Энигма

R
В процессе
86
7
автор
Размер:
планируется Макси, написано 297 страниц, 137 732 слова, 20 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
86 Нравится 353 Отзывы 17 В сборник

Глава 16. Кровь и почва

Настройки
Примечания:
— Герр Ясински, и все же мне неловко так... долго злоупотреблять вашей с доктором добротой, — в который раз проговорил Лиам, все перешнуровывая свои ботинки. Из раза в раз получалось все лучше, хотя разработка руки требовала куда большего упорства. — Вы в опасности из-за меня — это нехорошо. В подвале старого заброшенного завода Алленштайна с продувающими полами и щелявыми стенами Лиам Солсбери прятался уже почти месяц, на удивление, пока что успешно. Лиам вообще не до конца верил, что ему настолько сильно могло повезти. Такое могло случиться с кем-то очень и очень удачливым, а в эту категорию Лиам — простой иллюстратор из забытого богом английского городочка, — явно не вписывался. Ему иногда думалось, что героем подобной истории должен был стать Берт. Всегда такой весёлый, заводила, чтобы он попал в переплет — поверить в подобное было нетрудно. Но только Берт на фронт не отправлялся, он полезнее дома в городской больнице, помогая красному кресту, леча раненных. А ещё это не Берт учился на бомбардировщика, не Берта подбили немцы и не Берт свалился с неба на парашюте в поле ночью, сломав себе руку. И не Берта герр Ясински — местный пожилой фермер, добрейшей души человек с вилами, подслеповатый и чуть суеверный, принявший летящий с неба кусок ткани с прицепом за нашествие пришельцев, — спешно укрыл, перевез на телеге в подвал завода, а после даже позвал ему доктора. Если Лиам выберется, то напишет о своих приключениях серию иллюстраций... — Ну опять ты заладил! — взъелся герр Ясински, отмахиваясь от слов юноши. — Если так уж не хочешь обременять, вон, выходи — там немцы за любым поворотом стоят. Можешь им так и сказать: «Здрасьте, я это самое, ну как его, с неба упал, в общем. Аж из Англии прилетел, вы мой самолёт уже, наверное, на запчасти разобрали, шмотки вывернули, обшманали все карманы, а мне в подвале у добрых людей прятаться неудобно — ко скольки на расстрел подходить?». Или выметаешься, или подбираешь сопли и не ноешь. — Все, понял, не ною, — покорно согласился Лиам, прикусив язык и принявшись опять вытягивать из отверстий ботинка шнурки, а затем вставлять их обратно, стараясь без лишних движений четко и плавно их завязать. — И все же спасибо, я уже это говорил и... — И ещё много раз скажешь, я в курсе. Болтай поменьше — эхо в подвале, мало ли кто вокруг шастает, услышит ещё. Я-то сделаю вид, что с ума сошел, сам с собой треплюсь, а вот если тебя тут найдут — потащат пытать, а меня вот вздёрнут. Герр Игнац Ясински был человеком с довольно тяжёлым характером. Нелюдимый и отстранённый, он с гораздо большим удовольствием общался с коровами на своей ферме, — которую теперь содержал один, — чем с соседями. Его жена Регина умерла от испанки, а сын Янек, который последние лет пять просил отца звать себя на немецкий манер Иоганном, переехал подальше от родителя и устроился в Мюнхене, в рядах офицеров Верхмата. Вообще, они плохо расстались, герр Ясински не любил вспоминать те ссоры на почве политики, которая, вообще-то, самого его никогда не интересовала, как не интересовала и Янека, мальчика от природы тихого, любящего животных и в былые времена желавшего стать или фермером, как отец, или выучиться на ветеринара. Герр Ясински думал, сына скорее из их привычной и размеренной жизни уведет какая-нибудь девчонка, которая вскружит парню голову, тот страстно влюбится и поскорее женится, а потом дети, свой дом, и прощай ферма и престарелый отец. Но в жизнь Янека, выломав дверь с ноги, ворвалось осознание своей принадлежности к настоящим немцам, которые почему-то имеют привелегерованное право топтать эту землю своими сапожищами в обход остальным другим людям. Желая быть в компании ребят постарше, Янек переназвался Иоганном, напялил светло-коричневую, а потом и серо-зеленую форму, выучил все гимны, дал присягу и смело вытянул руку навстречу красным стягам и свастикам. Герр Ясински корил себя за то, что допустил подобное. Воспитатель из него был такой себе, поэтому его сыном занялось общество, в дела которого занятой и все ещё не оклемавшийся после смерти любимой жены фермер не горел желанием лезть. Больше общаясь со свиньями в хлеву, чем с людьми, он поначалу думал, что сын вступил в кружок по интересам. Вполне безобидным: Янек рассказывал и про спортсменов, в ряды которых старался пробиться, но был тощим и слабоватым, так что его, такого задохлика, не взяли к атлетам; и про интеллектуалов, которые все наперебой цитировали какую-то книжку, — «Моя пальба», кажется, новомодный хит. Что-то про соревнование военных патрулей? — и про музыкантов, в ряды которых Янек с горем пополам просочился, научившись играть на барабанах и держать ритм. Герру Ясински, больше занятому скотом и огородом, некогда было разбираться, чем там занимается сын в городской школе, в которую отец в начальных классах возил его на телеге, а потом Янек уже и сам справлялся с тем, чтобы преодолеть несколько километров. Так незаметно, без надзора родителя, милый и послушный мальчик Янек, гордость своей покойной матушки и вечно занятого отца, превратился в идейного националиста, презирающего свои корни. Он долго дулся на отца за то, что от него человеку, всей душой стремящемуся принадлежать великой арийской расе, досталась идиотская фамилия (которую он вскоре тоже поменял на более благозвучную — Йенсен) и кровь поляка. Янек не желал быть фольксдойчем и даже стыдился этого. Так отец с сыном и расплевались. Не сказать, чтобы у герра Ясински была ахти какая родословная со времён Фридриха Завоевателя, но одно он знал точно — его польские корни не извести, и отказываться от них он не собирался. Это было бы подло, и все тут! А Янек вот наоборот очень хотел вытравить из своей биографии все не немецкое. Вот и свинтил в свой Мюнхен. Предатель! Хотя больше всего, конечно, Игнац сетовал на себя и свое отсутствовавшие влияние на сына. Стоило браться за него раньше, да что уже сокрушаться? Поэтому, наверное, герр Ясински взялся за этого пилота, упавшего с неба. Это было очень опасное и рискованное предприятие, которое могло обернуться виселицей. Игнац сам для себя объяснил свой поступок желанием, наконец, сделать что-нибудь существенное и полезное. Увы, из сына не получилось воспитать человека, но если такие, как Янек, убьют ещё оставшихся настоящих людей типа этого Лиама, Игнацу будет казаться, он сам поучаствовал в несправедливой расправе. Так ещё и над раненным. Лиаму повезло, что парашют отнесло далеко от упавшего самолёта — так бы быстро нашли. Конечно, пилота искали, переворачивали дома и подвалы, трясли местных — мало ли кто прикрывает? В аварийный завод не совались — он был слишком хлипким, мог в любой момент развалиться. Его собирались по-человечески разобрать, кажется, рабочие команды из заключённых Шталаг 1- B Хоеншайн, но как-то все никто не приходил. Подвал завода у реки был куда лучшим убежищем, чем подвал герра Ясински. Да и парашют пригодился — парень его как одеяло использовал. А ещё все про семью свою вспоминал — надоел уже. Даже вот письмо написал, через доктора отправили — подкинул в мешок с почтой Красного креста, его отослали в Швецию, оттуда уже без проблем доставили. Наврал там, чтобы родственников не беспокоить — мол, в госпитале, все у него в порядке, только не тревожьтесь зазря. Герр Ясински успел понять, что у Лиама есть родственница с очень добрым и вместе с тем тревожным сердцем, которая извелась бы без писем, а из-за коротких стала бы волноваться только сильнее. Она у него медиком была — сразу поняла, когда про травму бы узнала. А умалчивать о ней Лиам не хотел — мало ли, это будет последним, что дома от него получат? Не хотелось напоследок им врать — пусть лучше знают полуправду. Сложно было с этим парнем, столько у него лишних мыслей. И лишних слов, и каких-то раздумий ни к месту! Сказал доктор лечиться — так пусть лечится, что дадут, а то о своем заладил — неловко ему! Можно подумать, доктору вот особо ловко в обход проверкам из госпиталя лекарства с бинтами таскать! Нет, неловко, так не упрямится же, делает! Хотя ему это было опаснее всего. Доктора Робертса герр Ясински знал столько, сколько ходил из деревни в больницу с сезонными болячками — Джона в Алленштайне все знали. Все у него лечились уже лет двадцать, с тех пор, как тот после войны осел здесь в районной больнице. Он был тут как свой, разве что имелась небольшая проблема — доктор Робертс был англичанином, которого волей судьбы занесло именно сюда. С приходом новой власти красных флагов и «Хайль Гитлера» он стал элементом по-прежнему важным, но презираемым. За ним велось наблюдение, некоторые его пациенты демонстративно переходили на другую сторону улицы, чтобы не пересекаться с ним. Местный отщепенец — доктор Робертс был ценен тем, что умел лечить и был едва ли не единственным врачом, кого не сослали на фронт. За неимением лучшего, как говорится... Джон был ценен тем, что обладал удивительной молчаливостью и бесстрастным отношением к любым условиям. Казалось, ущемления его совсем не касаются, а презрение и изрисованные двери, которые он отмывал от неприличных надписей по выходным, стали настолько обыденными, что замечать их вовсе не было смысла. Одним словом, Джон Робертс стал идеальным подельником в непростом деле сокрытия английского летчика со сломанной рукой. Он не спрашивал лишнего, не болтал ненужного, справлялся с тем, чтобы не быть пойманным. А главное — хотел помочь правому делу, ведь доктора тоже особо не прельщали лозунги. Да и уехать сам Джон не мог — оказался заперт в городе, которому отдал полжизни. Конечно, ему сочувствовали, но открыто выражать сострадание было крайне опасно. Ему даже немного нравилось то, во что его втянул Игнац и этот раненный пилот. В конце концов, Джон понимал, что не бессмертен и при любом раскладе погибнет. Так пусть он сделает напоследок хоть что-то хорошее. Потому как, леча солдат Верхмата, он не чувствовал, что делает что-то правильное. Но долг врача обязывал оставаться беспристрастным и не занимать чью-либо сторону. Будь Джон более эмоциональным, относись он к происходящему, как это делали только начавшие работать здесь медсестры, — давно бы уже спился.

***

Жизнь Нормы Нойманн, жены офицера СС, подчинялась порядкам, вполне понятным и укоренившимся партией и смыслом, присущим любому здравомыслящему человеку. Норма была человеком вполне здравомыслящим, потому не противилась распорядку, который запрещал нарушать общественный покой вместе с комендантским часом вечерней игрой на пианино. Поэтому ее пальцы, до того перебиравшие черно-белые клавиши, остановились ровно тогда, когда на настенных часах стрелки показали одиннадцать. Не доиграла. Этюд прервался на половине, глухо сорвавшись на все набирающих обороты нотах. Шопен нравился Норме размеренностью и переливистостью звучаний, а вот соседям, желавшим после долгого рабочего дня снять ботинки и завалиться спать, польский композитор совершенно не нравился. На самом деле, не сказать, чтобы на сон грядущий им бы больше подошёл Вагнер. Норма была неправа в том, что заставляла ближайших жильцов за стенами из соседних подъездов терпеть её музицирование допоздна. Первое время к ним с мужем приходили с жалобами — но все недовольные как-то быстро пропали, когда узнали, какого звания супруг у пианистки. Они бы позволили стучать по клавишам хоть до утра, но Норма, будучи приличным человеком, останавливалась, выключала весь свет и садилась обратно. Занося руки над клавишами, она представляла, как бы доиграла, — по памяти, ведь в темноте ноты уже было не видно, — сбивалась, начинала опять, раздражалась, ведь что было сложного в такой элементарной вещи: добить этот несчастный отрывок до конца? Ничего же, такое и дети разучивают, а Норма начинала забывать все большие и большие части. К своему возрасту она уже была мало на что способна, так, выходит? Пора задвинуть пианино в угол, а ноты отдать в фонд поддержки, на макулатуру — военным зимой будет, чем растапливать переносные печки и походные костры. Норма закрыла крышку инструмента, в темноте почти что прищемив себе пальцы. Пару раз до этого так и выходило — она даже не реагировала, не шипела, не ругалась вслух, просто потирала руки об юбку, словно стараясь отряхнуться от боли. Норма всю жизнь и делала, что отряхивалась от боли, — ей привычно это занятие, она с ним давно смирилась. Посидев так перед закрытым фортепиано, она ещё несколько раз постаралась вспомнить пальцами, что играла сегодня весь вечер, как наступала на клавиши, с силой продавливая их вниз до упора. Норма напоминала себе, что стоит нажимать не так сильно хотя бы из бережного отношения к инструменту, который не пережил бы нового ремонта, и к своим же болящим суставам, которые она изводила словно специально — чтобы наутро гудели щекочущей болью, чтобы между пальцев щипало, а вверх по предплечьям тянулась тонкая проволочная нервная нить — она часто сама по себе дёргается, заставляет встрепенуться всем телом. Как будто наказание самой же себе. Возможно, где-то на бессознательном уровне Норма правда считала, что его заслужила. Да, у нее была пара книжек по модной нынче в Европе науке, хотя фрау Нойманн читала их больше из любопытства, а не с потребностью осознать и проникнуться. Так читают газеты или программки в театре — из интереса узнать, о чем так оживлённо все говорят. Все же хороший гражданин своей страны должен быть осведомлен о всем, что происходит вокруг, да и на собраниях потом будет, о чем пообщаться со знакомыми. Преданная своему делу, партийная, носящая железный значок NSF Норма Нойманн должна была быть приветливой, любезной, разговорчивой, вежливой, согласной и прочее, что полагается настоящей арийке, присоединившейся к правому делу. Норма истинной арийкой, несомненно, являлась, потому поддерживала свой образ очень тщательно, заботясь о том, чтобы ее нельзя было ничем попрекнуть И игрой после одиннадцати в своей же квартире — тоже. Потому, сидя в темноте и сознательно не ложась спать, она едва ли не подрывала цветущий в стране режим. Да, косвенно, но все же — малейшее отклонение от вектора проводимой политики уже считалось чем-то социально-неприемлемым и даже опасным. Ведь не зря, в конце концов, придумали комендантский час. Не для того, чтобы порядочных людей вроде Нормы что-то в который раз толкало порывисто встать со стула, при этом с громким стуком его уронить, — соседи могли бы подумать, что так из-под ног висельника падает табуретка, заволновались бы, вызвали полицию, — и направиться к двери, автоматическим движением, каким выключают свет, дёргая за шнур, схватив с вешалки лёгкое пальто. Серое, естественно, серое. Все вокруг серое, коричневое, тёмно-синее — это меньшее, что могут сделать женщины в знак солидарности. И из экономии. Умерить — умертвить — свое желание яркой жизни, всем встать под одним знаменем, под одним гимном, присягнуть, вытянуть руку к серому одноцветному будущему. Потому пальто у Нормы серое. И платье почти серое. И лестница в подъезде, по которой она спускается, — тоже. Асфальт ночью серый — скорее черный и похожий цветом на парадную форму Альберта, в которой он отправился в командировку и которую Норма ему погладила серым раскаленным утюгом, шипящим, выпускающим пар, как от сигарет с серым пеплом по обводке, по краю. И набережная, к которой Норма бессознательно, — опять это бессознательно! Это все выдумки, все еврейская чушь, ее не существует для настоящих арийцев, только бредни! Нормальные люди не мучаются от неврозов, у них не бывает странных мыслей, у них мысли серые и прозрачные, — идёт, ее камни тоже титанически, монументально серые. И Шпрее — вода в ней не серая, она не должна быть цветной, она.... Она мокрая, холодная, ей можно наглотаться и заболеть, в ней можно утонуть, она какая угодно — но не цветная! Вода в реке успокаивающе черная. В волнах отражаются плавающие, качающиеся отражения рыжих уличных фонарей, и Норме становится на миг спокойнее. Она тяжело выдыхает, смотря в пустую, черно-на-самом-деле-бесцветную воду, стараясь поймать на дне собственное утонувшее лицо. Его там нет, и на секунду фрау Нойманн думает, как думала уже несколько вечеров до этого, как это — когда твое отражение находится по другую сторону от воды? Норму Нойманн тянет думать о вещах, которыми приличные граждане Рейха интересоваться не должны. Когда-нибудь в правительстве изобретут прибор, который поможет расшифровать мысли, и таких, как Норма — скрытых, ментальных подрывателей будущего величия и без того уже великой страны, — будет в разы меньше. От них избавятся, их вычеркнут, изолируют, и всем от этого станет легче. Когда-нибудь даже головы у всех станут прозрачными, чтобы любые слова, все, что рождается в мозге, сразу же было у всех на виду. А пока этого чудо-приспособления ещё нет, Норма может постараться исправиться, вытряхнуть всю чепуху и вернуться к своим обязанностям. Среди которых сейчас только одна — сидеть на больничном, как прописал врач, две недели покоя. Норма уверена, что именно из-за этого принудительного заточения дома теперь стала такой неразумной. Теперь у нее слишком много времени на раздумья, которого не находилось во время работы в NSF. Там постоянно все были заняты, что-то планировали, рассчитывали, распределяли, давали поручения и требовали отчета. Норма сама и требовала, и выполняла, писала, считала, в целом, была не последним членом солидной столичной организации. Которого свои же коллеги отправили на принудительный двухнедельный покой по причине того, что фрау Нойманн стала выглядеть бледнее обычного, а ещё молчаливо жаловалась на боли в спине и всем теле. Кривилась, останавливалась передохнуть, когда уже совсем не было сил. Решили ее пожалеть. Знал бы хоть кто-то, как Норме был ненавистен отпуск. Само это слово напоминало ей о тех безрадостных днях, которые она провела после травмы в больнице, когда могла только лежать и слушать разговоры медперсонала. А ещё надеяться, что Рольф-то в такую неприятность не попадет, его не сломит больничная палата с безвкусными кашами и редкими вестями из дома. Норме пришло только одно. Герр Диттман же погиб позже. Норма до сих пор помнила, как тогда, в 1916-м, когда ее семья, ещё счастливая и целая, развалилась за пару месяцев, жила далеко не в столице. Рядом с Фрайбургом так часто грохотало и что-то взрывалось, что местные жители успели уже подпривыкнуть. Прифронтовая территория, все понимали, французы хотят добраться до заводов, желательно, их уничтожить. Иногда над городом пролетали самолёты. Это было так необычно, что некоторые вместо того, чтобы падать на землю и бежать в укрытие, наоборот высыпали из домов, чтобы поглазеть на до того никогда не виданных железных птиц, из которых иногда падали взрывающиеся яйца. Одно такое не долетело до завода. Норма была в подвале, искала в темноте что-то, из чего можно было бы сготовить обед, как вдруг обвалился потолок, а на нее посыпались полки, оторвавшиеся от стены. Потолок раскрошился, как скорлупа, от него стрескалась побелка, полетели вниз доски. Норму пришибло одной из полок, припечатало к полу. Только потом она поняла, что в живот воткнулась одна из разломившихся деревяшек: это была то ли потолочная балка, то ли часть конструкции, державшая подвальные своды. На пол полетели бутылки, рядом с Нормой тогда разбилась одна. Теперь она вспоминает, как в голове пронеслась странная мысль: жалко же. Муж ее так долго хранил, говорил, откроем, когда война кончится. Норму увозили на носилках из-под завала, а единственная вещь, за которую по-настоящему было обидно — разбившаяся совсем рядом бутылка вина, в осколках которой Норма лежала, пока ее не откопали из завала спасатели. Кажется, она до сих пор о ней сожалеет, хотя нет ни бывшего мужа, ни победы, за которую можно было бы пить. Словно та несчастная бутылка и была во всем виновата. Вот не разбилась бы... Норма ненавидела отпуск, ведь во время него находилось слишком много времени, чтобы думать о какой-то ерунде. Она даже почти не звала служанку, хотя Марта прекрасно справлялась, чтобы помочь по хозяйству, только бы чем-то себя занять. А все равно во время занятий или вот, уже после, прорывалось. Например, будь у Нормы выбор, в каком месяце она бы предпочла умереть? Она подходила к обдумыванию этого вопроса со всей серьезностью и рационализмом, размышляя так: осенью, как сейчас, или позже — точно не стоит. Ещё чуть-чуть, и земля совсем развязнет, станет жидко-кашеобразной, постоянно будет моросить дождь, а заставлять людей работать в такую погоду, копать яму на кладбище, мучить почву, которая сама едва держится, чтобы не начать течь — нет, это ни к чему. В подобную гадостную пору легко заболеть, тем более работая на улице — так утруждать кого-то было бы эгоистично. Так что осень бы точно не подошла. Зима... Нет, зимой у людей тоже много занятий, ворочать тяжёлый снег, ещё и примерзший снизу, затвердевший так, что пришлось бы подбирать инструменты, чтобы раздробить землю, и все ради одной ямы? Нет, это нехорошо. Зимой вообще лучше не работать на холоде. Да и не омрачать себе настроение перед праздниками чьими-то похоронами и погребальными церемониями с этими венками и прощальными речами. Надо же и людей пощадить — не может же Норма думать о себе одной! Нет, зима решительно отпадает. Как и весна. Нет, весной исключительно нельзя умирать! Начать хотя бы с того, что весной — самый главный национальный праздник, день рождения фюрера, и такое торжество нельзя омрачать таким неважным событием, как собственная смерть. В этот период у всех достаточно много работы, чтобы нагружать Альберта ещё и этим. Он будет отвлекаться на организацию похорон — нет, может, кремация бы подошла лучше? Норма все же хотела бы человеческое погребение, что тоже эгоистично и неэкономично для страны, в которой каждый метр был на счету, — его будут отвлекать формальными соболезнованиями, а Альберт со своей нервной работой ужасно не любит пустых разговоров. Будь его воля, он бы вовсе перестал разговаривать с людьми, а вынужденно общался бы с ними через официальные прошения и письма, отдавал бы распоряжения тоже только в печатном виде. Нет, весна — совсем для смерти невыгодное время. Оно никому не подходит: на кладбище ведь весной часто приносят цветы, у кого-нибудь к тому же может проснуться аллергия, заслезятся глаза, нос будет чесаться. Это ужасно неприятно, и стоит ли терпеть это из-за одной Нормы? Нет, конечно. А вот лето... Норма долго думала о лете, стоя каждый вечер у Шпрее перед серо-неподъемной набережной, подпинывая носками серых туфель серую посыпавшуюся кладку. Летом... Летом хорошо, свежо, красиво. Летом становится не так серо, небо больше голубое, наполовину, но тем не менее, в воздух взметаются красные флаги — они всегда, вообще-то, взметаются, в любую погоду и сезон, но летом смотрятся особенно яркими и... Не такими и злыми. Можно представить, что они макового цвета, как растения на полях, которые усыпаны алыми пятнами в жаркий полдень, а не кровавыми, который Норма видела в жизни чаще, чем стоило — на плацу как всегда маршируют серые военные, но в свете дня понятно, что на самом деле их форма зелёная... Норма и сама без дополнительных наблюдений прекрасно знает, какого цвета одежда у рядовых солдат. Она не раз представляла, как бы Рольф смотрелся в ней, как бы он выглядел хотя бы на год старше, но не могла. Не получалось. Перед глазами все стоял образ того юноши с фотографии, которого она отправила на войну и который как раз погиб летом под Верденом. Там много кто погиб. Миллион человек. И миллион первый — ее сын. Он был в этой куче пустых и безымянных, безызвестных серых тел, которых смогли опознать по взводу и тому, кого отправляли на бойню, а не по документам и медальону с именем на шее. Рольфа вот похоронить не получилось. То есть, настоящего. Символическая могила есть на городском кладбище, но Норма-то знает, что в гробу пусто, там нет никого, а табличка на сером камне и белые цветы она приносит больше себе, чем призраку, чей дух витает где-то во Франции над безымянной братской могилой. Нет, Норме летом умирать тоже нельзя. Летом словно отпадает в этом надобность — столько всего ещё держит на земле, столько всего нужно сделать. Столько слез ещё не выплакано, а лилий — не срезано и не принесено. Странно дарить букеты мужчине, пусть даже и посмертные. Это какая-то неразумная традиция. Как и стоять каждый вечер после отбоя на набережной — иногда в пальто на сорочку, но не сегодня, — это тоже неразумно. К ней несколько раз подходили патрульные, просили документы, которые Норма во всем своем внезапном порыве противосерого протеста брала с собой так же, как и ключи — не думая. Несколько раз ей выписали штраф. Несколько рейхсмарок в качестве уплаты за свое неразумное поведение — цена небольшая. По правде говоря, с Нормы можно взимать куда больше, но ведь пока прибора, который просветит голову насквозь, не придумали. Потому Норма брела обратно, кутаясь в свое серое пальто от вечернего осеннего ветра, расшаркивала туфли, словно ей тяжело передвигать ноги, тащилась нетвердой походкой, как пьяная. Иногда Норма ненавидит Берлин. Ненавидит Рейхстаг, флаги, гимны, СС, эти асфальтово-серые и зелёные шинели и кожаные плащи, песнь Хорста Весселя по утрам на собраниях женской организации. Иногда, в моменты помешательства и совершенно антисоциального поведения Норма внутри кипит и ненавидит все, в чем живёт. Иногда Норме снится, что она где-то на курорте в горах, играет на пианино, смотрит на тающий снег Монблана. Там у нее нет проблем, нет забот, нет Рейха и обязанностей перед ним. Норма не может сказать, с кем именно, но с ней там есть кто-то рядом. Ее игру внимательно слушают, порой кивают, отстукивают ботинком ритм. Нет, Норме пора все это выкинуть из головы. Задернуть шторы, бледные и тоже почти серые от частой стирки и выхлопных газов с улицы, задвинуть ноты в нижний ящик и заняться стоящим делом. Но только через две недели, когда закончится этот снисходительно выданный, принудительный отпуск, который Норма не может потратить с пользой. Она бы могла заняться чем угодно: могла бы спать до полудня, но просыпается по будильнику, могла бы читать целый день пылящиеся на полках романы, но даже не прикасается к книгам, протирая пыль и намывая полы в пятый раз. Норма просто не может расслабиться и перестать думать о том, что чего-то ещё не сделала, не выполнила, не успела. Она должна постоянно двигаться, что-то делать, куда-то гнать себя, иначе поскользнется со всего маху, вмажется в землю и так останется лежать, уже не в силах подняться. Нет, Норма призвана все идти и идти, пока не сотрутся подошвы, пока не подогнутся колени, а когда подогнутся — ползти. А мечты про Монблан бы вырезать, ампутировать, пока никто не придумал, как просмотреть чужие мысли.

***

День Жозефины кончался сумбурно. Женщина чувствовала себя изрядно потрёпанной, идя по тротуару, который неожиданно вдруг окрасился оранжевым светом фонарей и стал объектом всеобщего внимания. Вдоль дороги тянулись витрины, — целые и светящиеся, яркие, белые, за стеклами их было тепло и приятно, пахло чистотой и новыми вещами, — а перед ними крутились странного вида девицы. Жозефина уже не знала, куда забрела — кажется, она вконец потерялась, бесцельно блуждая по чужой указке в опасном и неприветливом месте. Камень оттягивал карман, — опасаясь, что ей может встретиться девчонка наподобие Примы, Жозефина решила подобрать с дороги хоть что-нибудь для защиты, — вселяя чуть-чуть уверенности. Конечно, женщина ни за что не смогла бы кому-нибудь им навредить, и все же... Пригрозить она бы сумела! Да, замахнуться для вида, только бы никто ее не тронул — это госпожа Солсбери бы сделала. Разве что ее главного мучителя какой-то булыжник с дороги вряд ли напугать сумеет. Устало опустив голову, Жозефина плелась, волоча ноги. Уже стемнело, ничего знакомого она так и не увидела, а спрашивать дорогу устала. Словно нарочно ее оправляли неясно куда, смеясь, издеваясь над бедной приезжей. Незваным гостям тут совсем не рады. Готовы закидать их камнями за лишнее любопытство. К полицейским соваться было бы совсем неразумно — да, несколько раз записка сработала, но Жозефина совершенно не планировала лезть на рожон сама. — Ах, вы такая красивая! Мадам, ну куда вы уходите! Постойте, мне так нравится ваша брошка! Не подскажете, где взять похожую? — раздалось откуда-то сзади. Девичий смех, наглый и развязный, какая-то женщина спешно вырывается и прочь идёт от приставшей нахалки. Подняв глаза, Жозефина поняла вдруг, что идёт вдоль неприметного здания с неяркими красными лампочками по фасаду. Вдоль него стояли девицы — женщина застыла, когда увидела у одной из них змею. Да, настоящую, черную змею — она лениво переплеталась, обвивалась вокруг девичьих плеч, сдавливая и слабея, обнимала кольцом за талию, а после неспешно отпускала, поднимая голову и смотря на прохожих. — Подойдите ближе, пожалуйста! — зазывала девчонка, окружённая любопытными. Несколько девушек крутились тут же, собирая за свою приятельницу прибыль, милосердно выброшенную им под ноги. — Посмотрите, что мы умеем. Уверяю, мы сможем удивить вас не только змеёй! Жозефина отшатнулась, поняв, о чем говорит девушка, соблазнительно тряхнув искусственно рыжими, неестественно яркими волосами. Она была полуголой, осенью, когда поддувал ветер и юбки ее качались, почти невесомые. Подружки ее приставали, почему-то, исключительно к женщинам, игнорируя свисты вслед, накидывались с непристойными комплиментами, старались поцеловать. А ещё эта девица была Жозефине знакомой. Эта та самая, на которую она смотрела прошлым вечером на концерте — развела скандал посреди толпы, перебивая музыкантов своими капризами. На ней вчера взгляд отдыхал, когда стало совсем уж невыносимо. — Не подскажете, как пройти в библиотеку? — хихикали откуда-то сбоку. Ещё одна девушка в яркой многослойной юбке и с глубоким вырезом наклонилась к испуганной фройляйн очень близко. — Ах, ну куда же вы, барышня? Мы с девочками очень хотим приобщиться к политике! «Mein Kampf» у нас любимая книга — вместо Библии перед сном только и читаем! — Отпустите! Что вы себе позволяете! Сумасшедшие! Куда только смотрит полиция! — Явно мимо, мадам! Взгляды их прикованы кое к чему другому! Присмотревшись, Жозефина вдруг поняла, что все непристойные девицы, смущающие одиноких и напуганных дам, обнимают их не просто так — руки их тянутся к карманам или сумочкам ненавязчиво и скользяще, а после незаметно вытягивают кошельки и бумажники. Женщины убегают в панике и даже не думают, что их успели бессовестно обокрасть. Уму непостижимо! Так нагло и безнаказанно, незаметно и совершенно бессовестно третировать окружающих! Вытаскивать из-под носа! Смотреть на такое мисс Солсбери не могла. Жозефина только хотела возмутиться, сказать что-нибудь, чтобы остановить бесстыдных воровок, прикрикнуть, привлечь общественное внимание, как путь ей преградила та самая девушка со змеёй. Она была неестественно цветной и непристойно раздетой. Рыжие волосы ее отдавали химозным оттенком охры, губы накрашены слишком уж ярко. Из одежды одна лишь юбка. Она улыбалась и поглаживала, чуть царапая, свою черную подружку длинными ногтями по голове. Захотелось тут же от нее отшатнуться. Вчера девица хотя бы была прилично одета. И не носила на плечах это опасное чешуйчатое чудовище! — Ну привет, — промурлыкала девица, подходя к Жозефине со спины. Змея ее недобро зашипела, показав женщине длинный ленточный язык. Он трепыхался, краснея в вечерней мгле. — Куда это ты смотришь? Там разве есть что-то интересное? Женщина опешила от такой дерзости. Девчонка прижалась к несчастной госпоже голой грудью, обхватила рукой за талию, змея недовольно отвернулась, чуть ткнувшись Жозефине в плечо. Не найдя слов, бедная фрау Солсбери только смотрела, оцепенев. Змея пугала ее, холодная чешуя блестела зловеще и морозила уже кончиком хвоста ее руку — с плеча девицы она обернулась и решила, должно быть, проверить, что женщина прячет в рукавах пальто. Может, и змея у них тоже науськана? Умеет вытягивать из карманов мелочь, завораживать и околдовывать? А если не подействует, то и припугнуть стыдно не будет? — Нет, я ничего не видела, но... — женщина понимала — ей угрожают. Хотят, чтобы не поднимала шума, молчала. Опять она ввязалась в переплет! Несправедливость скребла. Хоть что-то должна же она возразить, выразить недовольство! Осмелев, Жозефина все же тихо сказала. — Это же бесчестно — красть чужое... Это обман... — Совестливая какая, гляньте, — хмыкнула девица, нахально щипнув Жозефину. — Бесчестно если — так не смотри. Может, на что другое взглянуть желаешь? Девица провела рукой по щеке Жозефины, заставила приподнять подбородок, в глаза посмотреть. Женщина бы убежала, оттолкнула и пристыдила, осыпала упреками и проклятиями, если бы не змея, опасно близко затаившаяся рядом с ее лицом. Она наверняка опасна. И ядовита. Зубы видны, стоит ползучей твари разинуть пасть — зевает или скалится, не понять. Стоит дернуться — бросится, вокруг шеи обкрутится, без задней мысли удавит. Натравит девчонка свою экзотическую подружку на несчастную, случайно попавшуюся под руку прохожую — Польшу даже из гроба не увидит. Тяжело дыша, Жозефина молилась, прося Творца избавить ее от угроз и стыда. Ее смущало то, как девица легко протянула руки, как уже поглаживала по лицу, чуть задевая ногтями. У Жозефины совсем немного денег с собой — она вряд ли сможет выкрутиться так легко. — А ведь правду говорят, что арийские девушки самые красивые! — хихикнула девица, заставляя фрау Солсбери крутить головой, настойчиво поворачивая пальцами ее за подбородок. Словно изучает товар на витрине. Тоже приценивается и думает, насколько она дорога. Ужасно. — Есть в твоих чертах что-то истинно нордическое! На лице Жозефины застыло выражение настоящего ужаса, когда змея поползла вдруг к ее плечу, уложилась на ткань пальто и двинулась к шее. Неужели вот так она и погибнет? Не от пуль или даже жестокости своего невольного попутчика, не от камней или рук загнанных в подвал людей, решивших поживиться содержимым ее карманов, а от прихоти какой-то гадюки с позволения ее полоумной хозяйки? Ее найдут на тротуаре, а девица сбежит, скрывшись за подворотней. Бессмысленная и глупая смерть. — Ах, Цирцее нравятся твои духи! Какая прелесть! Почему на них не смотрят прохожие? Никто не хочет вступиться, спасти беззащитную даму? Совершенно безразлична чужая судьба проходящим мимо горожанам? Где же хваленая полиция, у которой глаза и уши по слухам разве что на фонарных столбах ещё не висят и по цветочным горшкам не распиханы? Хватать ни за что и ронять на колени — пожалуйста, а только помощь понадобится — ни одной зелёной шинели! От обречённости по щекам покатились слезы. Соленые, зажгли, защипали они глаза, дышать стало нечем. — Я буду кричать, позову на помощь... Пустите меня... — заговорила она, не мигая. Горькие капли струились по скулам, но Жозефина старалась не подавать вида. — У меня нет ничего... Я не местная, никого здесь не знаю... Сжальтесь... Не видите разве, как бедная госпожа напугалась, как вот-вот лишился она чувств, ожидая свою же гибель? Конечно, ни за что Жозефина не посмеет просить пощады, никогда не станет молить, но... Разве мертво в людях сострадание, пусть и в падших, порочных? Когда змея вдруг подняла голову и, высунув длинный язык, скользнула к щеке женщины, коротко слизнув катящуюся горячую каплю, Жозефина готова была поклясться, что умрет прямо сейчас и на месте. Крик застрял в горле, безмолвный и дикий, в глазах потемнело. Зажмурившись, женщина ждала, когда последний вздох вырвется из ее груди, когда вонзятся ей в шею острые зубы и остановится с бешеным стуком сердце. — О, так ты не немка? Надо же, экзотика-то какая! — воскликнула девушка, совсем не видя, что Жозефина чуть не теряет сознание под таким страшным напором. Вновь поймав ее за подбородок, девчонка стала рассматривать лицо напуганной пристальнее. — Откуда же ты взялась, такая красивая? Знаешь, мне всегда больше нравились дамы постарше — есть в них что-то элегантное, утонченное и такое соблазнительное! Конечно, в молодых девушках найдется собственное очарование, но это не то — молодые всегда красивые, а вот те, кто не увядает, а лишь расцветает с возрастом — страсть как хороши! Понимаешь меня? Девица наклонилась, томно прикрыла глаза, то ли приглядываясь, то ли намереваясь... Жозефина опять смутилась, представив только на одно мгновение, как ее, воспитанную в строгости и истинных английских приличиях праведную католичку, каждый вечер молящуюся и ходящую в церковь по воскресеньям, соблюдающую посты и лишь изредка выпивающую вдруг поцелует уличная девка... Каково это? Приятно ли, противно? Она измажет достойную леди своей липкой и безвкусной помадой, оставит яркие следы, точно сургучные капли? Жозефине захочется оттолкнуть, отпрянуть, только бы ее не касались? Или?.. «Лилит, что ты делаешь?» «Да брось ты — мы просто развлекаемся, а ты так смутилась, точно я тебя замуж позвала!» «Но это так неприлично... Женщины подобным не занимаются...» «А мы с тобой будем! Да ладно тебе — это просто игра, все здесь несерьёзно!» Это все Берт. Это он тогда принесся к ним вечером пятницы с неудержимым весельем в кармане и отличной идеей провести время в кругу обретенной семьи. Тогда никто ещё не ждал печалей, не думал, что они подберутся настолько близко и станут дышать тяжело и надрывно в спину. Однажды зимой в двадцать шестом где-то то ли в январе, то ли в феврале в вазочку для конфет были свёрнуты бумажки с шутливыми пожеланиями, а на столе пестрели мастями карты. Клетчатыми рубашками они мешались в глазах Жозефины, когда она тасовала колоду после досадного проигрыша. «Читайте желание, мисс Солсбери, что же вы медлите?» — смеялся Берт, пронизывая ее краснеющие щеки цепким взглядом. Должно быть, гадость эту он сам и написал, видимо, в надежде, что своя же бумажка достанется ему и парень станет счастливым исполнителем анонимной благосклонной к нему воли небес. «Поцеловать Лилит в губы» «Я не стану заниматься подобным! Мы условились, что задания будут безвредными!» Всеобщий смех, но Жозефине боязно. Сминая в пальцах крохотный листочек, она волнуется — все смотрят, Лиам, весёлый и беззаботный, Берт, игривый и порой наглый. Станут наблюдать за безвинным бесстыдством. «Что же тут такого плохого? Большой урон понесешь разве? Ну-ка давай!» Лилит резко обхватила Жозефину за талию, к себе притянула, с жаром в лицо заглянув. Почему-то шутка перестала быть вдруг смешной... Она чувствовала себя вмиг обнаженной, раздетой, сердце тревожно забилось. Жозефина никогда в жизни не думала, что целоваться с девушкой будет настолько... непонятным и двойственным чувством. Лилит отпустила быстро, крепко впившись в губы и запустив в волосы пальцы, но женщине казался тот момент вечностью, в которой пропало все вокруг, в которой растворилось прошлое. Резко и спонтанно, неудержимо и жарко — тот инцидент остался несмываемой кляксой, невыводимым пятном. Жозефина до сих пор не могла самой себе ответить, было ли ей неприятно... И вот сейчас эта развратная девица, чем-то похожая на служанку мисс Солсбери, наклоняется, чтобы вдруг прошептать ей на ушко, ласково и сладко: — Не немка, говоришь, да? Это так хорошо... Мне нравятся все, кроме них, пусть и знать об этом никому не стоит... Понимаешь, о чем я? Накручивая прядь волос на палец, девица отстранилась, давая Жозефине облегчённо вздохнуть. Женщина уже не находила в себе сил ни говорить, ни двигаться, захваченная таинственным и порочным дурманом, шлейфом духов падшей девки. Глаза ее, зелёные, в свете красных огней, пугали и завораживали, тянули к себе — потонуть в том безумии, куда так нахально ее приглашали. — Да не бойся ты так — мы лишь развлекаемся. За сегодняшний вечер я успела поцеловать уже пять женщин и откланяться двум почтенным старушкам — они почему-то не были очень довольны, все возмущались и кричали мне вслед разные оскорбления. Но никто пока что не умер, ясно тебе? Чести тоже никто не лишился. Ее щелкнули по носу, и адский дурман исчез. Жозефина несмело кивнула, даже не заметив, как настырная девица оттащила ее с середины тротуара и отвела к стене с красными лампочками. Со стороны могло показаться, что они просто мило беседуют, две неприличные и развратные дамы. Разве что одна из них готовится почти что умереть на месте. Змея все так же близко тыкалась плоской головой Жозефине в плечо, опасно шипя. — Бедная девочка. Что? Да, тебе тоже понравилась иностранная леди? — запричитала девица, лаская своего опасного питомца. Змея поддавалась тонким пальцам, подставляясь под острые ноготки. — Да, да, любовь моя, она просто прелестная. Эх, если бы ты только могла её видеть... — А... она разве не видит? — встрепенулась Жозефина, чуть отойдя от страха. Почувствовав, что блудница отняла руку от ее талии, чтобы перехватить ползучую тварь поудобнее, женщина выдохнула, мысленно прокладывая путь к отступлению. Если резко дернуться в сторону и побежать, какой шанс того, что ее не догонят? А куда ей бежать? В темноте все здесь кажется одинаковым, вдруг Жозефина заблудится только сильнее? Целуя змею, развратница посмотрела на Жозефину расстроено, в глазах ее заблестело. Прижав гадину в щеке, она заговорила уже не так радостно: — Нет, Цирцея же слепая... — опечалилась девушка, качая змею и словно ее баюкая. — Представить страшно, как ей тяжело — не слышать, так ещё и не видеть! Мы с ней вместе совсем недавно, она сбежала от гастролирующих артистов, ее почти забили камнями, потом кто-то подобрал и к нам в бордель принес, хотел напугать — забава, знаешь ли! Теперь она под моей опекой. Цирцея только на запах может, прикосновения вот ещё чувствует... Совсем беззащитная... Так людей и развлекаем — мы же с ней что-то вроде диковинки на витрине для местных приличных господ. Жозефину вдруг укусила совесть. Она стрельнула куда-то под ребро пополам с обидой. Почему-то гадину женщине стало жалко, а щеки окрасило жжение. Смотря на нее, обласканную вниманием развратной девицы, Жозефина подумала, что змея совершенно больна и несчастна. Чешуя ее не такая и блестящая, хотя в темноте понять трудно, движения не выжидающие — немощные. Еле шевелится. Глаза ее, рыжие, как автомобильные фары в ночи, как уличные лампочки на столбах вдоль дороги, правда не видели света? Не понимали, не чувствовали? Она правда жила в темноте и безмолвии, ничего почти не разбирая? Сколько боли она испытала? И кто бы ее пожалел помимо этой рыжей камеи? Хорошо, наверное, что Цирцея — не человек. Не понимает собственных страданий, не ведает, насколько ей повезло. Не может представить свою возможную безрадостную судьбу. — Тут ко всем чужакам теперь так? Чуть что — сразу камнем? — возмущённо фыркнула женщина, потирая плечо. Под пальто чувствовался синяк, она знала, на коже багровым цветком гематома краснеет с полудня. Прима все же в нее каким-то чудом попала, пусть Жозефина это и не сразу заметила. В суматохе боль как-то затерялась. В ушах засвистело и сердце упало вдруг от пролетевшего мимо испуга. Сколько ещё седых прядей в прическу добавит ей эта страна? Девушка встревожилась. Шагнув к Жозефине ближе, она вновь протянула руки. Змея обвилась поудобнее вокруг плеча, положила голову на грудь. Казалось, она хотела только, чтобы ее больше никто не тревожил. Создание божье, обездоленное и жалкое... Жозефина вдруг понадеялась, что бесстыдница свою питомицу не оставит. Большая ли потеря — где-то свернувшаяся шкурка дохлой ползучей гадины? Никому не навредит она, ничье сердце не тронет ее кончина... Жозефина уже не уверена. — Да, вроде как, — фыркнула девушка, пожимая плечами. Кажется, весь ее боевой дух вдруг растаял — так настырно липнуть к своей новой знакомой ей вдруг расхотелось. Прислонившись голой спиной к стене, она сдула прядь лезших в глаза волос и продолжила, отведя глаза. — Когда я бежала из Франции несколько лет назад, было также. Мне повезло прибиться к фрау Шпильрейн и ее девочкам — наша благодетельница!.. Меня тогда в первый же день почти арестовали, а они за свою меня приняли, вытащили, вот и пришлось тут обжиться... Ты ведь знаешь, что... ну... наша «деятельность» гестапо вполне устраивает? У нас никто носы не воротит, вот так! На любой вкус и запрос услуги имеются! Как родные — пусть ещё верят, что мы не плюем им вслед! — Должно быть, ты популярна, — недовольно проронила Жозефина, оттолкнувшись от стены. Посмотрев на девицу, она поджала губы, подумав, что осуждать ее не совсем хочется. Скорее... Посочувствовать? Пожалеть? — Неужели другой работы тебе не нашлось? Все лучше, чем телом торговать. С каких пор Жозефина сделалась такой грубой? Ей следует делать вид, что она даже не догадывается о том, что подобное существует, что девицы способны ошиваться по подворотням и искать себе кавалеров на ночь. Что уж говорить о том, что происходило с ней самой. Нет, не бывает такого, чтобы к приличной даме, уже немолодой, клеилась развязная барышня и хотела невесть чего — то ли обокрасть, то ли соблазнить. Не такому ее учили, не это ей стоит знать. Но ведь знает... Стыдно, неловко стоять рядом с блудницей, и все же... Есть в ней что-то человеческое, что-то, что манит проникнуться. Должно быть, у нее есть причина. Страшная история, толкнувшая на неверный путь. Но не Жозефине о ней заботиться. Ей стоит переживать о себе, скорее решать, как вернуться, успеть — на часах ее, блестящих и на цепочке — неплохая приманка для вора, ничего не стоит отнять их у слабой женщины, — без четверти одиннадцать. Со страхом Жозефина понимала, в какой опасности теперь оказалась, в незнакомом и злачном месте, в окружении падших девиц и их ночных ухажёров. Ещё и эта рыжая со своей змеёй — чего ей так неймётся? Верно издевается. Ей нет причин так приставать и стараться понравиться, ведь Жозефина — не мужчина, которого можно легко соблазнить, незаметно вытащить из его кармана пару рейхсмарок или утянуть за собой в развратную бездну алых огней. Чего она хочет? Так веселится, ведь скучная, должно быть жизнь человека, которым изо дня в день лишь пользуются. Она босая, стоит на острых камешках асфальта, ноги едва скрывает зелёная юбка, больше похожая на рваную тряпку. Жалкое зрелище. Жозефине хочется отвести взгляд, но что-то не разрешает — заставляет смотреть, представлять, как девушке холодно, как кожу ее, тонкую, нежную полосуют струйки мурашек, как в стопы впиваются колючие крошки. А если здесь где-нибудь притаилось в темноте ещё и битое стекло?.. — Тебе-то что? У меня зато над головой крыша есть. Спрятаться где найду, — улыбнулась девица, обмотав хвост Цирцеи поудобнее. Подойдя ближе, она опять беззастенчиво хотела прикоснуться к Жозефине, но та отшатнулась. — И тебя спрятать могу, хочешь? Ну же... Чего ты такая холодная? — У меня нет денег, не трать зря время, — резко отпрянула она, собираясь уйти. Жозефина боялась задержаться здесь дольше и попасть ещё в большую неприятность. Дорогу она как-нибудь отыщет сама, разберётся. Если поторопится, впрыгнет в один из вечерних автобусов, будет не так и поздно — минут через тридцать уже станет чувствовать на себе прожигающий взгляд своего попутчика и вновь будет мучиться от догадок, чего он желает за свою помощь. Только бы отвязаться от девчонки с ее несчастной питомицей. — Лучше найди себе туфли и оденься — ещё заболеешь. Вряд ли фрау Шпильрейн станет тебя лечить. — Ну куда ты уходишь! — не унималась девица. Побежав за женщиной следом, она нахально ухватилась за ее рукав и не намеревалась отпускать. — И деньги мне твои не нужны вовсе! Постой! Пойдем со мной, отведу туда, где такой строгой быть не придется! Я ведь тебе зла не хочу! Наверное, мы друг друга не поняли... — Я и не хочу понимать тебя! — вскрикнула Жозефина, отступая. Темный проулок сквозил опасностью, шепча, грозясь затянуть. Идти через него было не лучшей идеей. Чувствуя себя как в ловушке, женщина решила, что должна рискнуть и тогда только сможет прорваться, быстро пройти так, чтобы никто не успел к ней пристать. Только бы от этой ненормальной подальше. — Не знаю, за кого ты меня принимаешь, но я никуда с тобой не пойду! Оставь меня в покое! Резко дернувшись, Жозефина высвободилась. Отходя от развратной девицы, она хотела было так обмануть ее. План родился быстро: сделать вид, что готова бежать, дождаться, когда девчонка пойдет следом, а после толкнуть нахалку и ринуться в противоположную сторону — ближе к дороге. Там безопаснее, светлее, там размытыми бликами растекается по земле тусклый оранжевый свет. Там больше шансов найти защиту, затеряться в редеющей толпе и скрыться от настырной преследовательницы. Но вдруг раздался резкий хлопок — Жозефина уже слышала подобный однажды настолько близко, тогда, когда в её дом ворвались захватчики, выстрелили в воздух, оповещая о своем появлении. — Всем оставаться на месте! Сохранять спокойствие! Бегство приравнивается к отказу от сотрудничества с полицией! Это кто-то кричал, надрывно и зло, выплёвывая слова. Хриплым голосом звучали приказы, брошенные в толпу горстью пуль. Раздалось ещё несколько знакомых хлопков, несколько человек пронеслось мимо Жозефины, задев ее локтем и стараясь отпихнуть с середины дороги. Она почти что упала, совсем ничего не соображая, но настырная девица вдруг ловко схватила несчастную под руку, позволяя сохранить равновесие. — Что это?.. Как полиция, ты ведь сказала... — ошеломленная, Жозефина еле подбирала слова. Вмиг позабыла она и про то, что собиралась бежать, и о том, что девица была ей совершенно неприятна — нахальное и порочное создание. — Некоторые отряды предпочитают все таки заниматься своей работой. Они дежурят попеременно — разгоняют прохожих и ловят таких, как я, — кажется, девушка совсем не была напугана. Ласково улыбаясь, она перехватила Жозефину за руку поудобнее и сказала, решительно, словно не ждя отпирательств. — Пойдем со мной, быстро! Спрячемся вместе, переждем! Тебе ведь есть, что от них скрывать, правда, красавица? Жозефина оторопело застыла, глядя на девчонку напуганными глазами. В одну секунду все остановилось, запнулось, как иголка на царапине виниловой пластинки, шаркнуло время. Она размышляла. Быстро, встревоженно. Воспаленным сознанием женщина проходилась по возможным последствиям: вот она остаётся среди законопослушных прохожих, в оранжевом свете уличных фонарей на нее с подозрением смотрят, придирчиво изучают документы, а после, улыбаясь, отдают приказ если не расстрелять сразу, то заломать руки за спину и отвести на допрос как преступницу. Жозефина уже верила в то, что ее способны просто стукнуть по голове прикладом и оттащить куда-нибудь в темноту. Или в такой вот поезд, который едет вникуда. Смерть бывает не такой и пугающей. — Идём, — кивнула она, позволяя девице с силой потащить себя куда-то вглубь подворотни.
86 Нравится 353 Отзывы 17 В сборник
Отзывы (9)