице и не в купеческом квартале, а там, где Выборг начинал замолкать. Каменный, двухэтажный, с высокой крышей и узкими окнами, спрятанный за старым садом с яблонями и елями. Ни вывески, ни света в окнах по вечерам — только чугунная калитка и выложенная плитой дорожка. О нём не знал никто. Ни банда Валентина, ни портовые, ни соседи. Им было известно лишь о маленькой квартире над лавкой с рыболовными снастями, в которой Лёва и Валентин жили во время «дел». Этот же дом — не для грязи, а для удовольствий и душевного отдыха — принял их без вопросов. Внутри было дорого: привезённые из Персии ковры, мебель из тёмного дерева, камин с резьбой, чугунная ванная с медными кранами. Пристанище для тех, кто хотел жить, а не выживать. Никакой бутафории; только деньги, вложенные со вкусом и намерением. Они мылись по очереди. Сначала Валентин — долго, молча, смывая с кожи улицу и напряжение. Потом — Лёва. Вода плавно стекала по его плечам, волосы темнели, дыхание выравнивалось. Он вышел из ванной в халате — чистый, свежий, пахнущий мылом и чем-то почти забытым, домашним. Валентин отреагировал мгновенно. Желание ударило резко, глухо и глубоко, точно подземный толчок. Он хотел Лёву так, как хотят воздуха после долгого погружения. Но не показал этого. Остался на месте. — «Сейчас опять что-нибудь предложит», — подумал Лёва, потянувшись к баночке с увлажняющим кремом. И оказался прав. — Лисёнок, давай разыграем спектакль, — заговорил Валентин. — Небольшой, исключительно для нас. Начнём — и посмотрим, к чему это приведёт. Я клянусь, что не сделаю ничего без твоего согласия. Лёвушку замутило. Не от Валентина, нет. А от восторженно — изнывающего взгляда оного, от воспоминаний о логове графа и от собственной уязвимости. За последние недели Северинов-Корановский не раз предлагал ему такую игру — с намёком на страсть, но без грубых шагов. И каждый раз Лёва позволял себе малое — прикосновение, танец, разговор с двойным дном — и каждый раз отходил с тихим сожалением. Он понимал: Валентину плохо. Тот всегда был тактильным, любвеобильным человеком, а сейчас держал целибат. Но Лёва не мог дать ему того, в чём он нуждался. Точно так же, как не мог отвергнуть его напрямую: в нём сидело чувство вины за то, что Валентин ждал. За то, что любил и надеялся на лучшее. — Хорошо. Попробуем. — Тогда выбирай сценарий: купец и его должник, хозяин дома и гость, старший брат твоего бывшего молодого человека… — «Какой кошмар», — подумал Лёва. — «Боже упаси», — но вслух сказал: — Давай последний вариант. Он жизненный. Только объясни, что мне делать и говорить. — Я начну. А ты отвечай как угодно. Или не отвечай. Валентин приблизился не сразу. Сначала обошёл комнату, снял пиджак и бросил его на спинку кресла. Это получилось нарочито небрежно — жест уверенного в себе человека, привыкшего начинать игры с контроля пространства. И только после сел рядом с Лёвой, чтобы провести по его челюсти кончиками пальцев. — Он никогда не касался тебя так, да? Мой глупый брат. Он довольствовался малым. А я вижу, какой ты на самом деле. Сколько в тебе нерастраченного жара. Думаешь, я не замечал, как ты смотрел на меня, когда я приходил к вам? — Валентин скользнул ладонью по горлу партнера, не сжимая, а просто ощущая пульс. — Я ждал, когда он тебя отпустит. Мы начнём с самого простого. Ты не двигаешься. Ты не просишь. Ты только доверяешь и принимаешь. Лёва позволил Валентину поцеловать себя в губы, прижаться к себе всем телом, и закрыл глаза, распрямив руки по спинке кресла. Ему нравилось. Слишком. Поцелуй стал глубже, смелее. Валентин обнял его — осторожно, но крепко, и Лёва подался навстречу. Всё было почти хорошо. Почти безопасно. А потом ладонь новоявленного Главаря Выборга скользнула ниже — и мир перекосило. Лёва вырвался и отрицательно замотал головой, но не заплакал. Он разучился плакать при других. Валентин сразу остановился. В его глазах не появилось ни обиды, ни раздражения, лишь шок и тяжелое понимание. — Прости, — попросил он, подняв руки, как на улице. — Прости меня, Лисёнок. Это серьезнее, чем я думал. И это не твоя вина. Ни в коем случае. Я научусь любить тебя иначе. Слышишь? Не так, как привык. Мы начнём с обычных свиданий. Будем ходить не только на дела и прогулки, но и в рестораны, музеи, театры. Я знаю ложи, где тихо и никто не смотрит. Я часто занят, но у меня по-прежнему нет ничего и никого важнее тебя. Я сделаю всё, чтобы ты был в порядке. Чтобы ты жил, а не существовал рядом со мной. Лёва сел на пол, прислонившись спиной к дивану. — Валь, можешь лечь со мной? Только не приставать? — Конечно. Они легли. Не раздевшись полностью, не выстраивая поз, просто рядом — плечо к плечу. Валентин осторожно подтянул край одеяла, Лёва уткнулся лбом ему под ключицу, и почувствовал на своей макушке нежный, почти благодатный поцелуй. Лёва уснул быстро, и в его сне было больше доверия, чем в любых клятвах. А Валентин так и лежал, глядя в темноту, слушая, как за окном шумят деревья. Желание не ушло. Оно стало другим — глухим, тянущим и совсем невыносимым. Через час он выбрался из постели, проверил, не разбудил ли Лёву, надел шляпу и пальто, и ушёл. Кабак он выбрал без раздумий — тот, в котором имя Берга произносили очень часто и вполголоса. — Вам как обычно? — спросил хозяин. Валентин кивнул. — Иоганн, — раздалось сбоку. Голос принадлежал Косте: массивному детине с короткой стрижкой и лицом, на котором невозможно было прочитать ни одной мысли. Он не был грубым или злым, скорее простым, как удар под дых. — Давно не виделись, — съязвил Валентин. — Я не знал, что ты здесь. Если хочешь поговорить о делах — давай утром. Сейчас я не в лучшем состоянии. — Нет, не о делах, — успокаивающе ответил Костя. — А если и о делах, то о сердечных. Один парень до зарезу хочет с тобой познакомиться. Говорит, мол, знаменитость, живая легенда. Окажешь милость красавцу? — Прямо-таки красавцу? Костя сделал шаг в сторону, освобождая место. Парень вышел из тени так, как выходят на сцену: не торопясь, точно зная, что на него смотрят. Он был чрезмерно аккуратным для кабака. Волосы — тёмные, гладко зачёсаны назад, ни одного выбившегося локона. Лицо — тонкое, ухоженное, над которым ежедневно колдовали мыло, щётки и чужие руки. Костюм сидел безупречно, воротничок был свеж, манжеты — белоснежны. Красивый. И потому — чужой. — Аркадий Лужин, — представился юноша. — Актёр Малого драматического общества. Я давно мечтал поговорить с вами, господин Берг. Вы — легенда. Валентин отметил всё: ухоженность, вылизанность, эту лакированную живость, за которой ничего не дрожало и не болело. — Приятно познакомиться, актёр. Надеюсь, обойдёмся без поклонов? Здесь не сцена. Садись. Аркадий опустился на стул. — Я видел вас однажды, на набережной. Вы стояли так, будто город принадлежал вам. Валентин опустошил свой бокал. Алкоголь приятно разлился по телу, снял напряжение, приглушил мысли о доме, о спящем Лёве, и о собственной осторожности. — Не «будто», Аркадий. Так и есть. Выбирай выражения. — Я не боюсь, — беспечно улыбнулся актёр. — Я люблю опасных мужчин. — «Конечно», — подумал Валентин. — «Любишь — пока это красиво. Пока это легенда, а не ночные кошмары». Он не ушёл. Не потому что был заинтересован, а, наоборот, потому что был пуст. Голоден не только телом, но и чем-то глубже: вниманием, подтверждением, что он всё ещё желанен. Что его хотят — легко, без условий, без травм, без «подожди». Наблюдавший со стороны Костя едва заметно кивнул — мол, всё нормально — и отошёл к другому столу. Валентин повернулся к Аркадию. — Расскажи, как это — быть красивым на заказ. Аркадий рассмеялся, тронув его рукав. — А вы расскажете, как это — быть страшным по-настоящему? Валентин не ответил сразу. Он просто поднял бокал и позволил разговору продолжиться. — Вы всё время смотрите так, будто решаете: оставить меня жить или прирезать, — пошутил Аркадий. — Это у меня лицо такое. Некоторых возбуждает. — Знаете, господин Берг, в нашем театре ходит слух, что вы однажды убили человека за то, что тот кашлянул в вашем присутствии. — Это неправда. Он не кашлянул. Он плюнул. — И вы его убили? — Нет. Избил. Аркадий засмеялся так звонко, что даже пара пьющих у стены обернулась. — У вас дар: говорить чудовищные вещи с таким обаянием, что начинаешь вас жалеть, а не бояться. — Это алкоголь. Он стирает грань между страхом и жалостью. Ты в этом мастак, артист. Скажи, а ты всегда такой приторный? — Только с теми, кто умеет сие ценить. Вам ведь приятно? — Приятно. Но я не люблю, когда меня читают слишком быстро. Обычно за это платят кровью или поцелуями. Ты к какому варианту склоняешься? — Я предпочитаю репетиции. Без обязательств. И без крови, если возможно. — Очень скромная формулировка для человека, заигрывающего с тем, о ком в городе говорят шёпотом. — И всё-таки, вы не такой, каким вас рисуют. — Ты разочарован? — Немного. Я ожидал увидеть опасность, а получил усталость. Валентин наклонил голову. — Ты думаешь, усталость безопасна? — Думаю, что она честнее. — Ты слишком много себе позволяешь, артист. — А вы слишком легко мне это позволяете. Флирт был тонким, витиеватым, но при этом откровенным. Аркадий не давил — он играл; ловил каждую реакцию Валентина, как будто это был не вечер в кабаке, а репетиция к большому спектаклю. Валентин отвечал ему сдержанно, но в его глазах разгорался блеск — нервный, живой, азартный. Актёр поднялся неожиданно: — Мне пора. Хочу выспаться. Валентин проводил его фразой «твою ж мать» и кивнул в сторону Кости: — Подойди. — Да? — Ты не знаешь, где он живёт? — Знаю. Мы как-то пили с его соседом. Тот рассказывал, что рядом с ним поселился артист: надушенный, аки венская девица, и шумный, аки скоморох на ярмарке. — Адрес. — Улица Крепостная. Дом шестой. Второй этаж, справа. Валентин встал. Пошатываясь, но всё ещё уверенно. Бросил на стол что-то похожее на чаевые, вытер рот рукой — и вышел. Он постучал в дверь. Один раз. Потом второй. За дверью послышался узнаваемый голос: — Кто? — Берг. — Зачем пожаловали? Опять будете пошло шутить и приставать? — Конечно. — Погодите. Найду ключ. *** Валентин вошёл, толкнув дверь плечом. Он не поцеловал Аркадия у порога и даже пока не снял верхнюю одежду. Вместо этого он взял актёра за подбородок и увидел в его взгляде тот самый отработанный восторг, который и ожидал. Игру. — Ты знаешь, на что согласился? — Догадываюсь. — Маловероятно. Ты нужен мне на пару часов. Без комплиментов — их на сегодня достаточно — и разговоров. Ты будешь тем, кого я представлю. Понял? Аркадий кивнул, не скрывая радостного предвкушения. Валентин сорвал с него халат. Действовал быстро, без чувственности, как если бы разбирал посылку. Он не восхищался телом — он его изучал. Искал то, что могло бы обмануть мозг: похожую линию шеи, веснушки на плечах, тень ресниц на по-детски припухлых щеках. Но не находил. Это был другой человек. Он затащил Аркадия в ванную комнату и заставил опереться на прохладный фаянс. Одной рукой провел между его лопаток, другой — расстегнул свои брюки. Это не было любовью. Это был акт владения и бегства. Валентин попытался удержать под веками милый сердцу образ — зелёные глаза, рыжие вихры, доверчивый изгиб спины во сне. Но тот образ ускользал, обжигал, заставлял открыть глаза и видеть спину малознакомого актёра — белую и гладкую, без поцелуев солнца и следов от матраса — как пергамент для протестующих писем. Аркадий стонал — искусно, с придыханием, точно на репетиции. Валентин зажал ему рот ладонью: — Тише. Ты не в театре. Он не искал взаимности — он брал то, что ему давали и пытался этим заполнить разверзшуюся в груди, простилающуюся аж до Бреста пустоту. Но пустота не заполнялась. Она звенела громче. Когда всё кончилось, Валентин отстранился так же быстро, как начал. Отошёл к раковине, умыл лицо и руки. Аркадий поправил одежду. Поначалу ему было хорошо и плохо одновременно, но вскоре все чувства свелись к одному «очень паршиво». Гремучая смесь из тёмного удовлетворения, усталости и тени разочарования. — Легенда оказалась молчаливой, — попытался пошутить он. — Но мне всё равно понравилось. Да, вы немного зверь, но в этом что-то есть. Приходите ещё. Я не обижаюсь на грубость, если понимаю, откуда она. Валентина «отпустило». Голод и злость сменил внутренний монолог: «Я — эгоистичный, измученный, слабый козёл. Я видел боль в глазах Лёвы. Я дал ему слово. И уже через час нашёл утешение в первом попавшемся под руку актёришке. Я могу управлять целым городом, но не собственной пустотой. Судьба — если, конечно, верить в эту штуку — дала мне шанс на новое падение, чтобы потом… Что? Чтобы я сам себя возненавидел? Чтобы Лёва нашёл в себе силы уйти?». — Прости, Аркадий, — раскаялся Главарь и зачем-то подчеркнул: — Обычно я не скуп на ласки. Просто разумом был далеко. — О, бросьте, — актёр попытался вернуть себе хоть крупицу игривого тона. — Приходите в пятницу в театр. У нас новая постановка. Моя роль — второстепенная, но выразительная. — Возможно, приду. Но должен сразу предупредить: я не свободен. — Женаты? А обручальное кольцо не носите. — Жены у меня нет. Есть молодой супруг. Я его очень берегу. Или пытаюсь. И я бы хотел, чтобы это, — Валентин рассёк последнее слово выразительной паузой, — осталось между нами. — Ещё интереснее. Не волнуйтесь, я не стану ничего вынюхивать. У меня самого имеется… покровитель — наш художественный руководитель. Немолодой, богатый, обожающий анисовую водку и называющий меня «жемчужиной». Именно с его лёгкой руки я в пятницу сыграю Петю Трофимова из «Вишневого сада» Чехова. Читали? — Читал. Но мне кажется, что ты гораздо младше Трофимова. — Так и есть. Мне девятнадцать. — Совсем мальчишка. — Не пугайтесь. Меня рано выпустили на сцену, рано научили улыбаться нужным людям и рано объяснили, что красота — это валюта, которая быстро обесценивается, если не пускать её в оборот. Расскажу по секрету: если на сцене или в светском пространстве внезапно появляется кто-то юный и симпатичный, если его лицо нежданно-негаданно начинает светиться на всех афишах, то сто процентов, что кто-то важный дерёт его и в хвост, и в гриву, параллельно опасаясь огласки. Валентин натужно засмеялся. — Я всегда знал, что в театре одни педерасты и сволочи. — И немного талантов. Всё — как у вас в подворотнях. — Спектакль-то во сколько? — В семь. Места нет, но я вас как-нибудь пристрою. Главное, приходите. А Лёва проснулся от лёгкого холода. Рядом под одеялом — пусто. Тишина в доме стояла особенная, та, в которой не было тревоги, но и уюта поубавилось. Он зевнул, подтянул колени к груди, с минуту ещё полежал, а потом встал. Без раздражения и страха. Валентин не в первый раз исчезал посреди ночи — то у него «новые проблемы», то кого-то «проводить надо», а то и просто «есть захотелось». Он уходил, но всегда возвращался. Накинув пальто поверх рубашки, Лёва вышел из спрятанного дома и направился к их основной берлоге, где всё и варилось. Николай Петрович — личный охранник Лёвы — уже стоял у двери, как бронзовый сфинкс в ватнике. Высокий, седой, с прямой спиной и нравом человека, который видел в жизни слишком многое, чтобы суетиться. На его поясе висел нож, за голенищем — ещё один. — Доброе утро, — поздоровался он, открыв дверь. — Доброе. Иоганн не приходил? — Нет. Но звонили колокольцем два раза. Мог быть кто-то из ваших. И действительно. Не успел Лёва войти, как по лестнице загремели новые шаги. Появились Аполлинарий и Винсент. Первый был широкоплечим и гоголевски бледным, как будто всё детство провёл в подвале и ел только мел. Волосы — до плеч, расчёсаны кое-как, глаза — карие, ленивые. Второй — зеркальное отражение первого, но с ожогом на щеке и вечно покусанной губой. По поведению, Винсент был как щелкунчик, подёргивающийся от внутреннего ритма, тогда как Аполлинарий — вечно догоняющий. — Берга нет, — выразил недовольство Винсент. — Он предупреждал, что, возможно, пойдёт «расслабиться», но уже утро. — Утро для тебя — это когда? — неожиданно для всех уточнил Аполлинарий. — Тогда, когда я проснулся. — А ты вообще умеешь спать? — Лучше, чем ты — думать. — Хватит, — Лёва снял перчатки, прошёл к столу и сел. — Что у вас? Близнецы переглянулись. Слово взял Аполлинарий: — Мы нашли партию чая с кавказского поезда. — Шесть ящиков. Без маркировки, но пахнет отлично, — вставил свои пять копеек Винсент. — Можно продать за тройную цену через трактир «Ганзейский». — Там же теперь новый приказчик, — вспомнил Лёва. — Его нужно подкупить. — По слухам, в порт опять собираются привезти товар без пошлины. Чай и сахар. — Если сахар с островов, надо ловить до проверки. Он быстрее идёт, и коптится хуже. Пусть Петрович сходит в таможню, узнает точную дату разгрузки. — Умный рыжий дьявол, — еле слышно крякнул охранник. — И ещё, — продолжил Лёва. — Если будете вести через «Ганзейский», не гоните объёмы сразу. Пусть первые дни всё выглядит скромно. У приказчиков нюх, как у крыс: если резко пошло очень хорошо, они начинают задавать вопросы не тем людям. Близнецы смотрели на молодого советчика с уважением. Они могли сколько угодно считать его «не своим», но в делах он ориентировался уже не хуже Берга. — А с Колесовым что делать? — спросил Аполлинарий. — Он вчера деньги отдал раньше срока. Сам. Я считаю — подозрительно. — Не подозрительно. Он боится. Значит, кто-то до него уже дошёл. Не давите. Пусть думает, что всё под контролем. Страх — лучший залог пунктуальности. Всё стихло, когда пришёл Валентин: слегка покачиваясь, в расстёгнутом пальто, с лицом человека, который не спал, пил и не жалел об этом. — Ну вы даёте, — сразу нахмурился он. — С утра пораньше уже что-то делите. — Мы обсуждали дела, — ответил Винсент. — А почему стол сдвинут? Валентин на всякий случай растащил близнецов по разным сторонам, будто те были не взрослыми мужиками, а шкодливыми щенками. — Вон. Оба. Проветриться. И без ножей. Близнецы, бурча, вышли. Северинов-Корановский ласково посмотрел на Лёву. — Ты в порядке? — В полном, — соврал тот. — Хорошо, — Валентин выдохнул и поставил на стол бумажный пакет. — Вот. Купил по дороге. Булочки с начинкой. И сыр. Ты вчера говорил, что хочешь солёного. — Спасибо. В пятницу Валентин рано ушёл из дома. Сказал Лёве, что у него встреча с купцом, что они будут говорить о складе и транзите, и что он вернётся поздно. Лёва не возразил. Он давно не задавал вопросов, когда голос Валентина звучал ровно и без нажима. Дверь закрылась. Лисёнок достал кокаин. Белая дорожка легла на тёмное дерево стола, и он втянул её осторожно, почти почтительно. Всё вокруг стало острее: лампа — ярче, тишина — гуще, мысли — быстрее. Но Лёва думал не об этом, а о том, как странно дышится, когда тебя любят слишком сильно и при этом всё равно уходят. Валентин нанёс визит в театр. Закулисье пахло пылью, гримом и каким-то неврозом. Аркадий выскочил навстречу своему гостю ещё до финального поклона — сияющий, разгорячённый, в красивом костюме. — Вы пришли! — Я редко не прихожу, если пообещал. После спектакля они столкнулись в коридоре, где стены были исписаны карандашными метками — кто где стоял, кто когда падал, кто кому должен был смотреть в глаза. Валентин прислонился к подоконнику, чтобы совершить привычный ритуал. Аркадий некстати заглянул через его плечо: — Вы нюхаете кокаин? Северинов-Корановский выпрямился и спрятал руку в карман. — Что? Нет, конечно. Но актер смотрел на него с любопытством, а не с брезгливостью, чем и вынудил признаться: — Ладно. Да, нюхаю. Но не делай из этого трагедию. — Не буду. Пойдемте ко мне? Там нет лишних глаз и ушей. Валентин согласился. А, уже в квартире нового любовника, впервые обратил внимание на обстановку. Там всё было расставлено так, будто хозяин боялся нарушить некую декорацию: книги выровнены по высоте, стулья придвинуты, на столе — ваза с давно засохшими цветами, которые актёр не решался выбросить, потому что «так задумано». — Ну? — заинтересовался Аркадий. — Скучно было? — Нет, — честно ответил Валентин. — Ты держал зал. Особенно во втором действии. Там, где молчал дольше положенного. Это было дерзко. — А наш постановщик ненавидит этот момент. Говорит, что зритель не выносит пустоты. — Зритель много чего не выносит. Но именно в пустоте всё слышно. Они сели на диван. Аркадий налил вина, но Валентин отказался. — Ты не похож на человека, который любит театр, — прошептал актёр. — Я люблю людей, которые умеют притворяться, — парировал Главарь. А после — впервые поцеловал юного «Петра Трофимова»: медленно, глубоко, исследуя. Его руки уже не просто срывали одежду, а расстёгивали пуговицы, скользили под ткань, ощупывая гладкую кожу, чувствуя, как под ней бьётся сердце. — Смотри на меня, — сказал Валентин, но его голос уже потерял командную холодность, приобрёл низкую, тёплую хрипотцу. Аркадий широко распахнул глаза. И Валентин продолжил, но иначе — растягивая каждый момент, следя за каждым изменением в лице партнера. — Да… — выдохнул Аркадий, и его руки впились в плечи Валентина, не отталкивая, а притягивая. — Вот так. Валентин нашёл ритм, и сам начал тонуть в этом. Чужая теплота, чужие объятия, чужие звуки — всё это вдруг перестало быть чужим, превратилось в лекарство от одиночества. Он почувствовал, как всё существо Аркадия напряглось, замерло на краю, и ускорился, уже не скрывая собственного удовольствия. И когда Аркадий содрогнулся, Валентина окончательно накрыло волной, глухой и всепоглощающей, смывшей все мысли, всю тяжесть, всю усталость. В комнате запахло кожей, потом и чем-то неуловимо сладким. Аркадий повернул голову к любовнику. Его лицо стало мягким, размытым, без театральной маски. — Вот это уже больше похоже на легенду. Валентин не ответил. Он провёл рукой по его мокрому виску, встал и начал одеваться. Удовольствие было настоящим. Страсть — искренней, хоть и мимолётной. Но когда он поправлял рубашку, в его голове пронеслись не образы этого вечера, а сад у их дома и приглушенный свет в окне их спальни. Он уходил, унося с собой не забвение, а понимание: даже в объятиях другого он оставался пленником одного-единственного человека. И это не изменится. *** Максимилиан жил во флигеле. В крохотном убежище, дышащим ровно, по-стариковски, и заставившим его обитателя подстроиться под этот ритм. Ложился он поздно, вставал рано, топил печь, пил горький чай из потемневшей чашки, листал книги, и впускал в себя чужие мысли, чтобы не слышать собственные. Он читал всё подряд: медицину, философию, романы, где люди любили друг друга так отчаянно, словно знали наперёд, что им этого не простят. Пациенты начали приходить сами. Сначала — из прислуги: кашель, боли в суставах, обмороки, немота. Потом — из окрестных деревень. Кому-то сказали, что во флигеле живёт «тихий барин», который не орёт, не берёт лишнего и смотрит так, будто видит не только тело, но и то, что под ним гниёт. Максим принимал всех. Не спрашивал лишнего и не утешал вслух. Его руки были точными, прохладными, почти бесстрастными: как у иконописца, который знал, где именно должен лечь золотой штрих. Он носил тёмное. Не потому что скорбел нарочно; просто светлые цвета казались ему ложью. Сюртук глубокого синего, рубашки без вышивки, шарфы, в которые можно было спрятать горло, если вдруг заболит. В этом мраке он был не зловещ, а странно красив: высокий, тонкий, будто вытянутый из тени. Его глаза углубились, стали уже не юношескими, а исповедальными, и в них осталось что-то от монастырских лампад. В округе Максима прозвали Чёрным тюльпаном. Он сам узнал об этом случайно — от старухи с водянкой, которая, уходя, перекрестилась: — Спасибо, тюльпан ты наш. Максим засмеялся без радости, но и без горечи. Это было красиво и смертельно логично. Лёву он помнил всегда. Не как рану, а как орган. Как сердце, без которого нельзя. И часто ловил себя на том, что говорил с пациентами его интонациями, или вдруг думал: Лёва бы сейчас засмеялся, Лёва сказал бы, что я слишком серьёзен. Но уже не писал ему и даже не формулировал послания в голове. Любовь стала для Максима чем-то монашеским: без надежды на награду, без требования. Как обет. Как крест, который не сбрасывают. Максим верил — странно, упрямо, почти по-детски, — что всё это имело смысл. Что дед умрёт, что время всё-таки прогрызёт нужную дыру, что когда-нибудь они с Лёвой встретятся, и это будет означать, что жизнь вернулась. Иногда Максимилиан выходил к яблоням. Сад был старым, перекошенным, но весной цвёл щедро. И молодой доктор стоял там, вдыхая сладкий запах. В доме Аграновских о нём почти не говорили. Он стал удобным отсутствием, аккуратной тайной. «Долечивается», «занят», «ему так лучше». Но во флигеле он был жив. Он лечил. Читал. Ждал. …А в это время, в другом городе, но под тем же самым небом, Лёва стоял в квартирке над лавкой с рыболовными снастями и смотрелся в мутноватое зеркало. Здешняя обстановка была не такой, как в их «тайном укрытии», но симпатичной: диван с высокими подлокотниками, тяжёлый стол, лампа с зелёным абажуром, ковёр, привезённый не с местного рынка. Валентин вернулся поздно и бросил на кровать свёрток. — Примерь. Лёва развернул плотную ткань и обомлел. Шуба была роскошной. Не просто тёплой, а демонстративной: густой, тёмной, с длинным ворсом. Подклад — вишнёвый шёлк, гладкий и холодный на ощупь. — Валя! Ты опять! — Это тебе. На долгую зиму. — Я же говорил, что не понимаю всего этого, — пробурчал Лёва, но всё-таки накинул шубу на плечи. Та легла идеально, подчеркнула хрупкость его фигуры, при этом сделав стан не слабым, а драгоценным. Он подошёл к зеркалу, повернулся боком и понял, что стал выглядеть как муж атамана, коим и являлся. — Ну? — лениво бросил Валентин. — Тяжёлая. И это — не только про шубу. — Привыкнешь. Лёва сделал пару шагов по комнате — нарочно медленно, позволяя подарку двигаться за собой, как шлейфу. Получилось почти дефиле. Почти издевка над самим собой. И тут с улицы донеслись пьяные, грубые крики. Лёва и Валентин обменялись многозначительными взглядами и выскочили за дверь. Под фонарём сцепились двое из шайки. Кровь уже виднелась на лицах, руках и воротниках. Валентин вошёл в драку молча. Разнял всех быстро, жёстко, будто раздвигал мебель. Но шум не стих. Кто-то подбежал, кто-то заорал. И тогда Лёва вытащил оружие. Это был его пистолет. Не тот, из кабака — другой. Подарок Валентина: ухоженный, с рукоятью из чёрного дерева, с серебряной насечкой, и с крошечным камнем в основании. Лёва выстрелил в воздух. Все замолчали. Что-то осыпалось с карниза. Где-то залаяла собака. — Ух ты! — присвистнул Валентин. А его возлюбленный уже опустил ствол и вернулся в квартиру, где развалился на диване, точно сытый кот. Валентин вошел следом: помятый, с разбитыми костяшками. — Красиво вышло, Лисёнок. — Я знаю. Ночью в их берлогу пришёл журналист. Валентин полулежал в кресле, его лицо снова было отстранённым, зрачки — широкими и тёмными. Он только что принял дозу — уже не кокаина, но чего-то достаточно сильного, чтобы стереть границы реальности. Напротив него, на табуретке, сидел щуплый паренёк с тетрадью — работник подпольного журнала, рискнувший взять интервью у легенды криминального Выборга. Лёва устроился на подоконнике, наблюдая. — Иоганн, расскажите о вашей… группе, — начал журналист. — С чего всё началось? — Началось? — голос Северинова-Корановского был глухим и растянутым. — С тоски. В этом городе всё из камня. И люди тоже каменные. Надо было… стать лавой. Чтобы прожечь… дыру, — и он замолчал, уставившись в пустоту. — Иоганн, ты даёшь интервью, — напомнил Лёва. Валентин часто-часто заморгал. — А, да. Интервью. Так вот… Они все — лава, а я — жерло вулкана. — Продолжайте, пожалуйста, — подтолкнул журналист. — А он — самый красивый, — вдруг совершенно чётко сказал Валентин. — Такой, что неловко смотреть. — О ком вы говорите? Журналист покосился на Лёву. Тот сжал губы, но ничего не сказал. Это была не тайна. Это была их правда. — О нём, — ответил Северинов-Корановский и снова ушёл в себя. Лёвушка слез с подоконника, чтобы подойти к креслу. — Возьми себя в руки, Берг. Ты засыпаешь. Валентин вздрогнул и поднял голову. — Что? — Интервью. Соберись. — Группа… да. У нас были правила. Первое: никто не трогает… котят. Никогда. Валентин опять начал погружаться в сон. На этот раз Лёва взял его лицо в свои ладони и слегка встряхнул. — Милый, посмотри на меня. Дыши. Их взгляды встретились. В глазах Валентина плавала пустота химического блаженства и животная привязанность. Он видел Лёву. Только его. — Лёв… — Я здесь. Но тебя спрашивают. Ответь, а после отдохнёшь, хорошо? — Правила… Сила — не в том, чтобы бить, а в том, чтобы знать, кого бить нельзя. Интервьюер, видя состояние «легенды», поспешно задал последний вопрос: — А что для вас самое главное? Сейчас? Валентин снова посмотрел на Лёву. — Чтобы он… не боялся. Чтобы ему… было тепло. Всё. И его глаза закрылись. На этот раз — часов на пять. Журналист убрал тетрадь. Лёва снял с вешалки свою новую шубу и накрыл ею уснувшего. *** К осени у Валентина появилось новое дело. Не шумное и не кровавое — по крайней мере, не снаружи. Речь шла о детях с заводских окраин. Формально — о беспризорниках, которые воровали на железной дороге, лазили по складам, таскали уголь, сахар, тряпьё и всё, что плохо лежало. Но по факту — о маленькой, неоформленной армии, которую кто-то начал подкармливать, направлять и использовать в качестве живых ключей от запертых дверей. Дети были идеальны для грязной работы: — пролезали в щели, — не вызывали подозрений, — исчезали бесследно. Валентин сразу понял, что речь идет о целой организации. О чем и сказал Лёве однажды вечером, глядя на карту портовых кварталов. — В нашем городе такой грязи не будет, — согласился Лисёнок, который в этот момент сидел на подоконнике, закутавшись в одеяло, с письмом в руках. — Хеннинг пишет, что у него всё в порядке. По-прежнему живёт в Швеции, с сёстрами. Больше у него никого нет. Неудивительно — в усадьбе Седерстрема, чтоб его черти на своих срамных удах по всем семи кругам ада пронесли — не жили юноши из полных, хороших семей. Только такие, как мы. Или такие, как он. — Мир бережет тех, кого и без того есть, кому беречь, — философски заметил Валентин. Лёва согласился. Он чувствовал себя гораздо лучше — телом, сном, дыханием. И наконец-то думал о близости не как о наказании, а как о возможности. Правда, пока не говорил об этом Валентину. Тем более, тот был очень занят: сначала исчезли посредники, потом — еда и ночлег, а в конце — слухи. Кормившие детей люди начали нервничать и делать ошибки. Один из них заговорил; не потому что его били, а потому что понял, с кем имеет дело. Выяснилось: за всем стоял мелкий фабрикант, человек без имени, но с аппетитом. Валентин разобрался с ним тихо. Так, что фабрика продолжила работать, а хозяин — нет. — Если просто разогнать детей, — сказал Лёва, — они вернутся. В тот же ад. Только уже наученные. — И что ты предлагаешь? — Не знаю. Но если уничтожаешь голову — нельзя оставлять тело гнить. — Ты изменился. — Я выздоравливаю. Это не одно и то же. Валентин продолжал тайные отношения с Аркадием: без клятв и планов, но с эмоциями. Поначалу Главарю было непривычно. Он слишком явственно помнил свои ночи с Лёвой. Да, его «молодой супруг» ранее был неопытен, но каждое его боязливое движение вкупе с алой краской на щеках и томно опущенными ресницами вызвало у Валентина восторг. Аркадий же всё делал искусно, сноровисто, словно хвастаясь собой и своим опытом. У него имелся целый арсенал многократно проверенных сексуальных практик, вот только в душе у Валентина после них становилось пусто. Но потом он втянулся и даже начал радоваться тому, что Аркадию не нужно было подсказывать, в какую позу встать и куда положить руку или ногу. Благодаря Аркадию Валентин начал чаще бывать в театре. Сидел в ложах, смотрел, учился тишине между репликами, иногда — спал, но всё равно чувствовал себя «окультурившимся» человеком. Конечно, актер воспользовался этой связью для своего продвижения по карьерной лестнице. Его покровитель обо всём узнал, но не возразил. Худруку даже польстило, что его «зверушка» привлекла внимание столь интересного и опасного господина. Лёва догадывался, что Валентин кем-то увлечён. По исчезновениям, которые не были оправданы работой, по новым книжкам об искусстве на их письменном столе, по запаху чужого парфюма, и, главное, по рассеянности. Но ни о чём не спрашивал. Не потому что боялся, а потому что не хотел слышать это. В один из осенних дней, возвращаясь домой под мягким пледом моросящего дождя, Лёва и его возлюбленный остановились у афиши. Театр «Летучая Мельпомена». Спектакль — «Рассвет в гавани». А в центре — Аркадий. Северинов-Корановский чуть заметно дёрнулся. Лёва этого не пропустил и высказался: — Забавно. Я уже в который раз за последний месяц вижу этого актёра. Интересно, кто его спонсирует? И за какие заслуги? — В театре всегда кто-то кого-то тянет, — нехотя ответил Валентин. — И вообще, там одни педерасты и сволочи. Никогда не пытайся заглянуть за кулисы. На следующий день — или через день, всё уже сливалось — они вышли на улицы фабричных кварталов. Дело с детьми подходило к развязке, но слишком тихо. И это беспокоило. Кто-то продавал пышки из грязного ведра, кто-то курил прямо у бочки с керосином. Всё шло по сценарию города, который давно забыл о справедливости. И вдруг — бегущий человек. Тощий, в поношенном пиджаке. Мелькнул между домами и скрылся за ржавыми воротами. Валентин сразу почуял неладное. Лёва — тоже. Они двинулись за ним молча, как псы, унюхавшие мясо. И когда вошли в фабричную темноту, увидели, что этот человек возился с чем-то у вентиля. На нём были перчатки. Вокруг — тюки. Один — шевельнулся. — Чёрт, — только и сказал Валентин. И тут… Из-за бочек показался мальчик лет десяти. Выглядел он очень колоритно: щёки в саже, одежда — на вате, босой, и с антрацитовыми глазами, в которых пульсировала только одна эмоция — страх. Валентин вытащил пистолет, рассчитывая выстрелить в плечо неизвестного мужчины. Но тот некстати обернулся и принял пулю прямо в грудь. Валентин застонал — то ли раздраженно, то ли устало. Тело незнакомца упало на бетон. — Твою мать, Валя! — выругался Лёвушка. — Что ты наделал! И только ребёнок не растерялся: поднял с земли какую-то железяку и бросился на незваных гостей. Лёва вскрикнул, отшатнулся, а Валентин машинально поднял руку для ответного удара, но вовремя остановился. Ребёнок врезался в него — в грудь, по касательной — и взвизгнул: — Зачем ты его застрелил?! Валентин всё ещё стоял, держа пистолет, как будто тот прирос к его пальцам. Лёва врезал ему по щеке: — Допился, донюхался до чертей! Тебе нельзя доверять оружие! На коже Валентина расцвёл алый отпечаток, но он не обиделся. — Лёва, этот идиот бы взорвал всё. Там под брезентом — керосин. А за спиной — дети. — А теперь вот этот остался, — Лёва указал на мальчика. Тот ударил Валентина в живот — слабо, по-детски, но с такой яростью, что стало ясно: если бы мог, убил бы. — Ты! Тварь! Он меня кормил! И снова ударил. Валентин не отмахивался. Лёва снял шубу и набросил на маленького воина: — На. Прохладно же. Как тебя зовут? Ребёнок не ответил. Он только вывернулся из-под меха и оглянулся по сторонам, будто искал новую железку, чтобы врезать. — Этот человек был твоим отцом? — спросил Лёва. — Нет. — А кем? — Он меня не бил. И кормил. — Всё, — вмешался Валентин. — Отвезём его куда-нибудь. Хоть к воротам воспитательного дома, хоть в больницу. Я не могу с ним возиться. У меня теперь всё горит. И с тобой, Лисёнок, я его тоже не оставлю. Но Лёва уже держал мальчика у своей груди. — Нет. Он пойдёт с нами. — Лёв! — Я сказал — с нами. — Да у него, может быть, тиф! У него глаза лихорадочные! — Плевать. В этот миг Лёва был не лисом, не игрушкой, не любовником, а судьёй, священником, рыцарем. Он смотрел так, будто внутри него встала стена: «Не подходи. Это теперь — моё». И Валентин понял: он проиграл. И, возможно, правильно. За воротами пошёл дождь. *** Во второй половине дня всё разлетелось к чёрту. Тайный дом Валентина и Лёвы дышал мягко и лениво: дорогие шторы чуть колыхались от сквозняка, на подлокотнике кресла лежал шёлковый платок, в камине потрескивало, будто кто-то кусал древесину изнутри. Валентин ушёл к своим, а Лёва остался с мальчиком. Поначалу всё было спокойно. Ребёнок сидел в углу, понурившись, как кот после драки, и пытался разобраться с пуговицей на манжете рубашки. А потом резко поднялся. — Не надо! — начал было Лёвушка, но не успел. Сначала на пол полетела посуда. За ней — стул. — Прекрати! — крикнул Лёва. Мальчик швырнул что-то в окно, и стекло треснуло, но не разбилось. Он метался, как маленький бес. Грязный, худой, вырвавшийся из всех оков. Будто внутри него жили мины, и каждая сейчас взрывалась, одна за другой. Будто он хотел разрушить не дом, а мир, в котором погиб тот, кто его «не бил и кормил». Лёва попробовал подойти поближе, но получил удар в грудь, из чего сделал вывод, что лучшее решение — просто пождать, пока буря утихнет. И это случилось. Напрыгавшись, наплакавшись и накричавшись, мальчишка лёг на пол и уставился в потолок, как сильно помолодевший Андрей Болконский под небом Аустерлица. Лёва сел рядом, скрестив ноги: — Плачь сколько хочешь. Я не запрещаю, малыш. Но, к сожалению, это ничего не изменит. Нам надо навести здесь порядок, пока Валентин не вернулся. Ребёнок не ответил. Лёва сам начал собирать разбитую посуду, смахивать стекло и расправлять обивку. — Как тебя зовут? — снова поинтересовался он. — Якоб. — Ух ты! Как главного героя сказки «Карлик Нос». Читал такую? — Нет. — Хочешь, я тебе прочту? Я, кстати, Лёва. — А почему ты живёшь с ним? — С кем? — С убийцей. — Потому что я его люблю. — Значит, ты дурак. Валентин же разругался со своими прихвостнями. Как часто бывало, из-за пустяка: кто-то не так распределил деньги, кто-то слишком много позволил себе в интонации. Валентин понял, что если останется ещё на пять минут, прольётся кровь. А ему хотелось не крови, а забытья. Поэтому он ушёл к Аркадию. Тот был уже не в сценическом образе, а в халате. — Ты сегодня злой, — поёжился актёр, разливая по бокалам рябиновую настойку. — Я усталый, — поправил его Валентин и выпил сразу, не чокаясь. Они говорили — о пустоте, о том, что власть — почти всегда иллюзия, о том, что люди хотят, чтобы за них кто-то решил, где добро, а где — нет. Аркадий рассуждал красиво, как с кафедры; Валентин — обрывками, как человек, у которого под языком слишком много крови. Потом слова закончились. Остались только тёплые и отзывчивые тела. Аркадий, как всегда, был внимателен, умел и настойчив. А Валентин, как всегда, всё позволил; и это отвлекло его от мыслей о тифозном ребёнке, с которым сейчас нянчился Лёва. — Иоганн, ко мне утром придёт худрук, — признался Аркадий, натянув на себя простыню, как римскую тогу. — Я бы не хотел, чтобы вы столкнулись нос к носу. — Ты боишься, — засмеялся Валентин. — Я осторожничаю. Скажи свой адрес. Беспечный от алкоголя Северинов-Корановский удовлетворил просьбу любовника, и уже через полчаса они ехали в кибитке по мокрым улицам. Валентин дремал, уронив голову на стекло. Аркадий смотрел на него и думал о том, что легенды всегда пахнут усталостью, если подойти слишком близко. Кибитка остановилась у чугунной калитки. Аркадий спрыгнул, расплатился и помог Валентину выбраться. Дверь дома им, конечно, открыл Лёва. Он стоял босиком, в тёмной рубашке, накинутой поверх домашней одежды, и сразу узнал гостя; по тому самому лицу, которое смотрело с афиш, обещая публике рассветы, гавани и фальшивые катарсисы. Узнал — и всё понял. На секунду в доме стало очень холодно. Аркадий увидел худого, прямого и собранного человека, с внимательным, не умоляющим и не злобным взглядом. С таким, каким смотрели не любовники, а сообщники. И актёру стало не по себе. Он понял: перед ним — не жертва, а ещё один бандит. Просто другого сорта. — Я привез его, — отчитался Аркадий. — Он перебрал. Лёва подхватил Валентина уверенно и легко, как делал уже тысячу раз. — Спасибо, артист. Аркадий замялся. Он явно хотел что-то спросить — неважно что, хоть откровенную глупость. Главное — оставить за собой последнее слово. — Скажи… — начал он. — Разговаривать с тобой мне не особо приятно, — перебил Лёва. Аркадий оглядел дом — ковры, свет, дерево, дорогую тишину. — Забавно. Такое жильё, такая одежда, такая атмосфера, а ты всё равно грубишь и чем-то недоволен. Чего тебе ещё не хватает? — Моего мужа, — честно ответил Лёва и закрыл дверь. В спальне он снял с Валентина верхнюю одежду, уложил его на диван и накрыл одеялом. И только после этого заглянул под кровать: — Якоб, вылезай. Всё нормально. Мальчик выбрался. — Кто приходил? — Да так, один парень. Привез нашего красавца. Увидев Валентина, ребёнок снова залился слезами. — Успокойся, — попросил Лёва. — Он спит. А даже когда проснется, не тронет тебя. Ты в безопасности. Хочешь помыться? Вода иногда помогает лучше, чем слова. Он поднял Якоба на руки — тот отказался пугающе лёгким для своих лет — и отнёс в ванную. Там он увидел, что его подопечный истощен и измучен: царапины на руках и ногах, синяки на выступающих рёбрах и, главное, сухой кашель, который Якоб безуспешно пытался сдерживать. — Ты болел? — осторожно спросил Лёвушка. Якоб повёл острым плечом. — Всегда. Но не бойся, я не умру. Меня уже травили. Не сработало! Тёплый пар клубился, словно из подземных источников. Ванна была большой, белой, с львиными ножками и шипучей солью. Когда Якоб, неуверенно ступив на край, залез в воду, его лицо озарилось таким восторгом, что у Лёвы защемило в груди. — Я никогда так по-королевски не купался, — признался мальчик. Он плескался, поднимал ноги, пускал пузыри и крутился, как карп в фонтане. Лёва молча наблюдал. Но покой длился недолго. Когда Лёвушка принёс одежду — свою рубашку и кальсоны — Якоб взъярился: — Ты издеваешься?! Это что?! Почему всё такое большое?! Я, по-твоему, клоун?! Или чучело?! А?! — Якоб, я хотел… — Не надо ничего хотеть! — Если ты завтра позволишь снять с себя мерки, мы отправимся в центр и купим тебе много новой одежды. Но сейчас — только это. Не хочешь — будешь расхаживать голым. Якоб буркнул что-то нечленораздельное, но всё же натянул рубашку и даже позволил Лёве её подправить. — Хочешь чего-нибудь поесть? — спросил Лис, заранее зная ответ. Якоб кивнул. — Тогда пойдём в столовую. — Не пойду. Лёва уже собирался согласиться, как из спальни раздался сонный голос Валентина: — Значит, останешься голодным. Наш дом — наши правила. Здесь все едят только за столом. Якоб втянул голову в плечи, как улитка. — Вот Валя! — чертыхнулся Лёвушка. — Не обижайся на него, малыш. Он не со зла. Он просто привык по-своему говорить с миром и людьми. Но сегодня мир прогнётся под тебя. Он ушёл на кухню и вернулся с подносом: с тёплым хлебом, бульоном, картофелем, маслом и кружкой сладкого чая. Всё это он поставил прямо на пол, рядом с ванной. Якоб ел медленно и настороженно, но с каждой минутой его плечи опускались всё ниже, дыхание становилось ровнее, а взгляд — мягче. Уснул он на диване, сытый и чистый, неподалеку от Лёвы. Но последний проснулся среди ночи от странных звуков и сразу понял: что-то не так. Опять. Якоб сидел на полу. В руках у него был пистолет. Один из множества здешних — чёрный, холодный, с выгравированным узором на затворе. — Положи, — приказал Лёвушка. Мальчик обернулся. Его личико было не злым, не испуганным, а любопытным. — Вы из этого стреляете? — Да. И ты не должен это трогать. Ни в коем случае. Якоб смотрел на пистолет ещё секунду — и протянул его Лёве. Тот забрал оружие, проверил и убрал подальше. Но быстро вернулся и обнял своего подопечного — осторожно, не сжимая. А в соседней комнате спал человек, вокруг которого вращались кровь, страх и город. *** К концу осени, времени, когда деревья стояли почти голым, листья мокли на тротуарах, а воздух пах гнильцой и дымом из печей, Якоб жил у Валентина и Лёвы уже пару месяцев. Он выучил, в какой части дома скрипят половицы, из какого окна тянет холодом, где Лёва прячет книги, а где Валентин — то, что лучше никогда и никому не трогать. С Лисёнком у мальчугана сложилось почти братство — не ласковое, не приторное, а надёжное. Лёва учил его читать вслух, чистить обувь и не оставлять еду «на потом». С Валентином всё было иначе: уже без ненависти, но ещё и без любви. В тот день Лёва и Якоб поздно вернулись с прогулки. Первый нёс подмышкой хлеб и яблоки, второй — найденную на дороге палку, которую окрестил «ружьём». Едва они переступили порог, из глубины дома донеслось пение: — Не хочу я чаю пить, не хочу заваривать, не хочу тебя любить и даже разговаривать! Голос был пьяным, громким, счастливым — истинно Валентиновским. — Ну конечно! — выдохнул Лёва; без раздражения, как человек, видевший в жизни абсолютно всё. Он зашёл в ванную. Валентин лежал в воде, не сняв свою роскошную шубу. В одной руке он держал бутылку, во второй — балалайку. — Забавочка красивая, свеча неугасимая! — продолжил драть глотку Главарь Выборга. — Горела, но растаяла, любила, но оставила! — Валя! — позвал Лёва. Якоб по-ребячьи захохотал. Лёва схватил Валентина подмышки и кое-как поднял из воды: — Гад такой, всю жизнь мне сломал! Легенда с пробоиной в голове! Остался один на пару часов — и гляньте-ка, что устроил! Хоть бы ребёнка постеснялся! — А ребёнок смеется, — заметил Валентин. — Значит, всё в порядке. Якоб уже валялся на полу, держа в руках узкий кинжал с гравировкой на лезвии. Но Лёва даже не повысил голоса: — Якоб, перестань. — Он красивый, — восхитился мальчик. — Как у рыцаря. — Именно поэтому, — Лёва присел и забрал кинжал. — Это не игрушка. А с тобой, Валь, — он повернулся к своему бедовому мужу: притихшему, небрежному, сидящему на краю ванны, — мне нужно поговорить. Валентин испустил такой вздох, что стало ясно: разговаривать с Лисёнком он желал примерно так же, как идти в Собачью пещеру, находящуюся в восточной части Флегрейских полей. — О чём? — А ты не догадываешься? Разум Лёвушки давно искал спокойствия и повседневности, но этот разговор назревал слишком долго, и более удачного момента для него, чем сейчас — без «дел», гостей и даже без Якоба, который уже убежал в другую комнату — могло не появиться. — На этой неделе ты трижды не ночевал дома. Четыре раза я помогал тебя дойти до кровати, потому что ты напивался до поросячьего визга. И вишенка на торте — твоя одежда пропахла чужим одеколоном. Этот любитель восточных ароматов, несоответствующих его нежному возрасту, знает, что у тебя есть семья? — Лёве был известен ответ на свой вопрос. Но он хотел услышать его от Валентина. — Ты вчера родился? Или ни разу не бывал в кабаках? Там всегда куча народу, и от каждого разит парфюмом. Это не связано с кем-то конкретным. — Валь, ты здесь не живёшь, пьёшь, спишь с другим парнем, а может, и не с одним, и не считаешь нужным объясниться со мной? — Не нагнетай, Лисёнок. — Сволочь. — За сволочь ответишь, понял? Валентин схватился за папиросы. — Не кури здесь, — потребовал Лёва. — Якоб не должен дышать дымом. Почему ты просто не скажешь мне, что мы расстаёмся? У Валентина пересохло во рту от волнения. — Потому что мы не расстаёмся. Твоя мнительность опять сыграла с тобой злую шутку. Я всего лишь немного пожил своей жизнью. — Какой жизнью? В чём она, твоя жизнь? В пьянках-гулянках? Ты понимаешь, что однажды плохо закончишь? Не красиво, не трагично, а позорно? Умрёшь не от вражеской пули, а от остановки сердца в каком-нибудь гадюшнике? — Это моё дело. — Не только. Я люблю тебя, забочусь и думаю о тебе. Я терплю твоих подозрительных друзей, твоё хамство, алкоголь и бесконечный угар. Ещё раз прошу, не кури здесь! Ты — единственный мужчина в моей жизни… — С единственного-то всё и начинается. Сначала один, потом второй. Любишь? Да ты даже не спишь со мной. До сих пор. Помнишь, в середине осени я простудился? Мы не целовались, чтобы ты не заразился. Я выздоровел уже месяц назад, а ты меня так и не поцеловал. Лёва не знал, что ответить. Вся его злость разбилась об эту неопровержимую правду. Валентин швырнул папиросу в ванну. — Ты хочешь, чтобы я жил здесь? Настоящей жизнью? Но она — в тебе. И если ты от неё отгораживаешься, мне остаётся только та, что в кабаках. Потому что я — не каменный и не святой. Я не могу ждать, годами глядя в твою спину. Ты сказал, что я — единственный. Докажи. Перестань бояться меня. Я — не он. Я никогда не буду им. Последовавший за этим поцелуй был похож на нападение. На капитуляцию. На взрыв. Валентин издал сдавленный звук — не торжества, а облегчения, и вцепился в Лёву, как в якорь. Они споткнулись, отшатнулись от ванной и почти упали на кафель, не размыкая губ. — Здесь холодно, — пожаловался Лёва сквозь поцелуй. — Не обращай внимания. Боже, как я по тебе… Одежда превратилась в мокрую груду. Телесная память проснулась мгновенно, заглушая вопли травм. Это не была нежность, а битва. Битва за то, чтобы вернуть друг друга. — Смотри на меня, — приказал Валентин. Лёва смотрел. И видел не тень графа, а своего мужчину. Своего красавца. Своего бандита. Того, кто вытащил его из ада. Того, кого он сам чуть не убил, но не смог. Когда Валентин вошёл в него, это было не вторжение, а возвращение домой. Больно, тесно, неистово — и до слёз правильно. Кафель был холодным, а тело Валентина — обжигающе горячим. Лёва держался за него, отвечая на каждый толчок, встречая его, требуя больше, глубже, сильнее — до боли, до темноты в глазах. А потом — тишина. Лёва заговорил первым: — Ты всё ещё воняешь чужим одеколоном. Валентин нашёл его руку, погладил пальцы. — Сейчас смою. Твоим мылом. Они так и лежали, два измождённых волка, на полу разгромленной ванной, лаская друг друга под паром, в котором пахло уже не посторонним парфюмом (Лёва соврал), а кожей, семенем и правдой. *** На сей раз Лёва зашёл в кабак, располагающийся не на окраине Выборга, а в самом его центре. Здесь пили не потому что поблизости не имелось заведений приличнее, а потому что хотели. Шум здесь был глуше, смех — осторожнее, да и ножи прятались лучше. Лис чувствовал себя уверенно, и не из-за одежды, как часто бывало в последнее время, хотя шуба — броня из меха и денег — по-прежнему сидела на нём безупречно, а из-за своей осанки и поведения. Он уже не втягивал плечи, не оглядывался и не считывал угрозы на вдохе. И всё это — после той ночи в ванной. После того, как его тело вспомнило себя. Как он вспомнил, что ещё способен любить и хотеть, что ему нравится извиваться, хмурить лоб от наслаждения, закусывать губы, пытаясь сдержать крики, и тратить весь запас своего опыта в науке любви, которую он постиг в совершенстве, на того, кто точно не останется перед ним в долгу. Он больше не искал Валентина глазами, не проверял, не считал бокалы. Он просто шёл. Валентин сидел за столом, а с ним — вся свита: как апостолы с архангелом Гавриилом. Костя смеялся так, что кружки дрожали, Аполлинарий и Винсент снова о чём-то спорили, Зора держался в тени, и Лёва сразу понял — нож при нём даже сейчас. Особенно — сейчас. Костя ломал хлеб, его широкая спина заслоняла обзор на многое, но когда он повернулся, Лёва хмыкнул. Значит, вот так. Значит, и этот человек здесь. Аркадий. Актёр сидел боком, прижимаясь к Валентину, как к печке в зимний день. Его пальцы выписывали невидимые узоры на воротнике чужой рубашки, а мокрые от вина губы шептали что-то прямо в чужое ухо. Винсент первым заметил Лёву и ткнул «начальника» в бок: — Берг, твой пришёл. В этом «твой» заключалось чрезмерно много смысла. Каждую субботу (а иногда и в будни, если дела шли хорошо) квартирка под лавкой с рыбацкими принадлежностями оживала особым гулом. Туда приводили девиц: певиц, модисток, гулящих вдов — всех, кто не боялся крутого нрава преступников. Это был ритуал. Способ сбросить напряжение после недели риска. К утру по всей квартире то тут, то там спали сплетенные друг с другом тела. А к полудню мужчины выходили к общему столу, закутавшись в простыни или накинув полотенца на бёдра. Шутили, обсуждали «достоинства» подруг, хлопали друг друга по спинам. Девиц к завтраку не оставалось — их отправляли восвояси сразу после пробуждения. На этом фоне лже — Иоганн и Лёва были тихой аномалией. По субботам они либо уходили, оставляя своё жилище на растерзание собратьям, либо располагались в коридоре, где ставили на подоконник две чашки горьковатого кофе и разговаривали. Винсент однажды подслушал, надеясь поживиться сплетнями или даже ценной информацией, но получил почти научную дискуссию о небесных светилах. — Если смотреть не с Земли, — увлеченно говорил Лёва, — а будто бы со стороны, то звёзды не рассыпаны хаотично. Они держатся… как если бы кто-то их расставил. — Ты хочешь сказать, — отвечал Иоганн, — что даже хаос — это чья-то работа? — Я хочу сказать, что порядок иногда притворяется хаосом, чтобы его не трогали. — Хорошая маскировка. Я бы тоже так жил: сделал бы вид, что я — беспорядок, а сам бы всё считал. — Ты и так всё считаешь: людей, долги, шаги, выдохи. — Потому что иначе мир развалится. А мне будет лень собирать его обратно. Они спорили, но без злости и желания победы. Лёва говорил о движении планет, о том, как свет доходит с опозданием, и мы видим звезду, которой уже нет. Иоганн приводил примеры из жизни: — Так же и с людьми. Любишь, а его уже нет. Или есть, но не тот. — Значит, мы всегда живём с прошлым, — пугался Лёва. — Значит, нужно уметь выбирать, с каким, — поправлял Берг. А потом — томный поцелуй. Жест не распутства, а глубокой спайки душ. Винсент принял это. А вместе с ним — другие. Не потому что одобрили, а потому что у них не осталось выбора. Потому что Бергу никто не перечил. Если он с кем-то пил кофе в коридоре, значит, это правильно. Если он не трогал девиц и целовал парня у двери — значит, он такой, и всё. Услышав слово «твой», Валентин дёрнулся, точно у него сработал внутренний рычаг. Аркадий почти упал с его коленей на пол. Лёва уже находился рядом. Не поспешил, не продемонстрировал ревности или власти — просто положил ладонь на край стола и наклонился, так, чтобы его слова услышал только тот, кому они предназначались: — В восточном складе опять движение. Не наше. Идут без разрешения, днём. Я думаю, это проба почвы. Если промолчим — полезут дальше. — Я понял, свет мой, — ответил лже — Берг. — Разберёмся завтра. Хорошо, что ты пришёл. — Я уже ухожу, — так же спокойно ответил Лёва. И действительно ушёл, зная, что сделал всё, что должен. У самой двери его догнал Винсент; и не для предупреждения, а для совета: — Лёв, не падай духом. — Винсент! — рявкнул Валентин через весь зал. — Лёва — не тот, с кем шепчутся по углам. Все разговоры с ним ведутся только через меня. Винсент сжал челюсть, желая проблеваться от раздражения. Валентин сам подошёл к Лёве и попросил об одном: — Давай больше никогда не будем обсуждать всех этих актёров. Его возлюбленный смежил веки. — Давай. Позже, уже без Берга, Винсент сидел с братом за дальним столом, ковыряя ножом корку хлеба. — Знаешь, — сказал он вдруг, — я восхищаюсь нашим Львом. Вернее, его умением решать конфликты. Аполлинарий свёл брови к переносице. — Ты о чём? — Он всё знал. Давно. Про этого актёришку, про то, что Берг к нему таскается. Он сегодня мог бы устроить публичный скандал, но вместо этого согласился не обсуждать актёров. Всех. Будто их не существует. — И? — Что «и»? Это очень тонкий момент, Аполлинарий. Сейчас везде учат, мол, «нужно разговаривать о проблемах в отношениях». Но так ли это? В положении, когда тебя без твоего мужчины прирежут в первой же подворотне — явно не нужно. Согласиться «никогда больше не обсуждать актёров» — это не слабость, а самая выгодная стратегия. Откуда у Лёвы такая житейская мудрость? — Да тебе-то какое до всего этого дело?! — Мне тяжело смотреть, как Берг повышает самооценку за счёт всякого сброда, когда рядом с ним — такой парень. Казалось бы, зачем ему этот актёр? Он же во всём проигрывает Лёве. Но Бергу нужно чувствовать себя самцом. Нужно, чтобы его хотел хоть кто-нибудь, кроме того, кого он знает слишком хорошо. — Винсент, ты белены объелся?! Ты понимаешь, что говоришь?! О ком?! На Лёву засматриваешься! Да Берг с тебя три шкуры спустит! Пристрелит, как собаку! — Я не засматриваюсь, а наблюдаю. На следующем собрании Аркадий уже не присутствовал. Как и Лёва, который остался с приболевшим Якобом. Сидя за столом, Валентин вспоминал то, что случилось утром. А случилось одновременно всё и ничего. Он, глава их крохотной, израненной, неофициальной семьи, подошёл к Якобу, держа в руках то ли деревянную лошадку, то ли расчёску — сам толком не понимал, что. — Как себя чувствуешь, боец? — в пропитанном солёным паром и запахом овсянки воздухе этот вопрос прозвучал почти насмешливо. — Держи подарок. Лёва, тебе чем-нибудь помочь? Мальчуган даже не пошевелился, а Лёвушка кинул на «помощника» взгляд, в котором без слов читалось: «отойди от меня и от моего ребёнка». Взгляд спокойный, не укоризненный, не испуганный. Просто… как у хозяина, в чей дом влезли через окно. Валентин мог быть кем угодно. Мог поиметь кого угодно. Но он не мог вытереть из своей головы этот эпизод. Ни оправдаться. Ни остаться. Ни объяснить. — Иоганн, — позвал Костя — сводник, — ты с нами? — Всегда, — подтвердил Главарь. *** Лёва читал вслух. Голос его тек спокойно и почти убаюкивающе; особенно для расположившегося рядом с ним Якоба. — …Герцог имел очень весёлый вид. Он съел всё, что было на серебряных подносах, и только что утёр бороду, как к нему вошёл главный смотритель кухни. Мальчик дышал ровно. Сказка ложилась на него, как бинт — не лечила, но удерживала всё на месте. Лёва всегда угадывал появление Валентина — ещё до звука его шагов, до скрипа замка. Угадал и в этот раз. Якоб уже заснул. Его попечитель закрыл книгу, положил её корешком вниз и вышел в прихожую. Валентин стоял на пороге с сумкой. Не простой — потрёпанной, холщовой, а новой, пахнущей кое-чем сладковато-химическим, словно кто-то раздавил в кулаке сразу несколько неблагополучных улиц Выборга. — Убери это! — зашипел Лёва. — Ты совсем сдурел?! Якоб дома! Северинов-Корановский закрыл дверь ногой. — Тише. Он наверняка уже спит. — Да какая разница! Ты понимаешь, что притащил сюда?! — Я спрячу. Это не для меня. Почти всё. — «Почти» — плохое слово, Валь. — Это товар. Буду продавать через порт и аптекарские накладные. Один доктор в пригороде выписывает морфий «для госпиталя». Бумаги идут дальше, а ящики расходятся по рукам. Деньги будут чистыми. — У нас никогда не было «чистых» денег. — Всё утечёт, всё растворится. И я сам буду меньше употреблять. — «Меньше» — не вариант. Скажи, Валь, ты хочешь, чтобы Якоб остался с нами? Валентин невесело усмехнулся. Если он и хотел присутствия мальчишки на своей территории, то только потому что этого хотел Лёва. Он, «легенда с пробоиной в голове», не любил детей и не знал, как с ними обращаться. Даже сейчас. Лис видел в Якобе кого-то своего, родного и нуждающегося в защите, а Валентин — живую, маленькую проблему. — Хочу. — Врёшь. Ну ладно. — Перестань, Лёв. — Если мы не остановимся, нам придётся его отдать. — Куда? В воспитательный дом? Может, сразу в болото выбросим, как щенка? Нет уж. Если ты его сюда притащил, значит, он был тебе нужен. Поздно сдаваться. Я не буду врать, что в восторге от его присутствия, но мне не всё равно. А для такого, как я, это уже очень много. — Тише! Якоб может услышать! — И что? Я не сказал ничего ужасного. Но про «остановиться» — ты просишь невозможного. — Я прошу необходимого. Ещё одна проблема — документы. Сейчас Якоб у нас незаконно: ни сын, ни племянник, ни тень на бумаге. Если кто-то копнёт, — а когда дело касается детей, копают даже под таких, как мы, — нас раздавят. — Я попробую. — «Попробую» — это не обещание. — Это условие. Я думаю, что смогу, но только если ты будешь со мной. Понимаешь? Отказ от наркотиков — через постель. — Ты иногда ведешь себя как овощ. Только штаны спустить — больше ничего не нужно. Утром Лёва долго лежал на мягкой перине и вспоминал мимолетные и точные касания уже ушедшего «на работу» Валентина, которые утолили его всего, до донышка, довели до исступления, заставили взойти на пик блаженства, сделать так, что ему показалось, что мир распахнулся: ослепительная синева небес рухнула вниз, а солнце, разметав лучи-спицы, закружило над его головой золотым веером. — Умелец чёртов, — вздохнул Лис и начал одеваться. — Ненавижу его за то, что он ставит условия. И себя — за то, что соглашаюсь. Валентин пошёл к Аркадию не сразу. Он вообще редко шёл говорить. Обычно — только закрывать, забирать, ставить точку. Но сейчас внутри него накопилось чрезмерно много несортированного: обещание Лёве, тяжесть сумки с товаром, детское дыхание за стеной, и странное ощущение, будто кто-то выкручивал из него старую зависимость. Аркадий встретил гостя с распростертыми объятиями, но получил в ответ противоположную реакцию. — Вижу, ты в дурном настроении, — неприятно растягивая гласные, проговорил актёр. — Если желаешь поссориться, то должен предупредить, что я против. — Нет, — Валентин смотрел на Аркадия не зло, но и не грустно, а так, словно ему ни до кого и ни до чего не было дела. — Я хочу поговорить. — Тогда приходи в театр. Там сегодня премьера номера. Я — в главной роли. — Я знаю. Ты мне уже рассказывал. Но этот разговор — не для посторонних глаз и ушей. — Мы и там найдем укромный уголок. Театр был полутёмным и влажным, как рот перед поцелуем. Не парадный зал — камерный, почти подпольный. Там сидели не семьи, а люди со скелетами в шкафах. Валентин занял своё место. Занавес поднялся. И вышел Аркадий. Не актёр — видение. Лицо — выбеленное, будто снятое с живого человека и заново нарисованное: глаза — тёмные, рот — алый, нарочито растянутый, тело — в чём-то, что нельзя было назвать костюмом: обрывки шёлка, сетка, блёстки. Первый номер назывался «Морфий». Музыка была очень вязкой, тягучей, восточной. Аркадий двигался с какой-то ленивой болью, будто каждое движение — укол. Он падал на колени, выгибался, трогал себя не руками, а позами, линиями, паузами. Валентин поймал себя на том, что всё это время дышал через раз. Второй номер — «Огни притона». Свет стал красным. Резким. Аркадий смеялся и крутился, показывая то, что нельзя было трогать, но можно было желать. И сам стал вывеской борделя: кричащей, яркой, не обещающей счастья, но гарантирующей ночь. Последний номер — «Мёртвая куртизанка в моём номере». Музыка оборвалась почти полностью. Аркадий двигался как кукла с оборванными нитями. Падал, вставал, опять падал. Его помада размазалась, белила потрескались. Красота умирала, и в этом было столько честности, что всем стало не по себе. Когда занавес закрылся, зал взорвался. Валентин сидел неподвижно. Он был поражён не талантом, а тем, как много боли человек мог превратить в зрелище и выжить. Аркадий вышел к нему позже: уже в халате, и с папиросой. — Ну? — спросил он, выдыхая дым. — Ты планировал поговорить? — Да. Но, кажется, уже не о чем. — Вот и хорошо. Значит, номер удался. Главарь хотел врезать любовнику по лицу. Или встать на колени. Или напоить его ромом. Но уже не помнил, кого собирался бросить. И собирался ли вообще. Вскоре Валентин принёс Лёве документы. Без пафоса и объявления, просто положил на стол папку с печатями и чужими подписями. — Теперь Якоб — твой племянник, — сказал он. — Всё чисто. Якоб в это время сидел на полу и что-то рисовал углём на листке. Валентин вдруг подошёл и впервые поцеловал его в лоб. Отказ от кокаина не был красивым. У Лёвы ломка выглядела тихо, с расползающейся тоской по всему телу. Мир стал серым, но не по цвету, а по весу. Всё давило. Он часто садился рядом с Валентином и жаловался: — Мне кажется, что я исчезаю. — Ты здесь, — напоминал Валентин. — Но я в тумане. Иногда Лис ложился, подтягивал колени к груди и молчал часами. В такое время Якоб ухаживал за ним, как за раненым псом. У Валентина всё было иначе. Он не тосковал, а бесился. Шум резал его уши, свет раздражал, чужие шаги за дверью казались угрозой. Он мог часами сидеть в темноте и щупать виски, будто пытаясь выдавить из головы рой крыс. — Ты смотришь на меня иначе, — однажды сказал он Лёве. — Как? — Будто я тебе противен. Прошло две недели. И в одну субботу Валентин поднял кружку, сказав самый короткий и самый важный тост в своей жизни: — Мы чистые. Костя присвистнул. Антти кивнул. Зора скептически поднял бровь. — Надолго? — уточнил Винсент. — Надеемся, что да, — ответил Валентин. Смех прокатился по комнате. Девицы уже крутились, гармошка рвала пространство, кто-то целовался у стены. Лёва стоял рядом со своим возлюбленным. И когда шум стал очень плотным, Северинов-Корановкий взял его за руку: — Пойдём. Они вышли на веранду. Воздух пах рекой и углём. Внутри начался праздник плоти. Но они остались снаружи. — Теперь ты мой без всяких порошков, — умилился Валентин. — Я и был, — отозвался Лёва. Поцелуй начался медленно. Кто-то из банды вышел покурить, но тут же зашёл обратно. Они не прятались. Не стыдились. Лёва обвил Валентина руками, тянул его ближе, а Валентин держал его крепко, как держат спасённое. В спальне кто-то застонал. Но на веранде происходило другое: не оргия, не ритуал сброса пара, а что-то почти священное. Они целовались так, чтобы все знали: это не случайность, не каприз, не временная слабость. Это — выбор. И когда Лёва тихо вздохнул, Валентин понял: кайф можно купить, власть — отобрать, страх — внушить. Но вот это — когда человек обнимает тебя, как последнюю истину — нигде не продаётся. *** А потом пришла зима. Лёва нанял для Якоба учителей истории, письменности и математики. Выяснилось, что мальчик отставал в развитии от своих сверстников, но обладал хорошей памятью, особенно на цифры — они буквально «прилипали» к его голове. С историей было хуже — имена правителей путались, с письмом — средне: буквы дрожали, как испуганные воробьи, но всё же складывались в простые предложения. Иногда Якоб превращал уроки в игру. — «Кошка спит на диване», — диктовал учитель. — «Бабушка печет пироги», «красно яблоко в саду». — «Кошка пичет пероги», — писал Якоб. — «Красна бабушка в саду», — и давился смехом. Валентин, проходя мимо, иногда останавливался в дверях, смотрел на своего подопечного, и, к своему удивлению, чувствовал не раздражение, а гордость. — Якоб отстаёт, — часто говорил учитель. — Якоб догонит, — отвечал Лёва. — Всех. И обгонит. Аркадий дал ещё три номера. Один — о святом Себастьяне, пронзённом стрелами. Другой — о нищем, продающем поцелуи на морозе. И третий — без названия, где он стоял в свете, а свет делал всё остальное. В январе он написал книгу «Семь сцен с легендой», в которой рассказал о своём романе с Валентином, правда, без использования реальных имён. Книга напечаталась ограниченным тиражом, на деньги самого Лужина, и распространялась среди богемы. Лёва узнал о литературном опусе своего соперника только через месяц. Валентин — он же Иоганн Берг — фигурировал там под псевдонимом Герр Б. «Он вошёл в мою жизнь, не спросив разрешения и не сломав ни одного замка. Герр Б. не улыбался — его лицо было создано для угроз и редких милостей. Когда он посмотрел на меня, я почувствовал себя не человеком, а ролью, которую он примерял на себя. И я позволил. Потому что быть ролью легенды — это тоже разновидность бессмертия.» «Он искал во мне не меня. Я это понял почти сразу. Его руки изучали мою спину, будто проверяли товар на складе. А я старался дышать красиво. И даже страдать красиво. В ту ночь я впервые понял, что можно быть желанным, но не выбранным.» «Когда я танцевал «Морфий», я не играл зависимость. Я играл его. Герр Б. сидел в третьем ряду, неподвижный, как статуя. Я чувствовал его взгляд кожей. Мне показалось, если я упаду правильно, он поднимется. Но он не поднялся.» «Он сказал мне однажды, что хочет быть чистым. Но легенды не бывают чистыми — только отполированными. Я понял, что не смогу спасти его. И, возможно, он — меня.» «Самое страшное — не когда тебя бросают. Самое страшное — когда ты остаёшься на сцене один, а публика всё ещё хлопает. Я поклонился. Но это были аплодисменты не мне, а его отсутствию.» Через неделю Лёва ответил на это, написав в известную газету статью под названием «Семь сцен с чужим мужчиной», в которой осудил мужчин и женщин, изменяющих своим вторым половинкам, а так же самих любовников и любовниц. Подписался он как Лев Корановский. На свой страх и риск. I Существует ошибочное мнение, что любовник — это жертва. Позволю себе не согласиться. Любовник — это соучастник. И, как любой соучастник, он разделяет ответственность за разрушение чужого дома. II Современная богема обожает страдания. Она превращает их в афиши, в танцы, в красиво расставленные абзацы. Но боль, оформленная типографской краской, не перестаёт быть болью, нанесённой реальному человеку. III Мы живём во времена, когда измена называется «опытом», а вторжение — «страстью». Однако ни одно из этих слов не отменяет факта: в постели всегда присутствует третий — тот, кто не знал. IV Любовник часто говорит: «Я не разрушал — я лишь любил». Но любовь без уважения к чужому выбору — это форма тщеславия. V Я не называю имён. Потому что речь не о конкретном лице, а о явлении. Но если кто-то узнал себя, значит, зеркало висело достаточно низко. Статья разошлась дальше, чем книга. Её цитировали в салонах, о ней спорили в трактирах, её вырезали и вкладывали в письма. Многие мужчины и женщины отправляли Лёве слова поддержки и благодарности. А Валентин молчал. Но однажды вечером, когда снег падал густо и тихо, положил обе публикации на стол — книгу в тёмной обложке и газетный лист — и сказал: — Ты победил. Лёва покачал головой. — Это не война, Валь. Это просто выбор. А Якоб, сидя неподалёку, шептал себе под нос: — «Тысяча шестьсот двадцать восьмой год — основание Красноярска, тысяча шестьсот шестьдесят первый год — основание Иркутска, тысяча семьсот третий год — основание Санкт-Петербурга…». *** Склад на берегу был тих. Сквозняк тянулся по полу, шевеля бумажные клочья и пыль. Валентин стоял в центре: не громкий, не пьяный, не яростный, а спокойный. Это было страшнее. Вокруг него — трое. Двое пожилых мужчин, с очень грустными лицами — как у собаки Жучки, которая не могла вспомнить, где зарыла косточку, — и один молодой. — С этого дня, — завел старую песню о главном Валентин, — весь ваш товар будет проходить через меня. Бумаги — через порт. Аптекарские накладные — через доктора. Проценты — мне. Не потому что я жаден, а потому что я люблю порядок. Один из мужчин сплюнул. — А если мы не согласимся? — В таком случае, вам станет очень стыдно, когда вы предстанете перед Всевышним. — Ох, Берг, когда это ещё будет. — Вот если сегодня не согласитесь, завтра предстанете. И ещё, не впутывайте в это подростков. Ни бегунков, ни разносчиков, ни «по знакомству». Молодой усмехнулся. — Ты стал моралистом? — Нет. Я стал прагматиком. Окутавшая Главаря неприязнь висела в воздухе, как дым от табака. Ему подчинялись не из уважения, а из страха. А страх — плохой цемент. Он трескался первым. В стороне, за деревянным столом, Лёва делал пометки. Но искоса смотрел на Валентина. Он считывал всё: Глаза. Дыхание. Плечи. Нет ли в зрачках блеска? Нет ли в пальцах дрожи? И когда мужчины скрылись, Лёва встал, со словами: — Валя, ты наживаешь нам врагов. Валентин ухмыльнулся, но без веселья. — Они и не были друзьями. — Это другое. Раньше ты был среди них. Сейчас — над ними. — А ты хочешь, чтобы я был под? — Я хочу, чтобы ты был жив. И тогда — выстрел. Птицы сорвались с крыши склада. Где-то завыла собака. Валентин не колебался. Он уже бежал, и Лёва — за ним. Воздух резал лёгкие. Они выбежали к переулку, где качались фонари и тени были гуще снега. На земле кто-то лежал. И ещё кто-то стоял над ним. Лёва почувствовал, как Валентин становится не его мужем, не легендой, не Главарём, а чем-то древним, опасным, готовым рвать. Романтика выбора, веранда, поцелуи — всё превратилось в стекло. Тот, кто стоял над лежащим, обернулся. Его лицо было белым от мороза и ярости, а рука держала ещё тёплый от выстрела пистолет — Кто посмел здесь стрелять? Голос Валентина лёг на переулок, как приговор. Человек с пистолетом дёрнулся. — Это не твоё дело, Берг. — Всё, что происходит в моём городе — моё дело. — Кто сказал, что он твой? Кто назначил тебя неофициальным руководителем? Ты сам? Лёва понял, что сейчас всем станет плохо. Этот смельчак задел Валентина за живое. — Не надо, Валь, — бесполезно, но не жалко взмолился Лис. Но Валентин уже был не с ним, а с тем зверем внутри себя. С тем, что вгонял в его ноздри и глотку яд. С тем, что поощрял сделки, но не самовольные атаки. — Я себя не назначал, — прошипел Северинов-Корановский. — Я просто схватил Выборг за горло. — Ты схватил только тех, кто согласился, — огрызнулся смельчак. Кто-то толкнул Валентина. Кто-то взял Лёву за плечо — просто потому что тот находился рядом. Крик. Мат. Запах пороха и крови. — Отпустите его! — рявкнул Валентин. И ударил. Челюсть противника хрустнула, как корка под сапогом. Началась потасовка. Из груди Лёвы вырвался плач, поначалу сдавленный, но скоропостижно перешедший в истерику. Он рухнул в снег, не заметив, что ободрал колени, и попытался вырваться, крича «Валя, хватит!», но Валентин ответил выстрелом в воздух. В этот момент в переулок влетела кибитка. Приехал Винсент. — Лёва, сюда! — крикнул брат — близнец Аполлинария. — Поехали! Сейчас же! Валентин обернулся. В его глазах не было наркотической мути. Зато были страх, собственничество, и доведённая до предела любовь. — Пошёл вон отсюда! — приказал он Винсенту. — Откуда ты здесь взялся? Следил за нами? Тайный (или уже не очень) поклонник Лёвы стиснул поводья. — Подумай не о том, откуда я взялся, а о том, что твоего мужа могут застрелить! — Не смей, слышишь?! Не приближайся к нему без моего разрешения! — Пусть Лёва сам попросит меня об этом. Лёве не хотелось здесь оставаться. Но ещё больше не хотелось оставлять Валентина одного. И Винсент всё понял. — Ладно, — сказал он, подняв руку. — Но, Берг, если наш человек погибнет из-за твоей безалаберности, я тебя сам закопаю. Кибитка тронулась. Кто-то на снегу застонал, кто-то уже отступил. Лёва взял лицо Валентина в свои ладони. — Если ты ещё раз начнёшь стрелять ради власти, а не ради защиты… — Что? Сбежишь? — Я сам в это не верю. Домой они пришли, стараясь делать вид, что ничего не случилось. Что выстрелы не разорвали вечер, а кровь не испачкала снег. Якоб решал примеры на умножение. Неподалеку от него, на диване, сидел высокий и угрюмый охранник по имени Бенедикт. Человек, нанятый специально для мальчика. Не ласковая и набожная няня, а тот, кто смог бы защитить ребёнка от пули или ножа. — Всё спокойно, — доложил Бенедикт. — Якоб поужинал и принялся за учёбу. А это — для вас, — и протянул Валентину конверт, пахнущий дешёвым жасмином и дорогими проблемами. Внутри оказалось письмо. Почерк сразу выдал автора. «Господин Б., намедни, на волне вдохновения и лёгкого отчаяния, вы забыли на моём столе целый пакет белоснежного порошка. Я не мог оставить его лежать сиротой, поэтому проявил гуманность и… усыновил часть. Прошу списать её на творческую необходимость. Мой новый номер требует правды, а правда иногда сыплется дорожками. Уверен, вы не станете требовать оплату за то, что сами же и оставили. С теплом, А. Л. (которого вы, если помните, всё ещё не удостоили своим присутствием на репетиции)». Письмо хрустнуло в кулаке Валентина. — Сука. Лёва заглянул через его плечо. — Ты серьёзно? Ты оставил у него свой товар? — Не нарочно. Он снюхал. Он… чёрт… Он даже не понимает, во что влез. — Как письмо попало к охраннику Якоба? — Бенедикт! Объяснись! — Посыльный принёс, господин Берг, — спокойно, зная, что он ни в чём не виноват, ответил Бенедикт. — Юноша на побегушках. Сказал, что срочная информация для хозяина дома. — Твой Аркадий знает про наш второй дом, — сказал Лёва. — А значит, ещё про Якоба и охрану. — Вряд ли. Он лишь отправил цедулку по адресу, а Бенедикт случайно оказался на месте. Но он… этот актёр… — Ты боишься называть его по имени? — Нет. Аркадий не должен был приближаться к нашему месту. — Но приблизился. И это — уже не театр. Валентин сжал письмо так, что оно превратилось в ком. — Мало того, что он подсел на кокаин, так он ещё решил поиграть в разведчика. Якоб уставился на своего уже бывшего неприятеля во все глаза. — Где ты так испачкался? — Пустяки, — ответил за Валентина Лёва. — Мы упали по пути к дому. В этом городе ужасные дороги! — Вы стреляли? — не отступил мальчуган. — В воздух. — Это глупо. Пули падают обратно. Валентин засмеялся. — Видишь, Лис, какой он умный? — Умный, да, — с радостью подтвердил Лёва. — Но он скучает. Не видит ничего, кроме учёбы и четырёх стен. И правда. Последние недели Якоб жил цифрами и шагами по дому. Иногда он сидел с незаряженным пистолетом — просто держал его, изучал механизм, разбирал и собирал, как головоломку. — Мы идём в ресторан! — внезапно объявил Валентин. Лёва не поверил своим ушам. — Сейчас? — Сейчас. — В таком виде? — Именно в таком. Якоб чуть не пустился в пляс от радости. — В настоящий ресторан?! — Конечно. С огнями, музыкой и десертами. Лёва добавил в бочку мёда ложку дёгтя: — Это не побег? — Нет. Это перерыв. И не беспокойся, я разберусь с Аркадием. Но не сегодня. Они вышли втроём. Снег падал, смывая следы. Валентин держал Якоба за руку. Лёва — Валентина под локоть. Скомканное письмо осталось лежать на столе, как белый флаг поверженной страны. *** Кафе было тёплым, как чужая ладонь. Валентин, Лёва и Якоб сидели у стены, под лампой с жёлтым абажуром. Якоб строил конструкцию из ложек и вилок — складывал их крест-накрест, выравнивал по краю тарелки, считая: — Четыре вилки, три ложки. Если добавить ещё две, получится девять. А лучше бы десять. Лёва отпил вина. И вдруг, почти лениво, но с ядом под языком, спросил: — А сейчас-то он где? Любовник твой? — Не знаю, — отмахнулся Валентин. — И знать не хочу. — Правда? Ты обычно всё знаешь. — Думаю, в скором времени я отправлю его за рубеж, лечиться от наркомании и нервных расстройств. — В какую больницу-то? В Больницу старого Тоби? В ту, что в Чехии? — Я даже не слышал о такой больнице. — И хорошо. Не вздумай отправить туда Аркадия. Валентин явно заинтересовался. — Почему? Лёва сделал серьёзное лицо. — Потому что там к нему каждую ночь будет приходить старый Тоби. И насиловать. И в хвост, и в гриву. Валя долго обдумывал услышанное. А когда до него дошло — как до утки, на седьмые сутки — рассмеялся. — Ты, Лисёнок, страшный человек. — Не страшнее тебя. Я думаю, что могу шутить на эту тему, потому что сам пережил подобное. Якоб сдвинул вилку в своей конструкции. — А кто такой Тоби? Лёва ткнул хохочущего Валентина в бок. — Вымышленный персонаж. — Жаль. Я бы посчитал, сколько раз он приходит. Валентин попытался успокоиться. — Аркадий не поедет ни в Чехию, ни к Тоби. Я определю его туда, где к нему найдут особый подход. Официант поставил перед Якобом тарелку с картофельными крокетами и запечённой курицей в сливочном соусе, а рядом — стакан с яблочным компотом. Лёве принесли утиную грудку с апельсиновой глазурью и салат из свёклы, Валентину — говяжьи щёки, томлёные в вине, с картофельным пюре. Хлеб был горячим. Масло — солёным. Мир — до поры до времени — безопасным. Якоб тут же принялся есть, считая крокеты: — Один, два, три, семь… Если я съем два, останется пять. — Логично, — одобрил Валентин и обратился к Лёве: — расскажи что-нибудь, Лисёнок. Лёва отрезал кусочек утки. — Что именно? — Неважно. Любую глупость. — Ладно. Сегодня утром, пока ты был «на работе», я наблюдал, как наша соседка — та, что носит розовую шаль, — пыталась вытащить кота из дымохода. — Какого кота? — Своего. Он застрял там ещё с вечера. И она не придумала ничего лучше, чем приманивать его селёдкой. Представляешь, стояла во дворе и размахивала рыбиной, как флагом, приговаривая: «Кис-кис, выходи». Валентин слушал. Не перебивал. Не ел. — И что было дальше? — Кот не вышел. Зато вышел её муж и сказал, что если она продолжит махать селёдкой под окнами, то он сам полезет в дымоход и останется там жить. Якоб засмеялся. Лёва продолжил, всё больше увлекаясь: — В итоге они вызвали трубочиста. Валентин улыбался. Не громко. Не демонстративно. И смотрел на Лёву так, словно тот рассказывал не о коте, а о смысле жизни; ловил его паузы, движения губ, то, как он откидывал волосы со лба, и как смеялся над своей историей. — И вот, — закончил Лёва, — домашнего любимца спасли, но соседка теперь каждое утро проверяет дымоход, будто там снова может оказаться кто-то, кого надо вытаскивать. Якоб макнул крокет в соус и шепнул своему старшему попечителю: — Валь, ты пялишься на Лёву так, будто он сейчас исчезнет. Валентин не смутился. — Да. Я убеждаюсь, что он здесь. Внутри Лёвы что-то мягко перевернулось. — Я здесь. Но, спустя несколько недель, Аркадий всё ещё находился в Выборге. Не в больнице, не под присмотром вымышленного Тоби, а в своей квартире, пропахшей парфюмом, кожаной мебелью и гримом. Именно туда пришёл Лёва. Причина была серьёзной. Один из каналов поставки оружия, который Аркадий, по милости Валентина, курировал уже пару месяцев, дал сбой. Информация могла всплыть. Лужин встретил гостя с прохладной вежливостью, как слугу, явившегося в покои господина: — Лев, да? Входи. Будешь чай? Или что покрепче? — Нет, спасибо. Я ненадолго, — Лёва встал посреди гостиной, не сняв шубу. Он не выглядел робким. Он выглядел деловым. Его поза, его взгляд — всё кричало о том, что он здесь по делу, а не для выяснения отношений. — Мне нужны контакты твоего друга из таможни в Таллине. Того, что помогал с тем ящиком в сентябре. Номера, явки. Всё, что есть. Аркадий занял место на декоративном диванчике, а Лёва подметил невероятную грацию его движений, которую не испортило даже волнение. Хозяин дома весь был ладным, здоровым, ухоженным, излучающим особую юношескую энергию. И, главное, совсем непохожим на наркомана. — Лев, это секретно, — актёр приметил, что визитёр не оставил без внимания его привлекательность, и решил использовать это в своих целях, ещё сильнее подогреть его интерес. Он поправил причёску, коснулся кончика идеально скорректированной брови и вытянул руки вдоль спинки дивана. — Иоганн обычно решает такие вопросы… лично. Со мной. Лёва не дрогнул. — Иоганн занят. У тебя есть пять минут, чтобы найти то, что мне нужно. Или я скажу Бергу, что его… временное развлечение ставит под угрозу дело, в которое он вложил полгода работы и немалые деньги. Аркадий почувствовал разницу. Он был красивой и весёлой игрушкой Главаря, а этот мальчишка с зелёными глазами-льдинками — частью дела. Фундаментом, а не украшением. — Ты угрожаешь мне? — Я информирую тебя о последствиях. Ты играешь на сцене, а мы — в реальности. И в реальности ошибки стоят очень дорого. Актер поправил воротник батистовой рубашки и лукаво улыбнулся. Все эти «приёмы соблазнения» он выучил ещё в шестнадцать лет, как Отче наш. Ему не требовалось ухищрений, мужчины сходили с ума уже от того, как он расчёсывал волосы, щурил глаза и разговаривал на выдохе — так, что его речь струилась, словно ручей, завораживала и гипнотизировала. Но, всё-таки, он нервничал. Потому что «рыжий лис» — полумифическое существо из бандитских баек, тот, ради которого Валентин был готов разнести полгорода, — стоял перед ним. И не просил, а требовал. — Я сейчас посмотрю в тетрадях. Получив данные, Лёва кивнул, надел перчатку. — Спасибо. И, Аркадий? Убери с тумбочки безделушку в виде пистолета. Иоганн предпочитает не бутафорию, а настоящие вещи. И ушел, оставив актёра в холодной квартире. *** К весне Валентин разбогател. Это стало заметно не по золотым цепочкам, вельветовым галстукам и широкополым шляпам, а по мелочам: в доме сменили шторный бархат, на столах появились немецкие скатерти, а в прихожей теперь стояли две пары запасных сапог — для гостей, «которых он ещё не позвал, но мог себе позволить». Винсент, наблюдая за этим, действовал по-своему. Он не умел говорить о чувствах, зато умел заказывать вещи. Сначала Лёве пришла книга — старое французское издание. А внутри — закладка с кривым почерком: «Я подумал, тебе будет интересно ознакомиться с данным автором». Потом — перчатки из мягкой кожи, за ними — нотная тетрадь. Все подарки Винсент передавал через третьих лиц. Лёва забирал, благодарил, использовал — и не отвечал. Он мог провести вечер, читая книгу, и всё равно, дойдя до красивой фразы, думал не о Винсенте, а о Валентине. Любить он умел одного. Увы — именно того, кому доверять было статистически невыгодно. В апреле имя Аркадия Лужина знали почти везде. Афиши висели на углах домов: «А. Лужин. Особый номер. Один вечер». Про него шептались городовые и жандармы. Женщины говорили: «Какой талант!», мужчины — «Разврат, да и только», но ходили и те, и другие. Но его зависимость от кокаина росла — портьерные, театральные, закулисные шёпоты знали: Лужин не выходил на сцену без белого «поцелуя» на зеркале. Из-за этого его поведение становилось всё эксцентричнее, порочнее и скандальнее. Шоу, в которых Аркадий танцевал обнаженным, притягивали публику, как магнит, но, после вмешательства блюстителей нравственности и полицейских, он сам задумался о том, что предложение Иоганна о временном переезде за рубеж было не таким уж нелепым. Валентин смотрел на афиши с таким выражением лица, точно в городе повесили его собственный портрет в траурной рамке. — Блистает, — хмыкал он. — До первого обрыва. Сам он употреблял тайком, и в малых дозах. А Лёва оставался совершенно чистым; не только ради себя, но и ради Якоба. В один из дней, когда весна уже взяла город за горло, но ещё не додушила, Валентин вернулся домой странно спокойным. Закинул ноги на стол, не сняв обувь, и так же спокойно произнёс: — Я нашёл, куда его отправить. Лёва поднял голову от тетради, где проверял упражнения Якоба. — Кого? — Твоего любимого автора «Семи сцен». — Я не говорил, что он мой любимый. — Но ты его читал. — И куда? — В полузакрытую и полублагородную швейцарскую клинику. Там умеют работать с такими, как он: много разговоров, мало медикаментов, хороший режим. Лужин согласился не потому что верил в своё выздоровление, а потому что путешествие казалось ему новым сюжетом. За неделю до его отъезда в дверь дома Валентина и Лёвы постучали. Почтальон принёс конверт с кроваво-красной печатью. Адресовано: Господину Льву Бергу. Лично в руки. Дорогой супруг Легенды, я долго думал, имею ли я право писать вам. Полагаю, нет. Поэтому и пишу. Через несколько дней я покину город, где меня любят, боятся и записывают в дневники. Иоганн отправляет меня «лечиться». Слово, которое в нашем кругу звучит как эвфемизм к «изолировать». Не могу сказать, что я против: некоторые спектакли следует уводить за занавес, пока зритель не заметил, что декорации шатаются. Но перед отъездом мне нужно увидеться с вами. Не с Ним — он по-прежнему Легенда, а Легенды плохо переносят малые помещения. Не с его бандой. С вами. У меня есть информация, касающаяся не только меня и моего белого носа. Если захотите, приходите завтра, ровно в шесть, в тот самый театр, где, по мнению Иоганна, обитают «одни педерасты и сволочи». Я выйду к вам без грима. С уважением, А. Лужин (тот самый «мальчишка», умеющий считать не только поклоны, но и патроны) Лёва перечитал письмо дважды. Якоб в это время считал монеты: — Тридцать два, тридцать три… Если кто-то унесёт три, останется тридцать. — Иногда, — сказал Лёва, глядя в окно, где таяли последние клочья снега, — самое опасное — не когда уносят. А когда приносят. Он сложил письмо, убрал в карман. В голове уже звенело: «В шесть. В театр. Не в гриме». Театр в это время суток был похож на опустевший череп с тёмными глазницами дверных проёмов. Свет горел только в репетиционном зале. Лёва вошёл внутрь, прижимая к груди шарф. Аркадий сидел на краю сцены и плакал навзрыд. — Ты пришёл! Ты правда пришёл… — не поверил он своему счастью, увидев гостя. — Что такое? — спросил Лёва, стараясь не показывать заинтересованности. — У него появился третий мужчина. Пока мы вокруг него крутились, он… Сердце Лёвы сделало оборот, как колесо телеги по льду. — О ком ты? Аркадий достал из внутреннего кармана стопку писем. — Его зовут Исаак Гнедич. Прозывной — Счётчик. Он знает всё о процентах и долях. Раньше он был банкиром у торговцев оружием, а теперь стал «деловым партнёром» Берга. Нашего Берга, Лёва! — Деловым? Это не значит… — Нет. — Аркадий развернул письмо. — Я читал. Он адресует ему такие слова! «Ты умеешь считать людей и их страхи лучше меня. Встреча с тобой — как разговор с зеркалом, которое не лжёт. Удивительно, как мы похожи: оба любим порядок и ненавидим пустоты. Скажи, когда сможешь приехать. Хочу обсудить кое-что не для чужих ушей», — и вот, ещё хуже: — «Ты пахнешь оружейной смазкой, кровью и свободой. Я забываю обо всём, когда прикасаюсь к твоей шее». У Лёвушки подкосились ноги. — Я думал, хуже уже не будет. Я привык к тебе, Аркадий. Привык, что ты как неизбежное злодеяние. Как несчастная звезда. А теперь… третий? Лужин вцепился в его ладонь. — Он изменяет нам обоим! Нас сделали статистами! А Исаак пришёл на всё готовое и взял то, что хотел. Лёва сел на ступеньку сцены. — Я не могу. Берг обещал… Я думал… Тишина. И — шёпот Аркадия, как укус: — Давай поедем к Счетчику. Вдвоём. И размажем его банкирскую морду по стенке. — Ты сумасшедший. — Да! Как и ты. Лёва помотал головой — и вдруг тоже заплакал. Аркадий сглотнул. — Лёв, хочешь немного белого? Усыпить боль? — Ни за что. — Твоя воля сильнее моей. — Нет. Просто я выбрал дорогого мне человека. Не Берга. Ребёнка. А ты — сцену. — Сцену? Сейчас я выбираю месть. Но я не поеду один. Мне нужен кто-то, кто тоже ненавидит Гнедича. — Я не ненавижу. Я ухожу. — Куда? — Отсюда. Из нашего разговора. Из твоей ловушки. Аркадий, увидев, что Лёва опустил голову — как человек, у которого силы кончились, но гордость ещё держала позвоночник прямо, — решился на финальный шаг. — У меня есть и другие письма. Более откровенные. Вот, посмотри. «Иоганн, я доберусь к тебе после ярмарки. Твоя кожа всё ещё стоит мне сна», «Я хочу провести ладонью по твоей груди, добраться до пояса твоих штанов и понять, что ты мой. Хотя бы на час», «Сожми меня так сильно, как сможешь. Пусть на мне останутся следы: я буду носить их, точно дорогие украшения». — Замолчи! — закричал Лёва. — И убери эту похабщину! Берг совсем опустился — на час, как платный любовник. Откуда у тебя… это? Ты знаешь адрес Гнедича? — Иоганн недавно забыл сумку в моей гримёрной. Письма лежали внутри. А адрес я узнал у Зоры — он год назад проводил через Гнедича сделку. Пожалуйста, Лёва, давай съездим к нему. Посмотрим ему в глаза, сломаем что-нибудь: челюсть или мебель — решим на месте. Лёва колебался. Долго. Между его вдохами можно было прожить жизнь — или похоронить её. — Это не обман? Не боишься, что я спрошу Зору? — Я ничего не боюсь. — Думаешь, этот банкир сейчас дома? — Скорее всего. Лёва потер лоб ладонью — жест нервный, почти детский. — Я… я не знаю. И тут Аркадий сделал то, чего Лёва совсем не ожидал: взял его за запястье. — Ты не один. Если мы всё проглотим, нам станет очень плохо. А мы не заслуживаем такого исхода. К слову, мне очень понравилась твоя статья. Ну, ответ на мою книгу. Я тебя даже полюбил по-своему. — Ирония судьбы: меня любят все, кроме того, кого люблю я, — в глазах у Лисёнка стояли слёзы, но уже не такие беспомощные, как минуту назад. Это были слёзы решения. — Хорошо. Поедем. — Транспорт я найду. У нас час дороги. Максимум — два. — Но если это ловушка… — Тогда попадёмся вместе. *** Кибитка катилась по ночной дороге тихо и плавно, но Лёву не покидало ощущение, что они с Аркадием — ещё живые люди — ехали туда, где их ждало что-то неживое. Лужин уже трижды нырнул пальцами в карман и провёл под носом дорожку. — Хватит, — попросил Лёва. — Н-н-е начинай, — еле выговорил актёр. Его глаза блестели, как лакированные кукольные головы. — Мне нужно быть смелым. А без этого я — тряпка. Ты же видел… — Ты сейчас не смелый, а ненормальный. — Чудесно. Самое подходящее состояние для признаний и драк. Дом Исаака Гнедича стоял особняком. Он не сиял золотом — наоборот, был тёмно-серым, почти чёрным, без единого лишнего узора. Лёва задержался у ворот. Ему стало так больно, что он едва не закричал, но вовремя закрыл себе рот ладонью. Неужели этот человек — не одноразовый партнер Валентина, а настоящий соперник, достойный стать теневым богом целого порта? Сколько же у лже — Берга, в целом, перебывало любовников и любовниц? И если все они — от слова «любить», то как он их любил? Несколькими разными любовями? Исаак Гнедич открыл дверь сам. Он оказался высоким — редкой, неприятной высотой, когда человек всегда смотрел сверху и даже не пытался это скрыть. Его плечи были широкими, но не перекаченными, волосы — тёмными, короткими, лицо — резким, точно вырубленным топором, а потом приглаженным рукой мастера. А глаза глядели так, будто он заранее знал — кто ты, зачем пришёл, и сколько секунд понадобится, чтобы тебя уничтожить. Да. Валентин мог полюбить такого. Более того — мог уважать. А это — ещё страшнее. — Господа, — произнёс Гнедич низким голосом, — кто вы и чем я вам обязан? — Ты… — прорычал актёр, — ты трогал его?! — Кого? — не понял бывший банкир. Или сделал вид, что не понял. — Иоганна Берга! Аркадий бросился на Исаака. Бессмысленно. Как бабочка на нож. Счетчик даже не напрягся. Одним движением — быстрым, почти элегантным — он отбросил агрессора назад. Аркадий ударился о пол. Мир стянулся узким коридором. — Аркадий! — завопил супруг Валентина, кинувшись к тому, кого должен был презирать. — Ты жив? — Откуда вы, молодые идиоты? — выругался Гнедич. — Бергу стоило бы получше следить за своими куклами! А Лёва понял: Аркадий любил Валентина. Не в позе, не в сцене, не на афише, а как Дедал любил свои фантазии о покорении небесных просторов, и как Микеланджело любил «брать камень и отсекать от него всё лишнее». Это была любовь без шанса на достойный ответ, без будущего и воздуха, но настоящая. Аркадий бы пошел за лже — Бергом в ад. Но всем стало бы лучше, если бы тот не был чёртом, и вообще туда не ходил. — Нам пора, Аркаш, — пролепетал Лис. — Тут бесполезно драться. Его разрывало от смеси ужаса, жалости и ревности, направленной не на Лужина, а на грязную геометрию отношений, построенную на лжи и кокаине. Но Аркадий не успокоился. И когда Гнедич ответно пошел на него во второй раз, Лёва достал пистолет. — Берг мог вами увлечься, — сказал он, понимая, что это неуместно, но так же понимая ещё кое-что, куда более важное: если он сейчас замолчит и опустит руку, его одолеет либо истерика, либо обморок. — Сила часто тянется к силе. Ваша аура — не просто влиятельная, а властная до уныния, как будто рядом с вами даже воздух выстраивается по ранжиру. Но это не даёт вам права поднимать руку на слабого! Гнедич чуть улыбнулся. Лёва прицелился: — Не подходите ближе! Пути назад не было ни у кого. Ни у Лёвы — с пистолетом. Ни у Аркадия — на полу. Ни у Гнедича — с его ледяной мощью. Ни у Валентина. Который даже не знал, что трое его мужчин столкнулись в одном доме. С ночи слетела маска весны. Аркадий попытался подняться — и сразу же рухнул обратно. По его виску стекла красная капля. И что-то в Лёве — то, что долго выращивал в нём Валентин — щёлкнуло. Гнедич даже не успел моргнуть.Лёва присел резко и коротко. И ударил. Носком ботинка — точно в чужое солнечное сплетение. Туша Исаака повалилась на пол, опрокинув стоящий позади стул. И Лёва испытал самую чистую радость — злорадство, прочитав в глазах противника растерянность. — На колени, — вымолвил Лис. — И свяжись с доктором. И с Бергом. Немедленно. — Ты… — прохрипел Гнедич. — НЕМЕДЛЕННО. Лёва опустился рядом с Аркадием. — Слышишь меня? Ты жив. — Больно… — ответил актёр. — Правда, больно. — Знаю. Потерпи. Доктор уже едет. Прошло пять минут. Потом пятнадцать. И на двадцатой — скрипнули тормоза. В дом ворвались Валентин и служитель панацеи. И оба застыли в ужасе. — Что… — начал Северинов-Корановский. — Что здесь произошло?! Доктор уже склонился над Аркадием, осматривая рану. — Что произошло? — переспросил Лёва, не глядя на того, кого называл своим мужем. — То, что рано или поздно должно было произойти. Полюбуйся. Травма и загубленная жизнь Аркадия — на твоей совести. Валентин ошалело вертел головой по сторонам. — Вот как ты заговорил. Я не губил его. — А что, по-твоему, ты сделал? Сначала подсадил его на кокаин… — Я не заставлял его нюхать! — Может быть. Но ты ввел его в эту отвратительную среду, как когда-то ввёл меня. Виновен ли ты? Нет. Безвинен ли ты? Тоже нет. Это жизнь, так бывает.Ты видел, что Аркадий очень юн, хрупок и душевно неустойчив. Видел, что он не готов к тому, что ты называешь любовью. — Лёва, я не заводил с ним того, что… — Заводил! Ты заводишь быстро. И бросаешь быстро.И вот у тебя появился новый мужчина. Покрепче. Повыше. И ростом, и рангом, мать твою. А Аркадия ты решил закинуть на шкаф, как старые штаны. Дай бог тебе здоровья, Берг. Ты — мастер жить так, чтобы всем рядом приходилось выживать. Валентин стоял неподвижно. Доктор шептал что-то Аркадию. Гнедич держался за живот. А Лёва… Лёва по-прежнему не смотрел на Валентина. *** Аркадий сутки лежал в полумраке, с забинтованным виском и грустным взором, выслушивал наставления врача и не понимал, почему Лёва сидел рядом. — Я же тебе не нравлюсь, — прохрипел Лужин. — Почему ты здесь? — Потому что ты нравишься ему, — спокойно ответил Лёва. — А я привык жить с последствиями его выборов. Аркадий усмехнулся одной половиной губ. Второй было больно. Через некоторое время его отправили в ту самую заграничную клинику — в приличное место, где стены пахли не кокаином, а карболкой и фарфором. Гнедич уехал. Сначала пошёл слух: Счётчик свернул несколько сделок. Потом — что его видели на станции с сумками. — Он убежал сам, — сразу сказал Валентин. — Я его не гнал. — Ты просто стал слишком тяжёлым соседом, — сухо заметил Лёва. Когда Аркадия увезли, а Гнедича больше не видели ни в порту, ни в подворотнях, Валентин собрал свою «верхушку» в доме, где раздавал указания, кому куда везти ящики. На столе было пусто — ни карт, ни денег, ни бутылок. Только его ладони, сжатые в замок. — Я отхожу, — объявил он. — В смысле? — не понял Костя. — В прямом. Отхожу от наших дел. От всех. — Надолго? — уточнил Винсент. — Навсегда. Зора фыркнул. — Так не бывает, Берг. — Бывает. Просто обычно те, кто так говорят, быстро умирают. Но я планирую выжить. Я сделал выбор. Последний. Смешно, да? После всего, что мы творили, я выбрал дом и Лёву. — А город? — спросил Антти. — Город переживёт. Люди быстро переклеивают афиши. Некоторое время все молчали. — Если полезут на тебя… — осторожно начал Винсент. — Не «если», а «когда», — перебил Валентин. — И вы, ребята, именно поэтому держитесь от меня подальше. Под прицелом должен быть только я. — Логика у тебя калечная. Но честная. Домой Валентин вернулся почти умиротворенным. Якоб спал, обняв подушку. На тумбочке стояла стопка бумажных листов — аккуратные цифры, кривоватые буквы. — «Он растёт», — подумал Валентин: уже как отец, а не как Главарь. Лёва не спал, а просто лежал на кровати, отвернувшись к стене. — Лисёнок, — шепнул Валентин. — Я сделал, как ты хотел. Даже чуть хуже. Я бросил всё, кроме вас. Ответа не последовало. Только плечо под одеялом дрогнуло. Валентин лёг на свою половину кровати. Его лицо разгладилось, и стало видно: под легендой, шрамами и дымом всё ещё жил человек, которого когда-то можно было не бояться, а любить. В два часа ночи Лёва выбрался из постели, зажёг лампу и поставил её так, чтобы свет упал на лицо Вали. Тот спал на спине, подложив руку под голову. Шея, ключицы, линия подбородка — всё это Лёва знал наизусть. Но сейчас смотрел не как любовник, не как ревнивец и даже не как судья, а как скульптор. На столе уже лежал ком глины. Лёва сел напротив кровати и задумался: имел ли он право переводить чьё-то лицо в вечность? — Ты выбрал нас, да. Посмотрим, хватит ли у тебя сил не передумать. Пальцы потрогали материал. Сначала — грубо, намечая общий объём. Лёва уже знал, что полноценный бюст будет вырастать из этого хаоса очень медленно. Ибо он хотел слепить не «преступника из газеты», а Валю. Иногда он переводил взгляд: от глины — к живому лицу; от лица — обратно к глине. Сон делал Валентина беззащитным, почти мальчишкой. Лёва фиксировал в вечном материале того, кто привык жить во временном. И в этом было что-то жестокое. — Если ты снова уйдёшь в свой грязный мир, — напевал скульптор, — хотя бы твоя голова останется у меня. Валентин шевельнулся, но не проснулся. Бюст обретал черты. Вот — изгиб носа. Вот — ямка у переносицы. Вот — линия рта. — Гляди, — засмеялся творец, — я делаю из тебя святого. Наконец он откинулся на стуле. Перед ним стояла глиняная голова — ещё не обожжённая, но уже узнаваемая. Валентин в кровати и Валентин в глине были не одинаковыми, но родными. Лёва провёл костяшками пальцев по скудельной щеке, а затем коснулся настоящей. — Ты выбрал семью, — повторил он. — Хорошо. А я — выбрал тебя. В который уже, мать твою, раз. Глиняный Валя остался смотреть прямо перед собой. Как будто уже знал: утро принесёт новые разговоры, обещания и сомнения. А ночь… Ночь позволила Лёве впервые за долгое время не ревновать, не спорить и не читать морали. А молча обожать мужчину, который сказал: «я остаюсь» — и превращать это «остаюсь» в форму. На улице таяли сосульки, а в комнате Лёвы — таяли ночи. Каждый вечер, когда Якоб засыпал, а Валентин уходил на встречи «по остаточным задачам», творец садился к бюсту и работал долго, упёрто и фанатично. Иногда Северинов-Корановский приближался к дверному проёму и наблюдал за процессом. Но не мешал, не торопил, не шутил. И в одно апрельское утро Лёва сказал: — Готово. Приходите завтра. Все. Они пришли. Банда — почти в полном составе. Костя, Антти, Зора, два новых щенка с улиц. Они всё ещё занимались своими делами, но уже очень осторожно, и теперь жили даже не по правилам, а по инерции. Винсента не было. Он попросил передать, что занят, но все знали, что он избегал Лёвы. Потому что уяснил: надежды нет. На столе, на деревянной подставке, стоял бюст. Глиняный Валентин. Спящий. Тот самый — с расслабленными губами, со спокойной тяжестью век, с лёгкой асимметрией бровей, растёкшихся тенями по глине. Работа выглядела живой — как будто её можно было разбудить шёпотом. Подставка была подписана одним словом: «Спи». Лёва стоял рядом. Костя первым подошёл ближе. И шокировался: — Ошалеть! Это же… он. Антти ничего не сказал — только покачал головой. Зора скривился: — Я думал, ты, Лёва, слепишь что-нибудь героическое. А не… это. Некоторые одобрительно закивали, некоторые — ничего не поняли. Но все почувствовали: здесь — не предмет искусства, а внесённый в материю поцелуй. Валентин стоял позади всех. И подошёл только после просьбы Лёвы. На секунду в комнате стало так тихо, что было слышно, как Якоб пил воду из стакана. — Лисёнок, — выдохнул Валентин. — Я даже не знаю, что сказать. — Не говори, — ответил Лёва. — Просто смотри. Валентин смотрел долго. Не мигая. Как на икону. Как на прощённое будущее. А после — огорошил заявлением: — Я думаю, нам пора выбраться. — Куда? — удивился Лёва. — Далеко. На остров. На тот, где нет ни пуль, ни ночных визитов чужих мужчин, ни тех, кто хочет забрать то, что принадлежит мне по праву. Нам необходимо отдохнуть. Полежать у моря, как котики. — Ты уверен? — Абсолютно. Уверенность Валентина пахла морской солью. *** Из нескольких возможных мест для отдыха: — итальянский остров Капри, где были дома на скалах, лазурная вода, виноград и лимоны, и куда любили ездить художники, писатели и просто желающие вырваться из северной Европы; — греческий остров Корфу, с оливковыми рощами, венецианскими крепостями и тихими деревнями; — французская Ривьера, с пальмами, набережными и казино на каждом углу, где можно было заскучать от отсутствия опасности; — и Сицилия, с вулканом Этна, рыбацким промыслом и сильной южной атмосферой, Валентин и Лёва выбрали последний — самый драматичный и мужской. Место, где они выглядели не туристами, а хозяевами гавани. Пароход выплюнул их в Палермо, вместе с запахом угля, рыбы и мокрых канатов; запахом земли, никогда не знавшей настоящей зимы. Якоб первым сошёл на берег и остановился, поражённый. — Какое всё яркое! — сказал он. И правда: здесь даже тени были цветными. Домики лепились к склонам, а Этна поднималась в небо огромной, терпеливой спиной. Лёва смотрел на всё тихо, почти благоговейно. Он никогда прежде не видел света, который так легко проникал в кости вещей. — Похоже на картину, — пробормотал он. — Нет, — возразил Валентин. — Похоже на жизнь. По улицам шли люди с корзинами, мальчишки гоняли ослов, старики сидели у дверей. Вино продавали прямо из бочек, рыбу — с лодок, и никто никуда не торопился. Семья сняла небольшой домик на окраине деревни: с белыми стенами, выгоревшими ставнями, и двором, где рос одинокий инжир. Первые дни прошли почти без слов. Якоб бегал по берегу, собирал ракушки и считал лодки на горизонте. Лёва сидел в тени и делал наброски — лица рыбаков, изогнутые, как пальцы старой ведьмы, деревья. А Валентин… пытался не быть Валентином. Он говорил с рыбаками о сетях, спрашивал про цену соли, смотрел, как грузили ящики с сардинами. Но однажды утром всё пошло по-старому. Это случилось на рынке. Валентин покупал лимоны и вдруг понял, что его обсчитали. — Эй, северянин, — мгновенно отреагировал отошедший от дел Главарь Выборга. — Ты думаешь, здесь можно… — и расстёгнул ворот рубашки, показав татуировку. Гранат. Тёмный, зернистый — словно разломанное надвое сердце. Но здесь никто не знал, что значил этот гранат. Сицилиец посмотрел на взбунтовавшегося покупателя с искренним недоумением. Валентин молчал. Секунду. Другую. Потом взял корзину лимонов и просто уточнил: — Сколько? Я готов заплатить больше, чем нужно. Лёва видел всё. Видел, как Валентин стал прежним — тем человеком, которого боялся целый город. И видел, как он остановился. Якоб тем временем считал апельсины на соседнем прилавке: — Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать… Валентин заплатил и покинул рынок. — Сложно, — пожаловался он Лёве по пути домой. Лёва кивнул. — Я знаю. Валентин провёл пальцами по вороту, под которым прятался гранат. — Но я попробую. Их первым сицилийским праздником оказался праздник Святой Агаты. Колокола в этот день били не строго, а весело, по площади тянулись гирлянды, всюду пахло жареными анчоусами и цитрусами. Якоб крутился возле продавца засахаренного миндаля, Валентин стоял в стороне и наблюдал за толпой так, как раньше наблюдал за рынком оружия. Лёва же смотрел иначе. Он впитывал. И заметил, что рядом с горшками с базиликом, пучками розмарина и корзинами с лавандой, стоял мужчина лет сорока пяти — высокий, худощавый, с тёмной бородой, уже тронутой серебром. Лицо его было вытянутым, с мягкими складками у глаз, будто он часто щурился на солнце. Волосы — густыми, но растрёпанными, как если бы он постоянно забывал о зеркале. Он держал в руках веточку мирта. — Это Myrtus communis, — произнёс мужчина, увидев Лёву. — Его запах — память. Если потереть его листья, вы почувствуете дом, даже если у вас его нет. — Вы говорите по-русски! — воскликнул Лис. — Вы тоже путешественник? Учёный? — Да. Володар Могильцев, ботаник из университета Палермо. — Как мне везёт на людей с необычными именами. Вы из России, но обучались в Палермо? Как… Но ботаник не дал Лёве договорить: — Я изучаю, как растения приспосабливаются к ветру. Прямо в эту секунду. А вы? — Не ожидал, что вы спросите. Я леплю. Из глины. — Тогда мы коллеги. Я тоже леплю. Только из семян. Услышавший это Валентин тихо фыркнул. Володар увёл Лёву к столу с кактусами и начал рассказ: — У колючек есть закономерность: они растут по спирали. Даже защита подчиняется красоте. — Я никогда не обращал на это внимания, — признался Лёва. — А это что? — и указал на невысокое дерево в кадке. — Гранат? Володар тряхнул головой. — Он цветёт ярко, но его плоды очень тяжёлые. Если не поддержать ветви, они ломаются. Лёва перевёл взгляд на Валентина. Тот смотрел в сторону моря. — Вы давно здесь, Володар? — Уже несколько лет. Однажды приехал и не смог уехать обратно. Но каждый год узнаю остров заново. Растения меняются, почва меняется. Даже камни дышат иначе после дождя. Фонари зажглись ярче. Музыка заиграла быстрее. Толпа закружилась. Могильцев сорвал листок мирта и протянул Лёве: — Для вашей мастерской. Мирт любит, когда его помнят. Лёва взял лист. Тот пах терпко и свежо. — Спасибо. Валентин окликнул возлюбленного с другого конца площади: — Лисёнок! Якоб собирается купить весь миндаль Сицилии! Лёва улыбнулся и вновь обратился к своему новому знакомому: — Приходите к нам на чай. Мы живём недалеко от берега. Володар явно воодушевился. — Чай с соотечественниками — редкая роскошь. Тут уж Валентин решил вмешаться по-настоящему и подошёл к беседующим. — Вы путешественник? — спросил он у Могильцева. — От чего бежите? — От застоя, — спокойно ответил Володар. — От скуки. От людей, которые считают, что всё знают. Домик у моря пах свежезаваренным чаем и инжиром. Лёва поставил на стол чайник, блюдо с ломтиками лимона и тарелку с орехами, которые Якоб пересчитал перед тем, как разрешить всем брать. Володар сел у окна, откуда было видно море с редкими огнями лодок. — Сицилия, — начал он, обведя взглядом комнату, — удивительное место. Здесь гранат растёт без усилий. В России его нужно укрывать, почти как младенца. Лёва ловил каждое слово гостя, как засохшее растение — каждую каплю воды. Он очень соскучился по нормальному общению. Без криков, споров, угроз, скрытых смыслов и поганых кличек. Общению о погоде, бытовых мелочах, или, как сейчас, — о гранатах. — Знаете, — продолжал Володар, — цветы похожи на людей. Некоторые не выносят пересадки, а другие, наоборот, расцветают, если их вырвать из привычной почвы. Валентин сидел напротив, откинувшись на спинку стула. Его взгляд был ленивым, но настороженным. — И к каким вы относите нас? — спросил он. — Пока не решил, — мягко ответил ботаник. — Вы поселились здесь недавно? — Верно. — Вместе? Для острова это необычно. Лёва слегка напрягся. — Что именно — необычно? — Два молодых мужчины, ребёнок, отсутствие женщины в доме. Сицилия — не Петербург. Валентин поставил чашку слишком резко. — Нам не нужна женщина, чтобы справляться с бытом. — Я не о том, — пояснил Володар. — Я о… форме вашего союза. Простите, если задел. Лёва вмешался: — Мы семья. Слово прозвучало просто, без пафоса. Володар посмотрел на него чересчур внимательно. — Семья — это корень. Но корни бывают разных видов. Валентину это не понравилось. — Вы много знаете о кореньях, но мало — о границах. Лёва понимал, что разговор скользил по опасной поверхности. Но ему всё равно не захотелось всё заканчивать. Ему хотелось болтать. О книгах. О России. О путешествиях. О растениях, которые могли жить в солёной почве. Даже если эта болтовня перемежалась с опасными вопросами. Валентин поднялся со стула и открыл дверь. — Благодарим за лекцию, господин, но нам пора спать. Володар тоже встал. — Разумеется, — он задержал взгляд на Лёве: не дерзко, не навязчиво, но чуть дольше, чем следовало бы. — До встречи. Дверь закрылась. — Он тебе нравится? — задал вопрос Валентин. — Хотя бы как человек? — Он нормальный, — тихо ответил Лёва. — Нормальный? Он только что лез в наши души, пытаясь выяснить, кто мы друг другу. — Валь, я оголодал. — По чему? — По обычным людям и разговорам. — Нет. Одно слово, но в нём — всё. — Что? — Нет, Лёва. Сицилия за окном продолжала пахнуть миртом и солью, не замечая, что в этом доме появился первый трещащий шов. *** Здешнее море являло собой зрелище, достойное кисти мастера или пера поэта. Оно было не просто ограниченной берегом водой, а живой стихией, дышащей грудью самого острова. В утренний час волны сохраняли прохладу и отливали густой синевой, подобно венецианскому стеклу, но уже к полудню становились лазурным, почти прозрачными у скал, где на дне можно было разглядеть причудливые заросли водорослей. Однако истинное величие открывалось путнику, созерцающему море на закате. Когда по воде, от горизонта до самого берега, разливались неописуемые цвета — киноварь, пурпур, золото. Волны были тяжелы и ленивы в штиль, но, стоило ветру перемениться, как они обретали мощь античных титанов. И в этом солёном шуме слышалась древняя история — гул трирем, песни Одиссея и зов сирен. Валентин сидел на валуне. Лёва подошёл сзади, уткнулся носом в его шею и спросил (совсем не романтично): — Зачем мы сюда притащились? Да ещё в такое время? Вместо ответа Валентин притянул супруга к себе. Ветер трепал рыжие и каштановые пряди, почти сплетал из, бросал брызги в счастливые лица. — С ума сошёл? — возмутился Лёвушка. — Здесь же камни, песок… — У меня верхняя одежда, — Валентин расстегнул своё тяжёлое пальто и запахнул его полы, укутав Лёву. — И ты замёрзнуть не дашь. Под пальто стало тесно и темно. Валентин расстегнул брюки на Лёве и скользнул ладонью внутрь. — Валь! — повторно возмутился Лисёнок. — Что? Холодно? — Нет. Горячо. И это было правдой. В коконе из пальто, тел и ветра снаружи было обжигающе, невыносимо хорошо. Руки Валентина знали своё дело — медленно, уверенно, дразняще. Лёва закусил губу, чтобы не застонать слишком громко, но ветер уносил всё, оставляя их в звуковом одиночестве. Валентин кивком указал на море: — Смотри. Закат пробивался сквозь тучи, окрашивая всё в грязное золото. Лёва смотрел и чувствовал, как внутри нарастала волна, синхронная с прибоем. Валентин двигался под ним, тёрся о его ягодицы сквозь ткань, и этого было мало, слишком мало. — Валь, я хочу… — Я знаю. Они перетекли в новое положение: Валентин прижал Лёву к валуну, спиной к себе. Камень был тёплым, шершавым, а спереди — холодный ветер, море и небо. Контраст измучивал. — Держись за камень, — велел Валентин. Лёва упёрся ладонями в песчаник, чувствуя каждую трещину под пальцами. Валентин вошёл в него резко, до дна, но дал время привыкнуть и принять. — Валь… — всхлипнул Лёвушка. Валентин двигался ритмично, в такт волнам, разбивающимся о камни внизу. Лёва слышал хриплое дыхание за своей спиной и просил об одном — «не останавливайся». Валентин куснул его за плечо. — Я только начал, Лисёнок. Он замедлился почти до остановки, а потом снова вошёл, заставив Лёву выгнуться. Тот уловил собственный стон, разбившийся о шум, и следом — рык своего партнера. Первым пришёл в себя Валентин. Поправил на Лёве одежду, запахнул пальто плотнее, развернул к себе. — Живой? Лёва посмотрел на него мутными глазами. — Не знаю. Кажется, я умер и попал куда-то, где всё очень мокрое и холодное. — В рай для извращенцев, — усмехнулся Валентин, убирая волосы с его лица. — Пойдём, Лис. И они пошли вдоль берега, держась за руки. На следующий день Лёва сидел на песке с Якобом. Они строили сооружение из камней — не замок и не крепость, а что-то вроде башни с узкими проёмами. — Если поставить три маленьких камня сюда, — объяснял Якоб, — то верхний не упадёт. Видишь? Баланс. — Баланс — это самое трудное, — со знанием дела заявил Лёва. — И в камнях, и в людях. — В людях сложнее. — Согласен. — Вы знаете, что цветение агавы — это предсмертный акт? Голос возник сбоку, негромко, но ясно. Лёва обернулся. Володар Могильцев стоял поодаль, держа в руках длинный стебель с мясистыми листьями. — Агава растёт десятилетиями, — пустился в объяснения зоолог, приближаясь. — А потом цветёт один раз — пышно, ярко — и умирает. Вся её жизнь — ради этого всплеска. Якоб сразу выпрямился: — Значит, она копит силы? — Именно. Лёва слушал нарушителя своего спокойствия с тем сосредоточенным выражением лица, которое появлялось у него во время лепки. — А к какому типу относится гранат? — Гранат — упрямец. Его плод — как сердце, разделённое на сотни зёрен. Каждое — самостоятельная жизнь. Якоб восторженно кивнул. — И он не боится жары? — Он терпит её. В этот момент на песок легла тень. Пришёл Валентин. И сразу посмотрел на Володара — долго, без улыбки. — О чём сегодняшняя лекция? — О растениях. — Разумеется. Жар дыхания Северинова-Корановского стал ощутим Лёвой прежде, чем последовало само прикосновение. Бывший Главарь Выборга коснулся губами того места, где жила у шеи встречалась с воротником сорочки. Кожа там была тонка и хранила горьковатый оттенок одеколона. Валентин поцеловал не спеша, словно считывая забытое письмо, с благоговейным исследованием, с трепетом перед чужой плотью, с вопросом, на который ответил лишь вздох, сорвавшийся с губ целуемого. И когда Валентин отстранился, он увидел, как заблестели глаза Лёвы. Якоб перестал двигать камни. Володар не отвёл взгляд. — Любопытно, — негромко промолвил учёный. — У некоторых видов собственничество — это способ защиты. Но иногда оно приводит к удушению. — А у некоторых видов излишнее любопытство заканчивается пересадкой, — огрызнулся Валентин. Якоб тронул Лёву за руку. — Башня держится, — прошептал он. Лёва посмотрел на камни. Баланс. — Спасибо, что заглянули к нам, Володар, — обратился он к биологу. — Нашему Якобу пора обедать. Постоянный житель Сицилии смотрел на него внимательно, изучая. Он вовсе не был злодеем, желающим Лёве и его семье чего-то плохого, но был лгуном. Сутки назад, говоря рыжеволосому молодому человеку, который представился ему, уже находясь в стенах своего дома, о том, что он «каждый год узнаёт остров заново», он лгал. На самом деле, он, Владимир Могилёвский, гордо именуемый себя Володаром Могильцевым, пресытился и Сицилией, и своей жизнью. Ему всё было так скучно! Можно даже сказать, что скучно до смерти. Пытаясь развлечься хоть чем-то, он пил терпкое вино без меры и пару раз стрелялся на дуэлях — не из-за женщин, не из-за денег, а по «философским разногласиям». Лёва и Валентин показались ему удобной мишенью — как молодой офицер из Мессины, которого он оскорбил за неправильное произношение латинских терминов, или как аптекарь, с которым он поспорил о свойствах белладонны. — Разумеется, — кивнул Володар. — Я не хотел нарушать ваш уклад. Но тут Лёва допустил роковую ошибку. — Вы расстроились? — спросил он, с тем простодушием, которое было так свойственно ему ранее, и, хоть и притупилось за полные криминала годы, но не исчезло совсем. — Не стоит. Вот, посмотрите на мою последнюю работу, — и показал фигурку: силуэт мальчика с игрушечной лодкой в руках. — Я понимаю, что вы — не искусствовед, но вдруг вам понравится. Могильцев взял изделие в руки осторожно, как растение. — Мальчик и лодка? Символизм очевиден. — Это просто Якоб. — Вы лепите слишком мягко. Линия плеча не держит напряжения, да и фактура сглажена. — Я хотел оставить её живой. — Живость достигается не сглаживанием. Я знаю нескольких мастеров из Неаполя, и они работают иначе: разве чище, точнее. Взгляд услышавшего это Валентина заострился как по мановению волшебной палочки. — Из Неаполя, значит, — протянул он. — Да. Они бы, вероятно, переделали эту руку полностью. Внутри Лёвы что-то съежилось. — Переделали? — Безусловно. — Не расстраивайся, Лёва, — попросил Валентин и вновь обратился к гостю: — Вы много путешествовали, да? Видели Неаполь, Рим… Возможно, даже Берлин? — Разумеется, — с гордостью подтвердил Володар. — И всё-таки остались ботаником, а не скульптором. — Я предпочитаю заниматься тем, в чём компетентен. — Замечательно. Вот и рассуждайте о корнях и листьях, а не о технике лепки. — Я всего лишь высказал мнение. — Нет. Вы попытались показать, что знаете лучше. Это разные вещи. — Я не понимаю вашего тона, — Могильцева затрясло. Ему показалось, что Валентин ненавидит его, презирает и издевается над ним и его деятельностью. — Приберегите его для кого-нибудь другого. Вы намекаете на мою поверхностность? Валентин тоже рассердился. — Я намекаю на то, что человек, который спорит со всеми вокруг чаще, чем читает, вряд ли вправе судить о чистоте линий. — Довольно! — крикнул ботаник. Словно в тумане, он увидел, как Валентин убрал руки в карманы брюк и вальяжно стоял, ожидая, что будет дальше. Эта поза показалась Могильцеву в высшей степени оскорбительной. — Я приму меры! Я буду драться! Я вызываю вас… Завтра на рассвете! У скал за деревней! Лёва ахнул, поднеся ладонь к губам: — Вы сошли с ума?! Нам без надобности театральные представления. Уходите, Володар. Секунда. Две. И Валентин принял вызов: — Хорошо. Рассвет и скалы — я запомню. Лёва схватил его за талию обеими руками и забормотал, как в горячке: — Валь, нет… Ну чего ты… Погорячились, пошутили, и хватит. Но мужчины уже смотрели друг на друга так, будто Лёвы не существовало. Володар снял перчатку с правой руки и бросил на землю — маленький кусок ткани, пахнущий порохом будущего. Валентин наклонился, чтобы поднять. — Не смей! — завопил Лисёнок. — Это не Выборг! Это чужая страна! — Тем более, — ответил Северинов-Корановский. — Тебе так понравилось в тюрьме?! Ты хочешь туда вернуться?! И из-за чего! Из-за глины! — Не из-за глины, Лёва. Из-за тебя. — Но я не хочу, чтобы ты пострадал из-за меня! — Тогда надейся, что твой ботаник стреляет хуже, чем болтает.