Насколько огромен космос?
Его величину невозможно осознать ровно до того момента, пока ты не становишься им. Становишься им — не его частью, а им самим. Когда твое тело и сознание полностью сливаются с ним, растворяются в нем. Когда твои атомы оказываются на неизмеримо огромном расстоянии друг от друга, и ты ощущаешь себя всей этой вселенной. Долгожданная мистическая
свобода, за которой отсутствие мыслей, отсутствие боли, отсутствие чувств. Только тогда ты свободен по-настоящему. Только тогда ты можешь ощутить себя неисчислимым объемом всего астрального бытия. Когда переживаешь истинную смерть эга и больше не представляешь из себя самость. Когда ты не просто микроскопическая точка в необъятном универсуме, а ты и есть универсум — растворенный в совокупности частиц, материй, масс и веществ.
Наличие эга, наличие самосознания и солипсическое утверждение себя как центра мироздания — единственный источник личной несвободы, на которую человек обрекает себя вместе с рождением, вместе с первым издаваемым криком, когда через муки выбираешься из тела матери, переставая в это мгновение являться частью
чего-то еще.
Сознание и душа — муж и жена — возвращаются из далекого космического полета, как из медового месяца, в похолодевшее и истощенное тело, мгновенно вдыхая в него как бы новую жизнь. Сознание — хозяин дома — занимает свое место на заброшенном чердаке, именуемым мозгом. Душа одевается в сердце, заворачиваясь в него, как в уродливый костюм, и начинает стучать по нему изнутри, призывая к ускорению движения, которое должно разогнать тепло по остывшей обители.
Жизнь начинает бурлить в Тэхене машинально, бесчувственно, заставляя его распахнуть веки и внезапно раскрыть рот, чтобы судорожно втянуть в себя порцию воздуха.
Он усиленно моргает, пытаясь превратить плывущие перед глазами символы и силуэты в хоть сколько-нибудь отчетливую картинку.
Возвращение к реальности порождает спазмирующие приступы боли. Болит все: болит голова, болят связанные руки, болят напряженные ноги, болят внутренности, болят еще свежие раны, и ужасно болит сердце. Боль, сигнализирующая о присутствии жизни. Боль, несовместимая с жизнью. Жизнь, объявляющая себя болью.
Сознание, вернувшееся из отпуска, начинает черно-белыми кинолентами прокручивать воспоминания в голове, как бы пытаясь ответить себе на вопрос: и на чем мы там остановились? Картинки произошедшего разлетаются пластиковыми полароидами по венам, сосудам и мышцам, царапая изнутри острыми углами. Невыносимо…
Тэхен хотел бы уметь контролировать жизнедеятельность своих органов. Тогда бы он заставил их заткнуться, прекратить доставляющую слишком большое количество страданий и бессмысленную самодеятельность.
Текут минуты, и Тэхен все больше начинает осознавать, постепенно приходя в себя.
Он лежит на земле. На боку. Руки связаны. Густая ночь. Шелест деревьев, откликающихся на задорный, поддевающий их ветер. Очертания палатки. Крупный костер с дотлевающими оранжево-красными угольками. Силуэт человека, который сидит по ту сторону пепелища, сложив руки на коленях, и мирно выжидает.
Это реальность?
— Проснулся?
Голос, в котором нет холода. Голос, из которого тот
исключил холод.
Тэхен не способен концентрироваться на всем одновременно: боль перекрывает сигналы связи и делает бытие невыносимо сложным. Тэхен выбирает зафиксироваться на дыхании. Он чувствует, как тяжело и медленно поднимается, а затем опускается его грудная клетка, спазмированная и напряженная, и как кислород равномерными порциями входит и выходит, заставляя голову кружиться с непривычки.
Воздух иссушает поверхность слизистых внутри рта и глотки. Тэхен начинает закашливаться, отхаркивая вместе с углекислым газом чужеродные сгустки — свидетельства прошедшей битвы.
Откликаясь на это, человек встает и обходит костер, чтобы подойти ближе и опуститься на одно колено перед ним.
— Приподнимись, — вынуждает вымученно сделать это, помогая рукой. — Тебе нужно попить. Ты потерял много крови.
Мысли еще не разбрелись по своим рабочим местам, только недавно получив указания от своего начальника — и они еще пока образуют неразборчивую суматоху, перебивая друг друга и громко о чем-то споря. Из-за этого Тэхен не понимает, не сопротивляется, не отвечает — не может.
— Вот так, — голос мягкий, утвердительный. — Позже я дам тебе поесть, но сейчас еще нельзя.
Справедливое утверждение. Желудок выплюнет все наружу, если поместить в него сейчас что-либо, кроме воды. Он тоже сперва должен прийти в себя, восстановить свои функции.
— Где я… — сипит. И связкам нужно время, чтобы оклематься.
— В лесу, — Хосок протягивает и мечтательно обводит глазами скудный ночной пейзаж.
— Скольк…
Дальше произнести не может. Резкая судорога перехватывает гортань.
— Два дня.
Два дня… Шестеренки механизмов начинают шевелиться, и сознание совершает ряд простых математических подсчетов, заставляя, тем не менее, голову нагреваться от количества продуцируемой теплоэнергии: два дня он был без сознания; не месяц, не год, не два года — два дня. Это значит, что обозначенный в обещании срок еще не прошел. Это значит, что можно успеть вернуться, чтобы — не дай Бог — не заставить беспокоиться о себе.
Образ Чонгука сияет божественным ликом, освещая темное и пустое внутреннее пространство с падающими с потолка каплями. Этот образ — одно только воспоминание о нем — убеждает ощущать силу жизни, ее великое значение, ее замысел.
— Ты совсем продрог, — Хосок встает, чтобы подойти к костру. Он кидает в него заготовленные обломки сухих ветвей. — Сейчас огонь разгорится, и тебе станет тепло.
Забота от монстра вызывает чувство отвращения, которое бессознательной тошнотой подкатывает к горлу.
Тэхен рефлекторно поджимает губы. Единственное короткое действие, на которое он способен, чтобы продемонстрировать свою неприязнь.
— Ты пока не можешь говорить — это нормально, — Хосок сканирует поведение тела и бегающих, еще мало понимающих глаз. — Приходи в себя. Тебе некуда торопиться. А я пока воспользуюсь этой возможностью, чтобы выговориться.
Тэхен апатично прикрывает веки. Мышцы, на которых держатся брови, начинают слабо подрагивать. Этот голос никогда не заставляет чувствовать себя живее — он, наоборот, высасывает силы. Тэхен внутренне возражает, не желая слушать ни слова. Слова, которые этот человек произносит, постоянно убивают, из раза в раз.
— Я начну с самого начала, — Хосок легко кривит рот и садится на землю. На Тэхена он не смотрит — смотрит только на разгорающийся огонь, от которого питается жизненно необходимыми ресурсами.
— Я много размышлял о том, как так получилось, что из-за тебя вся моя логично устроенная жизнь пошла вдруг наперекосяк. Как так вышло, что ты просто появился из ниоткуда, посмотрел на меня вдруг свысока — и от одной только немой перепалки взглядов все у меня перевернулось вверх дном.
Когда мой отец еще был жив, он смеялся и говорил, что его сын безнадежно болен. Я был еще маленьким, когда подслушал разговор с его другом: мой папа сообщил тому, что у меня «редкое генетическое заболевание»; диагноз, который он мне поставил, он назвал «нездоровой одержимостью омегами». И он рассказывал, как всякий раз он сильно удивлялся, видя этот «безудержный маниакальный блеск» в моих детских глазах, который возникал у меня при виде какого-нибудь светловолосого мальчика или девочки.
Мой отец был человеком наблюдательным, и он был абсолютно прав, когда ставил мне этот диагноз. Это в самом деле болезнь. От красивых омег у меня всегда сносило крышу, и я управлялся одними только инстинктами. Хотя это больше, чем просто инстинкты: это что-то сродни помешательству, это патология.
К чему я говорю тебе все это?
Хочу, чтобы ты понял и уяснил,
насколько ты был особенный.
Когда ты появился, я почувствовал что-то другое. Для описания этого не подходили известные мне слова: похоть, вожделение, страсть. Это все тоже было, но, помимо этого, было и еще что-то. И я правда не мог обнаружить
это слово — мой бандитский лексикон был ничтожно мал, в нем попросту не водилось таких слов.
Сперва ты стал моей навязчивой идеей. Моим шизофреническим бзиком. Причиной моей мании. Источником моей гиперфиксации. Думая о тебе и думая о том, как сильно я хочу, чтобы ты был моим, я испытывал нечто, похожее на реальный психоз. Я впервые испытал антивлечение к самой жизни, подумав о том, что она мне не нужна вовсе, если в ней не будет тебя.
И когда ты наконец все-таки подпустил меня к себе — сам, по своей воле, в отсутствии принуждения — тогда я почувствовал то… что не испытывал никогда прежде. Знаешь, я пробовал каждый товар, который когда-либо продавал, а продавал я много; но, заверяю, ни один из них не способен вызвать
такую эйфорию.
Мне есть за что перед тобой извиниться.
Пауза.
Кричащий от напряжения костер вздрагивает и рассыпается на искры.
Тэхен на эти слова реагирует — непроизвольно, инстинктивно. Слух сам настраивается на нужные частоты, мозг вожделенно и настойчиво впитывает.
— Дело в том, что меня не учили любить.
Я попросту не знал, как это делается. Я, как слепой брошенный зверек, полз по темноте, выдавая неловкие знаки внимания за обозначение того, что испытываю. Я думал, что, если я буду осыпать тебя подарками и доставлять удовольствие по ночам, ты и сам поймешь глубину чувства, которое разродилось у меня внутри. Но это все шелуха. Комплименты, деньги, вещи — это один большой симулякр. А секс в лучшем случае может являться символом, но не самой сутью.
Я не умел тебя любить.
Но это, Тэхен, я понял слишком поздно.
Понимаешь, когда любовь попадает в тело человека, который привык жить только властью и насилием, она в этом теле образует нечто похожее на вирус. И этот вирус выражался в моей потребности обладать. Не заботиться, оказывать поддержку, принимать и быть рядом: все эти понятия я усвоил только тогда, когда уже тебя потерял — слишком поздно. А тогда моя любовь к тебе отразилась одержимостью в желании сделать тебя своей вещью. Что вообще не имеет ничего общего с любовью.
И это была моя роковая ошибка.
Тэхен, слушая это, сильно напрягается, противясь и не желая впускать эти слова внутрь себя: они имеют риск произрасти очень опасными и нездоровыми нейронными сетями.
— Я сожалею о том, что поднял на тебя руку. Мне кажется, что порой все: любовь, ненависть, злость, страсть, одержимость, обида, гнев — все это стороны одного и того же огромного шара, который попросту именуется «чувством». Знаю, в этой мысли есть что-то противоречивое и не вполне адекватное, но я клянусь: я не пытаюсь себя оправдать. Мне жаль. Ты слышишь это? Мне искренне жаль.
«Замолчи.»
— Понял я, каким ничего не смыслящим кретином являюсь только тогда, когда ты исчез. Но лучше бы ты просто исчез и оставил меня с пустотой и ненавистью к самому себе.
Но ты поступил иначе.
Ты решил связать себя с человеком, который от и до был врагом. Был изначально — таким и остался уже и после своей смерти.
И не просто связать. А предать и меня, и своего брата, еще и назвать Сонхвана отцом нашего с тобой ребенка.
Тэхен, это было жестоко.
Не знаю, осознаешь ли ты, насколько.
Но я заверяю тебя: очень, очень жестоко.
Я почувствовал, будто меня растоптали. Это так странно: ты был далеко, ты не пересекался со мной, но даже на расстоянии ты смог растоптать меня.
Это было унизительно.
И я разозлился очень сильно.
Попросту разозлился. И мне захотелось, чтобы ты испытал хоть каплю того, что заставил испытать меня. Мне захотелось
сделать тебе больно.
Я был дураком. И моя любовь тогда была еще такой неокрепшей, раз ее силы не хватило, чтобы унять эти идиотские мысли и ощущения, которые просто кощунственны.
Но, к сожалению, тогда я чувствовал себя именно так.
Я не хочу себя оправдать… Правда, я этого не хочу.
Я ненавидел тебя, но себя я ненавидел еще больше.
И потому я решил сделать так, чтобы ты захотел убить меня. Это было желание эгоистичное, признаю. Ведь я попросту хотел лишиться страданий — а это было возможно только в том случае, если бы я лишился жизни. А умереть я был готов только от твоей руки.
Поэтому я проделал это с тобой. Продырявил эту огромную рану в твоем сердце, которая… так и не зажила, Тэхен?
Да, она и не должна была зажить. У нее не было шансов. Потому что ты человек совсем другого сорта, другого смысла: ты человек настоящего чувства; ты человек рожденный, чтобы чувствовать. В этом твоя сила, божественный замысел твоего устройства. И не было ни единого шанса у времени залечить эту твою боль, которую я причинил тебе, когда столкнул тебя с горем утраты.
«Ты говоришь: продырявил рану… но это не то. Ты не просто продырявил — ты изрешетил, скомкал, испотрошил, просверлил, испелелил — и еще множество обдающих болью слов, которые лишь отдаленно могут описать то, что ты со мной проделал».
— Все четыре года, пока я тебя не видел… я провел в каком-то полузабытьи. Я сейчас даже не могу вспомнить, чем я жил на протяжении чертовых четырех лет, в которых не было и намека на тебя. Где ты был?..
Молчишь.
Могу понять. Не отвечай.
Но я очень ждал тебя. Наверное, четыре года жизнь во мне теплилась одной только надеждой на твое возвращение. И вот ты в самом деле вернулся…
Хосок вдруг странно усмехается, как от самого теплого воспоминания.
— Я помню, как увидел тебя: повзрослевшего, покрасившего в черный волосы, носящего на себе этот пропитанный глубинной ненавистью, но родной и знакомый взгляд… Я был так счастлив, и я так предвкушал. Предвкушал все то, чему суждено было вскоре случиться, но…
Но ты взял и снова исчез.
Тот год, в течение которого тебя снова не было, оказался еще более мучительным, чем те четыре. Моя вселенная расширилась, хотя я этому противился. Если до этого моя вселенная состояла только из двух слов — я и ты — то теперь в нее вмешался, вторгся посторонний персонаж —
он.
Но позволь мне сделать небольшое отступление, сказав, что…
Твой брат — мой близкий друг. И он часто говорил мне, что способен понять, что я испытываю, но… Глубокое несчастье в том, что он не способен. Он не понимал. В частности, он злился на то, что мы не убили Сонхвана сразу же, как он объявился. А я не делал этого, медлил, поскольку ждал тебя. Я очень, очень хотел принести тебе его голову на блюдечке. Чтобы ты это увидел своими глазами. Знаешь, почему?
Тэхен морщится и прицеливается взглядом, пытаясь считать выражение лица.
— Потому что я хотел увидеть, что ты
чувствуешь. Сам факт того, что все живое еще не испепелилось в тебе, а что ты до сих пор
чувствуешь. Понимаешь? Жестокая пытка, которую ты проделывал со мной, заключалась в том, что с момента своего возвращения в отношении меня ты проявлял только отрешенное безразличие. Это было тоже очень жестоко с твоей стороны, чтобы ты знал. Твой взгляд: холодный, равнодушный, отстраненный — его вынести я не мог.
Но это была не единственная твоя пытка. Я думаю, ты и сам догадываешься.
Я хотел испытать боль, которую я заслужил. Я хотел, чтобы ты мне отомстил.
Но те виды изощренной мести, которые ты испробовал на мне, были, Тэхен, не просто жестокими — они были бессердечными.
У Тэхена резко щемит сердце.
— Поговорим о Чонгуке?
Ожившее, оно скулит одинокой продрогшей собакой под ребрами.
— Знаю, ты запретил мне. Тебя раздражает, когда я произношу его имя, так что прости. Прости. Я в самом деле научился ценить твои желания, каждое из которых обязуюсь теперь исполнять, но сделаю исключение только в этом. Договорились?
У Тэхена нет шансов устроить протест. Он натыкается на взгляд: голова Хосока поворачивается к нему, а глаза связкой сцепляются с собственными.
— Это была даже не пытка и не месть с твоей стороны, это была казнь.
Ты не просто встал на путь воина, ты прошел переквалификацию, став еще и палачом.
Я не знаю, был ли это твой изощренный план, заключавшийся в идее заново разбить мне сердце, или ты в самом деле… начал испытывать к Чонгуку какие-то нежные эмоции…
Если ты сделал это со мной намеренно, то ты самый жестокий и бессердечный человек из всех, кого я знаю.
А если сделал это неосмысленно, то тебе всерьез следует обратиться за помощью к психоаналитику, поскольку это означает, что твое бессознательное настолько темное, что попросту опасно для человечества.
«Начал испытывать какие-то нежные эмоции… Это не так называется, Хосок. Это то самое, о чем ты сейчас пытаешься мне толковать, но на самом деле ни черта не понимаешь в смысле, ценности и священной значимости этого реального чувства…»
«Заткнись.»
— Впрочем, я не могу, даже когда пытаюсь. Даже когда пытаюсь, я не могу изобразить тебя злодеем, которым ты никогда не был и на которого ты совсем не похож.
Я очень сильно пытаюсь это сделать. Наградить тебя качествами, которыми ты не обладал и не обладаешь: хитростью, трусостью, расчетливостью, коварством, двуличием… Это те качества, которые приписывает тебе твой старший брат, но я всегда был в корне с ним не согласен. И это был наш с ним камень преткновения; но Джина понять можно: он тебя не знал таким, каким знал тебя я.
Поэтому… Как бы больно мне ни было, я вынужден это признать. Я знаю, что твоя казнь — вовсе не попытка изловчиться и разрушить меня, используя для этого ничего не подозревающего третьего человека — Чонгука. Однако это была казнь. Казнь…
Я корил себя за то, что не могу противостоять и отпускаю тебя с ним. Однако потом я принял это его решение даже с некоторым внутренним оптимизмом… Он талантливый учитель: он ведь смог сделать из еще более хилого, чем ты, Чимина настоящего монстра, значит, мог сделать и из тебя? А этого я очень хотел. Хотел, чтобы ты стал сильным, умелым, раскаленным голой ненавистью, способным в самом деле меня убить.
Но что-то пошло не по плану. Сломалось. В том жизненном сценарии, который я прописал для нас с тобой, только для нас двоих.
Я не осуждаю Чонгука. И я даже не хочу ему отомстить. Честно. Я по-человечески злюсь на него, но кто, если не я, способен его понять? Оттого и не осуждаю его. Ведь я знаю, что это такое — влюбиться в тебя до беспамятства.
И когда вы вернулись… уже не порознь… а вдвоем… Когда вы вернулись, и Чонгук объявил тебя… Черт…
Вот это было больно. Вот это было
реально больно.
Хосок складывает ладони треугольниками и держит ими свое лицо, как бы пряча.
Тэхен выглядывает в нем оттенки эмоций, позволяя себе почти по-садистски ими довольствоваться.
Хосок застыл, чувствуя на себе вдруг оживший и невыносимо тяжелый взгляд.
— Боли, похожую на эту, я еще не испытывал. Ни в момент, когда потерял тебя, ни в момент, когда услышал твой вопль в ту ночь и твое проклинание моего имени, ни даже в тот момент, когда ты сказал мне, что больше меня не любишь. Впрочем… Нет, вот это, последнее, немного похоже на эту боль. Да, это она и есть. Заключенная в этой фразе: ты меня больше не любишь.
Хосок подвигал челюстью, как будто прожевывая эти слова и пробуя кисло-горькое и отвратительное на вкус.
Помолчав, он шмыгнул носом и шумно втянул воздух.
— Знаешь, что во всем этом было самое невыносимое?
Он потер ладонью рот, продолжая мучительно о чем-то думать.
— Самое невыносимое —
понимать тебя и признавать, что ты имеешь на это право.
В том смысле, что… я вынужденно осознавал, почему… Почему ты выбрал Чонгука. Почему именно он смог растопить твое замерзшее сердце. Я осознавал…
Я очень много об этом думал, очень много.
И я понял кое-что, о чем никогда раньше не задумывался: Чонгук ведь совсем из другого теста. И это так странно. Мы ведь все похожи — так я считал раньше. Мы ведь все прошли путь одинаковый: так какого хрена Чонгук оказался вдруг так не похож на всех нас?
Он ведь знал насилия и боли не меньше, чем все мы, так откуда в нем взялось все это? Я стал замечать в нем эту странную, абсолютно противоречивую нежность к миру и тонкую, почти героическую тупую справедливость, руководящую им, которая же в корне не сочетается с его образом жизни…
Так злит.
Это меня так злит…
Но вот откуда в нем все это? Я понятия не имею, но это так и есть.
И черт, — Хосок горько усмехается, пряча глаза где-то в пылающем костре. — Я впервые в жизни начал ему завидовать. По-настоящему завидовать. По-черному завидовать.
Потому что вот в чем соль трагедии. Есть он, который начал испытывать к тебе чувства. И есть я. Который испытывает по отношению к тебе абсолютно то же самое.
Только вот он, мудак, по какой-то причине умеет тебя любить. Какого черта? Почему он умеет это? Почему он, испытывая к тебе те же самые чувства, которые испытываю к тебе и я, оказался способным их
правильно показать? Почему оказался способным быть нежным, понимающим и принимающим? Почему оказался способным дарить тебе то, в чем ты так нуждался: безопасность, стабильность, спокойствие? Надежность? Верность? Откуда в нем столько хорошего и светлого, черт бы его побрал…
Где он этому научился?
Почему не научил меня?
Почему я оказался не способен вовремя показать тебе все то же самое? Почему, когда понял, наблюдая, как это на самом деле делается, было уже слишком поздно…
Такое роковое стечение обстоятельств… В котором, я знаю. Я знаю, Тэхен, что ты не виноват. Это сама судьба, она сама взяла и сплела эти противоречивые обстоятельства и, свив кнутом, начала меня ими хлестать. И я больше не перекладываю на тебя вину. Я сам облажался. Во всем. В том, что не сумел тебя правильно любить. А Чонгук сумел. И он выиграл. И ты выиграл. А я проиграл. На самом деле только я один проиграл этот бой.
Вы раздавили меня, полюбив друг друга.
Чудовищно жестокий поворот событий…
Я не хочу жалеть себя, но констатирую как факт, что это было невыносимо трудно.
Я топил свои скорбь, сожаление и запоздалое раскаяние в бессмысленных убийствах, алкоголе и сексе с чужими омегами, который приносил лишь пародию на облегчение, потому что и секс потерял любую свою значимость, ведь он не с тобой.
Это называют верностью… Ты можешь не верить тому, что я скажу: хоть я и очень много трахался в течение всего этого времени, однако я ни разу тебе не изменил. Впрочем… и это все не так важно.
Хосок через силу поднимается на ноги и начинает ходить взад и вперед, раскидывая землю под ногами и разглядывая то пламя, то качающиеся на ветру темные силуэты безучастных деревьев.
— Но теперь… скажи что-нибудь?
Выпрашивает реакцию. Клянчит. Хочет услышать. Надеется на…
прощение.
— Иди к черту, — хладнокровный приговор палача. — Я не верю ни единому твоему слову.
Хосок нервно сглатывает, и ледяная стужа на коже заставляет ее морщиться и терзаться от ужаса. Он готов упасть на колени и начать — в таком случае — стенать и вымаливать.
Или что еще мне нужно сделать?
Только скажи.
Дай хотя бы намек…
Как еще мне до тебя достучаться, моя упрямая ледяная глыба, которую я так сильно по-прежнему
л ю б л ю?
— Почему… — Хосок шепчет коротко: он вдруг не способен заглянуть Тэхену в глаза, предпочитая плавить свои собственные в жаре костра.
— Потому что ты не упоминаешь только одного, — Тэхен вкладывает в свой голос все воспрявшие в нем силы, в которых убежденность, чувство, правота. — А это самое важное. Единственно важное.
И Хосок все-таки переводит взгляд. Глаза Тэхена, в которых и стекло, и камень, и сталь, ломают тело, как иссохшую ветку, пополам.
— Ты сводишь всю эту историю до трех персонажей: тебя, меня и Чонгука, но не включаешь в нее еще одного, самого весомого и самого значимого.
— Ты про..?
— Про моего ребенка, — слова выползают изо рта смертоносными змеями и быстро добираются до щиколоток, обвивая их и страшно шипя. — Я ненавидел тебя, ненавижу и буду ненавидеть за одно лишь то, что ты убил моего ребенка, — повторяемые раз за разом формы слова «ненавижу» кусаются и впрыскивают яд.
Но Хосок вдруг усмехается и возводит глаза к небу. Мысленно он хватает каждую из змей и сворачивает ей голову.
— Торопишься.
Слово, которое вылетело так легко и неожиданно, опутывает Тэхена непонятным сумасбродным облаком, заставляет чувствовать себя чудовищно странно.
— Неужели ты так и не догадался, что твой ребенок до сих пор жив?
***
***
Насколько бездонной может быть внутренняя вселенная?
Опускаться в море своего собственного мира, которое необъяснимо глубокое, оно целая Марианская впадина бессознательного. Оно называется бессознательным не просто так: как бы ты ни хотел, ты не можешь занырнуть на такую глубину, потому что рано или поздно толща воды тебя раздавит, либо же иссякший кислород заставит подняться обратно.
И все-таки это море непостижимо огромное. Внутри столько всего: это и воспоминания, и отпечатки культуры, и травмы (детские и взрослые), и следствия влияния среды, и собственные мысли, ощущения, идеи, убежденности, ценности, и выученные паттерны, и предписанные сценарии… Это слишком много всего.
И стоит ли вообще опускаться
туда так глубоко?
Чонгук чувствует себя абсурдно-маленьким в сравнении со своим внутренним Океаном, мыслящим и свободным.
Чонгуку это странно, поскольку все в своей жизни он делал для того, чтобы казаться большим. Деньги, власть, жестокость, чувство оконченной мести, одолжения, раздача долгов — все это облепляет твою тонкую сущность и заставляет чувствовать себя большим в бессмысленном внешнем мире, но только до того момента, когда ты вдруг не остаешься один на один с собой и не понимаешь, насколько это все мнимо.
Насколько это все незначительно.
И Чонгук чувствует себя маленьким сейчас. Когда опускается в глубины сознания, когда бродит по темным пещерам, когда погружается в холодные подводные течения. Это чувство делает беззащитным, и он барахтается.
А когда начинает захлебываться этой водой, рождается инстинктивное — это желание уцепиться за что-то. Что-то, что может вытащить из этого.
И Чонгук думает, что ему еще есть за что уцепиться. Что он еще может спастись, хватаясь за и выплывая наружу, к поверхности.
Хватаясь
за, в котором
пять букв.
И внезапно этого становится недостаточно. Эта рука, за которую он держится, оказывается слабой и ощущается вдруг чужой — от этого плакать хочется, но от этого не уберечься.
Но появляется еще одно
за.
«За», в котором всего четыре буквы: но они священные, божественные, сакральные.
Четыре буквы — столько было в имени его матери.
И только когда две руки (одна послабее, потоньше — зато вторая сильная, крепкая, святая) держат его и помогают не утонуть здесь одному, только тогда он наконец преодолевает толщу внутреннего моря и поднимается к поверхности. Открывает глаза и обнаруживает себя в реальности.
— Как чувствуешь себя?
Сокджин сидит напротив, держит локти на коленях, осторожно всматривается в Чонгука, внутри которого, очевидно, разворачивается огромное количество внутренних взаимодействий, самые разные сплетения цепных реакций.
То, что осталось в качестве третьей заключительной части, очевидно, разрушит его до остатка — и именно это заставляет испытывать подобие жалости.
Чонгук, реагируя на эти слова, глубоко и шумно вздыхает. Морща веки, он приподнимается, чтобы сесть и опереться на стену. Держит ноги раскинутыми перед собой. Телом владеет сильнейшая слабость, но он собирает всего себя по кускам, чтобы сказать:
— Я готов.
Ты уверен? Я нет.
Ты не можешь быть к этому готов. Это весь твой мир перевернет, и ты начнешь бултыхаться в нем, размахивая кулаками параллельно и плюясь ядом во все стороны, — потому что только так ты умеешь реагировать в тех случаях, когда что-либо становится для тебя невыносимо тяжелым или необъяснимо сложным.
Но ты сам сейчас сделал выбор узнать всю правду до конца, и поэтому:
— Ты и Тэхен. Давай мы начнем немного издалека.
***
***
Что ты сказал.
—
Что ты сказал?.. — вырывается, как ужаленный змей, оставляя рот открытым. Глаза Тэхена распахнуты, дыхание нервное, губы дрожат.
Хосок смотрит на него: шокированного, напряженного, накаленного, своего. Смотрит, испытывает и сожаление, и скрытое довольство.
— Скажи мне, — глаза прячет в темноте, размышляет. — Ты правда думал, что я способен убить нашего сына?
Думал. Я правда так думал. Ты же преступник, ты же хищник, ты же Иуда. Ты способен на это. Ты бездушный. В тебе же нет чувств и не было никогда.
— Молчишь? — Хосок возвращает взгляд. Вместо ответа питается паникой в глазах, немым ужасом на лице, мурашками на коже, трясущимися от лихорадки мышцами. — Считал меня убийцей? Считал меня злодеем?
Считал.
— Я не мог убить его ровно так же, как я не мог убить тебя. В этом была моя главная слабость, Тэхен. Ты меня чудовищно размягчил. Я думаю, что если бы я убил его, тебя, а потом и себя, тогда все было бы гораздо проще. Но я не мог.
Мурашки по коже вырастают и становятся иглами. Сотня, тысяча, сотня тысяч таких прокалывает тело — Тэхен мечется, мучается, не может совладать с ощущениями. Хочется и закричать, и застонать, и завыть, и заплакать.
Последнее осуществляется.
Губы Тэхена начинают напоминать букву «W»: он сжимает лицо, съеживается телом, но слезы сами по себе горячей патокой текут из уставших, слепо ищущих правду глаз.
Хосок кивает несколько раз, наблюдая за ним. Слышит вздохи — захлебывания в воздухе — и слышит всхлипы — несдержанные, сдавшиеся, объявляющие о капитуляции. Жалко, безумно жалко, что все так сложилось, поэтому:
— Понимаю, что поступил эгоистично, скрыв от тебя это. Так я поступил под влиянием собственной обиды. Но теперь внимательно слушай, что я тебе скажу.
***
***
— Я воспринимаю твое решение как справедливое, Чонгук. Когда ты узнал подробности о смерти матери — то, что она была убита Хаяши — и тогда сковал меня обещанием помочь тебе совершить месть. Это было справедливо, поскольку я нес на себе все обязательства, связанные с его именем, ведь я перебежчик. Это было справедливо: я перебежчик, я был с самого начала обречен вечно доказывать свою верность новому клану. И я действительно мог тебе помочь, потому что я знал имена, зацепки и все прочее, что положено мне было знать, как человеку, который был связан с Хаяши и его делами.
Это было уже давно, если подумать… Сколько лет назад? Не могу посчитать. Это было давно, уже после смерти Донджэ.
Чонгук, сколько тебе было, когда твоя мать пропала без вести? Я полагаю, ты был еще ребенком и мы не были знакомы.
Только ты не знаешь, что она умерла не тогда, когда ты был ребенком. Донджэ заказал ее у Хаяши лично только тогда, когда сам готовился умереть. Это случилось, когда ты уже был взрослым.
Немного запутанно? Да.
Давай вернемся к началу.
Я появился у вас еще тогда, когда твой отец, Хаяши и Духан сотрудничали. Однако затем наступили те времена, когда Хаяши и Донджэ стали враждовать, а я стал тем человеком, который работал как бы на два лагеря, на самом деле выражая преданность только твоему отцу, который приютил меня и стал относиться как к сыну. Но Донджэ взял с меня обещание, что, когда придет время, я должен буду убить Хаяши и клан — об этом тебе тоже известно.
Только вот твой отец посвятил меня в некоторые детали, о которых я не должен был тебе рассказывать.
Я узнал, что ты был еще ребенком, когда твоя мать исчезла. Но ты ведь не знал, что произошло с ней и когда именно она умерла?
Да, ее заказал твой отец. У своего бывшего… товарища? Как его назвать? По тем временам уже врага.
Бурлящая лава
сочится из очага воспаления.
Твою мать много лет подряд укрывал Духан. Я не знаю, какие у них были отношения, могу только догадываться. Вместе с тем я не знаю, почему Донджэ позволил этому случиться. Может быть, ему была свойственна та же болезнь, что и Хосоку: он не мог? Не мог убить ее сразу и сам?
Это все демагогия на самом деле. Мы с тобой никогда не узнаем, какие чувства руководили поступками уже мертвых людей.
Но суть в том, что больше десяти лет твоя мать была жива, пока ты считал ее пропавшей без вести.
А когда Донджэ предали — тогда нам с тобой было по двадцать, я очень хорошо это помню, потому что мы с тобой обсуждали, как разменяли третий десяток вот такими событиями — только тогда он решил покончить и с ней. С твоей матерью. Чувствуя приближение своего конца, твой отец решил, что конец должен наступить и для нее. Предчувствуя, что скоро он окажется в могиле, он захотел забрать ее с собой.
Он заказал ее у Хаяши, когда тебе было двадцать. Сначала умерла она, а потом умер и он. Это поэтично. Я думаю, он в самом деле ее любил. Раз он сначала позволил ей уйти с другим человеком, прожить так с десяток лет или больше, а потом самым жестоким образом убить в самом конце, напомнив о копившейся внутри в течение всех лет ненависти.
Только ненависть может быть объяснением того, почему Донджэ выбрал для Хаын такую смерть.
Он пришел к Хаяши сам — тогда они уже были заклятыми врагами, а я только готовился к тому, что вскоре мне нужно будет его убить.
Донджэ пришел к нему и попросил вот о чем: убить ее самым
жестоким образом. Он хотел, чтобы она
мучилась перед смертью — это было его условие.
Разбитое стекло комкается
в истерзанных внутренностях.
Знаешь, откуда я знаю это? Хаяши рассказал мне об этом сам, когда мы виделись с ним в последний раз. А мне приходилось все эти годы скрывать от тебя это знание, поскольку оно могло тебя уничтожить, а я этого для тебя не хотел.
Ты не знал обо всем этом, поэтому я понимаю, почему ты и предположить не мог, почему не догадался. Но, впрочем, я снова спешу…
Так вот.
Ты поручил мне — а я с вполне себе радостью согласился — помочь тебе найти всех, кто был причастен к ее смерти. Мы с тобой долго искали каждого, да? Помнишь? Всех этих людей, бежавших из клана Хаяши, которые были задействованы в ее гибели? Помнишь, как я доставал тебе этих людей из-под земли, обнаруживая их разбросанными по всему, блять, континенту? Кого-то я нашел в Японии, кого-то в Китае, кого-то во Вьетнаме, а кого-то даже в восточной Европе. Прежде чем я приводил тебе этих людей, чтобы ты мог вершить над ними свое праведное возмездие, я их пытал и подолгу добывал из них информацию.
Металлические звуки
стучат по барабанным перепонкам.
Из-за того, что я разговаривал с Хаяши перед его уходом, и из-за того, что я разговаривал с каждым из тех людей, кто приложил руку к ее казни в ту ночь, я знаю всё.
Знаю все детали, каждая из которых сложилась в общий пазл. И, хоть я не присутствовал при ее казни, я знаю все произошедшее так досконально, что у меня есть полная убежденность в том, как будто бы я там в самом деле был.
Японцы — такие извращенные люди и странные, да? Хаяши был очень странным. Он необъяснимо увлекался символизмом, а в те годы еще и ударился отчего-то в христианскую этику.
И он решил сделать из казни твоей матери театрализованное представление.
Ты считал — поскольку я тебя в этом убедил, а это было неправдой — что их было одиннадцать. Не считая самого Хаяши, конечно же. Одиннадцать человек, которые приняли участие в ее смерти.
Но их было не одиннадцать. Их было двенадцать.
Жидкая ртуть
отравляет органы.
Знаешь, почему двенадцать? Это двенадцать апостолов Иисуса Христа. Как тебе такое, блять? — Сокджин странно усмехнулся. — Если ад существует, то, я уверен, Хаяши сейчас мерзнет во льдах прямо напротив Мефистофеля: он заслуживает девятый, самый последний круг за ту степень кощунства, которую допустила его больная фантазия.
Ты даже не осознаешь пока, о
каком кощунстве идет речь.
Дело не только в количестве, отсылающем к числу апостолов. Он пошел дальше. Он собственной рукой выбрал из тогда еще живых своих клановцев двенадцать человек. И каждому он назначил роль.
Ну, в смысле, буквально.
Вот Андрей Первозванный. Вот Петр. Вот Иоанн Богослов. Вот Левий Матвей, вот Фома, вот Иаков, Симон, Фома, Варфоломей, ну и… так далее.
И я не буду описывать тебе детали той казни, Чонгук. Ни к чему тебе это знать. Я думаю, что, если я стану посвящать тебя подробности, ты попросту лишишься чувств. Я даже представить не могу, как невыносимо это было бы слушать. Поэтому я поберегу тебя. Не стану распространяться о том, что именно каждый из них делал.
Последнему человеку, двенадцатому, была отведена роль, казалось бы, самая несложная, но самая ключевая: он должен был завершить действо, всадив кинжал ей в сердце.
Догадываешься, кто это?
Пулеметные выстрелы
дробят череп, лопатки, ключицы, ребра.
Иуда… По Евангелию, этот человек предал Иисуса Христа за тридцать сребренников, а когда понял, что сгубил невинного человека, было уже слишком поздно — и поэтому он совершил самоубийство.
Наш Иуда действовал, конечно, не из алчности, но из другого порока. Из трусости. Слышал такую фразу: «Трусость — самый страшный из грехов?» Он боялся за свою собственную жизнь, потому и пошел на это. От Иуды его отличает и то, что он не дошел до самоубийства. Хотя, может быть, и раскаивается в содеянном так же, как и герой Библии.
Но свой главный порок он так и не преодолел, о чем я могу свидетельствовать, опираясь лишь на тот факт, что ему так и не хватило смелости сказать тебе об этом самому.
Ну?
Догадался?
Или пока еще слишком страшно?
Отравленные неорганические
соединения разрушают
молекулярную структуру организма.
Хорошо. Я снова сделаю небольшой шаг в сторону, потому что я вижу, как тебе сейчас тяжело.
Помнишь, когда ты вернулся, ты был так зол на меня, потому что я не рассказал тебе о том, что Хаяши жив, и о том, что есть еще один человек, который был причастен к ее смерти?
Ты наказал меня за это, а я отнесся к этому с пониманием. В самом деле, если бы ты узнал то, что мне пришлось от тебя скрывать, то ты обошелся бы со мной гораздо более жестоко, поскольку я не имел права умалчивать о подобном.
И сейчас я наконец чувствую облегчение, когда я могу тебе обо всем рассказать.
И я, пожалуй, не буду вдаваться в детали того, почему я тебе сразу обо всем не рассказал. Скажу лишь, что важно было дождаться правильного момента. Я знал, что когда-нибудь нам придется об этом говорить, и я проявлял терпеливость, хотя мне это было очень непросто. Но из-за спутанных обстоятельств собственной жизни я привык скрываться и носить маски. Я не скажу, что я люблю это, что мне нравится это делать — мне просто приходилось. Не знаю даже, зачем я сейчас пытаюсь тебе это объяснить. Наверное, потому, что я не хотел бы, чтобы ты слишком сильно
и меня возненавидел за то, что я в стольких вещах тебя обманывал. Напомню лишь, что ты мне вовсе не чужой человек — ты мне родной человек, а это означает, что я беспокоюсь о тебе и о твоей судьбе. И потому я вынужден был действовать аккуратно. Вынужден был не торопиться и ждать.
Дождаться вот этого момента. Вот этого. К которому мы сейчас с тобой приближаемся. Ты готов? Ты в самом деле готов?
Я не готов.
Я не готов.
Я не могу этого услышать.
С О К Д Ж И Н,
Я Н Е М О Г У…
— Тэхен убил твою мать.
***
***
— Кино нужен отец.
Тэхен давится рыданием и, не в силах смотреть, переворачивается на спину, распластавшись на земле в остром желании слиться с ней в единое целое.
А внутри целый ураган из противоборствующих, параллельных друг другу процессов. На месте выжженного полигона, что зиял у него вместо сердца, начинает прорастать саженец, который Хосок посадил туда неаккуратно, небрежно. Хваткие стебли напитываются кровью и тянутся, пытаясь стать выше и крепче; растут, разрывая собой нежные ткани, состоящие из нервных окончаний, что причиняет адскую физическую боль.
— Кино все бегает и спрашивает меня: «А когда уже можно будет называть Тэхена папой?» А я все говорю ему: «Подожди, малыш, время еще не пришло». Он мальчик талантливый, он хорошо играл в эту сочиненную мной игру, но пора заканчивать. Он тебя очень полюбил, потому что он ждал тебя всю свою жизнь, он нуждался в тебе. И ты же полюбил его, правда? Природу не обманешь. И твоя интуиция повела тебя в правильном направлении с самого начала.
Тэхену слушать это невыносимо. Он жмурится, морщится; связанными руками лицо прячет, стыдясь себя и своих чувств.
И как он сразу этого не понял? Этого не может быть.
Как он это не почувствовал? Этого не может быть.
И ведь мысль закрадывалась, но по какой причине он не дал ей законно развиться.
Этого не может быть!
Вина за собственное скудоумие гложет, встает поперек горла, конечности обездвиживает.
Острая потребность волчицы защищать детёныша становится единственным, еще функционирующим инстинктом.
— И я ставлю тебя перед выбором. Это последняя моя жестокость, которую я позволю себе в отношении тебя, — свидетельствует, видя, как ему это мучительно. — Ты можешь вернуться к Чонгуку, и я больше тебя не потревожу, — кивает убедительно, ловя на себе мокрый и потерянный взгляд. — За годы без тебя я научился ценить и уважать твои желания. Я клянусь, что я не стану тебе мстить за это. Я клянусь, что я приму этот твой выбор, — после этого взгляд прячет, чувствуя неспособность столкнуться с обломками, которые останутся в тех темных глазах вследствие разрушения, на которое он его обрекает. — Но если ты захочешь видеть своего сына и растить его, тогда ты должен будешь вернуться ко мне. Кино — и мой сын тоже. И если ты пожелаешь быть рядом с ним, то ты будешь рядом и со мной.
Хосок выдыхает. Сделав паузу, образует тишину, в которой и плач — навзрыд, и сожаление — взахлеб, после чего поднимается на ноги. Подойдя к телу своего человека, освещенного беснующимся костром, он кидает перед ним нож, который понадобится тому вскоре, чтобы освободить связанные руки.
— Можешь не торопиться, — говорит тихо, будто успокаивает. — Спешить тебе уже некуда. Ты сам найдешь меня, если захочешь. В клан я больше не вернусь. Мой путь там окончен. Я прощаюсь с тобой на этом, Тэхен. Надеюсь, ненадолго.
***
***
Чонгук, к удивлению, дышит.
Обретает размеренность, монотонность, сливается с последовательным ритмом, который начинает трактовать ему тело.
Внутренний зверь разрастается до могучих размеров
и
обретает самость.
Одевается в костную систему, как в экзоскелет.
Встает на ноги, распрямляется.
Издаёт рык, раскатывающийся эхом по нутру и вырывающийся наружу.
Вытягивает шею, обнажает белоснежный оскал.
Чонгук уже не чувствует одно только присутствие своего зверя —
он проходит через процесс слияния,
становясь им.
Зверь — это я.
Я — этот зверь.