***
Вильгельм был непомерно собой доволен, бережно перебирая свежеперепечатанные страницы так, словно они были из стекла с выцарапанными секретными посланиями, а он рисковал одним неосторожным движением разом все их расхряпать. Вообще, будь оно так, опасения не были бы напрасными — Вилли особо аккуратностью не блистал. Хорошо, что никто из товарищей это не видел — криворукость в рядах СС явно не была почитаемым качеством. Знали бы парни из гестапо, как Вильгельм однажды нечаянно зацепил плечом полку в магазине и своротил ее со всем фарфором Allach, какой там только стоял... Усомнились бы, пожалуй, что Вильгельм — истинный ариец. Но это все было в прошлом, и разбитые тарелки, и долг продавцу, какой Вилли простили, узнав, где он работает, а вот сегодня — сегодня! Вилли этот день в календаре кружочком обведет, будет праздновать, как свой день рождения! — сегодня он был на высоте и искренне не понимал, чего его дружище Роб такой угрюмый? Нет, конечно, Роб в принципе не отличался веселым нравом, к этому все привыкли, но чтобы ходить с настолько кислой миной — тут должно было произойти что-то действительно печальное. Хотя событие было наоборот воодушевляющее: им двоим сам штандартенфюрер из Берлина поручил пересмотреть списки жильцов на всей Химмельштрассе и лично отсеять ненужных. Вилли искренне не понимал, что могло быть не так — ведь этот угрюмый человек с тростью прислушался к идее Штицхена, согласился, посчитал его подход здравым. Робу бы гордиться, а он нос повесил. Вот Вилли бы гордился! Хотя его и без того распирало, ведь он знал больше Роба и молчал, как партизан, чтобы не портить товарищу радость. Вот когда их двоих повысят и наградят перед Рейхстагом, тогда-то, Вилли надеялся, Штицхен соизволит хотя бы улыбнуться. Нельзя же, в самом деле, все время ходить с лицом-кирпичом. К чему это, когда дела так хороши даже во время войны, Тысячелетний Рейх только крепнет, и все они стараются на благо своей щедрой родины? К порученному заданию Вилли подошёл ещё как ответственно. Тщательно вчитываясь в возраст и род занятий, он отбирал кандидатов на вылет так, как ювелир цепляет пинцетом негодные поломанные камни и скидывает их в мусор. Конечно, с Робом он советовался, ведь это была совместная работа, а Вилли очень хотел, чтобы его друга тоже отметили. Все же братство и единство — один из принципов их партии, этому Вилли научили ещё в Гитлерюгенде, когда он похвалился, будто один из всего отряда осмелился сбить осиное гнездо со стены на веранде, где летом обычно проходили занятия. Осмелился, а потом его очень дружно и сплоченно отпинали на этой же самой веранде. С тех пор Вилли хорошо осознал основной принцип товарищества. Правда, Роб что-то не слишком активно принимал участие в отборе человеческих помоев, которые должны были уже этим вечером катиться на поезде в Бухенвальд. Когда Вилли спрашивал, тот только согласно кивал, занятый переписью, — сказал, самое важное, то есть содержание, Вилли доверяет, на его наметанный глаз надеется! Очень даже лестно было, вообще-то. Поэтому Вилли держал листы с фамилиями так бережно, как не несут новорожденных их матерям. Осталось показать штандартенфюреру, получить его одобрение, и можно выдвигаться. Да, Вилли уже бывал на зачистках, проходили они по-разному, но сегодня она должна была пройти совершенно гладко, чтобы не позорить Дармштадт перед начальством, а себе с Робом заработать ещё несколько негласных баллов за исполнительность и расторопность. Пятьдесят фамилий! Вилли навыбирал от души, но и согласно протоколу, всех, кто был хоть сколько-нибудь дефектным — сразу в список. Вилли даже причины Роба попросил дописать. Будь у него самого больше времени, он, может, даже разработал бы таблицу, в которой отметил степень полезности, которой руководствовался. Если Вилли прикажут, он за пару дней такую сделает. И цветными карандашами раскрасит для наглядности.***
Тем вечером Роберт Штицхен, офицер крипо, совершенно не представлял, что ему делать. Записывая фамилии, он старался запретить себе вспоминать лица тех людей, которых его карандаш вычеркивал из этой жизни. Так легко, без нажима, с совершенной точностью. Он составлял черновик, чтобы после отпечатать всех оттисками на печатной машинке. Естественно, в этом списке из пятидесяти фамилий были и его два негласных подопечных. Не могло быть такой удачи, какая пощадила бы именно тех людей, за которых Роб тайно взялся, каким носил лекарства и которых старался выгораживать. Роб понимал, что не сможет проворачивать это вечно, однажды его хрупкие планы по восстановлению справедливости, защите хоть кого-то сдует, безжалостно и цинично, ветер, поднятый колесами системы. Видимо, вот он, этот момент. Настало время, и Роб не вправе вмешиваться. Прослужив в крипо уже много лет, Роб понимал, что слежка ведётся не только за несчастными евреями, притеснение которых затягивало веревки на их шеях до хруста, но и за верными системе партийцами. Чтобы предотвратить осечки, солдат и офицеров тоже проверяли на верность. Раз в несколько месяцев обязательно вылетал кто-нибудь более-менее сердобольный или просто ещё не до конца впитавший в себя нехитрую логику «Зиг Хайля». Роб понимал и то, что к нему самому тоже вполне могут присматриваться. Тем более, участвуя в «незаконной деятельности» и общаясь, пусть и не напрямую с «врагами Рейха», Роб чувствовал на себя чужие взгляды даже тогда, когда оставался один. Стараясь сохранять невозмутимый вид, внутри он чувствовал себя вором, который старается не попасться, таская продукты с прилавка прямо у продавца из-под носа. Руки ведь ещё отсекут. И ладно он, — себя Роб в принципе никогда не жалел, — но вот те, кого он так негласно предал, кому не сможет помочь в дальнейшем, кого не спасет, не выручит. Роба тяготила мысль о том, что, делая один правильный шаг в тени, он проходит километр в другую сторону при свете дня. И никому от его бультыханий значительно лучше не становится. Роб чувствовал себя бесконечно виноватым чуть ли не перед всем миром. Он привык к этому ощущению настолько, насколько свыкаешься с болью, если в одно и то же место бесконечно колотят. Он понимал, что рано или поздно наступит момент, в который он будет бессилен, когда не сможет ничего сделать, но... К такому не подготовишься, как не старайся быть холодным и безразличным, как не отталкивай, не привязывайся. Эти гады из юденхауза каким-то образом умудрились запасть ему в душу, из которой их теперь придется с силой выдрать. Собственными руками. А Вилли и радуется. Так старательно исполняет приказ этого пришлого господина, словно для стенгазеты старается. Усердный, сам даже не понимает, в каком ужасе добровольно участвует. Почему Роб не может быть таким? Почему не может нравственно ослепнуть, оглохнуть, стать идеальной машиной системы, исполняющей приказы и не думающей о том, что этими пятьюдесятью строчками перечёркивается пятьдесят жизней? Пятьдесят человек, из плоти и крови, по сути, ничем не отличающихся от него самого. Роб старается, очень старается не вспоминать лиц тех людей, кто отзывался на перекличках, кто стоял у стены дома, на костылях, без руки, в потрёпанном пальто, в одном ботинке без подошвы. Старался не думать о том, что новые ботинки им уже не понадобятся, что Реймунду без надобности теперь принимать последние лекарства, ведь Бухенвальд отнимет остатки здоровья, а Приме... О ней думать не хотелось вообще. Лучше бы вычеркнуть ее из памяти, забыть и лицо, и недовольный голос, и бег вприпрыжку. А ещё интервью, взятое у «единственного нормального» среди нацистов. Нет среди них нормальных. Все под красным знаменем с крестом морально больные, искалеченные. Праведники вот на Голгофу опять отправляются... Больше всего Роба угнетало то, что он, при всем желании вмешаться, обязан был сидеть на месте, в кабинете, набирать фамилии на машинке, сдвигать каретку, вытирать сапоги об ковер. И это чувствовалось гнилью где-то в горле — логически обоснованный трус, предатель и просто скотина, даже не дернувшаяся для защиты людей. Тех людей, каких не вытащит даже вечно удачливый Деймон, у которого в кармане по пять планов про запас, который всегда знает, как выкрутиться даже из петли. Роб так не мог. Роб был обязан подчиняться, принимать вид послушной псины Рейха, которую спустят, и он рванется, раздерет по приказу и не замешкается. Робу жизненно важно было играть эту роль. Не для себя — для других. Для тех, кто будет после этих пятидесяти жертв, в другом юденхаузе, в других обстоятельствах. Если Роб сейчас предпримет хоть что-нибудь, куда-то денется с поста, отлучится, найдет срочное дело, решит позвонить или написать, — кому? — это ли не будет сигналом, этим ли он себя не выдаст? Очевидно, именно в этот вечер Роберт Штицхен должен вести себя совершенно обычно для того, кто служит в крипо уже столько лет и ни разу пока не прокололся. Его напрасное геройство никого не спасет, это было самое паршивое. Роб не боялся, но понимал — его смерть не спасет хоть сколько то, а вот жизнь — вполне может. Потому он, из последних сил стараясь ещё держать марку, хотя внутри все тряслось и горело до того, что хотело застрелиться, — Роб ещё ни за кого так не был по-настоящему ответственен, так, что в сердце сверлило, — смотрел в лица, жал руки и покорно отдавал честь этим глупым способом. Хайль Гитлер... Что значат эти слова? Робу казалось, их повторили уже достаточное количество раз для того, чтобы они потеряли всякий смысл. Пустая фраза, а они хотят, чтобы на ней весь мир был закольцован. Вот эти — штандартенфюрер Нойманн и его, видимо, будущий преемник, который так гордо сдал настроченные списки, будто сочинение написал и очень хочет свою оценку. Ещё и Роба несколько раз притянул, его заслугу, участие в этом мероприятии отметил — в этот момент Вилли хотелось как следует треснуть по голове. Роб не бы вправе сделать даже этого. Рядом с Вилли приходилось быть вежливым, молчаливым. Он ведь парень неплохой — если бы не был нацистом. Роб не считал себя лучше, но Вильгельма в душе ненавидел. Особенно, когда тот звал его после успешной операции «в одно классное место! Там такие девочки! Познакомлю тебя с одной своей подружкой — закачаешься!». Робу приходилось лишь односложно отмораживаться. Занят. Сном. А когда не спит, тогда работает. У Роба скучная жизнь, и не надо его приглашать развеяться ни в какое «классное место» даже «с самыми горячими певичками». Лучше бы Вилли с такими способностями был рекламщиком и торговал бы всяким барахлом. На его месте был бы кто-нибудь ещё, но зато совесть оставил бы чистой. — Так что, выдвигаемся? — подначивал Вильгельм, подпихивая Роба локтем. Время близилось к десяти, остальные солдаты тоже начали собираться в коридоре участка. Все уже было в курсе, грузовик наготове. Господин штандартенфюрер ясно дал понять, что подобная безалаберность, какая процветала сорняком разнузданности в провинциальном Дармштадте, была совершенно неприемлема в такой системе, как крипо. Полиция должна быть заточена, подобно мечу, чтобы без промаха рубить наотмашь. О чем тут думали, откладывая выселение и освобождение жизненного пространства? Кому пришла в голову идея о том, что на работе позволено развлекаться и отбирать евреев считалкой? С сегодняшнего вечера все изъяны будут истреблены на корню.***
— Нож мой никто не видел? — спросил Деймон, вернувшись в свое временное пристанище после неудачной вылазки за новыми припасами. В результате этой операции он отхватил несколько царапин и порвал штанину, пока перелезал через высокий забор, ограждающий дом какой-то шишки — колючей проволокой вот обвешался, чтобы никто его деревья не тряс. Даже тюрьмы наверняка настолько не охраняют, как этот тип свои полудохлые яблони. Три слоя намотал! Ещё бы электричество додумался пустить. — Заткнул куда-то, найти не могу. А без него не работается! Пусть «работа» Деймона каждый раз была новостью для него самого, да и предугадать, будет ли она в этот раз честно оплачиваться, было делом лотереи, неизменный нож всегда был с ним, потому, обшарив карманы и не отыскав инструмента, парень действительно заволновался. — Где бросил, там и ищи, — отозвалась Прима, голодными глазами смотрящая на пока ещё целый леденец. Так и не решилась его располовинить. — Мне в приюте всегда так говорили. Под вечер все жители юденхауза сидели в негласном напряжении. Особенно те, кому утром напророчили выбывание из жизни. Словно специально оставили выжидать — сбежать они все равно не могли, ведь улица была оцеплена патрулем, и любой человек с жёлтой звездой и «неправильными» документами отправлялся в участок. Все понимали, что юденхауз — временное пристанище, и при любом раскладе рано или поздно ты попадешься полиции. Большинству некуда было бежать, негде залечь на дно, так что арест был делом времени. Как его не оттягивай, все равно наступит судный день. Деймон размышлял об этом нечасто, отгоняя пессимистичные мысли о том, что его старания и помощь несчастным — временная и почти ничего существенно не меняющая. У него не было масштабного плана побега даже пару человек, что уж говорить о толпах, которые каждые две недели сгоняют в грузовик и везут на вокзал. Тут даже Штицхен особо не был полезен. Что бы он сделал, угнал поезд? И толку с этого? Прятаться тоже было негде, так что евреям приходилось думать о том, как спастись в моменте и поменьше размышлять о дальнейших перспективах. Это было паршиво, но чего-то существенного Деймон им пока предложить не мог. Оставалось обнадеживать пустыми обещаниями. Они с Реймундом думали, рассматривая карту на странице учебника, о том, чтобы двигаться вдоль Рейна до Швейцарии, а границу пересечь по озеру, но эта идея была отбракована, как неосуществимая и со слишком большим количеством неизвестных переменных. Для того, чтобы попасть к реке, неплохо бы сначала выйти из города, а как это сделать, Деймон ещё не придумал. Он гонял эту мысль и так, и эдак, и пришел к выводу, что без транспорта и неболтливых знакомых это сделать не выйдет. Да и без лодки или чего-нибудь похожего тоже — озеро даже на карте смотрелось внушительно, а было-то всего пять сантиметров площадью! И по всем расчетам оно глубокое — вброд бы не перебрался даже он, умеющий плевать. И это ещё с большим нюансом — до озера надо добраться. В этот затык план Деймона напарывался каждый раз, когда он вновь брался раздумывать о побеге. Да и самому ему пришлось бы возвращаться за новой партией беженцев. Ах, был бы у него, например, грузовик, возящий почту за город! Или нет, лучше продукты, какие-нибудь тыквы, за которыми можно спрятать пару человек. Однако у Деймона не было даже велосипеда, на трамваях он катался по-зацеперски и вовремя успевал спрыгивать, пока не словили. А теперь вот даже нож куда-то дел. Он надеялся, что не выронил его где-нибудь на территории того богача с яблонями. Было бы слишком обидно. — Реймунд, кажется, я тебе его последний раз дал. — Так я и вернул, мне чужого не надо, — отмахнулся тот, запахиваясь потуже в свое пальто с прорехами. Ему было уже прилично лет — и пальто, и Реймунду, и иногда Деймон озадачивался вопросом, кто же из двоих старше, — и оба они были потрепанными и давно уставшими от жизни. — Потом найдешь. Пошли, Прима, на казнь ещё опоздаем. Девочка послушно поднялась. Деймон видел, как она поникла, но возражать не стала. Самому ему было стыдно за то, что, пока друзья стоят у стены и ждут приговора, Деймон прячется в подвале и через щель в стене подслушивает, кого на этот раз заберут. Хотя сейчас все должно пройти спокойно — отобранные уже выбраны, значит, примерно на две недели Прима с Реймундом в относительной безопасности. Это не очень успокаивало, ведь настанет следующие и следующие такие же отборы, а плана побега все ещё не было. Деймон спустился в свой подвал, напоследок окинув взглядом комнату. Все в ней было скромно и убого: потрёпанные матрасы на полу, стол с бумагами Реймунда, керосиновая лампа, которую он забыл потушить, что было, вообще-то, неэкономно, но зато так комната меньше выстывала, перевёрнутые вверх дном ящики вместо стульев. Из-под тощей подушки торчал яркий розовый леденец в хрустящей слюде. На деревянной палочке, он смотрелся инородно и явно не понимал, как вообще бы попал в эту разномастную компанию. Такую красоту должны получать только дети истинных арийцев, а не этот свингующий неугомонный ребенок. Который несколько раз думал о том, чтобы притвориться мертвым, только бы не идти на перекличку. Реймунду, а он уже потом передал — перед ним Прима не пряталась, не старалась казаться крутой. А вот перед Деймоном красовалась, храбрилась. Обидно было. Хотелось, чтобы Приме не приходилось притворяться. Деймон ведь все понимал: всем им страшно, всем тяжело, а Приме — особенно. У нее никого ведь нет, только они вдвоем, как могут, о ней заботятся. И это тоже не продлится долго.***
Грузовики с трудом удалось провезти между домами, пришлось объезжать вокруг, чтобы протиснуться с другой стороны. Если машины ещё днём приказали оставить на ровной дороге, чтобы не скрести дном и не портить подвеску, то более внушительный транспорт было приказано помучить. Крутя руль, Роб проклинал все и вся, посматривая на молчаливого штандартенфюрера в зеркало заднего вида. Весь вечер он провел в своих мыслях и почти ни с кем не разговаривал. Сказал, все предоставляет местным стражам порядка и предпочтет не вмешиваться. Роб так и понял: этот господин освободил себя от лишней работы для того, чтобы ничто не мешало ему проводить наблюдение. Выдай себя Штицхен хоть чем-то, — маленькой заминкой, паузой, ступором — без внимания не останется. Стиснув пальцы на руле до белых костяшек, Роб сосредоточенно управлял внушительной махиной с открытым кузовом, огражденным по краям высокими железными дугами. Откидными. С платформы сняли деревянные скамьи — чтобы влезло больше. Нечего евреям сидеть, да ещё и на местах, где обычно катаются солдаты. Последних это унижало. Конечно, жиды ведь всюду оставляют свой поганый след, с ними теперь порядочным немцам и по одной земле ходить противно. Потому по их душу и едут — выселять. Ликвидировать. И Роб этому ещё как посодействует. Хотелось смотреть стеклянными глазами на всех тех бедолаг, собравшихся у стены в отсветах оранжевых фонарей. Смотреть и никого не видеть, не узнавать. Но они, — калека без руки, человек на костылях, подростки и еле стоящие на ногах старики, изредка опирающиеся спиной назад, и Прима с Реймундом, — словно бы цеплялись к глазам. Как репей, привязались, приклеились. Их хотелось стряхнуть, никогда не знать, не помнить. Не носить им лекарств и еды, не звать по именам, Теперь у них в лучшем случае будет трёхзначные номера. В худшем — уже ничего не будет. Это было трусливо и низко, и Роб не хотел думать о том, что так мечтал бы себя пожалеть. Оградить, защитить, чтобы не сойти с ума, чтобы не заела, отрывая по куску от плоти, совесть. — Сегодня утром был проведен отбор, — кричит Вильгельм, выходя на середину импровизированного плаца. Роб стоит тут же. Он чувствует кожей, как его буравят две пары глаз, как рассматривают. На самом деле есть ещё одна — там, между досками хлипкого дома. Блестят где-то в темноте, выжидают. Конечно, это ощущение Роб себе только выдумал, но он знал: Деймон за ним наблюдает. Он надеется, все они надеятся, что Роб им поможет, что-нибудь принесет. Предупредит, защитит. На него ведь можно положиться, ведь он свой, он надёжный. Он однажды сумел принести им несколько незаполненных пропусков и списанных справок с места работы. Ещё сахарин и специи для обмена. Выкрал печать на один день, — целым отделом обыскались, бедный Вилли весь участок перевернул в её поисках, — чтобы подпольные умельцы смогли вырезать такую же. Роб так и не узнал, получилось ли у них. Уповал на то, что таких печатей сделали очень много, качественных, чтобы было не отличить от настоящих. Чтобы ими можно было проштамповать все на свете, даже собственный лоб, только бы проходить проверки с досмотрами. Робу кажется, у него уже плавится мозг от подобных мыслей. — Поступило новое распоряжение: составить новый список на выселение. Предыдущее решение считать недействительным. Толпа заметно оживилась. Заозирались люди. Роб смотрел на эту шеренгу и думал: если стоящие по краям сейчас рванут в разные стороны, по ним, конечно, пустят огонь. Сколько из них успеют увернуться, проскочить, создать необходимый хаос для того, чтобы солдаты не сразу вернули прежний контроль? Их самих человек десять. С винтовками. Одна группа. На один дом. Если начать стрелять, они уложат этих несчастных за минуту. Может, и того меньше. — Тот, чье имя будет названо, обязан выйти из строя и подняться в грузовик! — командовал Вильгельм. Он явно вошёл в роль, и она ему подходила. Поразительно, чудовищно подходила, он слился с ней, как со второй кожей. — В случае неподчинения любого ослушавшегося ждёт ликвидация! Он с таким вкусом, с таким блеском в глазах сказал последнее слово, что Роб окончательно убедился: Вилли уже потерян. Растворился, впитался, прирос к своей форме, винтовка примерзла к пальцам. Он весь был как каменное изваяние, слившееся в цельный монумент, неподвижное. Вилли до этого ещё никогда не стрелял по живым. Его глаза лихорадочно бегали и, казалось, высматривали того, кто судорожно дернется, рискнет сорваться и побежать. Как будто он того только и ждал, просил, мысленно умолял, чтобы нашелся кто-нибудь безрассудный и жаждущий свободы. Чтобы он дал Вилли шанс впервые выполнить долг настоящего солдата. Роб окаменевшими пальцами развернул лист со списком фамилий. Он думал, его подведут руки, но, на удивление, они оставались странно спокойными. Вся дрожь передалась на сердце: оно заходилось в конвульсиях сокращений и то стреляло, то щемило. Во рту пересохло, но голос оставался тверд. Роб старался удерживать внимание на деталях, отвлечься, чтобы не думать о большей проблеме. Сосредоточиться на цвете своего лица, например, — если он резко побледнеет, это будет уже подозрительно? Хотя вряд ли это сразу можно будет заметить, если он встанет достаточно далеко от фонаря — вечером в темноте, в оранжевом свете легче скрыть свое волнение. Все замерло, даже люди с желтыми звёздами притихли, опустили головы. Покорно и безмолвно, напуганные, обречённые, они устали бояться, Роб знал. Знал ещё что за всю ту пару месяцев, что существует это место, несколько человек покончили с собой, устав ждать, когда настанет из очередь. Когда у них отбирали близкого или друга считалочкой. И если несчастному хватало ума не побежать следом и не быть пристреленным у всех на глазах, он оставался жить. Недолго. До следующего отбора. Они вешались на ремнях. На шарфах, рукавах одежды. Они бежали из-под охраны осознанно, специально, на виду у патрульных. Они ловили пули, словно капли дождя по весне, сыпящиеся на плечи, холодные. Робу доводилось слышать, что там, где-то далеко, в местах, о которых говорить не принято, которых для простых людей не существует, где истязают непосильной работой, голодом, избивают так, что не остаётся лица, а на мир способно взирать лишь кровавое месиво для кого-то сорваться и кинуться на проволоку под напряжением — счастье. Если успеешь, добежишь— стрелки с наблюдательных вышек настигнут скорее. Начиная называть фамилии, Роб мысленно представил, как самолично толкает их к проволоке. Как очередной Хайнц, Хуберман или Пфайффер вытягивает вперёд руки по его вине, теряя равновесие, как со всего маха припечатывается, врезаясь скулами в острия. Дергаясь безостановочно в конвульсиях до хрипа, до упоения, до чьего-то сухого приказа отключить напряжение. Фарфоровые диэлектрики. Роб думает о них, пока его рот произносит очередную фамилию. Какой контраст: на бетонных столбах такие хрупкие, нежные части, их разнести — особо стараться не надо. На что они растрачивают колоссальные силы, мощь машин и подъемных кранов? На что распыляют свои умения? На то, чтобы сгонять покорных, ослабленных людей в грузовики, чтобы гнать, точно скот, клеймить желтыми звёздами и везти на убой. А Роб среди них теперь главный загонщик... Почему люди во все времена становятся овцами? Почему есть кто-то, кто обязан стоять с собаками, бежать за ними, собирать в отару? Вместо герлыги у них теперь ружья, за задние ноги их теперь тащат не крюком, а усталостью. Сковывают, связывают наручниками. Роб надеется, у Деймона хватит выдержки и ума не высунуться. Он понимает, наверняка то ощущение чужого присутствия, взгляда, как фонаря со смотровой вышки, ищущего в темноте беглецов, было не просто его фантазией. Деймон хороший. Деймон заботится о своих друзьях. Он, в отличие от Роба, своих не оставит, не бросит. Выскочит, наверняка ринется, что-то предпримет. Роб бы рад предупредить, он бы... Он бы ничего, на самом деле, не смог сделать. Все было бы только хуже. Спрячь Деймон пару человек, сразу стало бы ясно: им кто-то сказал, оповестил. Предупредил, дал наводку. Кто-то свой, из системы. Перевернули бы полквартала — в любом случае нашли бы. Бежать некуда, скрываться — тоже. Несколько дней, возможно, паре человек, у кого есть родственники или знакомые. У Реймунда с Примой вряд ли есть кто-то, кто ещё осмелится поперек закона пустить к себе на порог евреев. Все боятся наказания, каждый хочет ещё пожить. Деймон сам ночевал, где придется. Сейчас вот в юденхаузе в подполе, неделю назад — на чердаке книжного магазина. Ещё раньше — в подсобке со швабрами в лавке бакалейщика. Он сам рассказал, хвастался. Тогда ещё Роб мог его выловить, поговорить. Сейчас, предупреди он их, ничего бы толкового не было. Все пути отхода закрыты, кислород перекручен, пережат. Робу остаётся только ждать, когда Деймон героически подставит себя, ничего этим не добившись. А самому смотреть, как ещё одна фамилия перечёркивается рукой Вилли, держащего второй список. Специально. Не сплоховать, не пропустить. Брешь в их работе заделана этим приезжим господином из Берлина, Роб больше не сможет ей пользоваться. Придется искать новых. Новых евреев, которых он ещё сможет спасти. Новых людей, кто ему поверит и вновь обожжется о раскалённую печь. Новые силы, чтобы закончить этот проклятый день. Закончить жизни пятидесяти человек. Роб собственными губами нажимает курок, выплёвывает пулю, стреляя в ни в чем неповинного старика, стоящего у стены рядом с девочкой. В лоб стреляет, громко, чтобы все слышали. Тот покорен — Реймунд никогда не сопротивлялся приказам. Образцовый враг великого Рейха, идеальный заключённый. С ним не возникнет проблем, смерть найдет его быстро. Роб внешне спокоен. Он не обращает внимания на последствия, не думает, запускает рулетку с патронами дальше. Как конвейер на заводе, автомат, механизм. Это не его забота, не его проблема — ковыляющий в кузов старик. Его Роб больше не знает. Тот — не человек уже, его же стараниями, он — будущий преждевременный мертвый. Труп. Как и следующие сорок два. Роб продолжает читать, стараясь не поднимать глаз, даже не думать о том, что там, впереди, кто-то есть. Что вообще есть какое-то «впереди». Что там стоят люди, что Прима негодующе смотрит, но молчит, как, может, беззвучно вырывается, а ее держат ещё немногие оставшиеся, ждущие своей очереди. Роб боится услышать выстрел. Он знает, рядом стоит Вилли с винтовкой наготове. А ещё знает, что Вилли прежде не практиковался на живой мишени. А ещё то, что ему бы этого очень хотелось. Ведь Вилли потерян и только ждёт, когда ему дадут возможность «восстановить справедливость» и «выполнить долг». Этими фразами из газет он обклеился, словно папье-маше, как щитом, исполосовался лозунгами. За ними Вилли прячется, чтобы не смотреть в глаза правде. Тому, что боится. Тому, что истинного смысла в отборе не видит. Заклеил себе глаза, замотал яркими выкриками о будущем Тысячелетнего Рейха. Забаррикадировался, а сам, настоящий, сжался трясущимся комом у подножья своей обороны, обхватил себя руками, не желая, чтобы кто-нибудь видел. Иначе не ходили бы так у него ходуном руки, не стучал бы он нетерпеливо пальцами, словно пробрал нервный тик, по сиденью, по корпусу винтовки. Вилли дрожит, как осиновый лист на ветру, стараясь выглядеть грозным. Хочет, чтобы считались, думает, даже эти недолюди мальчишкой считают. Возможно, оно так и есть... Роб не знает, ничего уже толком не знает. Он только хочет, чтобы его ударили чем-то по голове. Тяжёлым, увесистым. Чтобы оглушили прикладом. Не вырубили — отрезвили. Он в странном трансе, в липком и вязком, словно во сне, не может остановиться. Роб читал, некоторые люди научились управлять своими снами, осознано выбирать, говорить «нет», отказываться. Роб знает, что теперь они все не могут управлять даже собственной жизнью наяву. Вынуждены стоять и вершить правосудие, которого нет. Роб в полиции уже около десяти лет, его ценят, ставят в пример. Подражают, завидуют, хотят поскорее избавиться. Роб выполнял свою работу со всей ответственностью, по совести и никогда ещё не делал своими руками большего зла, большей несправедливости. Ведь враги, преступники на самом деле — не те сжавшиеся, покорные у стены, чья шеренга все реже. Роб понимал это давно, но не смог сделать ничего толкового, чтобы кому-то помочь. Бесполезно. Бессмысленно. Подставил, бросил и обманул. Обнадежил, а после там же толкнул на провода. Вот бы сейчас что-нибудь взорвалось. Упало, сломалось. Сверху пронесся бы британский самолёт, разнес бы тут все к чертям, сбросив бомбу. Роб искреннее пожелал о том, чтобы случилось что-то яркое. Взорвалось Солнце. Упало бы на Землю, сожгло все вокруг. Тогда для этих страдальцев не было бы большого мучения. Они погибли бы на свободе, вольными людьми, а не теми, кто копает свою же могилу. Роб укладывает в яму ещё живых, называя другие фамилии. Все тихо, никто не кричит, не старается спастись, убежать. Словно это самая естественная вещь на свете — запирать кого-то в кузове грузовика и везти в темноту. Но Роб все же слышит выстрел. Какой-то странный, не похожий на хлопок оружия. Гильза не падает, звонко укатываясь чернеющим пфеннингом, тело не валится мягким мешком навзничь. Он не успевает поднять головы — его все же кто-то огрел. Роб испытает странную радость от боли удара — прилетело ему несильно, но ощутимо для того, чтобы мгновенно протрезветь. И выронить список. Словно камень упал, тяжёлый груз, мгновенно снятый с плеч. Роб малодушно рад, что отбивается от кого-то на автомате, не думая, пропуская удары и сам промахиваясь. На них наставили винтовки, готовые вот-вот пристрелить наглеца солдаты. А где-то далеко, Роб слышит словно из-под толщи воды, кто-то истошно орет: — Он поджег дом! Уже по крыше... Смотрите, сейчас на соседний перекинется! Сладко тянет копотью и искрящими углями. Роб готов отдаться на растерзание Деймону, который все же безмозгло выбежал ради чужого спасения из своего укрытия.***
Деймон не привык медлить. Только увидев Штицхена с белыми листами в руках и услышав выкрики этого парнишки, задушенные пробивающимся фальцетом, он понял: их мирной подпольной жизни настал звучный и бесславный конец. Фамилии понеслись автоматной очередью, которую Деймон внимательно слушал, прикидывая. Он понимал, что больше никто не поможет, не сжалится: Штицхен тут не помощник, не заступник. Часть механизма, системы, инструмент, деталь в конвейере. Он перечисляет несчастных, не предупредил, не сказал. Деймона обуревает злость, какая копилась ещё с тех времён, как старый знакомый стал подчинённым системы. Нацепил этот нелепый костюм с нашивками и красной лентой на рукаве, влез, втиснулся в правила. Подчинился, вместо того, чтобы бороться сражаться за угасающую справедливость, отдался присяге с их вскидыванием рук и дурацкими выкриками. Деймон понимал, что рано или поздно этот день бы наступил: нельзя было доверять Штицхену полностью, нельзя было на него рассчитывать. Положиться на человека, с корнями вросшего в систему местного правопорядка нельзя. У Деймона просто не было иного выхода. Он сам мало что мог, мало что представлял своими собственными силами, а Роб... Стоит признать, был достаточно полезен, чтобы презирать его не так открыто. Когда знакомое имя резануло по ушам, Деймон, насколько позволяла спешка, вылез из своего временного убежища. Это было непросто: уход в погреб наполовину задвинули шкафом и прикрыли стык в пословицах ковром. Если не присматриваться, то сразу и не догадаться о тайнике. Выползая из-под тяжелого пыльного ковра, Деймон попутно осматривался. Он думал так: выбежит, ворвётся, набьет Штицхену морду, как следует, а потом уже и помирать будет не жалко. Он создаст нужное зрелище для того, чтобы кто-то успел под шумок сбежать. Деймон уже не первый раз так делал: врывался в пекло, убегал, скрывался, отвлекал на себя внимание для того, чтобы у кого-то появился шанс. Если повезёт, своим балаганом он сможет вырвать для жизни этих евреев несколько удачных моментов, в которые они, словно в люфт между двумя сходящимися льдинами, смогут заскочить, просочиться. Деймон не знал, куда они побежали бы дальше. Не знал, имел ли смысл его план в принципе, ведь сбежавших все равно бы отловили. А если нет? А если им удастся? Найдутся добрые люди, более хитрые, ловкие, смелые, лучше, надёжнее его? Если кто-то отыщет союзников, кого-то, кто ещё сжалится, пустит к себе домой? Разве не стоит оно тогда риска? Деймон почти выбежал, громыхая сапогами по лестнице, но вдруг остановился на половине пути. Тихо идти уже не было смысла: помирать, так эффектно и с песней! Но для большей зрелищности не хватало одной детали... Той, что стояла в тишине и мерно коптила, освещая недописанные бумаги на столе. В жизни Деймон не раз что-то разбивал, но ещё никогда он не делал этого со столь зачарованным упоением. Подняв лампу над головой, он не раздумывая швырнул ее на пол рядом с кроватью. Осколки разлетелись звездопадом, раня еле прогретый воздух. Керосин, расплескавшийся, вызвывший, стонущий, вспыхнул мгновенно. Кострище, почти такое же, в каком несколько лет назад на всех улицах сжигали чужие книги. С восторгом, с радостью, криками, словно то было не всеобщее помешательство, болезнь и безумие, а праздник. Торжество, какое разделял каждый причастный. Записи Реймунда вспыхнули, следом, хилый матрас, подушка, под которой сиротливо таилось все нехитрое богатство этого свингуюшего ребенка. Прима бы справилась, смогла бы улизнуть, скрыться. Ей проще: поднырнуть, притаиться. Деймон сделает хоть что-то, малое, только бы оно помогло. С какой-то скорбной радостью он больше слышал, чем даже наблюдал за тем, как плавится прозрачная слюда на розовом леденце. Наверное, он растекся липкой и приторной коляской по застиранной наволочке, приварился, прикоптился намертво, почернел. Деймон уже не видел. Он мысленно нес Приме оправдание, какое ей может уже не понадобиться. Зубы целее будут. Деймон вылетел из подожженого юденхауза и кинулся на Роба с такой скоростью, что ни один солдат не успел направить на него винтовку. Парень подумал о том, что мог бы смотреться шикарно на экране какого-нибудь фильма, на постере, выскакивающим из горящего здания. Ещё, желательно, несущим красотку вроде Марики Рёкк на руках, а после бросающиймся на главного злодея. Деймону было проще думать о том, как бы он смотрелся звездой экрана — это словно давало сил. Можно представить, что ты непобедим, что тебя все равно ждёт хороший финал или, на худой конец, черно-белые титры. Можно мечтать, как наносишь удары и валишь на землю не бывшего заклятого друга, который даже не сильно-то отбивается, а, например, Кинг-Конга! На постере того фильма, на какой Деймон так и не попал, эта тварь выглядела устрашающе. — Он поджег дом! Уже по крыше... Смотрите, сейчас на соседний перекинется! Улыбаясь какой-то кривой, полубезумной улыбкой, Деймон с упоением перекатывался по земле, цепляясь за Роба так, как не впивается в последний кусок мяса оголодавший помойный кошак. Он хлестал Штицхена по лицу, бил в грудь, в плечи, пинал и тянул за волосы, чувствуя, как с ним не дерутся, но пытаются оттолкнуть, свалить с себя его тушу. Коленом он умудрился зарядить тому под дых, а кулаком удачно влепил в челюсть. — Ну давай же, дерись, скотина! — шипел Деймон ему на ухо, когда Роб все же оживился и подмял противника под себя. — Помнишь, как меня учил, а? Жаль, у Деймона в тот момент не было с собой его любимого, золотого ножа! Он был уверен, что не пожалел бы Штицхена, если понадобилось, пустил бы ему кровь, даже если бы это было последним в жизни Деймона. Должен он сделать в этой жизни хоть что-нибудь стоящее... — Прикажете ликвидировать?.. — донеслось откуда-то сбоку. Испуганный, побледневший солдат держал винтовку наготове, боясь на самом деле спустить курок. — Да стой, ты, дурень, еще по нашему попадешь! В запале борьбы он слышал даже после удара по уху оживившиеся голоса, перебиваемые треском огня. Ветхое здание начало рассыпаться, трещали доски, вылетело окно. Деймона приложили головой о дорогу, и на секунду он увидел, вверх ногами и краем глаза, как несколько фигур все же скрылись в тени. Солдаты не знали, что делать: одни наставляли прицелы, но не шевелились, ожидая приказа. В Штицхена попасть никому не хотелось, Деймон знал это, потому крутился как можно чаще, переваливаясь но на одну сторону, то на другую. Роб это тоже понял, подыгрывал — хоть на что-то сгодится. Надо сказать, бил он уже по-настоящему. Разбил Деймону нос: теплая, свежая кровь заструилась вниз, поя вкусом горячего, раскаленного металла. Другие старались организовать очередь тех евреев, кого ещё грузили в грузовик. Кто-то запротивился, почувствовав тень свободы, стал орать, вырваться. Деймон увидел коричневое платье и золотые, подвыцветшие волосы в оранжевом треске огня. Он готов был отдать Приме все леденцы этого мира только ради того, чтобы она, оцарапав солдат посильнее, отпинав их от души, укусив до крови, все же вывернулась. — Они убегают! — это был тот самый мальчишка, что до этого так пыжился и старался показать себя командиром. Он поднял винтовку и завопил. — Огонь! Последовала очередь выстрелов. Она пронзила горящий воздух, гильзы звонкими монетами посыпались Вилли под ноги. У него бешено тряслись руки, когда он сам отдал приказ. Подняв винтовку, он даже не целился, забыл, как это делается, не подумал. Он стрелял непонятно куда и в душе боялся попасть. Пули секли кнутом воздух, полосовали, кто-то падал в дыму, поднимался, бежал заново. Вилли старался не смотреть: он зажмурился, проклиная себя в душе за трусость, предательство. Долг настоящего солдата. Так рвался, желал, а в итоге... Этот господин из Берлина на него наверняка смотрит. Он один остаётся оплотом спокойствия в момент развернувшегося хаоса. Только почему-то не старается его остановить. Он отмечает все и наверняка видит, какой Вилли на самом деле малодушный слюнтяй, желавший прыгнуть выше своей головы. От самого себя ему отвратительно до слез. Их проще спрятать в запахе гари и копоти, но себя ведь так легко не обманешь. Сверху затрещало, засвистело. Крыша юдензауза обвалилась внутрь, просела, словно размокшая картонка, неспособная выдержать собственный вес. Вспыхнуло только ярче, живее. Огонь, ароматный, манящий, пахнущий жжеными тряпками, кинулся на стоящую рядом постройку. Та, сухая и обветшалая, охотно поддалась, радостно загораясь. Когда лопнуло ещё одно окно, заклеенное изнутри бумагой для тепла, раздался вопль. Какому-то солдату не повезло — прилетело осколком, не спас даже шлем. — Господин штандартенфюрер, прикажете отступать? Если промедлить, огонь перекинется на противоположную сторону, будет не выехать! Названный до того молчал. Казалось, его совершенно не волновало происходящее. Не волновало то, что он прекрасно видел: оставшиеся у стены убегают, солдат системы, хвалившейся своей дисциплиной, выбил из колеи какой-то... Даже слова не подобрать, чтобы назвать этого всклокоченного отчаянного парня, на чью драку со Штицхеном смотрят так, словно это дружеский спарринг или любительский поединок в подпольном клубе, на который поставили пару марок. Опираясь на свою палку, мужчина медленно прошагал к месту всеобщего сборища и ровным тоном приказал: — Хватит. Вы двое — разнять их. Остальные: загружаете последних в транспорт, всех, кого задержали. Побегут — стреляйте. Убитых оставьте. Все равно все сгорит. Потом отправим группу на поиски беглецов, если вы не всех перебили. Деймона схватили за шиворот, с большим усердием оторвали от Роба, который уже вошёл в раж и мутузил противника что есть силы. Оба они были в крови, лица горели от жара и злости. Деймон не кричал, не говорил ни слова, хотя и без того знал: тянет Штицхена за собой. От него избавится следом, но парень не собирался его самолично закапывать. Хотя в голове все же щёлкнула мысль о мести, ведь Деймон так и не увидел, успела ли Прима спастись. Смотря на потрепанного, вымотанного Роба, Деймон понимал, что ему самому не легче. Но уже, кажется, нет особой разницы. — Штицхен, избавьтесь. Негромкий приказ. Деймон знал, этим все кончится. Его валят на колени грузно, дополнительно подпнув ногой, словно утрамбовали опавшие листья. Над ним стоят двое, готовые выполнить распоряжение раньше времени. Этот человек с палкой, кажется, не обращает внимание ни на пожар за спиной, какой уже окружил улицу плотным кольцом, — настроили же тут деревяшек так близко, — ни готового грузовика, в котором жидко толпились люди, ни те тела вдали, упавшие плашмя и уже, должно быть, горящие. Пахло мясом. Плотью, жарящейся, плавленной, слезающей с кости до черноты, до пепла. Деймон странно рад и почти улыбается, смотря на чёрное небо и алеющее пекло, причиной которого он самолично стал. На Роба, который покорно достает из кобуры пистолет, так до этого ни разу и не использовавшийся, на то, как его рука, всегда такая твердая и уверенная, шатается мелкой рябью мурашек. — Штицхен, вы оглохли? Забыли, как пользоваться оружием? Стреляйте. Он не противится. Титры Деймона включаются быстро посередине эпизода, вырубается проектор, пленка рвется с шипящим дымом. Он напоследок успевает только понадеяться, что тот, кто надо, успел зажмурить глаза. Стена дома валится, поглощённая шкварчащим огнем. Она падает ровно, идеально вперёд на импровизированный плац. Вилли, застывший, растерявшийся, остолбеневший, смотрящий на Роба так, словно впервые увидел, сам не понимая как, бросается к стоящим опасно близко к огню солдатам. — Берегись! — кричит он и сам не знает, как смеет, как у него хватает духа кинуться к офицеру с тростью. Роба он толкает, но тот и сам первый замечает падающий фасад, двое солдат успевают отскочить в противоположную сторону. Вилли несётся так, словно это его шанс сделать ещё хоть что-то по-настоящему стоящее. Словно это его жизнь в опасности, но нет — он наоборот кидается под град горящих балок, готовясь спасти совершенно чужого для себя человека. Винтовка валится куда-то под ноги, падает в огонь и там же гибнет. Вилли изо всех сил вцепляется в плечо мужчины и дёргает с такой силой, какой никак не могло оказаться в его худом и тревожном теле. Улица горит ярко. Пахнет жженым: резиной, волосами, кожей и плотью. На дороге тела и кровь. Горит три дома и несколько трупов. Ранен один офицер. Расстрелян один бунтовщик. Спасён один штандартенфюрер. Обнаружен один герой. В отчёте завтрашним утром напишут о том, что в результате эксцесса из пятидесяти человек списка и ста сорока четырех жильцов в принципе в кузовах двух грузовиков вне протокола оказалось всего тридцать четыре. Эта ночь почти что закончилась.