6. Кошмары
22 июля 2024 г., 18:24
Примечания:
Оригинал:
https://weretoad-writer.tumblr.com/post/639155358841061376/night-terrors
Серия коротких сюжетов: действие происходит в течение нескольких месяцев между окончанием «Тёмных Комнат Нашего Разума» и первым нападением неримцев.
Боль сильнее жалит по ночам. В холод. В дождь. Стоит погоде смениться. Говорят, раны от энтропии заживают медленно. Потерпи, мол. Вот только терпение и боль — как масло и вода. Эска мечется на полу, глуша стон: в груди и в плече снова вспыхивает боль. Хреновое же время он выбрал, чтобы завязать — душу бы отдал за глоток горького бренди.
Руку простреливает иглами, и он давится ругательством. Но хуже боли — онемение, что ползёт от самых кончиков пальцев.
Дерьмо.
Пытаться уснуть — дело гиблое. Он садится, разгибаясь, и впивается костяшками здоровой руки в предплечье, силясь хоть как-то его расшевелить. Иногда помогает. Иногда онемение добирается до самого плеча, и вся рука мертвеет и стынет.
В темноте, на расстоянии вытянутой руки, ворочается Тараэль; он спит, но Эска замечает, как дёргаются его кисти — сдавленно, непроизвольно, — и как слишком часто и рвано вздымается грудь. Он не кричит, не плачет; только хрипло, надсадно вздыхает, давит всхлип так глубоко, что его почти не слышно.
— Тараэль? — Эска тянется к его плечу. — Та…
Словно растяжку задел. Удар откидывает его голову назад и швыряет его на пол. Тараэль наваливается сверху прежде, чем он успевает рухнуть; лезвие кинжала упирается в горло.
— Тараэль! Это я, всё в порядке, я…
В руке Тараэля вспыхивает свет, сгоняя тени с их лиц, и Эска видит, как тот застывает. На миг лицо его становится беззащитным — память о слишком похожем случае отражается в глазах, как кровоточащая рана.
Тараэль шарахается, будто обжёгся. И вот уже снова скалится.
— Какого хера ты творишь?!
— Тебе… — Эска подаётся вперёд, давится кашлем; по горлу течёт кровь. — Блядь. — Стон глухо рвётся сквозь стиснутые ладони. — Тебе кошмар снился.
— И ты решил, что завалиться на меня в темноте — охуенная, блядь, мысль? — Он уже на ногах, вытирает кинжал о рубаху и вгоняет в ножны. Свет гаснет, ослепляя Эску; в темноте он различает лишь злую тень да скрежет засова.
— Я… — щёлкает задвижка, дверь захлопывается, и Эска обмякает, выдыхая. — …извини.
Миг спустя скрипят петли балконной двери, и наступает тишина. Эска сидит, уткнув голову в колени, и утирает рукавом кровь из носа. В какой-то миг он, должно быть, отключился.
*
Эска резко просыпается; дверь открыта, над ним — тень.
— Ты дверь не запер, — рявкает знакомый голос, и Эска расслабляется, снова роняет голову на руки и что-то невнятно мычит.
— Будь на моём месте другой… один из них, ты был бы уже покойник.
— Значит, хоть раз сделали бы доброе дело.
— И какого хрена это значит?
Спорить нет сил.
— Никакого. Забудь.
Снова вспыхивает синий свет; он, щурясь, поднимает голову, но прежде чем успевает что-то разглядеть, свет гаснет, и тени давят на глаза, как повязка.
Тишина тянется минутами; Тараэль сидит, но не находит себе места. Эска уткнулся лбом в руки, слышит, как тот беспокойно ёрзает. А потом доносится хриплое, натянутое, донельзя неловкое:
— …Болит?
Эска усмехается в рукав.
— С моей-то башкой? Тут покрепче что-то нужно. Даже если у тебя вместо рук тараны.
Слышится фырканье, но ёрзание затихает, и тишина в комнате уже не такая напряжённая.
————————————————-
Просыпаешься — и не можешь дышать: горло сжимается, душа крик, что с детства в себе хоронишь. Воздух колет щёки ледяными иглами, и когда наконец удаётся вдохнуть, лёгкие обжигает болью.
Кошмар не отпускает, липнет паутиной. Не шевельнуться. Словно кто-то дышит в затылок, и тело цепенеет от чужого, непрошеного касания — почти забытого, но не совсем. В руках тяжесть — будто держишь обмякшее, влажное, ещё тёплое тело.
Руки кажутся чужими: тяжёлые, липкие, словно оторванные от тебя; держишь их неловко, раскинув в стороны.
В темноте что-то движется, слышишь чужой голос, нездешний, тона не разобрать, — и что-то касается руки. Кожа к коже, а не воспоминание, что пачкает ладони теплом и влагой. Но всё равно дёргаешься — на этот раз мышцы слушаются, — отшатываешься, вырываешь руку, и в горле рождается рык. Боль и омерзение сплетаются в два острых, как лезвие, слога.
Он рвётся прочь, словно задыхается. Вскакивает на ноги, судорожно возится с защёлкой и засовом. Распахивает дверь — и каждый раз ждёт, что в лицо хлестнёт тяжёлый смрад Подгорода, но снаружи лишь тёмная лестничная площадка трактира. Бесшумно — к выходу на балкон; уже знает, где торчат гвозди, помечающие балки, куда ступать, чтобы доски не скрипели.
Ночную тьму Верхнего города ни с чем не спутаешь. Здесь она особенная, не чета беспросветной темени Подгорода или вечным сумеркам храма Ралаты. Это временное состояние, и его скоротечность осязаема, как узор на ткани. Разница между закрытыми глазами и слепотой.
По строительным лесам на крышу — и вот оно, небо, зияет над головой, и наконец-то можно дышать. В этом есть странное утешение; чувствуешь себя крохотным, беззащитным — но не в клетке. Такой простор не помещается в голове, привычной к стенам, туннелям и замкнутым пространствам; такое не приснится, а значит — это явь. Якорь, с которым мир становится чуть плотнее, а кошмар — чуть дальше. Чуть-чуть. Словно волна, что окатила и отхлынула, но всё же пропитала до костей.
Позже, как по расписанию, на крыше появляется наёмник; швыряет в голову тяжёлое шерстяное одеяло и устраивается поодаль. Ни вопросов, ни попыток заговорить; со временем Тараэль перестаёт их ждать и нехотя натягивает одеяло на плечи. Так они и сидят до утра, делят тишину и пространство, и возвращаются в комнату лишь когда первые струйки дыма из трубы подают знак, что «Кочевник» просыпается.
——————————————————
Крики — новая и неприятная неожиданность. В первый раз чуть не всадил в него кинжал. Вырвался из рваной полудрёмы, оружие в руке — ещё не пришёл в себя, но уже готов кинуться на первое, что шелохнётся. А в комнате никого, кроме свернувшегося на полу в паре шагов комка. Крики стихли, наёмник теперь только всхлипывает и дёргается.
Сердце колотится в рёбрах. Наёмника хочется пнуть. Как пинают стул, о который споткнулись в темноте. За то, что он тут. За то, что мешается под ногами. За то, что должен быть чем-то другим. За то, что он всегда здесь, всегда такой, и каждый раз, натыкаясь на него, вспоминаешь: единственный лишний здесь — ты сам.
За это и ненавидишь.
Он наклоняется к наёмнику, грубо трясёт и отшатывается, когда тот приходит в себя. Ждёт кулака, слепой звериной ярости; но никак не этих рук, что впиваются в его, цепляются с ненужной, незаслуженной близостью, и не этого голоса — незнакомого, чужого.
— Сириус?
Тараэль шарахается в сторону, вырывается и отталкивает его. Слышит, как голова глухо стукается о пол.
— Какой ещё, к хуям, Сириус?
Ответа нет, только тихое ругательство да шорох ткани о дерево — наёмник поднимается. Хорошо, что темно, и хорошо, что не видно его лица. Но слышно, как его дыхание становится натужным, сдавленным, будто рвётся сквозь ком в горле. В тесной каморке от такого не скрыться.
Когда он уходит, Тараэль не идёт следом.
————————————————————–
Кошмар не отпускает. Он сидит, прислонившись спиной к постели, в темноте, но не решается ей довериться. Этой жалкой пародии на жизнь. Чистая, тихая обыденность кажется дикой нелепостью.
Это не похоже на пробуждение. Всё хрупкое и невесомое, как отражение на мыльном пузыре. Словно, открыв глаза, просто задёрнул штору, отгородился от реальности. Как ребёнок, что прячется под одеялом. Но чудовища никуда не делись, и явь, которой ты принадлежишь, давит на стены, сочится сквозь трещины в двери; почти ждёшь, что доски затрещат под её напором, как бывает, когда с залива дует штормовой ветер.
Прикосновение мягкое, мягче даже голоса, что пробил пелену кошмара, и он дико шарахается в слепой ярости. От чуждой, непривычной нежности — мороз по коже.
Что, блядь, с тобой не так?
Он трёт руку, будто пытаясь соскоблить это ощущение, но тепло въелось в кожу, как пятно, а внутри — пустота и голод, которым и слов-то подобрать не выходит.
После этого ни один из них не может ни уснуть, ни найти себе места.
— Подерёмся? — наконец нарушает тишину Эска, и это облегчение.
Пустой дом на рынке пришлось бросить — стража чуть не накрыла; но и старый мирадов насест у портовых ворот тоже сойдёт, пусть даже приходится делать крюк через канализацию, чтобы не светиться перед дозором.
Фонарь висит на гвозде, его тусклый свет выхватывает круг на пыльном полу. Сегодня никому не хватает терпения на танцы; всё грязно и яростно — возня, а не бой.
Тараэль рвётся в каждую схватку. Жаждет — сам не понимает чего, только знает: изголодался. Влетает плечом в грудь Эске, швыряет к стене — удар отдаётся во всём теле, когда придавливает его своим весом. Отскакивают, снова сшибаются. Эска не остаётся в долгу и вколачивает плечо ему прямо в грудину. Тараэль ощущает силу удара, боль судорогой сводит рёбра, и вот уже оба кубарем на досках, вцепились друг в друга. Тяжесть наваливается сверху, колени впиваются в грудь, впечатывая в пол, руки стискивают предплечья. Нет больше ни мягкости, ни нежности. Каждое касание — насилие, боль, что черными синяками расцветает на коже. Так проще: вообразить, будто ему нужна именно боль, а не то, что было до неё. Боль он заслужил, а значит, её можно хотеть. В этом желании нет ни вины, ни предательства.
Когда добрались до трактира, утро ещё и не думало наступать. Взмокли, хоть выжимай, дрожат от пронизывающего предрассветного холода. Холод другой, совсем не такой, как обычно. Резкий, свежий. Прямо-таки чистый. Вряд ли он к такому когда-нибудь привыкнет.
На проходе он медлит, дожидается, пока Эска с тренировочными клинками скроется внутри, и проскальзывает на крышу — отчаянно нужен глоток свободы между грубой близостью схватки и духотой их каморки. Устраивается на деревянных дранках, жадно впитывает холод и безграничное одиночество неба. Странный, саднящий голод никуда не делся, но притупился, отступил, и больше не разъедает нутро.
Внутри — тишина.
——————————————————
Во сне это уже не лицо Нессы. Не в самом конце. Повязка сползает, знакомые серые глаза глядят с укором, а в их отражении видишь себя таким, каким, наверно, тебя видит Сириус: упырём в крови, с вырезанным сердцем — тёплым и тяжёлым — в руках. И понимаешь слишком поздно — всегда слишком поздно — что натворил, и тут же свет в пещере гаснет, и тьма хоронит заживо.
Эска просыпается, задыхаясь. Тени маленькой комнаты душат, как мокрая тряпка на лице. В бездумной панике падает на колени, шарит у пояса, ища кремень. Тьма всё та же. Та же, что в кошмаре, та же, что в окнах сгоревшего дома на холмах над Остианом, та же, что и Ничто. Будто тонешь. Будто тебя проглатывают.
— Что такое? — Тараэль уже сидит.
Слышит, но ответить не может. Руки находят фонарь, потом нож, кремень трещит о сталь, и искры летят на промасленный фитиль. Не загорается. Пытается снова, лихорадочно, неуклюже. Щёлк-щёлк-щёлк. Сухой треск, точь-в-точь как у Заблудшего. Руки трясутся так, что едва держат кремень. Едва ощущают его. В коже и мышцах рук эхом отзываются другие ощущения: липкая стылая кровь, тугой ход лезвия в плоти, хруст рёбер, тяжесть сердца.
Слабое синее сияние оттесняет тени — это Тараэль колдует свет, но его мало, он не настоящий. Эска смотрит только на фонарь.
Искры наконец вспыхивают, фитиль загорается, и тёплый жёлтый свет разливается по рукам. Эска сгибается над ним, сотрясаясь от глубоких жадных вздохов, словно пытается вдохнуть свет, а не воздух. Сворачивается вокруг фонаря, склоняется так близко, что ощущает жар на коже. Так и сидит несколько долгих мгновений, и судорожные, рваные вдохи постепенно утихают.
Тараэль наблюдает с какой-то неуверенной напряжённостью. Не спрашивает о кошмаре, и на этот раз Эска ему благодарен. Не хочет, чтобы он знал, как сильно то «испытание» его до сих пор терзает.
— Можно… её не тушить? — Отвратительное расточительство, и он себя за это ненавидит, но вернуться в темноту — невыносимо. — Хоть ненадолго?
Тараэль смотрит с мгновение, потом пожимает плечами и тянется за одной из книг. Всё равно теперь никто не уснёт, так чего зря свету пропадать.
Эска кутается в одеяло и снова сворачивается на полу у фонаря, глядя, как маленькое пламя дрожит и пляшет на сквозняке. Тараэль сидит скрестив ноги, прислонившись к комоду, брови сдвинуты. В свете фонаря усталые тени под глазами кажутся ещё глубже.
Эска старается сидеть тихо, не шевелиться, но вопрос всё равно срывается с губ. Любопытство и нужда берут верх. Тараэль вскидывает взгляд, и, оценивающе помолчав, отвечает, скованно и осторожно:
— Это история анимансии. — Голос мечется между равнодушием и серьёзностью. — О человеке, который пытался измерить вес души.
Эска хмурится.
— Это как?
Опять этот взгляд. И гадкое чувство, будто тебя читают, как книгу. Но взгляд соскальзывает в сторону, словно он сам себя спрашивает, и в позе Тараэля вдруг появляется неловкость.
Он колеблется.
— Хочешь… послушать, что там?
Эска смотрит так, будто ему предложили достать с неба луну.
— Тебе… тебе не трудно?
— Нет.
Читая, он звучит иначе. Почти мягко. Проще, когда слова чужие.
Тихий голос прогоняет тишину, как фонарь — тени. Успокаивает. Будто кто-то взял за руку в темноте. Дал понять — пусть и на миг — что ты не один.
Примечания:
https://www.tumbex.com/weretoad-art.tumblr/post/183170677356/nothing-can-save-us-forever-but-a-lot-of-things
От переводчицы:
Упоминание анимансии, скорее всего, отсылка на Pillars of Eternity.