Энигма

R
В процессе
86
7
автор
Размер:
планируется Макси, написано 297 страниц, 137 732 слова, 20 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
86 Нравится 353 Отзывы 17 В сборник

Глава 11 Лили Марлен

Настройки
Примечания:
Жозефина знала, что перед смертью стоит начать молиться, ведь так душа вернее найдет покой на небе. Отец так говорил, водя дочь в церковь по выходным и убеждая в том, что небесный спаситель видит муки всех живых и не оставит в беде того, кто страстно верует. Всевышний милостив и понимающ, он любит каждого, чувствует страдания ближних и непременно поможет. Стоит начать раскаиваться, быть с собой честной, и тогда, возможно, истязать ее станут недолго. Небо все так же не смотрело Жозефине в глаза, отвернувшись, как молчаливый свидетель, потупивший взор. Оно не хотело быть задето увиденным, не желало смотреть на ещё одну смерть. Наверное, на его месте сама Жозефина бы тоже отвернулась. Похоже, когда-то она предсказала свой же конец. Двадцать лет назад на собственной кухне. В компании немецкого солдата. «Фридрих, а вы придёте завтра? — спрашивал Лиам, ставя пустую кружку на поднос. У него заплетался язык, а глаза слипались. Лилит тоже уже клевала носом, хотя и старалась делать вид, что слушает, подкладывая ладонь под щеку. — Приходите, я разучил новые гаммы, вы должны послушать. Вы ведь музыкант, вот и скажете, есть ли у меня талант, или сестрица зря заставляет...» Фридрих все ещё виновато смотрел на Жозефину, стоило их взглядам встретиться. Пусть она много раз говорила, что не держит на него — только на него, но не на всех немцев, что пришли и теперь хозяйничают в фамильном поместье под предводительством одного офицера! — зла, сама извинилась за тот случай с солью, за то, что была резка и нагрубила, юноша все равно чувствовал себя лишним за скромным ужином в окружении этой семьи. К «фрау» — он все не мог подобрать нужного обращения к ней, помня о том, как она поправила самого обер-лейтенанта, но не решился говорить с ней, как с девушкой, — Солсбери молодой солдат относился с таким пиететом, что Жозефине становилось даже неловко. Все же в Тотспеле, где каждый знал соседа едва ли не с детства, нравы были гораздо проще, чувствовалось, как приличия и «этикеты» уходят, оставляя за собой вытоптанную дорогу панибратства. Конечно, было довольно печально видеть, как к потомственной дворянке уже не испытывают прежнего уважения, но Жозефина не хотела прослыть гордячкой, воротящей нос от просящих и страждущих, потому только, что с ней не так поздоровались. Пришлось смириться с тем, что впредь не будет так, как в юности... А Фридрих... Так опускал глаза и мял рукава шинели, что его хотелось прижать к себе и ободрить. Но Жозефина не смела... «Я н-не... Не м-музыкант, так, любитель, — отвечал он, крайне сковано. Женщина видела, что солдат не взял даже чуть-чуть того печенья, что ещё оставалось в запасе у Мэри. Почти все уплела Лилит. Зато мармелад из своего пайка приносил, угощал. Жозефина не смела брать, потом и детям говорила: невежливо принимать конфеты у того, у кого и так жизнь несладка. Они не слушали... — Я-я, н-не могу судить о твоём таланте, Лиам. К любимому делу н-не принуждают...» «Я и не принуждаю! — Жозефина тогда сказала это слишком резко. Право слово, она не собиралась его пугать, но Фридрих дернулся, звякнув чашкой о блюдце. — Просто думаю, что Лиаму стоило бы подтянуть оценки по музыке. Я понимаю, что это кажется тебе скучным, милый, но ведь неизвестно, что ждёт тебя в будущем и...» «О да, Шопен спасет его от нападения в подворотне. Так и вижу: господин-преступник, подождите, извольте, я откуплюсь от вас ноктюрном ля минор на три часа! Маньяк устанет и махнет рукой на этого ненормального», — забавлялась Лилит, тут же оживившись. Накручивая косу на палец, она стреляла глазками в сторону Фридриха, стараясь привлечь его внимание. Жозефина подозревала, что девчонка все же лукавила, когда говорила, что юный немец интересен ей лишь как источник историй о загранице. Жозефина бы никогда самой себе не призналась в том, что их новый друг был весьма приятной наружности. «Лилит! — возмутилась тогда Жозефина, опуская свою чашку на стол. Пора было сворачиваться, детей отправлять спать, а самой убирать со стола. Мэри была очень добра, раз позволила мисс Солсбери с семьёй временно переждать неприятность в лице немецких захватчиков, так что стоило отплатить ей хотя бы порядком. — Ты ведёшь себя невоспитанно. Ладно при нас, — я уже смирилась с тем, что ты неисправима, — но при госте могла бы и постараться». Лилит тогда надулась, скрестила руки на груди и в принципе смотрелась как ребенок, который вот-вот расплачется из-за того, что его не пустили на карусель. Конечно, она лишь рисовалась, как делала всегда, если ей указывали. Но атмосфера разрядилась. Жозефина не знала, почему вдруг то воспоминание на секунду обрывком крыла бумажного самолётика коснулось её памяти. Ее саму, конечно же, сейчас схватят под руки и утащат куда-нибудь в пустоту. Станут таскать, кидать и бить, на что же ещё они способны?.. «Что вы делаете?» — спросила тогда Жозефина, когда, спровадив Лиама и Лилит наверх, вернулась и увидела картину, какую совершенно не ожидала увидеть. Фридрих аккуратно собирал посуду, переставлял чашки на поднос, складывая в одну из них чайные ложки. Он опять вздрогнул и чуть не спихнул локтем на пол молочник, но успел перехватить его за ручку. Торопливо подняв голову, он выровнялся, словно на постороении. Жозефина чувствовала, что парень ее побаивается, и, как бы женщина не пыталась объяснить ему, что, конечно, все те немцы, которые вторглись в её дом — узурпаторы и захватчики, но сам Фридрих лично ей ничего дурного не сделал, юноша все равно опасался. Не верил. Хотел быть хорошим, вежливым. Не мешать, ведь на него смотрели с опаской все, кто осмеливался выйти на улицу. «Я... Я п-просто... — юношу трясло так, словно его застали за воровством столового серебра. Он густо покраснел и еле выдавил: — П-помочь в-вам хо-х....» Когда Жозефина приблизилась, парень сжался, сделал шаг назад, положив поднос обратно на стол. Спиной он наткнулся на один из стульев, тот скрипнул ножками по полу. Ей казалось, несчастному хотелось провалиться сквозь землю прямо на месте, только бы не быть под прицелом. Под прицелом.... Она ощущала, как чужие глаза впиваются, как смотрят устало и злобно. Вот-вот направят ещё один — слепой глаз уставится в лоб Жозефине и покончит с ней здесь, на этой скучной улице. Ведь убить человека средь бела дня для них, должно быть, обыденность. «Не нужно. Послушайте, — Жозефина тогда даже взяла его за руку. Пальцы у Фридриха были холодными тонкими, но уже намозолеными. Впрочем, как и у нее самой. — Послушайте, просто... Идите домой... То есть... В смысле... Неважно. Наверняка вас ждут, вы не должны опаздывать из-за нас. И не стоит вам утруждаться, все же вы гость, и я не позволю вам мыть здесь посуду!» Она тогда дрожала. Не как сейчас — сейчас руки трясутся от страха, Жозефина закрывает глаза, жмурится, дыхание сбивается. Рядом с Фридрихом щеки розовели, голос путался, наедине с ним было неловко. Жозефина не знала, как с ним говорить, о чем, как относиться, ведь ещё не простила — не самого Фридриха, но его народ, тех немцев, какое выгнали из родного дома и которые... Напугали так, что ещё двадцать лет помнила... Засыпала в страхе, запирая дверь, пила порошки и таблетки... Солдату хотелось верить, но его форма страшила, нагоняя воспоминания о том, что плечи отныне мёрзнут без шерстяной белой накидки с французским узором по краю. А Фридрих... Он был слишком добр. Набрался смелости возразить. И все таки отнес поднос на кухню, начал намыливать под струёй воды чашки, заставив Жозефину сидеть сложа руки и дергать подол собственной юбки, нервно ее оправлять. Она не привыкла сидеть без дела — по правде говоря, госпожа Солсбери иногда перемывала полы по нескольку раз так, что они потом скрипели и были натертыми настолько качественно, что по ним невозможно было не скользить. Лилит, естественно, любила представлять себя танцовщицей, кружащейся по замёрзшему озеру, хотя никогда в жизни до того не стояла на коньках. Она с Лиамом играли в догонялки, и братец едва не разбил себе нос об угол тумбы в прихожей. А этот немец так мирно бренчал посудой в раковине, вытирал приборы полотенцем и складывал в шкаф, что им любоваться хотелось. «Чем вы займетесь после войны? Вас ждёт кто-нибудь? — спросила Жозефина, подойдя к юноше ближе. Сидеть и молчать не хватило терпения. Схватив тряпку, она принялась вытирать столешницу от несуществующих крошек, хотя прекрасно знала, что та чиста. Невыносимо было смотреть, как кто-то работает, и ничего самой не делать. Не позволила совесть. — Простите. Если я лезу не в свое дело...» Солдат обернулся. Кухня вдруг показалась тесной. Слишком тесной. И душной. Жозефина и сейчас помнит те обои с синими бабочками над плитой, тот хрусталь, стоящий у вдовы Браун не в серванте, как у всех приличных людей, ценящих дорогие вещи и берегущих их на особенный случай, а в шкафу на кухне — Мэри любила как вино, так и красивые фужеры из сервиза мужа, — те голубые глаза. В свете тусклых огней они были синими, как вода в их холодном лимане осенью. Как стёклышки на витраже церкви — его разбили, осколки валялись в песке, затоптанные вражескими сапогами. Витраж вставили спустя пару лет... Кухня светлая, с деревянным полом, устланным рисунком внахлёст. Эти глаза видели Жозефину насквозь и в то же время опускались, стыдясь. Тогда ей стало рядом с ним не по себе. Дыхание сперло, словно воротник платья душил. «Н-нет, ч-что вы... — заговорил он тихо, опять начав теребить пальцами свой рукав. Жозефина видела, как алеют его уши. И как они становятся полупрозрачными от света сзади, розовеют. Нежный оттенок, трогательный и юный. — Н-на с-самом деле у м-ме... У м-меня... Есть н-невеста... Она — журналистка, м-мы... Р-решили пожениться, только война закончится». Кажется, ей тогда стало решительно лучше, словно камень с души упал. Искренняя улыбка разлилась по лицу — Жозефина и сейчас ощутила, как губы дрогнули, дернулись вверх. Она сразу же позабыла о том наваждении, какое лишило дыхания, заставившее засмотреться, разглядывать. Брак — это прекрасно. Здорово, что у такого доброго, сердечного человека, как Фридрих, есть кто-то близкий, с кем он намерен разделить жизнь. Можно самому забыть о собственных странных фантазиях, которые ещё не успели сформироваться в образы, но уже мучили, скребли изнутри чувством... Неопределенности и смущения. Жозефина прежде не особо смотрела на мужчин, занимаясь более насущными делами. Работала в больнице, где постоянно кто нибудь жаловался на потянутую спину, больные голени и вывихнутый по пьяни палец, просил налить спирта и норовил вытереть руки об занавески. Воспитанники ее до войны ходили в школу — Лиама она отправила в интернат, поближе к столице, а Лилит осталась в Тотспеле. Не могла Жозефина позволить, чтобы девчонка там что-нибудь натворила, и, пусть Лилит обижалась, мисс Солсбери считала свое решение верным. В случае чего этому несносному созданию будет, у кого просить помощи. Жозефина правда за нее опасалась. Ещё ввяжется куда-нибудь, ее запросто утянет плохая компания... Мальчики, гулянки... Разбитое сердце и поруганная честь. Растрёпанные рыжие косы. Думать об этом не хотелось, но Жозефина была склонна переживать обо всем и предвидеть беду до того, как она случится. Даже если ее ничто не предвещало. А тут вдруг... Фридрих... Добрый и милый юноша. С тонкими пальцами. Он играл такую красивую мелодию на своей скрипке им по вечерам, стоя посреди столовой. В теплом свете керосиновой лампы волосы его блестели, словно золото риз на иконах. Таким умиротворённым он выглядел, прижимая к щеке инструмент, водя по струнам смычком. Так легко, как бумажный кораблик скользит по воде, подхваченный лёгким бризом. Мелодия была его попутным ветром, несла и звала, утягивая. Жозефина с радостью ему хлопала, неясно чувствуя после, будто ее саму утопили. Форма ему совершенно была не к лицу. Будь ее воля, мисс Солсбери переодела бы парня во что-то другое... В обычную одежду, в рубашку, помогла бы завязать ему галстук, протянула бы запонки. Он мог бы играть у них в таверне вечерами, это место показалось бы тогда не таким и противным, хотя Жозефина помнила, какой там был липкий пол и как кисло пахло вином. Там вообще хоть когда-то открывали окна? Было бы мило сидеть с ним рядом за одним столом, не воспитанники были бы рады... Но, к счастью, у Фридриха есть невеста... «О, это же замечательно! — Жозефина тогда правда радовалась. Смело все дурные мысли, осталась одна сердечность, причастность к надеждам, к желаниям светлого будущего для этого прекрасного юноши. Он обязан быть счастлив, обязан жить без войны и без страха. Он заслужил. — Не расскажете? Если хотите, конечно». Жозефине стало спокойнее, когда он все же домыл посуду и сел. Чуть стесняясь, на край табуретки. Той, на какой сидел ещё в тот, первый раз, зажимая окровавленным платком разбитый нос и вытирая разбитую губу. Фридрих говорил — и почти перестал заикаться, — о том, какая его невеста смелая, раз отправилась военным корреспондентом в Бельгию, не испугалась писать правду, как чуть не умерла в пожаре, когда немцы подожгли деревню. Жозефина тогда содрогалась, думая о том, что женщине в их время опрометчиво и неприлично быть настолько безрассудно отважной. Фридрих тогда сказал, боится опозориться перед родителями своей невесты на свадьбе. Говорил, ужасно танцует... Уже не отвлекали так синие бабочки на обоях, не казались глаза молодого солдата разбитой синевой витража. Успокоилось сердце, утихло смятение. Так и положено, так и должно было случиться. «Могу я вам в чем-то признаться?» — спросила Жозефина его, когда Фридрих уже готов был уйти. Он встал, собирался вот-вот попрощаться. Женщина вновь почувствовала тревогу. Она пролилась в груди неприятной и скользкой лужей, внезапно появившейся, все не желавшей высохнуть. Фридрих кивнул, остановив свой проницательный взгляд на ее лице. Тяжело вздохнув, Жозефина обняла себя руками, пальцами стала щипать рукава. «Знаете... Мы ведь с вами теперь друзья, правда? — сбивчиво сказала она, опуская глаза. Жозефина ещё ни с кем не поговорила о том, куда делась ее белая шаль, не хотела хоть кого-то тревожить, старалась забыть, перестать думать о той встрече в подворотне, об отвратительном запахе сигарет и жёстких пальцев на своих же плечах. — Я боюсь... Мне кажется, напоследок вы меня убьете... То есть, не вы, конечно же, но... Боже, какой кошмар, не стоило мне начинать...» Закрыв лицо руками, она почувствовала, будто земля под ногами разъезжается. Все вокруг рушится, падает вниз, в холодные руки ее мучителя. Жозефина видела, как этот страшный человек на нее посматривает и в то же время делает вид, словно совершенно не замечает. Как кривит рот, пересекаясь с ней на одной стороне дороги, как приподнимает фуражку, словно в знаке почтения. У него ещё кровь на губе, небольшая рана, но Жозефина отлично знает, где это он так поцарапался. Невыносимо было терпеть и делать вид, словно ничего не было. Постоянно на коже словно был холодный след, как от тающего снега, струящегося по рукам, липнущего к лицу и холодящего все внутри. За ней словно наблюдали из прицела винтовки, пристально и постоянно. Вот-вот и выстрелят. Так и сейчас на нее уставились. Так и сейчас женщина закрывает руками лицо, шагает в сторону... «Я не боюсь за себя, — продолжала она, опускаясь на табуретку. Фридрих молчал, внимательно слушая. Почему-то в тот момент запомнились его пуговицы — они так блестели в темноте, освещенные огнем от лампы. У того, другого немца, пуговицы были серебряными. Вычищенными, но все равно казались мутными. Словно лужа, которую он обходил, приближаясь. — Но у меня есть, кому ещё нужна моя помощь, о ком я должна заботиться... Мне страшно, что... Моя смерть может быть бесполезной... Как святой отец — вы ведь знаете, его застрелили за то, что он отказался благословлять их, и...» Жозефина закрыла глаза и закружилась на месте. В ворохе пыли, поднимаемой ветром. Пусть в нее попадут сейчас, она погибнет в танце... «Н-нет, — тогда Фридрих опустился на колено рядом, посмотрел искреннее и взял за руку. Этот юный солдат нес в себе столько света, ему хотелось отчего-то верить.— П-послушайте, в-вы... В-вы х-хороший человек, фрау Солсбери, вы так добры. Поэтому вам т-тяжело. В-вы много делаете для других, может, и слишком... В-война скоро кончится...» «Мне обещают это уже четвертый год по радио...» Ноги спотыкались, но она все кружилась и кружилась, ее тащили за собой воспоминания, в водоворот утягивали, смешивали с грязью дороги. Жозефина не помнила, что ей тогда ответил Фридрих, все словно слиплось в одно. Разве что тепло его руки, которая легла на плечо, женщина помнила. Бесполезная смерть. Она не доберется до Лиама, не сможет помочь. Она хотела быть нужной, хотела залечивать раненых, она бы мечтала ещё увидеть голубое и мирное небо... Первая война миновала, но то, что идёт сейчас, по новостям казавшееся далеким, пугающе выдуманным... Она желала внести собственный вклад, поучаствовать, помочь. Жозефина не сможет сражаться, как делают это мужчины, она не выйдет против немцев с винтовкой, — да что там, она не осмелится выстрелить! — но... Хоть что-то, малейшая помощь, работа, которую бы мисс Солсбери выполняла со всей отдачей... Послужить своей стране — меньшее, что она может сделать... И тут не справилась. Не сумела, не добралась. Ее бессмысленно прибьют на этой мостовой в рабочий серый день... Из тишины кто-то со стороны стал хлопать. Притопывать. Насвистывать песню. Жозефина ее ведь знала... — Vor der Kaserne, vor dem großen Tor… — хрипло пробасил офицер постарше, фальшиво и с хрипотцой. Должно быть, он болел. Ему помогли бы те таблетки, голубые пилюли, которые как раз кончились. И сироп, слишком сахарный, со вкусом лакричных конфет. Таким только пытать. Жозефина перед отъездом просила Берта написать провизору и по возможности прислать. Дефицит... — Посмотри, как танцует, Ганс! Второй офицер, помладше, вдруг схватил Жозефину за руку и дёрнул в сторону, на себя. Она почти упала, но удержалась на ногах и криво улыбнулась судорожной усмешкой. В надежде, что этот негодяй не увидит ее влажных от страха глаз. Без пары секунд как мертвых, пустых. В них серыми каплями под зрачками скопился весь тот страх, что скоро по воле этих фрицев может вытечь на дорогу... Если только... Она не устроит умелый концерт от отчаяния, не подхватит так юбку почти окоченевшими пальцами и не поддастся чужой руке, ведущей ее по кругу. Подумать только, мисс Солсбери, верная своей родине англичанка, танцует на улице Дармштадта с немцем, притворяясь безумной. Сердце почти не билось, замерло, ожидая, когда наиграются, когда надоест... Тогда вся их вежливость пропадет, тогда улыбки, нарисованные, словно искусственно вытянутые прошитыми внутри проволоками, мгновенно ослабнут, превратятся в обычное выражение. Когда им станет скучно, с ней расправятся... Заставят бежать, стреляя вслед, уворачиваться, распаляясь бессмысленной жаждой жить... Под прекрасную песню о любви. Ее двадцать лет пела почти вся Европа... От улыбки болели губы. Мерзкое прикосновение чужой руки, пальцы его прищемили, словно клещи зажали кожу. Вновь хотелось тереть руку щеткой, мылом, раздирать до красноты, только бы вывести следы этой позорной сцены. Мисс Солсбери опять лицемерит. Опять врёт, чтобы спасти свою жалкую жизнь. Тайно надеясь одурачить этих жестоких, отвратительных негодяев, которые ее, слабую и безвольную, затопчут просто от нечего делать... Почему ее так облюбовали немцы, чем Жозефина их так влечет? Выглядит слишком подозрительной? Или слишком наглой, непокорной, как ветка, которую хочется сломать просто из принципа, оторвать от дерева, не задумываясь, переломить через колено, только бы доказать самому себе — или этой упрямой, несносной ветке, ещё чего, — кто сильнее? Какой отвратительный день для смерти... Какой отвратительный век для жизни в нем. — Ну все, заканчивай давай! — пробасил офицер и криво глянул на своего сослуживца. — Хватит тебе развлекаться с больными. Сам же сказал, не хочешь с поехавшими разбираться. Пойдем, найдешь ещё себе, с кем подрыгаться! Клещи вдруг разжимаются. Жозефина не сразу и понимает — в глазах все рябит, пестрится, как кляксы на платье цветастой юбки, как таблетки, просыпанные горстью на пол, разлетающиеся по кафелю с лёгким шуршащим стуком. Они закатываются под мебель, в узкую щель между комодом и полом... Потом выметать ещё, возясь с фонарем и веником... Наверное, если проглотить все эти таблетки разом и запить вином, — никогда нельзя добавлять алкоголь к лекарству! — можно ощутить то же, что она ощутила, когда две офицера все же отошли, не преминув толкнуть безумную плечом. Заболели виски. От удара о стену, к которой женщина прислонилась, чтобы совсем уж не свалиться на землю, или от внеземного чувства спасения? Наверное, это давление. Так часто давило в голове, словно воздух вдруг кончился, а потом появился, когда менялась погода или... Или просто так, а Жозефина терпела. Чувствовала, словно под слоем костей черепа зашит шарик с болью. Боль жидкая — она все перетекает, стоит сменить позу, откинуться назад, опереться. В ушах свистит, а потом вдруг замолкает. Кажется, словно стошнит, хочется упасть. Жозефину никогда не лечили в городской больнице Тотспела. Она не лежала там ни дня даже с обычной простудой или лихорадкой. Сейчас хотелось, чтобы ее подхватили, унесли на носилках. Берт бы стоял над ней, его темные волосы убраны, перчатки и форма... Истинный врач. Лиам бы гладил сестрицу по щеке, у него были теплые руки, красивые, тонкие. Такими можно было обнять весь мир. Возможно, поэтому Жозефина не просила брата о нежности — не хотела обделять тех, кому могло быть нужнее... Ей казалось, задохнуться сейчас — милосерднее. Словно вешают на собственном платке. Шелковом и блестящем, красивом. Жозефина повязала бы его для похода в кино. Если ещё туда сходит. Но его словно наматывают на шею, чтобы вывернуть горло, вздернуть, словно преступницу... Расстрел или повешение менее мучительно?.. Из потока мыслей выдирает фигура, стоящая на противоположной стороне дороги. В такой же черной форме, что была у тех двоих. Только эту Жозефина, конечно, узнает сразу. Ее мучитель все видел, смотрел, изучал. И не подошёл. Не вступился. Не спас...

***

— Вы хорошо танцевали. Альберт Нойманн смотрел на этот спектакль с противоположной стороны дороги. Он не смел подойти и закончить нелепость происходящего, застывший, стоял и смотрел, как... Как платье фройляйн кружится, поднимая подолом оседающую на тротуар пыль, как ноги ее шаркают по земле, заплетаясь, точно она пьяна и старается удержать равновесие. Ее дёрнули за руку, притянув к себе в подобии танца, крутанули. Это было даже в чем-то красиво. И поломанно. Словно кукла из музыкальной шкатулки. Со стеклянными вставными глазами, проклеянными ресницами, ее заставляет вращаться скрипучий механизм. С нажимом вертит, перещелкивая шестерёнки, силой воли закручивая пружину, чтобы вот так подчинить безвольное тело, чтобы оно начало двигаться, как угодно взявшему в руки этот пустячок — игрушку, которую после поставишь на полку. И если она свалится, как, например, та моделька в бутылке, — никому жалко не будет. Игрушкам свойственно ломаться. И нет разницы, насколько они искусно выполнены. Насколько у них тонкие и белые руки, насколько сквозь натянувшуюся на косточках кожу просвечивают сиреневые вены. Насколько фаланги дрожат, а ногти впиваются, удивительно длинные и ещё целые. Ни в кого не вонзила, не обломала от ненависти, танцуя если не с личными врагами, то с их пособниками — уж точно. Альберт Нойманн смотрел на нее и не мог напитаться, насытиться, вобрать в себя, как промокашка для чернил, тот отточенный мраморный стан, ту окаменелую, парализованную страхом грацию. Изящество подчинения, безумную выходку приехавшей на чужую землю... Ведьме... Сумасшедшей, совершенно не думающей наперед ненормальной, свихнувшийся.... — И вы хорошо изображали блажную, — бросил господин штандартенфюрер, вновь поддерживая фройляйн за локоть. Слепой бы, и то увидел, как она напугана и как едва перебирает ногами, шевелится еле-еле и, кажется, совсем не слушает. Альберт доведет ее до гостиницы, оставит там, а сам, наконец, займётся делом. — Но подобных концертов для полиции достаточно — следующие патрульные могут не оценить. Если, конечно, она не хочет закончить земной путь на территории Рейха и почить в свои нежные пятьдесят пять, так и не доехав до отмеченной точки. И не дожив пары дней до дня рождения. Если произвести нехитрые математические вычисления, можно прийти к выводу о том, что мисс Солсбери младше его Нормы на семь лет. Целых семь лет. Альберт мог бы назвать ее девчонкой... Что уже совершенно ненормально, ведь в контексте их знакомства мужчина понимал, как странно даже в голове держать подобные мысли. Девчонка... Наверное, по степени благоразумия ей можно дать лет двадцать. Как той журналистке, с которой укатил Блумхаген. Тоже лезла без конца во все щели, без плана, без стратегии, надеясь на одну лишь удачу и собственную смелость. Эта такая же. Безрассудная и излишне самонадеянная. Думает, Всевышний ее защищает. Да Он плевать на всех хотел, если, конечно, вообще существовал. Особенно, на самых ярых последователей, которые протирают колени на ковре перед сном, которые молятся, сами не зная кому, опираясь на одну только веру, идею о чем-то правильном и справедливом. Которые тащятся мешком, цепляясь за его предплечье своими стеклянными пальцами, похожими на осколки от битой тарелки. — Вам понравилось на собрании? — да, Альберт намеренно ее провоцирует. Злит и старается вывести из себя. Он-то знает цену терпения. Хотя на самом деле старается растормошить, привести в чувства. Фройляйн пережила неожиданное для себя потрясение, оно понятно, нужно встряхнуть ее, едва ли не пинка дать, чтобы очнулась... Господин штандартенфюрер не знает, откуда в нем такая щепетильность к чужому нервному состоянию и почему для него важно говорить с этой английской ведьмой, которую едва ли не арестовали. Ей бы радоваться и благодарить тех патрульных за их халатность и лень — на самом деле, с людьми, повредившимися в душевном здоровье, и правда было много заморочек, так что отчасти герр Нойманн мог бы их понять. Если такие элементы не опасны — не агитируют, не призывают, не нарушают общественный покой, — то пусть себе танцуют. Отправлять их в лечебницы было необходимо, но мало кто всерьез этим занимался. Разве что кто-то молодой и очень идейный. Кому не нашлось работы подостойнее, чем ловить сумасшедших и развозить их по больницам. Ей необходимо прийти в себя. Некогда терять время на жалость, слезы и обмороки. Хотя что взять с этой застарелой, покрывшейся позеленевшей патиной аристократии, которая без нюхательной соли лишится сознания от одного вида крови? Schönheit подрастеряла уверенности и бравады, стоило ей встретить настоящую опасность. Хотя, на самом деле, Альберт того и хотел... Столкнуть ее, кинуть — на самом деле он этого ещё не делал, но показать, позволить постоять рядом, взглянуть на мясорубку, в которую затягивает, на острия которой нацепливается, рвется плоть... Чтобы эта хрупкая, фарфорово наивная куколка из поломанной шкатулки своими стеклянными серыми глазами увидела, прочувствовала. И осознала, что ехать ей следует только назад. — Весьма... — выдохнула она, не подняв головы. Верно, пусть лучше смотрит под ноги — едва ли увидит на дороге ещё что-то пугающее. Разве что об чей-нибудь труп запнется? — Мне пришлось позаимствовать имя вашей супруги. Надеюсь, она не расстроится? — Нисколько, — Альберта веселило та слабая попытка держаться, ещё и стараться язвить. Может, в английской ведьме силы и больше, чем он считал. Может, ее стальные глаза и поджатые острые губы и не обточились со временем, не затупились. Ещё способна вытерпеть и не треснет. Герр Нойманн увидел, как ее щеки из мелованно-белых приобрели чуть красноватый оттенок. Циркуляция крови приходит в привычный ритм, сосуды расширяются. Не умрет на месте — уже неплохо. Герр Нойманн краем глаза заметил на другой стороне улицы группку ребят в песочных рубашках. Им лет по десять-четырнадцать. Разве каникулы уже не закончились, и всем этим юным патриотам и борцам с еврейством не пора просиживать штаны на уроках? Шляются без дела по улицам, только пыль поднимают. Лучше бы делом занялись, чем без конца орать. Их вел тоже подросток. Самоорганизация. В юнгфольке одна мелюзга, и развлекается, и командует. Разброд, почти никакого порядка. Это только в рапортах и отчетах все по правилам, в алфавитной последовательности, а на деле... Кого-то учат кидать гранаты, а кто-то боится их даже в руки взять. Жалеет пальцы. Сам он уже понимал, куда ведёт фройляйн и по какому пути — запомнить дорогу до временного пристанища, следя за маршрутом автобуса, оказалось нехитрым делом. Сам он успел понадеяться на то, что его попутчица подмечает для себя ориентиры. Не то, чтобы Альберт тревожился, но... Для нее же благоразумнее опираться на подобные знания. Мужчина явно дал ей понять, что Hexe придется спасаться самой и руководствоваться своей же находчивостью. Он бы мог ее спасти. Мог бы заступиться, встрять, разогнать тех двух патрульных. Перехватить «нарушительницу» и увести ее с собой. Но для чего? Чтобы Schönheit сама не вкусила той опасности, не почувствовала, что ее решения как по алгебраической формуле прямо пропорциональны последствиям? Чтобы и правда думала, что в безопасности, что может в случае чего, попав в неприятности по своей же глупости, рассчитывать на протекцию? Альберту просто... Забавно смотреть, как она старается не взорваться, сдержать эмоции, сохранять лицо, и как при этом маска ее рассыпается, идёт трещинами, подобно засохшей глине. А когда та группка детей приближается, радостно идя в ногу и размахивая ножами... Бесполезное занятие, ведь оружие им выдали явно не для того, чтобы тыкать им в прохожих, ковырять в песке или стучать по заборам, а обращаться с ним эти гордые члены Гитлерюгенда таким образом, естественно, не научатся. Альберт не считал, что такой инструмент, как нож, ещё и с символической надписью, стоит давать всем подряд. Подобную вещь стоит заслужить, ценить и хранить, как честно заслуженный трофей, а не вольно махать им и на следущий же день забыть под каким-нибудь кустом. Когда они прошли мимо, как нарочно к фройляйн ближе, насвистывая и тыча во все стороны так, что отсверкивали лезвия, она лишь криво улыбнулась. Альберт правда ненадолго задумался о том, не пошатнулось ли всерьез ее душевное здоровье. Может, думает, что ей это только мерещится? Возможно, в данных обстоятельствах это будет даже полезнее.

***

Альберт не знает, зачем и, главное, какого черта ему вспоминается Норма. Словно незримый судья или совесть, призраком нависает над душой, назойливо и тяжело, пыльным облаком после выстрела оседая в мозгах и будто бы обвиняя. Хотя упрекнуть господина штандартенфюрера не в чем: ему решительно нет никакого дела до этой женщины, внезапно попавшейся скандалистки на вокзале, ему плевать, если бы ее даже скрутили и увезли в полицейский участок. Он отвёл ее обратно в гостиницу только по той простой причине, что, если с ней вдруг случится удар на улице, это привлечет больше ненужного внимания. Практически это выгоднее, пусть хоронить иностранку с «неправильными» документами будет негде, а самому Альберту придется срочно подстраивать легенду о том, что она — его доверенное лицо, а сам он на задании по прямому приказу свыше. Письменное свидетельство с печатью верхмата тоже пришлось бы сфабриковать. Если так подумать, смерти Schōnheit бы не хотелось. Ей самой было бы стыдно умереть так бесславно и бесполезно, ничего толком не сделав, не исполнив свою, без сомнений, нереализуемую и дурную, но все же затею, ради какой фройляйн отправилась так далеко от дома, пересекла, и пока успешно, несколько границ и держалась вполне неплохо. Это как-то жалко для такой упрямой и гордой женщины — перепугаться, как слабенькая птичка, заметаться от страха, и, вместо того, чтобы улететь, врезаться с размаху в оконную раму и расшибить себе лоб. Она так поджимала губы и морщилась, что умирать сейчас было бы просто верхом унижения. К чему вдруг вспомнилась Норма? Ее светлые подкрученные волосы, ее заплаканные глаза, поплывшая косметика и стертая слезами помада... Она, обычно холодная и безразличная, давала волю чувствам строго по календарю, в определенные даты, доставая замятую фотографию. «Мне пришлось соврать о том, что фрау Нойманн не имела физической возможности выполнить свой прямой долг гражданки... вашей страны», — фройляйн начала было бодро, желая то ли позлить, то ли уколоть, но так и не решилась сказать «Третий рейх», из-за чего порывистость и смелость её слов сразу сошла на нет. К полудню она, кажется, уже достаточно пришла в себя, чтобы гарантированно не свалится замертво. Альберта просто волновало то, что ему в случае чего делать с телом — вот и все. «Вы и не соврали. Можете выдохнуть — ваша совесть чиста. У Всевышнего лишний раз просить прощения тоже не придется». Естественно, ей в тот же момент стало стыдно. Щеки покрылись нездоровыми красными пятнами, Альберт так и чувствовал, как на краешках ее губ зацепилось это бесполезное «простите». Конечно, перед герром Нойманном Schönheit извиняться не станет, а вот была бы перед ней Норма... Заплаканная, стоящая на коленях. Испачкавшая в земле подол черного платья. Жавшая к груди выцветшую фотографию. Альберт терпеть не мог этот снимок. Терпеть не мог, потому носил в паспорте, как подобает человеку, любящему свою семью и скучающему по ней в отъезде. И он, как назло, нелепо выпал из страниц, пока герр Нойманн молча доставал документы из внутреннего кармана и перелистывал, желая убедиться, что все на месте, и его удостоверение офицера никаким образом не могло пропасть или куда-нибудь вылететь во всей той суматохе, какой подверглась по чужой вине его размеренная жизнь. Господин штандартенфюрер уже искренне пожалел о том, что потащил Schōnheit с собой. Поддался импульсу, внезапному желанию, порыву, упивался — и продолжает, — ее беспомощностью и зависимостью, тем, как напугана и растеряна, как глупа и как безрассудна. Как горда и вместе с тем уязвима. Стара и в то же время для своих лет красива... Подхватывает снимок полупрозрачными, едва ли не призрачными руками, не позволяя коснуться паркета с рисунком-елочкой. Норма была бы ей признательна за такую внимательность... «Это Рольф. Он погиб в 1916-м под Верденом.. Ему было двадцать», — сухо прокомментировал герр Нойманн, протягивая руку, чтобы забрать карточку. Фройляйн покорно ее вернула, потупив взгляд, как сделала бы, выражая сочувствие родителю, потерявшему свое чадо. Разве что Альберт никого не терял, потому соболезновать ему смысла не было. «В тот год Норма потеряла и сына, и мужа. Сама едва выжила — выбралась из-под завалов. Отделалась абдоминальной травмой». Естественно, фрау Солсбери поняла, о чём идёт речь. Хорошо иметь дело с образованным человеком — ему не приходится разъяснять на пальцах. Как и говорить, что эта тема подниматься больше не будет. На самом деле, этот человек на фотографии был Альберту глубоко безразличен. Незнаком, он был чужим, потому господин штандартенфюрер лишь молча делал вид, что сочувствует жене в её скорби. А ведь для Нормы это до сих пор огромное горе. Альберт знал, что ничем не может помочь супруге, потому старался просто не вмешиваться в те моменты, когда она плакала, доставая его фотографию, когда приносила цветы на кладбище, хотя своей могилы у Рольфа и не было. Норма столько лет не могла расстаться с памятью о погибшем сыне, в эти моменты становясь человеком, а не женщиной с рекламного плаката, символизирующей процветание Рейха, что герру Нойманну... Просто не хватало сил ее тревожить. Если ей это нужно, если ей помогает, то пускай выпускает скорбь сквозь слезы. Женщины — в принципе существа ранимые и чувствительные, какой бы ледяной заскарузлой наледью не покрывалась их душа с возрастом. Норма имела право оплакивать... Героя. Достойного человека. Погибшего на войне, сражавшегося и павшего. Сам Альберт не мог до конца понять, что именно испытывает к парню, которого даже не знал лично. Он просто видел, как жена гордится отпрыском, как говорит о нем, как хранит письма. Когда-то у нее была семья, был муж, в звании ротмистра. Не слишком любящий, в прочем, как и у всех. И Рольф... Он был для Альберта словно отличником-выскочкой в классе, где средний бал по потоку — натянутая тройка. Мальчик, который быстрее всех считает в уме в младших классах, превосходно знает географию и читает стихи на память. А ещё играет на фортепьяно, занимается спортом и претендует на обожание всех взрослых. Его всегда ставят другим в пример, а он скромно будет стоять на пьедестале и не скажет ни слова. Молча пойдет на тренировку, готовить уроки, прибирать свою комнату. Он идеален, никогда не подерется, если только не будет спасать девчонку от хулиганов, не порвет брюк, перелезая забор. Он выучится на высшие оценки, преуспевая во всем, ему будут открыты двери университетов. Им гордятся родители, хотя он не старается ради них — так просто получилось, ему даётся легко все, за что бы он только не брался. Его не равняют, не заставляют стремиться быть как кто-то. Его не хвалят за одни лишь успехи и не считают их само собой разумеющимся фактом. У такого, как Рольф, кажется, есть все в этой жизни, за что он не страдал и не бился. Почему-то любое дело дается хорошо и без усилий. Почему-то его жизнь кажется незаслуженно простой и идеальной. И даже смерть — такая же. Герой войны. Погиб, доблестно сражаясь. Награжден посмертно. Мать до сих пор мучается оттого, что сына не стало, что он погиб молодым. Не успел даже неудачно жениться. Или сделать на стороне ребенка. Совершенный юноша с плаката — только не нарисованный, а живой. Был когда-то, стоял перед фотоаппаратом в кителе, в фуражке. У него острое лицо, белое, как у матери, светлые волосы и серьезный взгляд. Рольф — совершенство, прожившее слишком правильно. Если существуют небеса, его туда пустили без лишних допросов. Альберт не завидовал. Не совсем. Зависть, причем к мёртвому человеку, которого тот даже не знал и видел только на снимке, была низкой и оскорбительной. Просто... Невольно герр Нойманн думал, что на месте Рольфа мог быть и он... Но почему-то не сложилось. Он был не тем сыном, которым можно гордиться. Совершенно распущенным, хулиганом, бьющим камнями стекла. Бегающим по двору с мальчишками, лазающим по деревьям. Ловящем в речке лягушек. Он неважно учился, прогуливал, пиная портфель вместо мяча, «маялся одной дурью», — так говорил дед, узнавая, что внук опять прошлялся до вечера вместо того, чтобы считать примеры. Альберт не читал тех книжек, какие подобало в его возрасте уже вызубрить от корки до корки, не знал в восемь лет всех столиц, ерзал на стуле за обедом и планомерно рвал с краю скатерть от скуки. За что потом все равно получил по рукам. Ирма не радовалась хорошим отметкам, зато всегда замечала подраные колени, оторванные кровяные корочки от ран и расчесанные царапины. Аластор если что-то и видел, так это были или рубанки с досками, которые Альберт помогал поначалу таскать, но после отец махнул рукой и решил, что самому будет быстрее, чем стараться научить сына, или — дно рюмки от шнапса. А Александр... Видел во внуке лишь отражение своей же оплошности. Неудачу, смешанную с плохой кровью. Дочь, связавшуюся с неподходящим человеком. Вот и весь он — Альберт Нойманн. Дослужившийся до штандартенфюрера шестидесятичетырехлетний офицер. Сравнивающий и проигрывающий какому-то мальчишке, который даже умереть умудрился «правильно». Такого, как Рольф, дед бы не стал гонять. И вечно принижать ни за что тоже. Даже не посмотрев, на что на самом деле внук был способен. Теперь, конечно, герру Нойманну до своих почивших родственников нет никакого дела. Его уже не оценят, не посмотрят свысока, не скажут, что не дотянул, не дожал, мог бы лучше. Разве что Рольфа мать оплакивает, а Ирма... Уже не смогла бы ничего чувствовать, если узнала бы, что сын погиб. Решила бы, что на то воля божья, помолилась бы и забыла, продолжив жить законсервированную, пресную, с налетом плесени жизнь. Как сам Альберт все эти годы и делал. Запустил могилу матери. К отцу и деду вовсе не наведывался. Да они бы такой сентиментальности и не оценили. Рольф достоин светлой памяти и скорби хотя бы одного человека. Его прекрасная Норма все же ещё способна хоть что-то чувствовать, и Альберт... Даже тихо доволен, когда она впадает в меланхолию из вечного спокойствия и холода. Тогда она становится меньше похожей на Ирму в последние годы и больше — просто на человека. — Надевайте пальто, — бросает Альберт, резко стуча в дверь. За то время, какое фройляйн приходила в себя, он совсем забылся. Не сделал того, что планировал. Перебирал свои бумаги и просто курил. Пора тормошить ее дальше и меньше думать о всякого рода глупостях. Заняться своей работой, дождаться билетов и возвращаться к действительной жизни. У нее бледное и напуганное лицо, дверь открылась неохотно, натужно, словно весила тонну, а хрупкие женские руки с трудом ее толкали. Нет — она просто опять боится, но в этот раз не патрульных, не детей с ножами. Неопределенности, бездны. В которую Альберт намерен ее утянуть. Без всяких сомнений. На этот раз просто подышать воздухом. — Куда сейчас? Теперь уже точно к стене на расстрел? — Schönheit дрожит, у нее правда болезненный вид. Говорить сквозь щель не слишком в привычке у Альберта, но в этот раз он, так и быть, потерпит. Он ловит себя на мысли, что страх английской ведьмы больше не приносит ему такого же мучительного удовольствия, как было раньше, когда он только ее встретил, когда рассматривал в купе. Что-то другое теперь, отличное тянет, так завораживает, что заставляет сказать: — Расстрел успеется. Если помните, сегодня утром мы пообещали юным талантам посетить их концерт. Или в Англии слово держать не принято? Ее лицо озаряется пониманием и тут же — усталой тенью. Она находит на глаза, чернит и без того густые длинные ресницы — чувствует принуждение и не смеет отказывать. Герр Нойманн, стоя в прихожей и застегивая под горлом последнюю пуговицу на форменном плаще, со злой усмешкой думает, что за одни сутки для столь «артистичной» дамы искусства будет даже с избытком.
86 Нравится 353 Отзывы 17 В сборник
Отзывы (19)