Энигма

R
В процессе
86
7
автор
Размер:
планируется Макси, написано 297 страниц, 137 732 слова, 20 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
86 Нравится 351 Отзывы 17 В сборник

Глава 8. Кровь, пот и слёзы

Настройки
Примечания:
      Должно быть, нет ничего страшнее, чем убить человека своими руками. На подобное сложно решиться — наверное, какая-то часть души с треском отрывается от самой сущности, от тела и безвозвратно осыпается пеплом при первом выстреле или ударе ножом. Может, чернилами из пишущего пера приговорившего к смерти врезается в кожу рисунок трагедии, крик полосует царапинами, шея краснеет от удавки вины. Или... Может, они и не чувствуют больше? Страшно ли им, гложет ли после совесть? Убийцы... Преступники, негодяи... Бравые герои, борцы за правое дело... Вчерашние дети, совсем молодые ребята... И Лиам где-то там с ними... Жозефина боялась представить кузена с винтовкой, казалось, оружие слишком ему не подходит, смотрится, как на какой-то абстрактной несуразной картине. Оно ведь здесь лишнее. Определенно. Ее милый мальчик вырос, может, не в самой образцовой семье, лишенный материнской заботы и окружённой только волнениями молодой и порой слишком тревожной сестрицы, должно быть, Жозефина и правда не воспитала из брата мужчину, но... Она точно не растила кузена убийцей. Это правильно. Это ради блага страны, ради защиты... Чтобы вот такие, как эти мальчишки из автобуса, не воспитали из мира неясное нечто, поющее хоралы новому богу... Это должно было случиться, ведь судьба мужчин — воевать, а женщин — заматывать их увечья. Это должно было коснуться даже его — излишне чувствительного, играющего гаммы на старинном фортепьяно в гостиной с усердием юной пансионерки, выучившего стаккато и легато на радость сестрице и дедушке всего в девять лет. Потом ведь хвастался ещё, звал Лилит похвалить его пробивающийся сквозь нежность пальцев талант. Она аплодировала искренне — тогда девчонка ещё плохо умела притворяться и врать, только с возрастом наловчилась, — просила ещё поиграть. Как это хрупкое создание отправилось убивать? Даже ради родного дома?.. Жозефина не знала, что думать. Она оценивала здраво, понимала: подставлять щеку не выход — ударят, со всего маха снесут голову. Бороться, отстаивать собственное право на жизнь, на существование, свою землю и свое прошлое, семьи — уничтожать всех, кто посмеет приблизиться, ощетиниться, зубы оскалить, готовиться броситься. В шею вцепиться и удушить. Жозефина думала, что так и поступит, напади кто-то на ее близких, но... Думать — одно, но вот решиться? Взять в руки оружие, выстрелить? Видеть, как жизнь вытекает, как собственные руки заставили кровь пролиться? Алые маки на бледных щеках, глядеть, как они растекаются, пачкая пол, увядая — гния, сворачиваясь в черные комья. Она бы промедлила. Малодушно и трусливо, как полагается испуганной и немолодой женщине, боящейся вида даже разряженного пистолета. В этой жизни Жозефина Солсбери слишком многого желает избежать, подальше спрятаться, только бы не мучали ее страхи. Как это низко. Она бы подвела их, позволила бы покалечить? Жозефина противоречит сама себе, ненавидя войну и бросаясь в нее же. Смертельный танец в свисте снарядов и грохоте бомб — они валятся, с каждым ударом все сокращая площадь пола, давая понять — вы слишком не готовы, уже никогда не будете, но дерзнули вдруг отчего-то подать ей руку, мисс Солсбери. Вас собьет при первом ронде, закружит, унесет и повалит. Слабая и безвольная. Беззащитная и испуганная. В Тотспеле ещё старалась выглядеть сильной. «Сестрица, — под всплески воды и хлюпанье сырого белья в тазу его голос терялся, рассыпался бисером с порванного шитья, — ну ты так и продолжишь меня избегать?»       Уборка, вытереть пыль с верхних полок. Стирка. Аммиак и скипидар, смешанные с чашкой соли — должны отъесть краску. Возле церкви недавно побелили перила — негодная девчонка опять измазала фартук. Как только не додумалась перелезать через ограду. И ещё вымыть пол. Вместе с посудой. Нет, не вместе, конечно, не в одном ведре, — половой тряпкой тарелки додумается отмывать только Лилит. Сначала вытереть лестницу, перила, паркет в библиотеке — придется потратить больше мыла, потом занять у соседей — свои запасы почти закончились. Она так часто его использовала? Кажется, совсем недавно ходила в магазин со своей карточкой, а потом посылала служанку. И после посуда. Тратить соду. Ее тоже почти уже нет... Руки щиплет от холодной воды и химии, Жозефина, стоя на коленях в подвале, мусолила свое же платье, уже который раз отжимая и вновь прополаскивая. Манжеты не станут белыми, слишком старые и застиранные, цвет потускнел, вымылся. Жозефине когда-то было хорошо в этом наряде... Лет двадцать назад. «Ты так и не хочешь выслушать, да?» — не отставал Лиам, нависая над сестрицей — заслонил ей тусклую лампочку, качающуюся в обрамлении полупрозрачного оранжевого обажура.       Электричество... Дорого, но удобно. И страшно. Опасно. Жозефина боялась, как бы не загорелся дом от одной мельчайшей искры. Свечи были ей с детства знакомы, никогда на ее памяти не случалось пожара от неосторожно упавшего канделябра, но вот проводка... Как уследить за проводами, что, как паутина, оплели каждую комнату, словно бикфордов шнур, вот-вот готовясь возгореться? Жить, словно на минном поле, каждый день ждя подрыва. «Ну, ты ведь уже слишком взрослый, чтобы считаться со мной, — ответила она, не отрываясь от своего занятия. Руки гудели, Жозефина терла до скрипа. Наверное, она могла бы простирать дыру в подоле уже несколько раз как чистого платья. Вообще, этим стоило бы заниматься служанке — у хозяйки слишком теперь болят суставы, разбиты костяшки, кожа отстаёт полупрозрачными лоскутами после подобной домашней рутины. Но кто-то ведь должен ей заниматься. А Лилит бы все на кнопочки нажимать! Стенографистка... Вообще, это благое дело, она освоила печатную машинку, помогает, чем может, на почте, сочиняет агитационные листовки, втянула Лиама с Бертом, но... Жозефину все это порядком уже раздражало! — Я не хочу более об этом разговаривать. Мне есть, чем заняться. Тебе, полагаю, теперь тоже».       Раздражённо Лиам пнул корзину с мокрой одеждой, которую после сестрица намеревалась развесить. Стал мерить шагами подвал, сцепив за спиной ладони. Качавшаяся лампочка чуть щёлкнула и моргнула, заставив женщину вздрогнуть. Чёртово электричество. Небезопасная вещь. Почему люди так хотят жить на гранате? Почему даже готовы сами ее подпалить? Или в воздух взлететь, подставляясь под выстрелы. Говоря словно: вот я, давайте же!       Руки дрожали, отжимая платье, выкручивая.       Неразумные идиоты...       Стискивая, тяня за рукава. ...безумные...       С силой впиваясь ногтями, она едва ли не рвет, ткань готова разойтись, лопнуть. ...сумасшедшие...       Шов на плече трещит. И братец ее туда же! Хочет корчить из себя героя! Хорош он будет, лежа в гробу, усыпанный орденами! Если тело его, такого мужественного, соскребут с раскуроченного металла! Она на него посмотрит тогда, поплачет!.. «Хватит, сестрица. Ты портишь вещи, — дёргает ее за плечо Лиам, призывая отнять руки от потрёпанной одежды. Пальцы его дрожат. Или это ее собственные плечи заходятся, готовые выдать рыдания? Она с вызовом оборачивается, закатив рукава сильнее. С пальцев капает вода, разбиваясь об пол, ломаясь, трескаясь. — Ведь ты даже не хочешь понять, попробовать...» «Ах, так сейчас мое мнение тебе важно? — как Жозефина была на него зла, как же ненавидела в тот момент! И своего обожаемого кузена, и девчонку, и Берта, и себя, и войну и... И саму жизнь, зачем-то не отступающую от нее, не дающую просто... Существовать. Без того, чтобы мучаться, бояться, плакать, терять... Как Жозефина боялась потерять ещё хоть кого-то, остаться одна, стоять у гроба... — Зачем же? Иди, сражайся — покажи, какой ты молодец, ведь ты уже все решил! Я не в силах тебе препятствовать. Уже. Врагов ты не испугался, а собственной сестре, значит, признаться духу не нашлось? Поэтому мне приходится узнавать о том, что, видите ли, ваш кузен в добровольцы записался, когда ему уже пришло письмо с ответом?» «А ты бы и разрешила? — язвительно спросил Лиам, отняв ладонь, только Жозефина хотела её скинуть. Женщина повернулась, встала вплотную, возмущённо глядя на брата и сжимая руками подол своей юбки. Держалась — ей хотелось кричать. Даже не кричать — вопить, только бы он услышал. — Пойми, сестрица, это не моя блажь. Это необходимость. Я должен сделать хоть что-то. Опасность так близко. Пойми, немцы уже захватили Варшаву, пала Польша, сдались Дания, Норвегия — всего за пару дней. Что мешает им разбомбить нашу страну, наш дом? Я не могу отсиживаться — чувствую, знаю, мне стоит быть там!» «Быть зачем? Чтобы в первый же рейд твой самолёт подбили? Посмертную награду хочешь, прославиться лишь бы? — Жозефина кипела. Сжав пальцы на краю таза с мыльной водой, она тяжело вздохнула, переводя дыхание. — Это Лилит, да? Она тоже знала. Она тебя «вдохновила»? Теперь, когда сочиняет свои листовки, думает, все дозволено? Сама почему-то на фронт не вызвалась, странное дело!»       Лиам схватил сестру за плечи, встряхнул так, что из таза плеснула вода. Он смотрел на Жозефину с отчаянием, понимая: никогда она не будет согласна. Она слишком любит, слишком тревожится, и слишком... Не может понять, как ее болезненный и несчастный кузен вырос, как не нужно его защищать, ведь он сам отныне желает кинуться в бой, лишь бы не дать родных в обиду. Лиам чувствовал эту ответственность, знал — это его долг, его ноша. Он помнил серо-зеленые мундиры, помнил сестрицину белую шаль, которая потом куда-то пропала... Помнил ее испуг и таблетки по вечерам, запиваемые половиной стакана воды. Этого не должно было повториться. Причастность — вот, что он чувствовал, обязанность, необходимость. В его силах было помочь, он мог, он постарается, с собой смирится — лишь бы не дать врагам добраться до его семьи, до дома. Лиам и думать не смел о том, что ему будет просто. Никогда. Научится, изменится. Только бы... «Я отправляюсь ради тебя. Ради Лилит. Ради нашего дома. Я хочу защитить вас. Даже если это будет стоить мне жизни, я...»       Договорить он не успел. Руки женщины дернулись сами. Вода окатила его, пенные хлопья запутались в волосах, выбелили одежду. Лиам от неожиданности вскрикнул, согнулся, принялся тереть лицо руками, стараясь отплеваться от мыла. По полу растянулось длинное сырое пятно, в нем плясал свет вновь качнувшейся лампы. «Хорошо же ты меня защищаешь! Сведешь в могилу быстрее фрицев! — Жозефина в сердцах стукнула его кулаком, чуть толкнув. Лиам покачнулся, все стараясь продрать глаза. — Ты думаешь, тебе повезет? Наивно считаешь, что станешь победителем, не убив ни одного человека? Не запятнавшись, оттуда не выйти! Либо ты, либо тебя, пойми же! Ты не возьмёшь такой грех на душу! Какой же невыносимый дурак!..»       Удары сыпались на Лиама нещадно. Женщина колотила его по плечам, бессильно била, стараясь дозваться, тянула за волосы, оттесняя к каменной голой стене. Лиам не мог — не смел? — отбиваться, покорно сносил удары, ждя, когда сестрица придет в себя. В подвале было мало вещей, пусто и холодно, а ещё темно — блеклая лампочка светила тускло, свисая на тонком шнурке. Потому Жозефина не успела заметить под ногами растекшуюся мыльную лужу, в отражении которой запечатлелась их импровизированная драка. Наступив в воду, она поняла, что падает, когда левую ногу резко повело в сторону. Подогнулось колено, и Жозефина бы ударилась об каменный пол, если бы ее не успели вовремя подхватить за локоть. «Ах ты!.. — хотела она продолжить справедливо кричать на кузена, но тут увидела, как Лиам все ещё трёт лицо рукавом, отплевывается от мыла и старается проморгаться. В сердце стрельнуло укором. Она ему навредила. — Боже, тебе попало в глаза? Нет-нет, не трогай руками — только сильнее раздражение будет, уже роговица красная! Подожди, я принесу тебе холодной воды, надо промыть...»       Она дернулась, но пальцы Лиама, нежные, но на удивление сильные, сцепились на локте Жозефины, не отпуская. «Не надо, сестрица, остановись, — сказал он твердо и как-то... строго. Женщине стало не по себе. С ней таким тоном говорил разве что отец, это было так давно... Под копотью памяти ещё звучал его голос, требовательный, приказной: «Перестань, Жозефина, девочки так себя не ведут!» Всегда после его упрёков по спине пробегал противный стыдный холодок. Напомнило. Передёрнуло. Обычно она была главной, а не... — Послушай меня. Я не хочу с тобой ссориться».       Лиам все же открыл глаза, морщась и быстро моргая. Жозефина видела, как блестят на его щеках слезы, как капилляры расширены. Бедный ее мальчик, сама же его ранила, так порывисто и сумасбродно... Злость вмиг отступила. В Жозефине вмиг проснулась вся та нежность и забота, какая таилась все время, что женщина негодовала и делала вид, что кузена вовсе не замечает. Не могла она видеть, как бедный ее, дорогой Лиам, которому Жозефина сердце отдавала, так смотрит на нее, как глаза его, красные, блестят и... Как, может, последний раз он так ее держит за плечи, крепко, настойчиво. Взрослый.       Самостоятельный. Ответственный. К себе притягивает, к груди прижимает.       Когда Лиам успел стать настолько высоким? Теперь сестрица макушкой едва достает ему до подбородка, а когда-то на руках носила, баюкала, мурлыкая на ночь колыбельную. На плече своем качала, вперёд-назад, по головушке гладила... Как он сейчас делает сам...       Делает для нее.       Мокрая одежда липнет к нему, мельком сверкает мысль — простынет ещё, замёрзнет. Зима едва отступила, февраль, тяжело начался апрель. Жозефина снова болела... «Ты прости, я веду себя несносно, — признавалась она, уткнувшись носом кузену в шею. Пахло хозяйственным мылом. И теплом. Чем-то мягким. Чем-то, что не в силах обидеть, причинить боли. — Я просто... Очень боюсь. За нас всех. Грядет что-то страшное, чудовищное... Мне кажется, раны от прошлой войны ещё не затянулись, словно вчера было, а ведь прошло двадцать лет, а тут снова... Будет ещё страшнее, я чувствую. Чувствую, отпущу тебя если, то точно на смерть — я себя не прощу, не переживу... Лиам!..»       Она простонала так отчаянно, вцепившись в ткань его воротника, что подкосились ноги. Жозефина ощутила огромную слабость, оседая на пол рядом с сырой полосой мыльной воды. В глазах защипали слезы, взгляд поплыл, стал размазанным. Юноша опустился с ней рядом, перетянул к себе на колени, чтобы сестрица не сидела на холодном камне.       Заботливый. Чуткий. Внимательный, нежный. Как в его пальцах представить оружие? «Лиам... — говорила она, гладя брата по щеке дрожащими пальцами. Еле дотрагиваясь, Жозефина чувствовала холод кожи — словно с каждой секундой он от нее все дальше. Лицо его обдувает ветер, проклятия на чужом языке режут спину. Фрицы... Они его искромсают. От одной уже мысли на его светлом и добром лице рисуются страшные шрамы, углится кожа и кровь течет... — Лиам, у меня ведь нет ничего, никого дороже, чем... Чем ты, чем вы все... Если ты не вернёшься? Если серьезно ранят? Будет ли это стоить того? Мне не хочется... тебя пережить! Прости, это малодушно, я знаю...»       Слезы ее он стирал очень трепетно, еле касаясь лица. Лиам целовал сестрицу так бережно, так осторожно, чуть дотрагиваясь губами к щекам, ко лбу. Чутко и нежно скользил он вдоль носа, по векам, пока женщина плакала, стараясь удушить свою боль. Словно уже с ним прощается, словно хоронит заранее ещё живого, даже в небо ещё не поднявшегося. «Нам стоит быть сильными, Жозефина, — говорил он, осыпая поцелуями ее волосы. Вдоль нити седины, серебряной, видной, бежало горячее дыхание, желая отогреть, успокоить. Надежду дать, что все ещё обойдется. — Ещё рано лить слезы, ещё ничего не случилось. Мы пережили одну войну, пережили оккупантов в собственном доме. Мы должны справиться, слышишь? Не имеем права отчаиваться, — с этими словами Лиам заставил женщину взглянуть на него, обхватил ладонями ее голову, настойчиво поднял. — Впадем в уныние — проиграем, сдадимся. Ты хочешь, чтобы те немцы, какие заламывали нам руки и выталкивали за дверь, вернулись, топтали землю, опять рушили все, что нам дорого?»       Она отрицательно качнула головой, все ещё чувствуя холод его пальцев. Все дальше и дальше... Лишь морознее, зябче... В глазах юноши небо плавилось, безоблачное, ясное. Мирное и свободное. Полотно которого не рассечет ни один вражеский самолёт.       В руках его остаться хотелось — чтобы защитил, чтобы спас. От кошмаров, от призраков прошлого. Украденной шали и лекарств, белых таблеток на ночь. И другого, бесцветно холодного взгляда, льдисто прозрачного, неживого. «Не вздумай бояться, — говорил Лиам почти ей в губы, прижавшись к Жозефине лоб ко лбу. Его близость, откровенная, искренняя — никогда так не нуждалась женщина в нем, как в тот миг, когда мир под ногами готов был обваливаться. Не сегодня, не завтра, но очень скоро. Внезапно и резко. Пол разорвется — она упадет. — Мы не имеем права, теперь уже точно. Тебе ничего не будет угрожать, обещаю. Ни тебе, ни Лилит, никому в Англии — на фронт отправятся все, кто способен защищать мирных жителей. Тебе придется мне верить».       Он целовал ещё долго, пока Жозефина не совладала с собой. Ей казалось, вечность прошла, пока слезы ее не кончились. Молча она поднималась, стирая соль капель со щек, молча вернулась к уборке — затерла мыльную лужу, отнесла швабру наверх, налила новую воду, вновь принялась яростно мучить ткань химией. Стиснув зубы, Жозефина решила, что кузен ее, без сомнения, прав, и порыв его благородный, достойный. Она принимает решение Лиама, пусть в душе с ним до сих пор не согласна. Это ради общего блага, так надо, так должно... Трусость и эгоизм все ещё шепчут Жозефине о том, что стоило присвоить брата себе, не отдавать, оставить... Запретить и не отпускать — ради собственного жалкого спокойствия. Жалея свои нервы и малодушно не щадя соотечественников. «Не вздумай бояться» — его голос звучит и заставляет собраться, когда грубые пальцы хватают за локоть — в который раз — и оттаскивают от дороги. Это уже приказ, — самой себе, только попробуй поддаться! — когда на нее смотрят из-под козырька черной фуражки те неживые глаза, наяву, настоящие. И это становится парой неразборчивых слов без смысла, когда, сидя на одной с ним скамейке, Жозефина все ещё приходит в себя, плохо соображающая, почти угодившая под колеса. — Вы когда-нибудь думали, что умрете? — спрашивает Жозефина, рвано дыша. Она успевает понять, что вопрос это глупый, но уже поздно — слова сорвались с языка. Она слишком нервная, наверняка подобный эпизод не стоит больших волнений. Наверное, в большом городе с автомобилями такое случается часто. Может, это как порезаться случайно ножом — неприятно, но стольких эмоций точно не вызывает. Откуда ей знать — Жозефина не бывала в настолько серьезной опасности, не чувствовала, что вот, ещё миг — и ее может не стать. Когда громыхало над головой, когда пряталась в подвалах и кладовых, когда падала на землю, только бы не задело, Жозефина думала... лишь бы других не ранило. Она была ответственна, была нужна, чтобы защитить остальных. Словно не успевала испугаться, подумать. Теперь сама себе госпожа, о себе только и волноваться. Для нее это словно новое чувство — ужас собственной смерти. Это неразумно, бессмысленно. Но сколько всего ещё нужно сделать — она не успела, если бы не... Хотя, должно быть, Жозефине стало бы уже все равно.       Мужчина закидывает руку на спинку скамейки — не вальяжно, расслабленно, а как-то... Словно стараясь занять собой больше места, обозначить, какие обрывки пространства ему присвоены. Должно быть, все военные делают так же. Жозефина чувствует, что волнение ее лишь обостряется — ей чудится, как Альберт словно точит на нее вилки и готовится ими пришпилить к столу. Распять и кинуться. Никакого покоя с ним рядом. По шее и спине текут мурашки. — Не успевал задуматься. В окопах и под обстрелом, знаете ли, философские размышления развивать затруднительно, — ответил он. Жозефине кажется, герр Нойманн наклонился к ней слишком близко — разит табаком и тяжёлым одеколоном. Дорогим, несомненно, выстиранно чистым и резким. Еловым. Но сигаретами — больше. — Подозреваю, свою кончину вы уже представили? Мне кажется, для столь благородной дамы смерть под колесами автомобиля — это даже как-то пошло. Вам если и умирать, то с размахом, я бы даже сказал, с помпой. Трагически, как в кино.       Она дёргается — Альберт доволен, даже позволяет себе чуть приподнять кверху уголки губ. Опять не улыбка — нервный тик. Но такой искренний, настоящий. Боится, милая барышня, как и любая женщина. Ничем вы не отличаетесь от остальных, абсолютно такая же! Пугливая, дрожащая, слабая и одновременно поразительно стойкая и безрассудно смелая. Это в голове не укладывается, но Альберт позволяет себе внутренне радоваться, когда она растеряна, и вновь так беззастенчиво ей любуется.       Красивая. Нет, правда. Сколько бы не отмахивался от этой мысли герр Нойманн, стоит согласиться хотя бы с тем, что она действительно привлекательна внешне. Не для него лично — в принципе. Есть в чертах этой английской ведьмы что-то действительно благородное, утонченное, присущее редким фамилиям потомственной знати. Особенно, когда от гнева ее лицо затягивает поволока раздумий. Глаза глубже цветом, в сумрачном воздухе отражают неспокойное небо. В это утро может начаться и дождь.       Есть ли у фрау Солсбери зонт? Не хотелось бы видеть ее с простудой. Хотя... Альберту иногда думалось, особенно во время Вельткрига, когда он имел честь жить в её стране, в её городе и даже доме, думалось скоро и беспричинно, что фрау Солсбери болеть просто не может. И дело не в крепком от рождения здоровье, иммунитете или отсутствие предрасположенности к болезням — нет, это словно тоже на зло кому-то. Может быть, самой жизни, которой Schönheit отдает слишком много себя и просто не может поступать по-другому? Ведь без нее же мир развалится, останься она в постели хоть на день с температурой! Так думалось, ведь на ней как будто держался весь город. Не бывает такого, но, кого было не спросить, кого настойчиво не потрясти за шиворот, все говорили одно: «Госпожа Солсбери, обратитесь к ней, спросите вон там — вам что-нибудь подскажут». Словно на одну нее все только и полагались. Бессовестные. Не то, чтобы герру Нойманну было дело до чужой чрезмерной ответственности... Что ему — пусть, сколько пожелает, тянет на себе груз человеческих проблем. Какая разница, справедливо ли это? — Вы уже готовитесь похоронить меня? — удивляется Жозефина, чуть поворачиваясь навстречу. Она не хочет чувствовать, словно ее оттеснили и сейчас допрашивают. Нет — она вполне себе добровольно здесь, она сама говорит с этим ужасным человеком, а не вымучено отвечает ему. Нисколько, никогда. — И как бы вы меня прикончили, позвольте поинтересоваться?       Альберт кривит губы сильнее, понимая — она в этой маленькой перестрелке по своей воле, сама отбивается, сама нападает. Это пока лишь отвлекающий ход — пальба без цели, только бы не было тишины. Ее тоже она угнетает? — Узнаете. Ни к чему тревожиться раньше времени.       Нагнетает. И прекрасно это осознает. Альберт не хочет ее затыкать, не хочет, чтобы она молчала — ему интересно смотреть, наблюдать, фиксировать в памяти даже малейшие изменения ее мимики. Кажется, господин штандартенфюрер нашел себе увлечение. Интересно, а его компаньонка имеет какое-нибудь занятие? Помимо необычного и внезапного интереса к новому виду излучения...       Так просто на лавочке в рабочий день утром могут сидеть разве что беззаботные влюбленные, решившие прогулять институтские занятия и вместо скучных лекций выбрать общество друг друга и компанию рожка мороженого. Либо же пенсионеры — тоже влюбленные, прожившие вместе лет сорок, держащиеся за руки и смотрящие друг на друга подслеповатыми умильными глазами. Она меряет ему давление и напоминает принимать лекарства, он — помогает ей спускаться по лестнице и придерживает двери. Они, конечно, счастливы в своей увядающей старости, и их вовсе не волнует война. Что Жозефина делает здесь? В Тотспеле у нее с самого утра нашлись бы дела, не было бы и минутки присесть — вот так, на скамейку, и смотреть на кружащиеся в воздухе рыжие листья, пикирующие, скользящие между людьми, спешащими на работу. Дома она бы уже была в больнице, надела бы белый фартук с крестом, обошла бы палаты. Отчитала Лилит по привычке, сверилась бы с расписанием. У Жозефины всегда был график, указания, четкость действий и их неизменимая последовательность. Определенный план и цель, а здесь... Этот ужасный человек теперь заведует ее режимом, считает, властен над ней самой, изволит командовать.       Верно, она хотела с ним говорить. Решительно, без обиняков. Жозефине ни к чему подбирать слова, когда на кону стоит встреча с ее милым мальчиком, с ее раненым сокровищем. Если это чудовище желает ее унижения, хочет смотреть, как Жозефине стыдно, как она боится и мнется в нерешительности... Ни за что. Отвратительный, низкий человек! — Полагаю, у вас был какой-то план, когда вы отправлялись в столь... опасное путешествие? — Жозефина хотела было уже открыть рот и заговорить сама, но вновь поток ее решительности, только начавший набирать скорость, сорвался с погнутых рельс и с разгону сошел с пути, улетев куда-то в кювет. Ещё и пару раз перевернувшись. Вновь на нее смотрели его холодные, бесцветные глаза, в которых плескался... Азарт. Наверное, так сидят за карточным столом в казино, стараясь не выдать волнения лицом, но глаза... Говорят куда больше. Любуется и поедает. — Не думаю, что поездка была спонтанной.       Ошибаетесь. Почти. Жозефина готовилась, и план у нее был, — пока его не разрубил несговорчивый кассир на вокзале! — вот только сорвалась она почти сразу же, стоило прочитать письмо, стала собирать вещи. Это ведь глупо и необдуманно, верно? Лиама ее безумный порыв не спасет. — Мой план не состоялся — вы сами тому свидетель, — Жозефина вновь поджимает губы, не желая с ним откровенничать. Вновь как на допросе, разве что ремнями к скамейке не привяжет. И солнца нет, чтобы мигало над головой, вместо лампочки. Она видела в кино — так обычно допытывают, вытягивая по ниточке каждую мелочь, каждую, даже несущественную деталь. А если не поддастся — можно и пощечину залепить. Он бы?.. Нет, герр Нойманн руки на нее не поднимет — ему нравится другие пытки, более изощрённые, которые разум выворачивают, изнутри царапают, жгут. Ему бы хотелось заполучить ее добровольно... — Я рассчитывала доехать без проволочек. — Жаль, что ваши надежды не оправдались. Война, знаете ли, может доставить... некоторые неудобства, — Альберт чуть морщится, когда разгибает протезированную ногу. Она порой ноет, в критических случаях приходится колоть обезболивающее и на время снимать железку, чтобы сбавить нагрузку на колене. В таким моменты герр Нойманн чувствует себя каким-то... обрубленным... Нога вроде и может сгибаться, но толку от нее без этого навороченного достижения инженерной мысли? И трости, естественно. Она до сих пор лежит на дне чемодана. Фройляйн о ней и не знает. — Как занятно выходит — все неудобства, как не посмотри, берут начало в вашей прекрасной стране, — косится она, скрещивая на груди руки. Волна возмущения поднимается к горлу, стоит женщине вспомнить ещё прошлую войну, отмотать пленку на двадцать два года назад. — Вам ли не знать, как их доставлять.       Это даже забавно. Альберт понимает, понимает прекрасно, к чему она клонит, на что намекает. Помнит ещё их формы землистого цвета, сапоги в тотспельской грязи, человек сорок и среди них всего пара пригодных солдат. — Все ещё обижаетесь? — смотрит пристально, кажется, чуть отведешь глаза — проиграешь. Жозефина вдруг думает, что спрашивает офицер вовсе не о захвате ее дома или имущества — нет, это было не расхитительство, это присвоение во временное пользование — Альберт готов поклясться, что из вещей госпожи Солсбери ничего не пропало. Кроме одного единственного предмета гардероба, который до сих пор пахнет ее духами и так сводит с ума уже третью декаду. Кажется, вновь это непозволительный намек, стискивающий лёгкие и дышать запрещающий, скользящий меж слов, меж гласных, когда он так шептал ей в шею любезности, и голова кружилась от страха. Красавица... — В вашем городе для нас не было чего-то стратегически важного, если говорить откровенно. Это была последняя попытка и, надо признать, бесполезная, захватить приграничные территории, чтобы уменьшить атаки британского флота.       Жозефине нет дела до стратегии, из-за которой погиб ни в чем не повинный священник, застреляный в начале оккупации, а она сама была вынуждена пить слабительное. Ее не волнуют планы прошлого, ей не хочется слушать, не хочется доводов, которые должны ее переубедить. Жозефина не приемлет войны, никакой. Ни освободительной, ни наступательной. Войны, которая бьёт по семьям, рушит города, которая кончается одним подписанным листком, до этого смолов чужие кости — такой войне нет места в цивилизованном мире. Только вот почему-то своими глазами она видит уже вторую такую войну, отпускает на нее брата, сидит на одной скамейке с захватчиком и нацистом, чья форма пропахла порохом и табаком.       Жозефина живёт больше в войне, чем в спокойствии, вспоминает о ней, просыпается с криками и засыпает, отгоняя паршивые мысли. Видит, чуть прикрыв глаза, под дрожащими веками красные кадры, рвущиеся жилы, пропитанные белые марли, какие она меняет раненным. Оторванные конечности, — да, они именно оторваны! Как у плюшевой игрушки, с нитками, с тканью, потрошащейся с краю! — раздробленные кости, пробитые головы в бинтах. От них никуда не укрыться, на них приходится только смотреть. И, тяжело выдыхая, работать, выполнять свое дело, не думая — запрещая думать. Начнёшь думать — начнёшь сочувствовать, польза тогда от тебя? Жозефина старалась не разговаривать с больными очень много, не вникать, не привязываться — слишком много солдат, слишком они все ранены. Она кляла себя за чёрствость, за трусость и стыдливое желание сберечь саму же себя от излишних терзаний. Проникаться чужой бедой, слушать их рассказы, видеть слезы в гаснущих глазах — это слишком для человека, в чьи обязанности входило выписывать рецепты и перевязывать раны. Жозефина самой себе говорила, что это во благо, это только затем, чтобы как можно больше солдат были живы, но все же...чувствовала, Всевышний ее осуждает. Она может больше, старается недостаточно. В её силах облегчить их душу, мучения, по-человечески поговорить, а она ведь... Боится... Малодушно и низко. Принимать не хочет, наивная, видеть — вокруг война, она в ней увязла. Тонет, захлебнется ведь скоро. — Что стало с вашими солдатами? Все ли они вернулись домой, к семьям? — она спрашивает, невольно возвращаясь на двадцать лет назад, вспоминая. Снова. — Даже сейчас о своем Блумхагене печетесь, — передёргивает Альберта. Нет, это вовсе не ревность. И не злость, просто... Раздражение. Внезапное и кратковременное, как, бывает, прихватит сердце. Да, такой орган, по крайней мере, у него имеется, Schönheit. — Такой, как он, никогда не станет настоящим мужчиной — можете быть спокойны. Женился на своей американке, это все, по крайней мере, что мне о нем известно.       Она выдыхает, кажется, с облегчением. Как от сердца отлегло. Жозефина к нему привязалась, прониклась. Пусть далеко и не сразу.       Воспоминания топят, забирая с собой на дно. Она все же отводит взгляд, зацепляется за кирпичную крышу, осыпанную горящей цветом листвой. Вот встрепенулись птицы — их напугал звук клаксона. Захлопали крыльями, улетели.       Фридрих...       Его тогда побили за пачку соли. «Слушайте, там на пороге немец, хозяйку просит. Взашей сразу прогнать или пусть подождёт?» — зазвучал в голове тонкий голос, прорезавший звенящую тишину библиотеки двадцать лет назад.       Жозефина от неожиданности тогда не удержала равновесия и дернулась. Разбирая книги на верхних полках в попытке отыскать медицинский справочник 1909 года, который она сама же когда-то одолжила покойному мужу Мэри, женщина не заметила, как Лилит тихо подкралась и заговорила под руку. В тот день госпожа Солсбери была особенно не в настроении — ей было отказано вернуть даже личные вещи, какие уж точно не могли быть для захватчиков ценностью! Она искренне не могла понять эту упертую немецкую натуру — хорошо, они оккупировали ее дом, но чтобы не разрешить взять с собой даже несколько платьев? Разве что их офицер собрался самолично их напялить, а чулки нерадивой девчонки натянуть поверх сапожищ? Они не пустили даже на порог, хлопнули дверью прямо перед лицом, сказав отрывистое: «Не положено», а сейчас, видите ли, желают видеть хозяйку? Придется разбираться самой — настоящая хозяйка, у которой Жозефина поселилась с семейством, отправилась в гости к соседке, поддержать миссис Оберли, которая, кажется, боялась захватчиков сильнее остальных горожан и, к тому же, жила совершенно одна.       Лестница качнулась, спешно схватившись за полку, Жозефина не ожидала, что конструкция шкафа окажется настолько ненадёжной и доска вылетит от одного резкого движения. Падение получилось жёстким, на холодный каменный пол. Из лёгких выбило воздух, головой и спиной она тогда приложилась неслабо. А сверху посыпались книги, тяжёлые тома, тонкие буклетики и руководства, что-то сломалось на переплете, отвалились страницы, закружились в воздухе пыльным водоворотом. Полка так и осталась зажата в руке — Жозефина раздражённо откинула ее, с трудом поднимаясь.       Лилит стояла и не смеялась, хотя обычно бы посчитала неудачу хозяйки забавной. Помогла даже встать, стала отряхивать подол платья женщины, символически по нему хлопая. «Надеюсь, ты не впустила его домой? — раздражённо спросила Жозефина, потирая ушибленную поясницу. Осталось достаточно синяков, она помнила, как смотрела на синие разводы под кожей, какие становились после сизыми, зелёными, ещё желтыми, серыми и, наконец, пропадали. На самом деле, синяков у нее было не сосчитать, и все из-за какой-нибудь бытовой неурядицы. —Убери здесь, Лилит, будь добра. Я схожу, узнаю, с кем честь имеем».       Девчонка, конечно, была не в восторге, но после случившегося дома вела себя ещё довольно прилично — чувствовала в хозяйке опору, уверенность. Нашла, наконец, в Жозефине взрослого, который способен встать на защиту. А с немцами вот храбрилась, порой перебарщивая — чтобы не думали, что боится, пусть видят, такая же смелая, как хозяйка, даже больше, нахальнее! Не будет их слушаться, камнем кинет, обстреляет косточками от вишни. Пусть не думают, что трусиха! Могла ведь поплатиться, оттаскали бы за косы и ещё бог знает, что сотворили бы.       Жозефина спускалась по лестнице, недовольно потирая бедро. Она готовилась опять спорить — чего бы там не хотели эти захватчики, госпожа Солсбери не позволит собой помыкать. У стены рядом с вешалкой в прихожей было поставлено ружье — наследство покойного мужа Мэри, он увлекался охотой, любил отправиться в лес, пострелять и ни в кого не попасть. Конечно, ни одна из женщин не умела им пользоваться и даже не знала, было ли оружие заряжено, ведь пробовать и стрелять все опасались. Жозефина надеялась, что, в случае чего, сможет так припугнуть неприятелей — они вряд ли будут готовы к тому, что у хозяйки окажется что-то опаснее скалки.       Распахнула дверь Жозефина резко — незванный визитер, очевидно, не ожидал и отскочил по крыльцу назад. Перед женщиной предстало невразумительное зрелище: долговязый, неказистый паренёк, щуплый, что, кажется, прикладом того ружья его смогла бы прикончить даже такая физически не сильная дама, как мисс Солсбери. Форма на нем какая-то потрёпанная, словно изваляли в ближайшей луже, сам весь стоит так скромно, словно хочет слиться с цветом земли, руки за спину заламывает. Она его, кажется, помнила — в суматохе стоял в сторонке, опасаясь задеть что-нибудь хозяйское. «Ну? — спросила тогда Жозефина, оперевшись рукой о дверной косяк. Оценивающе осматривая пришедшего, она недовольно скривилась, раздражаясь только сильнее. — Вас ещё и спрашивать, зачем явились, или сказать изволите?»       Парень выпрямился, стал что-то мямлить — он заикался так сильно, что Жозефина не могла разобрать и слова. «П-п-простите, м-м-мадам, я-я х-х-хотел... — говорил он, мня пальцами манжеты фельдроха. Его английский так плох из-за незнания, или это так вид строгой дамы подкосил боевой дух бравого воина? — ...с-со-оли... К-комендант п-приказал...» «Что же он сам не пришел? Чести много, кланяться людям, которых из родного дома прогнал, потому вас побираться отправил? — поджав губы, Жозефина нервно стиснула пальцами край рукава. Заикающийся нервный немец ей надоел. — Вы, случайно, не тот солдат, с которым общается мой кузен? Он стал часто о вас говорить».       Лиам правда упоминал своего нового немецкого друга. Жозефина беспокоилась, хотя и старалась не подавать вида. Братец волен общаться, с кем пожелает, но все же... Только бы он не нашел беды на голову со своей добротой к захватчику...       Немец занервничал ещё сильнее, хотя, казалось бы, куда больше? Переминаясь с ноги на ногу, он постарался совладать с голосом. Прокашлялся и заговорил уже на немецком. Тогда Жозефина и предположить не могла, насколько знание этого языка ей пригодится. «П-прошу п-прощения, если доставляю вам неудобства, н-но... М-мне было велено, я-я просто исполняю приказ».       Жозефина прикусила губу, всматриваясь в пришедшего пристальнее. В тот момент он казался ей безликим, одним из многих, что пришли расхищать ее жизнь. Кажется, она его и не видела: не замечала светлых волос, голубых глаз и доброго взгляда. Один из толпы. Опасной, чужой. Им стоит только сопротивляться и ни в коем случае не потакать. «Соли вам надо?» — спросила она, берясь за дверную ручку. Общаться более женщина не была намерена. Раздражал. И синяки все еще ныли, затылок болел от удара. В конце концов, у нее полно дел, чтобы любезничать с фрицем.       Мальчишка спешно закивал. Казалось, он готов провалиться сквозь землю. Какой-то из него был слишком уж нерешительный оккупант. Жозефине хотелось его чем-нибудь стукнуть. «Надеюсь, комендант ваш подавится и без соли», — обронила она, прежде чем хлопнуть дверью. Парень так и остался на пороге, недоумевая и не зная, что ему делать.       Уже после Жозефина узнала, какие последствия по ее милости расцвели на щеках и спине Фридриха сиреневыми синяками.       В голове зазвенел детский голос. Хрустальной струной звучал он, нагоняя лишь больше волнения. Ее милый мальчик, тогда ему было четырнадцать... Добрый и чуть наивный — оказался ее сердечнее. «Сестрица! Я познакомился с одним из иностранцев! Он дружелюбный, правда! Помог нам с Лилит сбежать! На этот раз они все таки взяли оружие, чтобы нас отогнать, а Фридрих нас спрятал!» «Сестрица, он неплохой человек, не похож на остальных!» «Сестрица, он играет на скрипке и даже меня научить обещал!» «Сестрица, скорее! Ему срочно надо помочь!»       Фридриха Лиам притащил на порог дома госпожи Браун под вечер — через несколько часов после того инцидента на крыльце. Ещё более потрёпанного, взъерошенного, словно мокрого воробья.       В крови...       Парень отпирался, явно не желая вновь связываться с суровой госпожой Солсбери, но Лиам был настойчив. Уперто тяня его за рукав формы, мальчик спешно объяснял, что так Фридриха разукрасили сослуживцы за то, что он не смог исполнить «боевое задание» и вернулся ни с чем.       Жозефина металась. Она не собиралась лечить одного из фрицев — врага и узурпатора, выгнавшего ее семью из поместья — что ей, и других забот полно, а у немцев и у самих найдутся спирт с тряпкой! — но... Лиам был так взволнован, так переживал, крутясь вокруг своего нового друга, прижимающего к лицу уже насквозь пропитавшийся алым платок.       Ему разбили нос за пачку соли...       И поставили под глазом фингал — он выглядел страшно, глаз оплыл, синяк налился темно-бордовым. Ещё были порезы, уже после Фридрих признался — у одного из солдат был перочинный нож.       Злость на него вдруг исчезла... Закопошилось под ребрами гадкое чувство вины. Жозефина тогда без слов утянула солдата в сторону кухни, посадила на деревянный стул — едва не толкнула, — и пошла за бинтами. Ничего не говоря, промывала раны влажным полотенцем, вставила вату в нос, пока кровь не остановилась. Фридрих не смел смотреть на нее, все отводил взгляд. «Боитесь меня? — спросила Жозефина, оборачивая лицо юноши к себе. Она сидела перед ним почти на коленях, обрабатывая разбитую губу. Фридрих молчал, закрыв глаза и разве что чуть морщась. В свете тусклой керосиновой лампы, его черты были острыми, некрасивыми. — А мы вот вас боимся. Это странно, не находите?» «Д-да, очень, — согласился он. Фридрих, похоже, стеснялся, старался отсесть, отодвинуться. — М-мне бы хотелось это с-скорее закончить».       В тот день Жозефина больше не говорила с ним, замолчала, сухо попрощавшись и закрыв за ним дверь — теперь запирались на ключ. Задумалась. Нервничала.       Не поняла.       Как же так вышло? Ей жалко немцев? Одного из них? Почему она вдруг так бережно стала обматывать его руки марлей и мазать ему синяки? Почему вдруг подумала, что фрицев ненавидит ещё сильнее из-за того только, что они избили одного единственного здравомыслящего человека, кажется, совсем не расположенного к войне? Жозефина и не заметила, как стала волноваться о парне сильнее нужного. «Как там твой приятель, Лиам? — спрашивала она после того случая, ругая себя за такие вопросы. Ей не должно быть дела до немца, не должно! Она не станет жалеть захватчика, нет! — Надеюсь, синяков на нем не добавилось...»       Ее изнутри жег стыд. Может, уступи Жозефина ему, так парню бы не досталось? Его бы не побили, не разбили бы нос?.. Его явно не щадили, колотили, пинали... Это Жозефина обрекла парня на боль?       Они встретились после на улице. Фридрих догнал ее сам, осторожно коснувшись рукава и еле сумев проронить: «Еще раз спасибо вам, мисс Солсбери». Раны его запеклись, фингал стал бледнее. Жозефина на мгновение выдохнула с облегчением — кажется, в тот момент она впервые его рассмотрела. Стало неловко, она спешно собралась и вдруг сказала: «Простите мою грубость, я не хотела, чтобы так вышло». «В-вам не з-за что извиняться — они бы нашли другую причину мне навалять».       Жозефине в тот миг стало страшно. Ненавистно. Отвратно. Из-за чужого желания парень ходит теперь изувеченный? Из-за чьей-то прихоти, злости? Они не жалеют своих же? «Знаете... — сказала она, останавливаясь. В тот день было тихо — с приходом захватчиков горожане боялись высовываться без особой нужды — опасались военных. Сама Жозефина вновь шла с корзиной — хотела поменяться на что-нибудь с владельцем таверны. Сторговаться так и не вышло. — ...если вдруг Лиам пригласит вас на чай, не отказывайтесь сразу. Подумайте. Я... не буду иметь ничего против».       Так началась их странная дружба — без внимания не осталась. Солдаты смеялись над Фридрихом, кидались грубостями, пару раз вместе их видел герр Нойманн. Мальчишка нравился ее домашним: играл с Лилит в резинку, играл им на скрипке, Лиам хвастался ему рисунками, говорил, станет художником. «А твой этот захватчик ничего такой, миленький, — мурлыкала Мэри Жозефине на ушко, когда по вечерам они порой сидели и раскладывали пасьянс. Мэри была молоденькой, лет двадцать пять, но вела себя как госпожа, без стеснения, вальяжно распоряжаясь имуществом покойного мужа. Выбилась из нищеты, теперь отрывалась, запретов не видела. Если бы не война, в Тотспеле бы не осталась — промотала бы, проиграла все, что досталось почти бесплатно. — Зови почаще, полюбоваться им хоть. Ах, если бы не траур и чувства приличия — знаешь, хочется иногда нового общества! Хотя, сказать откровенно, мне хватило и мистера Брауна, но... Тебе бы он подошёл. Смелее, будет вам только под ручку гулять».       Жозефина бледнела, ловя на себе другой заинтересованный взгляд. Ненавистный и жаждущий, до костей разрывающий. Голову Фридриху отрывающий, казнящий парня ни за что. Тот, что и сейчас так разрывает, буравя щеку призадумавшейся попутчицы. — Снова вы замолчали, — роняет Альберт. Все это время он смотрел, как лицо фрау Солсбери меняется под гнетом воспоминаний. То ли печальных, то ли радостных, красились алым щеки ее и сводились к переносице брови. Вспоминает, в памяти своей тонет, захлёбывается. Может, ей даже помочь? — Тотспел все тот же, я полагаю? — Вы удивитесь, насколько он не изменился с вашего последнего визита, — госпожа Солсбери дёргается и вновь хмурится, поджимая чуть вспухшие губы. Слишком часто она их прикусывает, стараясь скрыть свою нервозность. Альберт любуется тоненькой ранкой на нежной коже — осталась ведь, заметная, видная! — открытой, ее почти не прячет помада. Перехватывает дыхание, воротник кителя теперь кажется слишком глухим. — Мы вновь вынуждены покупать продукты по карточкам.       Альберт помнит и это. Помнит ее с корзиной в руках, воздушную, свежую, но аскетично бледную и костлявую — лучше, чем теперь, все же здоровья в ней было побольше, пусть щеки ее румянила только косметика или невзначай сказанные кем-нибудь неприличности. Шла со служанкой — девицей лет пятнадцати, бойкой, строптивой, она частенько кидалась в солдат камнями и кусками свалявшейся грязи с дороги, дразнилась и показывала язык, призывая себя догнать. Ведь не боялась. Казалось, ее пугали больше не люди в землистой форме и с оружием, а госпожа, после каждой такой выходки нерадивой девчонки таскающая ее за рыжие косы в сторону временного пристанища, по дороге отчитывая за пустоголовость. Мерзавке война была игрой в пятнашки, попадут — не страшно. Для нее не существовало смерти, не было страха погибнуть — одна только забава. Подобная беспечность веселила герра Нойманна, потому что фрау Солсбери она заставляла тревожиться.       Они шли быстро — при виде военных так двигались все, желая поскорее убраться из поля зрения ненавистных захватчиков. Фрау Солсбери что-то наставительно говорила своей компаньонке, а та мотыляла второй корзинкой и лишь закатывала глаза, показывая, насколько госпожа и ее слова нахалке важны и авторитетны. Дамы шли ему навстречу, и если девчонка, крутя головой во все стороны, не приметила сразу хмурого офицера, то вот прекрасная ведьма точно знала, сколько ещё шагов до пересечения с опасностью. Она дёргала служанку за рукав, но та не слушала, увлеченно о чем-то тараторя. Только когда они поравнялись и сворачивать было некуда, а переходить на другую сторону — опрометчиво и слишком глупо — она не отошла бы из принципа — делает вид, что не помнит, совсем не боится, — рыжая подопечная госпожи благодетельницы удосужилась посмотреть вперёд и обнаружить перед самым носом немецкого обер-лейтенанта в землисто-зеленой форме. «Ах, день добрый, господин хороший!» — ничуть не смутившись, нагло поприветствовала девчонка, шутливо присев в реверансе. Одной рукой она придерживала подол невзрачного платьица, сшитого будто из каких-то грязно-голубых старых штор, а вторую согнула в локте, чтобы удержать корзинку. Краем глаза Альберт заметил там ажурный кочан капусты и пару картофелин с оранжевой луковицей. Негусто. «Здравствуйте, милые дамы», — ответил он, приподняв фуражку.       Лилит задорно улыбалась, не понимая, почему госпожа вдруг так напряглась и, схватив девочку за предплечье, поспешила утянуть ее как можно дальше, сказав, что у негодницы ещё уйма работы и негоже ей докучать людям и лезть к ним со своими забавами.       Конечно, в поле зрения герра Нойманна тогда была лишь одна «милая дама». Та, с чьим взглядом он схлестнулся намеренно. Пусть не делает вид, не воображает, что все забыто, раз умудрилась не только уличить его в момент, когда Альберта напрочь оставил здравый смысл, но и смогла так умело уйти. Не сбежать — оттолкнуть с силой, с достоинством. Пролив кровь соперника, обезоружив. Взглянув на нее, Альберт облизнул тогда нижнюю губу. Чтобы увидеть, как кровавая сеточка проступит на впалых щеках, как глаза блеснут испугом. Теперь стоит лишь напомнить, чуть намекнуть, не говоря ни слова, и она покорно его воле смутится, так очаровательно зардеется, и маска ее, мраморная, твердая, наконец затрещит и покроется расписными розами.       Живая... — Что ж, думаю, если не изменился сам город, то его жители точно уж прежними не остались, — герр Нойманн игнорирует ее упрек о карточках — это именно упрек, ему в частности, словно он сам виноват в дефиците продуктов, лично обворовал Англию и заставил жителей питаться одним картофелем в тысяче его исхищренных вариаций. Конечно, ее обида Альберта не задевает, наоборот — ему так нравятся эмоции фройляйн, ее негодование и злость. Это настоящее искусство — выводить ее из равновесия. — Что насчёт ваших подопечных? С кузеном все ясно — герой, вот-вот готов посмертно получить почетное звание, а девчонка? Неужели осталась такой же прыткой?       Дети... Альберт их помнит, нечетко, но все же в памяти его этой мелюзге наследить удалось. Светловолосый паренёк, такой болезненно щуплый и бледный — гораздо белее своей сестрицы, в его сторону плюнешь — пошатнется и развалится. Носил выглаженную рубашку с черной ленточкой-удавкой на шее. Какой-то весь прилизанный, нарядный, точно девица на выданье или кукла на витрине со своими длинными пушистыми ресничками и белоснежными кудрями, сплетенными в кружевную пышную косицу. Выхоленный и разнеженный мягкими добрыми ручками своей заботливой кузины — герр Нойманн видел, как она целовала парня в лоб и прижимала к груди, а он цеплялся за плечи фройляйн так, словно идёт ко дну, точно она — единственный оплот его спокойствия, единственное спасение, со щитом и мечом готовое за него заступиться. Малохольный разбалованный мальчишка, тонет он разве что в заботе и любви своей кузины — незаслуженной, ему самому неценной. Альберт Нойманн терпеть не мог этого паршивца, такого светлого и правильного, точно он ангел во плоти и на него нужно молиться. Белоснежный, незапятнанный, что выросло из этого доходяги, облезлого хорька, а не бравого парня? Небось, хватался за юбку сестры и молил, чтобы его не забирали, не отправляли на верную смерть. Этому на войне написан только один финал. Бесславный, унизительный, по собственной же глупости отыгранный. Он слишком был обласкан, слишком любим, зацелован нежным и трепетным сердцем неприступной Минервы, тающей рядом со своим неблагодарным сокровищем. Злило то, как Schönheit с ним носится, как оберегает. За что она так любит это ущербное создание, которое нужно спасать хрупкой женщине, которое надо оберегать и жалеть? В чем смысл, цель таких ее волнений? Они явно не окупаются.       Со своими питомцами, как прозвал их про себя герр Нойманн, фройляйн порой появлялась в городе — выгуливала, держа обоих в поле зрения. Опасалась, думала, способна так их защитить от немцев, от врагов.       Напрасно.       По приказу герра Нойманна их терпели, хотя руки некоторых солдат так и чесались надрать паршивцам уши. Эти двое — девчонка-зачинщица и потакающий ее прихотям паренёк — как только не изводили его подчинённых: от кражи оружия и закапывания патронов по отдельности на заднем дворе до разлитых на документах чернил и обстрела гнилыми яблоками с крыши и обливания водой из канавы. Отличное, стратегически выверенное место для подобного рода занятий — несколько вёдер, ведь специально дотащили на чердак, потом на козырек, спрятались под сенью разросшегося дерева так, что их не сразу можно было заметить, и производили систематическое ополаскивание солдат, идущих по обе стороны от здания. Альберт однажды сам же стал жертвой их проделок — вернулся в поместье измазанный, грязный, словно свинья, натоптал в прихожей и со злости заставил кого-то из караульных отмывать весь особняк. Знали бы вы, мисс Солсбери, он ведь о вашем доме заботится, чистоту в нем поддерживал! — Лилит работает на почте, — ответила Жозефина коротко, не желая распространяться. Ей думалось, неосторожные слова подвергнут девчонку опасности, хотя как герр Нойманн мог бы навредить ей, придумать ещё не успела. — Она правда не слишком изменилась за эти годы.       Может, оно и к лучшему. Лилит была девицей взбалмошной, неуправляемой. Такой и осталась. Себе на уме, стала работать в подпольной типографии едва ли не затем, чтобы насолить хозяйке. «И что ты мне сделаешь? Хочу и буду работать — все лучше, чем полы твои драить! Сама вон в больнице, а мне нельзя? Словно всю жизнь должна просидеть на кухне и со шваброй в руке — ну да, нашла тоже дурочку!»       Лилит уходила рано, возвращалась под вечер, вымотанная, но довольная. Жозефина тревожилась, ведь не знала сначала, чем девчонка так увлеклась. А сама не рассказывала — держала в секрете. Только потом госпожа узнала, что прислуга ее, оказалось, штампует плакаты, и вполне успешно. Социальная активистка Лилит... Это звучало абсурдно, но, на удивление, ей удавалось. Только вот переживала Жозефина, как бы не нагрянула полиция и не оттаскала девчонку за рыжие косы — подпольная деятельность. Ее словно и не тревожило слово закона. Конечно, ей всегда все сходит с рук. А хозяйка потом отдувайся.       Небо стало мрачнеть, над головой потянулись дымные тучи. Ветер, тащащий листья, словно их подметая, донес в промозглом потоке запах чего-то жженого. — Чувствуете? — повернулась Жозефина к мужчине, посмотрела на него так, словно только увидела. — Что это? — Что-то горит.       Огляделась. И правда. То были не облака — черная копоть неслась по серому полотну, марая его, оставляя разводы. Едкий дым, горький, противный, в волосы впился, за горло схватил. Жозефина вдруг встала. — Куда вы?       Не слышала. Потянулась за ветром, пошла, подняв голову, наблюдая, откуда несут облака черный смог. Тонкая полоска ширилась, мягкая, лёгкая, копоть, тяжёлая, горькая. Раскатилась, как моток ниток. Жозефина пошла, не замечая прохожих, забыв о своем же попутчике. Любопытство ли, сострадание? Она не смогла бы ничего сделать, существенно помочь — кто она против огня? Но хотелось... Быть частью. Сострадающей. Свидетельницей. Жозефину тянуло к чужой беде так, что она и не осознала, когда оказалась в дыму среди таких же заинтересованных зрителей, перед которыми на сцене разворачивалось представление. Ужасное, мерзкое. Трагичное и безмолвное.       Большое здание. Когда-то красивое, белое. Падают балки. Небо чернеет, мажется копотью. Валятся обломки строения, лопнули несколько окон. Кажется, кто-то кричит. И бежит куда-то. Толкают, пихаются, заставляя идти. Она ничего не слышит. И не чувствует даже, как ее цепляют за локоть, тянут к себе.       Жозефина смотрит в огонь и ей кажется, он глядит на нее в ответ. Молчит и болезненно пьяно стрекочет, плюется жгучими искрами, грозясь опалить одежду.       Она дёргается, когда ещё одно стекло лопается, и кто-то вопит, зацепленый острым дождем. Расцарапанный.
86 Нравится 351 Отзывы 17 В сборник
Отзывы (15)