Энигма

R
В процессе
86
7
автор
Размер:
планируется Макси, написано 297 страниц, 137 732 слова, 20 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
86 Нравится 353 Отзывы 17 В сборник

Глава 3. Оплатите проезд

Настройки
      Он сам не понял, как позволил себе так сглупить. Это слово подобно ругательству, вырвалось само собой, как когда вдруг споткнешься и позволишь себе резкое выражение. Герр Нойманн как плюнул в нее проклятием. Schönheit... Да разве ж она красива? Разве ее, эту прямую, как проглотившую шпалу, напряжённую женщину, угловатую, худую, даже болезненно тщедушную можно назвать подобным словом? Разве эти острые скулы, губы, кривящиеся — ломающиеся линии, рвущиеся натянутые нити — повернется язык обозвать привлекательными? Фрау Солсбери вся похожа на подушечку для булавок, унизанную иглами, только воткнуты они почему-то остриём наружу. Что симпатичного в этой обкалывающей, гротескной истонченности, в этом взгляде, который излучает лишь презрение и иногда испуг? Она — леска на смычке, которая умело режет по Альберту Нойманну, истязает его, калечит, то резко, то плавно полосуя струны его нервов. Она — иголка, танцующая по кругу грампластинки, заставляющая ее то вращаться, то стопориться, резко царапает, портит бороздки на виниловой поверхности. Она — кто угодно, но только не красавица. Не красавица настолько, чтобы так называть ее вслух. Господин штандартенфюрер окрестил ее так про себя только затем, чтобы не вспоминать имени. Думать о ней как о «Schönheit» казалось гораздо проще, понятнее, чем как о «Жозефине». Красавиц, о которых могут вспоминать военные, не пересчитать: так можно говорить о своей же жене или о любовнице, о девице из мюзик-холла или продавщице в магазине цветов — о любой даме, лишний раз не вдаваясь в подробности. Он делал так намеренно, стараясь тем самым упорядочить свою страсть, свою одержимость, представить ее хоть в какой-то удобоваримой форме. Заставляя себя верить в то, что она — одна из многих. Никакая не особенная, самая обыкновенная! В своем ликерово-песочном пальто и со шляпкой-таблеткой набок, поднимающаяся по лестнице, принимающая помощь проводника... Фрау Солсбери благодарит его излишне искренне и улыбается так сердечно, как герру Нойманну не улыбалась и собственная супруга. А этот несчастный и не ведает, какая честь ему была оказана, какая дама выказала ему свою благосклонность. Несправедливость.       Возможно, так она хочет над ним издеваться. Сама не ведает, какой обладает силой, как способна волновать его — штандартенфюрера, человека уже немолодого, состоявшегося и на работе, и в личной жизни, а все же... Альберт прожигает ее спину взглядом, рассматривая в полутьме вагона, пока женщина идёт вперёд, тихо извиняясь, когда натыкается на кого-то. Слишком вежливая, правильная. Совестливая. Ему это на руку.       Время украсило эту чарующе строгую, острую, светлую фройляйн — мужчине думается, она навсегда останется в его памяти барышней, хотя этой барышне наверняка уже больше пятидесяти и ее уже можно с чистой совестью обозвать старой. Но только не со спины. Годы заставили подрезать подол платьица — юбка чуть ниже колена, сухие лодыжки, их можно переломить словно спички без особых усилий. И туфли ее как у какой-нибудь учительницы — слишком строгие и простые, темные, без украшений. И видя все это, чувствуя странный подъем в груди, толкающий, словно со дна тащит всплыть, Альберт Нойманн так хочет бросить эти чемоданы и подхватить ее на руки, закинуть себе на плечо и бежать куда-нибудь, только бы эта хрупкая, еле ощутимая, пресно-яркая мечта не исчезала, смотрела, вырывалась, царапала ногтями, чтобы увечила, кричала!.. Чтобы он верил: настоящая, дышит, говорит, так близко, совсем рядом!..       Дверь купе она открывает уверенно, шагает внутрь, осматривается, словно ищет, к чему бы придраться. Поставив багаж на пол и сняв фуражку, Альберт Нойманн останавливается в проходе. Мужчину пьянит вдруг мысль о том, что его — о, уже полтора часа как его! — фрау отрезана ото всех, что в этой комнатке она почти заложница, пока он не изволит отойти. А если не изволит? Если специально сделает так, чтобы ей пришлось просить? Позволит ли спесивой даме гордость, что она будет делать, поняв, в какое положение попала? Schönheit не глупа — она же прекрасно знает, ничего не бывает в этом мире бесплатно, за каждую помощь прилично благодарить. Одна уже мысль о том, что эта надменная спесивая ведьма, мучившая его столько лет, оказалась в положении, где она ничего не решает, где все зависит от милости штандартенфюрера, от его сострадания, понимания, благородного желания спасти из беды растерявщуюся леди — как же она веселила. Столь приподнятое настроение было у него откровенно давно, с кровью мешалось это навязчивое желание смотреть за ней, наблюдать подмечать... Начинать поддевать, ковыряться, потрошить изнутри, чтобы боялась и понимала — никуда не денется, не сбежит. Ей же хуже придется. — Чей это чемодан? — спросил герр Нойманн, отрывисто захлопнув дверь купе. Теперь точно отрезана, отсечена. Глянув на женщину как бы невзначай, он увидел — понимает, знает, в какой она оказалась опасности. Напугать ее Бухенвальдом уже получилось, и пусть тут господин офицер чуть слукавил, ведь сомневался, что иностранку, попавшую на территорию Германии, сразу бы отправили в концлагерь, — разве что она оказалась бы коммунисткой или еврейкой, а то невозможно, — но допросу она бы подверглась однозначно, а там, кто знает, может, с дерзостью фрау Солсбери мириться бы и не стали. Озлобленные, немцы, особенно молодые, были только рады отыграться на ком-нибудь возмущённом, переломить об колено, только бы чувствовать собственное ничтожное могущество. У него самого, герра Нойманна, допросы проходили куда спокойнее. Он не орал до взбухших на шее вен и посиневшего лица, с чистой совестью вечером вкратце пересказывал Норме события прошедшего дня, ничуть не умалчивая чего-нибудь, что могло бы ее поразить. Его жена была вдовой ротмистра — ещё одним ее достоинством было то, что от нее не приходилось ничего утаивать, страшась задеть хрупкий женский разум излишними подробностями. Может, она и не слушала — герр Нойманн не возражал. Он понимал, вряд ли женщине интересны дела верхмата, как и его самого мало интересовали средства для мытья посуды и новый стиральный порошок из той назойливой рекламы, которую так часто стали заводить по радио. Когда он есть — уже хорошо, Альберт не жаловался. Ему просто не на что было погрешить — его жена вместе со служанкой — нескладной на вид девицей, она стала работать ещё в тридцать третьем году, ее посоветовал кто-то из знакомых — поддерживали быт в таком порядке, что о нем не приходилось задумываться. Одна только белая шаль, запрятанная на дно нижнего ящика комода в его кабинете и нарушала этот самый порядок. Одним своим существованием. — Простите? — изумилась женщина, роняя чемодан набок. Присев, она взглянула на Альберта снизу вверх, отчего его обдало дрожью. Во рту пересохло. Задвинув багаж в темноту под скамейкой, она поднялась — не резко и дёргано, а слишком легко, взлетая. — Раз я привезла его с собой, логично подумать, что он принадлежит мне? — Сомневаюсь, — мужчина опустился на скамейку напротив. Скрестив руки, он опёрся спиной об стену — теперь их разделял один пустой квадратный стол. Жозефина протиснулась к окну, сев вполоборота. В полутени ее силуэт, обрамлённый наискось с одной стороны сероватым свечением, вновь показался ему неестественно возвышенным.— Не думаю, что вам так уж нравятся эти подржавевшие замки и потёртая ручка.       Чемодан правда был пожившим: за то недолгое время, что они стояли на перроне, Альберт Нойманн успел рассмотреть не только свою спутницу, так приятно сводившую к переносице брови и нервно поджимавшую губы, но и ее вещи. Сумка на её плече, остром, прямом — мода на подплечники дошла и до Тотспела? Казалось, люди жившие там, застряли где-то в прошлом веке, ещё тогда, во время первой мировой мужчина заметил, какое там все от зданий до одежды... запылившееся, устарелое — ещё напоминала женскую, пусть и не в меру большую, но вот этот прямоугольный короб, бьющий по ноге и царапающий острым углом по голенищу сапога, точно принадлежал кому-то другому. Потёртый, побитый, местами с него облез лак, покрылись налетом замки, ручка, кожаная, потрескалась, материал облезал кусками — часто таскали, причем сильные руки. Ее крошечные ладошки такой еле поднимут. Эти пальчики, обтянутые тканью перчаток... Хотелось коснуться ее руки, рассматривать, упиваясь, гладить по венам, считать пульс, отмерять, когда он ускоряется... Мучить, только бы красота призрачной, почти неосязаемой Hexe становилась совсем настоящей. Видимой, материальной. Ему так мало той проклятой шали, того почти наверняка уже испарившегося аромата противного влажного вечера и занозистой деревянной стены! И того ее горячего, отобранного поцелуя, жара с болью, соли с пеплом, незаконного, оскверняющего ее доброе имя! Не выдержав, герр Нойманн наклонился, оперевшись локтями о столешницу. Сплетя пальцы, он смотрел исподлобья, выжидающе, точно допрашивал. Ему так желалось смотреть на нее ближе, ещё, пока так голова идёт кругом, пока пьянит адреналин и так манит прикоснуться к ней, к той, что не давала покоя, заставляла не спать ночами, выкуривать не одну сигарету, не одну пачку, только бы ее ускользающий образ, белый, мел с содой, сухой, ненавидящий, взирал на него свысока. В бреду, в трезвости, в одиночестве и на людях — Альберт Нойманн не мог отпустить ту британку, надменную, острую, режущую, заставившую усомниться в самом себе. В том, во что он верит, а к чему его толкают чувства — противоестественные, те, которые ему запрещено испытывать. — Ах, вы об этом, — умело она сдувает собственное замешательство, изящно отводя взгляд. Фрау Солсбери смотрит не на штандартенфюрера, а куда-то ему за спину — намеренно. Не боится она смотреть ему в глаза — не хочет! Вновь демонстрируя свое отвращение. — Да, этот чемодан принадлежал ещё нашему деду. Я настаивала, чтобы его взял Лиам, но для него он правда был слишком громоздким. — А для вас так в самый раз, — герр Нойманн коротко улыбнулся. Постучав пальцами по столешнице и окинув взглядом серость перрона, он добавил: — Не мальчишке ведь такую тяжесть таскать. — Попрошу, он отправился на войну! — как прелестно ее перекосило! Кажется, мужчина нашел ту тему, затронув которую, даже чуть ковырнув, невзначай царапнув ногтем, госпожа англичанка взорвется запальным фейерверком, будет возмущаться, отстаивать, светясь ненавистью и бессилием. Стоит выдернуть из этой гранаты чеку — без рук останешься. — Его взяли в авиацию ещё в феврале. Он каждый день рисковал так, как не рискует ни один в вашем командовании, и вы ещё смеете намекать на его слабость?       О, она даже встала, чтобы возвышаться над герром Нойманном, сложила руки на угловатых бедрах, так почему-то и не сняв перчаток. Негодование ее, злость, такая искренне скрываемая, сдерживаемая, стянутая напускным приличем — картинка, а не женщина! Вновь застегнутая под горло белоснежной — это уже цвет стирального порошка, а не просто чистой одежды — блузой, на этот раз с острым воротником, — как ей ещё не трудно дышать, почему ее не душит, ведь даже пуговички одной не расстегнет, педантичная аккуратистка! — затянутая ремнем, тонким, таким впору хлестать по рукам нерадивых учеников. И юбка ее эта чуть ниже колена, на этот раз не в клетку, без украшений и рисунков, темно-коричневая, цвет едва можно понять в темноте. Возвысилась над ним, как вавилонская башня, изломанная, отточенная со всех сторон, каждая грань ее отпалирована.       Краем глаза герр Нойманн замечает, как за окном вдруг начинает двигаться скучный серый пейзаж. Звучит гудок, по рельсам начинают размеренно отстукивать колеса, буксы завращались в разгоняющемся темпе. Как в замедленной съёмке, кадр по кадру на старой пленке Альберт Нойманн видит, как падает вавилонская башня, как по инерции ее тащит вперёд, как тонкие руки тянутся, ища опоры. Всего мгновение, секунды три или четыре ощущается на плече господина офицера крепкое прикосновение. Пальцы, те, которые он так желал огладить, красивые, тонкие, в ткани перчаток, неновых, потёртых, но аккуратных, цепляются за него так хватко, даже чуть жёстко, такой силы не ожидаешь от женщины. Тем более от этой.       Окунает в запах: чистая одежда, духи — аромат немодный, стойкий, охватывающий за голову, сжимающий шею атласным платком, душащий нежно, но настойчиво, заставляя хватать ртом осколки оборванных вдохов. Это маки — дурные цветы вместе с ладаном, тяжёлым, давящим — когда герр Нойманн последний раз был в церкви, когда слышал этот восково медовый шлейф вот так близко? За четыре секунды ему хочется, чтобы весь воздух стал этим ароматом, чтобы шею его охватывал не воротник форменного кителя, а эти чёртовы духи, которыми пропахла та самая шаль! Нет...нет, шаль пахла не духами. Она пахла чем-то личным, ее, тем, что не создать вручную на фабрике, не собрать в стекляшку и не продать за десять марок в ближайшем магазинчике со всякой женской ерундой. Может, госпожа Солсбери носила эту шаль дома, когда готовила, — в Тотспеле осенью было довольно промозгло, один раз герр Нойманн зашёл на хозяйскую кухню, чтобы осмотреться, но не нашел там ничего примечательного кроме кастрюль в идеальном порядке и разложенных вилок по размеру и назначению — может, укутавшись в эту блеклую тряпку, сидела у камина с древним как Мафусаил романом, или что там любят эти дамы-обрезки ленточек викторианской Англии, осыпающиеся по краю? Или, черт его знает, может, работала в саду, накинув на плечи эти свои полупрозрачные крылья, расшитые таким знакомым узором, вот они и пропахли прелой травой и влажной землёй вперемежку с цветами? Фройляйн пахла... домом...своим домом, тем который он сам однажды занял и откуда так беспардонно ее же выкурил. А в комнату британской ведьмы так и не зашёл... Не сил не хватило — что там, взять топор и чуть подковырнуть замок — дело плевое, но... Тяжёлая, звенящая связка ключей на этой хрупкой талии блестела так призывно, как порой на молодых цыганках не сверкают фальшивые драгоценные камни в тяжёлых серьгах. Так не зазывают пайетки на коротких розовых платьицах доступных девиц, вертящих бедрами перед немолодыми мужчинами, к которым теперь Альберт Нойманн мог причислить и себя самого, вот только... Цель его куда недоступнее, и влечение к ней гораздо дольше получаса. В покои хозяйки поместья он не вторгся, своим приказал под угрозой расстрела не трогать ничего лишнего и особо не заглядываться на вещи владельцев. Это было бы сравнительно оскревернению святыни. Надругательством, грубым, бесчестным, бессовестным вторжением туда, где всегда аккуратная высокая прическа бывает порой распущена, где жёсткий корсет растегивается до сих пор сзади, где фарфорово-белое, гипсовое, из мела и соды вылепленное тело когда-то было обнажено, овеянное одной только тюлевой паутинкой дрожащего хрустальными каплями трепета. В той спальне...чувствовалось, что там находилось нечто столь интимное — не вещь, не предмет, а...настроение, ощущение тонкого, полуневидимого призрака в длинном одеянии, ничего не прячущем, открывющем совершенство в физическом, но нематериальном воплощении. Это видение, полусон-полубред тревожить было преступлением. Да, видимо, ещё в восемнадцатом году у герра Нойманна не все было в порядке с головой, раз столь незначительная мысль, пылинка с крыла недалеко порхавшей бабочки заставила так поступить. Не открыть, не вторгнуться, не выломать. Оставить. Пощадить. А в этот раз?..       Она, конечно, уже давно отстранилась — не отшатнулась в ужасе, в отвращении не стала демонстративно отирать ладонь подолом — изящно оттолкнулась и присела вновь у окна, точно ничего и не было. Точно в его плече только что эта спесивая, высокомерно совершенная фройляйн не нашла опоры, той помощи, за которую ухватилась сама. Сидит, сложив руки на коленях, как примерная ученица, отвернувшись, делает вид, что ее так внезапно увлек этот невзрачный пейзаж из покосившихся кривоватых деревьев. — Так что вы говорили? — нет, Альберт определенно хочет говорить с ней, ему не нравится, когда Schönheit так тускнеет, выцветая, замолкает, уходя в свои мысли. Когда ему под силу заставить сверкать ее фейерверком, он приложит любые усилия. — Тот дохленький беловолосый малец теперь в BBC? Надо же, как время идёт, что ж, похвально. Если первый же снайпер не подбил его, уже хорошо, далеко пойдет.       Ну давайте, stolze Hexe, запульните в него проклятием, начните кричать, разразитесь гневной тирадой! Ударьте с силой по столу, в конце концов, ведь он так намеренно подливает яда, специально давит вам на боль, ну покажите же, как вы готовы рвать и метать за своего неблагодарного мальчишку, как выгрызете сердце посмевшему его оскорбить, выцарапаете счастливцу внутренности этими самыми изящными фарфоровыми пальчиками за одно только неправильное слово. Резким росчерком по сознанию прошлось вдруг желание: вот бы она набросилась на герра Нойманна с кулаками, разбила бы ему нос... Это было бы справедливо и так упоительно. Он не стал бы даже сопротивляться. Как красиво она, Минерва в своих сверкающих доспехах, бросилась бы на него, стала бы увечить голыми руками, своими острющими ногтями вцепилась бы в лицо!.. Ведь он заслуживает, он так перед ней неправ!       Только вот фрау Солсбери почему-то не спешит злиться. Она, опустившая взгляд, резко его поднимает, говорит отчётливо — в голосе ее нет эмоций. Она не сердится, не расстроена, хотя он чувствует, что задел, что на самом деле это рана, от боли которой текут по лицу слезы, а не хочется огреть каждого грубым ругательством. Это как когда наживую ампутируют конечность, он знает. Только вот не думал, что может сам выступать в роли хирурга. Расчет был не этот. — Он сейчас в Польше, — произнесла женщина четко, сухо, смотря прямо и строго. Осуждающе. Как тогда, при тех встречах на улицах Тотспела — узурпатор, безжалостный, бессердечный негодяй, выбросил, грубо вытолкал семью из их дома. Ненависть пополам с липким презрением и каплей неверия, которая словно отражает в себе этот наивный, ёмкий вопрос: «Как вы смеете, как позволяете себе подобное? Разве вам самим от себя ещё не противно?» — В госпитале уже неделю, у него тяжёлое ранение.       Вот оно что. Герр Нойманн кривит губы в подобии улыбки, видя, как фройляйн крепится, чтобы не выдать эмоций. Прячет руки под стол — наверняка нервно перебирает складки одежды. Ещё чуть ее смутить, а то она недостаточно взволнованна. — А вы, стало быть, едете к нему на помощь? — Не только, — фрау Солсбери так ставит сумку себе на колени, точно собирается уходить. Зачем-то запускает руку во внутренний карман, что-то ищет, не отводя глаз, — я стану работать в больнице Алленштайна.       Какая прелесть. Альберт Нойманн смотрит на нее так, как исследователь наблюдает за бабочкой, которую вот-вот приколет булавками к стене. Сумка у нее какая-то бесформенная, кожаная, с круглой металлической ручкой, кажется, словно бездонная, так увлеченно она в ней что-то отыскивает. А руки белые, хрупкие, кожа чуть видна — тонкая полосочка между перчаткой и рукавом открывает фарфоровое запястье.       Не сразу Альберт Нойманн осознает, что она делает. Разговор тут же стирается из памяти мужчины, стоит ему разглядеть в этих изящных ручках кошелек. Стёганый, бордовый, на заклепке, металлической, блестящей. Фройляйн перебирает купюры спешно, выбирает монетки, звенящие, остро сверкающие ребристыми краями. С орлами, золотые, серебряные, медные — красивые, новые. Отсчитывает, складывает перед собой. Он не торопится ее остановить, хотя прекрасно понимает, к чему вся эта бухгалтерия. И его это вновь забавляет. — Тридцать шесть рейхсмарок и двенадцать пфенингов за билет, — женщина пододвигает цветастую горстку на середину стола, отнимает от нее руку. В глазах ее такое смущение, какое не скроет даже холодность лица. Переживает. Вам не нравится быть должной, Schönheit? Неприятно от кого-то зависеть? Хотите от него откупиться, чтобы с чистой совестью потом сойти с поезда и забыть? О нет, герр Нойманн вам спокойно выдохнуть не позволит. — Считаете, у штандартенфюрера СС недостаточное жалование? — мужчина усмехается, бросая на деньги презрительный взгляд. А после переводит на нее — это волнение, это чувство, что находишься в чужой власти — как же оно к лицу спесиво гордой особе, потомственной дворянке, властной в своей обители и такой беззащитной сейчас! — Ваших денег мне не надо. — А что вам нужно? — Жозефина еле выдавливает из себя слова, тихо сгребая деньги в ладонь. Она бы переложила их в кошелек как положено — по отсекам, в определенном порядке, только вот этот тяжёлый взгляд, давящий, прожигающий ее всю словно устыжает и смеётся одновременно. Посмела предложить ему оплату, наивно полагала, что отделается так просто! Тут дело куда сложнее, она понимает. Герр Нойманн — опасный человек, Жозефине ли об этом не знать. Но... Чего бы ему хотеть, зачем помогать? Он что-то замыслил, что-то серьезное, масштабное, может, уже в красках представляет, как будет её истязать, как станет мучить, потому молчит, лишь недвусмысленно посматривая? Всего пару секунд, но в этом вновь загорешемся взгляде четко, как чернилами по бумаге, отпечаталась жажда. Темная, мертвая череда желаний, страстей, влечений... Как тогда...       Но зачем? Почему? Жозефина не льстила себе — она уже немолода, ее вряд ли можно назвать привлекательной и относиться как к женщине...в том самом смысле... Она так суха и некрасиво, даже изломанно худа — после войны госпожа Солсбери тяжело заболела, если не вспоминать ещё нехватку продуктов и выгоревшие поля в деревнях вокруг Тотспела. Ни волосы, ни руки, ни лицо не светятся той красотой, что была у нее когда-то, может, двадцать два года назад Жозефина и показалась бы симпатичной, но теперь? Что заставляет этого ужасного человека смотреть на нее так...так...вожделенно? Словно желает сорвать не одежду, а саму кожу... Это дело мести, он хочет ее унижения, хочет возмездия за то неуважение ещё во время первой мировой? Ведь не может тонкая, как вица в венике, тщедушная и бледная Жозефина быть объектом чьего-то влечения? Она уже не в том возрасте, чтобы кого-то привлекать, даже герра Нойманна, но он смотрит так внимательно, изучая каждый ее дюйм от лица до коленей, словно ощупывает взглядом. Протянет ли он к ней руки, прижмёт ли опять к стене, навалившись всем телом? Ее некому защитить, она одна в чужой стране, в опасности с британскими документами. До этого не остановили, в Бельгии успешно поверили в умело нарисованное приглашение в Альбертину и пропустили, а здесь... На что Жозефина надеялась, на что расчитывала, отправляясь в это авантюрное путешествие! По спине студёной моросью бегут мурашки, проводя вдоль позвоночника стальные нити понимания: у нее нет выбора. Это логично, здраво, это самое лучшее решение — идти с ним. Отдать себя ему на растерзание, позволить делать с собой все, до чего только додумается его извращённая садистская фантазия. Если она попробует сбежать, да если даже получится — разве спасет это растерянную одинокую иностранку от полиции, от проверок, от допросов? Стоит попасться, неизвестно, как с ней соберутся расправиться. Отправят под арест или сразу в концлагерь? Будут пытать или пристрелят прямо на улице? Лиаму ее смерть не поможет. Жозефина ведь не знает, не уверена, сочинил ли мужчина про Бухенвальд или нет, правда ли, что писали в тех газетах, о чем говорили по радио. Она сомневается, считает, есть в этом всем некая недосказанность, кошмарный, чудовищный обман, ведь эти зверства, эта жестокость противоречит всему человеческому, что существует на свете. Не могут люди поступать так бессердечно, так отвратительно по-животному, с первобытной яростью, как у них может подниматься рука, чтобы расстреливать невинных, чтобы своими же силами отправлять на смерть десятками? Как можно взвалить на совесть подобный грех? Как можно мучить, смотреть на чужие страдания? Неужели на этой земле есть люди гораздо хуже герра Нойманна? И не один, не два, а сотни?       Смотря на него в ответ, Жозефина силилась угадать. Он уже тоже немолод, она точно знает, герр Нойманн ее старше, он занимает высокое положение, вполне доволен своей работой и даже позволяет себе злоупотреблять положением — у него есть власть, статус, уважение и страх многих, так к чему этому влиятельному человеку она? Если бы Жозефина была незначительной деталью, тем, из-за чего не стоит так уж волноваться, она уверена, мужчина прошел бы мимо. Он прагматик, не сделает того, что не будет полезно, просто так, от души. В каждом его поступке есть скрытый смысл, только женщина не в силах понять, что движет этим чудовищем.       Не ответит. Ему нравится смотреть на чужой страх, нравится, когда ему принадлежат. Жозефина не узнает, какова цена его добродушия, пока господин офицер с самым спокойным выражением лица не прикажет опуститься перед ним на колени. Нет, это будет даже не приказ, а вежливая, настойчивая просьба — ведь фройляйн и так должна понимать, как обязана его неравнодушию, ей должно быть в радость отплатить за столь благородный поступок. Каков калибр его жестокости? Есть ли градация между его желаниями, в какую часть этого спектра она угодила? Что-то Жозефине подсказывало — в середину, туда, где смешались все возможные оттенки. Отобранной шалью и кровью на языке теперь она не отделается.       Взгляд зацепился за его правую руку — на безымянном пальце жёстким обручем блестело широкое кольцо. Без украшений, без камней, простое, но наверняка дорогое, серебряное. Жозефина помнила, что в те прошлые их встречи мужчина точно его не носил. Герр Нойманн не был женат, об этом знал весь Тотспел, потому и подшучивали некоторые, а после получали от Жозефины выговоры, а порой и затрещины — о да, однажды у нее даже поднялась рука оттаскать за ухо шутника Паркера — местного кутилу и совершенно безответственного человека за его непристойные подначивания. Ещё тот пьянчуга, во время войны он совсем развязался, а так как на фронт его не взяли из-за слабого сердца, все свое время он проводил в пабе и гробил вдобавок же ещё и печень. Стоило Жозефине узнать, как он за глаза сватает ее за обер-лейтенанта, говоря, что «такую парочку ещё подыскать надо, ведь нарочно не придумаешь, как подходят друг другу, властная ведьма и этот немецкий командир», ее возмущению не было предела. Тогда госпожа Солсбери пригрозила, что, раз такое дело, то Паркера она отдаст немцам на растерзание за тунеядство, если он находит время на то, чтобы сочинять различные вульгарные глупости и горланить их на всю таверну. Для убедительности даже позвала одного солдата, вежливо спросив о том «не нужна ли великой Германской империи в чем-нибудь помощь, какую с радостью готов был бы предоставить данный господин?» Солдат лишь отмахнулся, прекрасно зная, что с этой строгой дамой заговаривать было опасно — обер-лейтенант приказал не трогать местных, по возможности делать вид, что их вообще не существует. И никаких стрельбищ и погромов под угрозой смерти. После того случая Паркер ещё долго не брался за стакан, месяц исправно проработав: чинил церковную крышу, латал деревянный настил, совсем прохудившийся от дождей и времени, помогал качегарам на лесопилке, которая находилась от Тотспела совсем недалеко, на берегу реки. Но, стоило захватчикам уйти, жизнь потекла как прежде, вместе с уцелевшим ещё вином, в котором потонули многие жители Тотспела в середине той осени.       Стоит ли пытаться напомнить ему о приличиях, о границах, морали? Вряд ли герра Нойманна волнует нравственность, своя или чужая, ведь что не видится, того и нет, но... Может, уважение в нем ещё теплится, какое-то достоинство, которое он попрать не посмеет? Может, он ценит свою супругу, хотя Жозефина слабо могла представить то, как можно согласиться добровольно стать женой такого человека. Как Альберт Нойманн просит стать его...она представляла ещё слабее. Женщине казалось, брак для этого офицера в принципе был противопоказан и не нужен как феномен, ведь как можно ужиться с ним, как сосуществовать под одной крышей? Может, фрау Нойманн — забитая и несчастная дама, ходит по стенке, только бы быть незаметнее, в страхе ждет мужа с работы и молится, чтобы настроение благоверного было сегодня просто паршивым, а не таким, когда он может разнести полдома в приступе ярости? Ей уже жаль эту мученицу, добровольно взвалившую на себя столь тяжкий крест. А любопытство пополам со страхом все же щекотало горло, толкая спросить. — Давно вы женаты, герр Нойманн? — Жозефина старается говорить как можно легче, точно она интересуется невзначай, из праздного желания, а не чтобы сбить этот груз неловкости после неудачной попытки откупиться. — Это же обручальное кольцо?       Естественно, это обручальное кольцо, точно она не видит. Но нужно как-то завязать с ним беседу, нужно что-то говорить, спрашивать, пусть Жозефине и страшно. Ей так хочется отвести глаза и смотреть в окно на однообразный пейзаж: кривые деревья сменялись голыми полями, иногда низенькими домиками, поставленными друг к другу вплотную и напоминающими коробки из-под обуви с вывернутых наизнанку антресолей. Но нет, она намеренно останавливает взгляд на его лице: некрасивом, тоже обточенном, даже грубом, шрам на левой брови так и остался, ничуть не изменившись... И глаза его, бесцветные, пустые, на дне которых блестят свинцом пули и горящий порезами лёд. Как Жозефине боязно, как же страшно... В горле застревает ком, стоит вновь услышать его голос. Нет, это все происходит на самом деле, не сон, не туман, не бредовое наваждение. — Да, — мужчина кивает, чуть дёрнув вверх уголком рта. Его веселят подобные вопросы, забавно смотреть, как Жозефина старается отойти от волнующей темы? — Мы с Нормой в браке уже семнадцать лет, — видя, как фройляйн не может сдержаться, офицер ухмыляется, — а вас это удивляет? — Нет, почему же.. — ещё как. Жозефина чуть кусает губу, стараясь казаться невозмутимой. Как же у нее не получается. — Это прекрасно, я за вас рада.       Женщине кажется, она прозрачнее стекла, так заметны все ее чувства. Не зря же Альберт Нойманн ухмыляется лишь шире. Сколько этой странной жажды в его глазах, сколько желания, Жозефина думает, если она станет смотреть в них слишком долго, он сорвётся и набросится на нее, прижмёт к скамейке и бог знает, что станет делать... — А что вы? Как давно вы замужем, фройляйн?       Слова его скребут по черепу изнутри, ковыряя, исчерчивая. Хочется ответить как-нибудь колко, чтобы не думал, что Жозефина слабая, что она испугалась. Пусть штандартенфюрер это и видит своими глазами так ясно и четко, что никак не прикрыться. — Судя по всему, уже где-то два с половиной часа, — Жозефина выпрямляет спину ещё сильнее, чем было до того, старается держать лицо. Но, Господи, как же ей до тошноты и кружащейся от страха головы дурно просто находиться с ним рядом в одном купе. — Надо же, какая поспешность, неожиданно.       К чему он спрашивает? Просто издевается, задевает в ней угасающее женское, которое так и не нашло, кому отдаться, или старается узнать, есть ли кто-то, к кому она может пройти за помощью, за чьим плечом спрятаться? Но нет, даже если бы и был кто-нибудь, разве герра Нойманна остановило бы наличие супруга, который находится где-то там, далеко, а она вот здесь, совсем рядом? В чем-то подвох, что-то не сходится... Может, хочет лишний раз напомнить, как Жозефина сама бессильна, как она зависима от него, герра Нойманна, кто единственный способен ее защитить? — Обычно такая скоропалительность решений мне несвойственна.       Ещё бы. У Альберта слишком приподнятое настроение, и только stolze Hexe тому причина. Как ему нравится ее испуг, ее волнение, которое она так умело маскирует за вежливостью и безразличием. Как же приятно ее пугать, так до сухости во рту упоительно! Сколько дней он сможет провести, вот так, имея возможность на нее смотреть? Близко, в полуметре от себя. Возможно, он даже посмеет схватить фройляйн за руку, конечно лишь затем, чтобы она не отставала и шла быстрее, ведь в незнакомом городе ей потеряться не составит труда, и все же... Спустя так много лет в потускневшем, исстиравшемся сердце герра Нойманна вспыхнула искра действительной жизни, той, что принадлежала полностью и только ему самому. Как то ришелье на белой шали, как тот укус кровавого поцелуя. Только. Его. Ничья более. Не замужем, одинокая женщина, до сих пор никто не посмел заполучить ее — слишком правильную для этой грешной земли, прямую, статную, хлесткую и такую...такую страстно, порочно красивую в своей сухости и остроте! Все больше ему кажется, что фрау Солсбери — украшение, которому не нужен владелец, он только испортит блеск камней, оттенит переливы в глазах, ломкую тонкость изгибов. Эта непостижимая, неистребимая, невыжигаемая сила ей и корона, и шлем, и лавровый венок, венчающий голову победой. Не валькирия опять захватывает сознание герра Нойманна. Ему стоит восхищаться и чувствовать симпатии только к двум — к ней, к стране, ставшей за эти семь лет мужчиной — тем мужчиной, в которого вскоре будет принудительно влюблена вся Европа, и к своей же жене, а он... Так вдохновлён земной Минервой в этом ликерово-песочном пальто, которое она отчего-то до сих пор не сняла, которая так тянет к себе предвкушением, ожиданием незабываемых нескольких дней, что он украл у жизни, ее и своей, забрал насильно, ни с кем не посчитавшись. Это будет только его упоение, его наслаждение, то мучительно-неправильное, аморальное, садистское. Ни один человек в здравом уме не станет так упиваться, превозносить, обожать и вместе с тем ненавидеть, не будет чувствовать, как сердце за много лет так заходится, разогреваясь, как двигатель нового «Хорьха», лишь от вида этих тонких плеч и угловатых коленок, скрытых драпировкой темного подола. Сумасшедший — далеко не влюбленный — одержимый, с какой же жадностью и досадой герр Нойманн смотрит ей в спину, когда фрау Солсбери поднимается и аккуратно открывает деревянную дверь купе, спеша за ней скрыться. Не хлопает — ручка еле слышно опускается, когда мужчину обдает прохладный поток воздуха, пахнущий дымом и ветром половины пятого вечера. В коридоре открыто окно.       Должно быть, он спугнул свою — да-да, именно что свою, бесправно присвоенную, но теперь уже принадлежащую, понимающую это состояние и оттого встревоженную — британскую колдунью, так пристально на нее уставившись. Захотелось рассмеяться как помешанному и увидеть, как она на него посмотрит, округлив глаза от ужаса — неизбежного, приближающегося, как лавина с Монблана, какая так скоро обрушится, придавит и утянет за собой хрупкую туристку, пожелавшую взглянуть на мир с вершины. Вам не место там фройляйн — рискуете сорваться. Ничего, пусть передохнёт — Альберт понимает, его компания навевает... определенные чувства, их сложно испытывать все сразу и слишком долго. Часа и сорока пяти минут для нее уже довольно — хорошо.
86 Нравится 353 Отзывы 17 В сборник
Отзывы (26)